"Червь времени (Подробности жизни Ярослава Клишторного)" - читать интересную книгу автора (Савеличев Михаил Валерьевич)Глава третья. МАРИНАПод лавкой от мороси постепенно разливалась, набухала лужица, которая не впитывалась в глинистую землю, и, хотя ботинки были на толстой подошве, ступни ощущали подленькую влажность, готовую вцепиться в кончики пальцев мертвой хваткой крохотных тисочков. Слава пошевелил пальцами насколько позволяли носки и обувь, но избавиться от неприятного ощущения не удалось - это тебе не зверьки, пугливо разбегающиеся от малейшего шороха, а безжалостные и бездушные создания с железными зубами, их так просто не возьмешь. Рядом, скорчившись, сидел Валька, гений в коротких штанишках. За что его так прозвали, Слава не помнил, хотя они учились в одном классе, а значит и подробности данного дела должны были пройти перед его глазами. Давно это было. А вообще, в Вальке поражали и раздражали чистюльство и заикание, причем заикался он как и его брат-малек Димка. Правда раздражение дальше кулуарных бесед не шло, так как можно было схлопотать по носу или в глаз - гений спуску не давал никому, даже Сашке Жлобе - местному амбалу из десятого класса, по которому давно десантура плакала. Когда-то Славу подмывало желание узнать таинственную историю семейного заикания, а слухи здесь ходили разные (утверждали, например, что братья однажды ночевали на дереве в дремучем лесу в окружении стаи голодных волков), но Валькин взгляд его не то чтобы отпугивал (смешно об этом и думать), но затыкали рот в самом начале сакраментального вопроса. Валька задумчиво молчал, Слава тоже не начинал разговора, а между тем влажная взвесь постепенно уплотнялась, тяжелела и, уже не удерживаясь в воздухе, под ударами ветра поначалу редко, а затем все быстрее и быстрее стала опадать на землю, словно прозрачные листья дождевого дерева, разбивая лужи, намачивая брюки на коленках, превращая их темно-синюю ткань в черную, ощутимо постукивая в капюшон и туго обтянутую спину. - Пойдем? - предложил Валька, поднимаясь и пытаясь раскрыть заевший зонтик. - Или ты еще к Марине? - Ага, - подтвердил Слава. - Если задержимся, место нам забей, ладно? - Ладно. Кстати, сегодня к нам новенькая придет. Я ее еще не видел, а Кристина даже успела познакомиться. Зонтик щелкнул, стремительно раскрылся, разбрызгивая во все стороны дождинки, в том числе и на Славино лицо. Утеревшись, Слава встал и сказал: - Зовут Ирка Енина, кудрявая блондинка, склочница и раздражитель тихого населения, уже не девушка, по литературе будет плавать, в остальном - примерное поведение и хорошие оценки в полугодии обеспечены. - Значит, грудастая блондинка, - мечтательно сказал Валька. - Ну что за банальный стереотип, Валентин, - прогнусавил Слава простуженным голосом литераторши. - А сиськи у нее так себе, мелковаты. Валька пощупал воздух растопыренными пальцами и ответил: - Да, маловаты. На любителя. А место я вам займу на колесе. Только ты мне не мешай. Местный Дон Жуан-девственник пошел к КПП, а Слава вытер мокрой перчаткой лицо и нырнул в арку, где во всю текли ручьи по выбитым в гравии руслам, а разошедшийся дождь проносился сквозь нее разгулявшимся ветром. Навстречу ему бежали дети, толкаясь, колотя друг друга портфелями и так и не раскрытыми зонтами, сдирали с голов капюшоны, смеялись, разбрызгивали лужи и грязь, табуном промчались мимо Славы, сделав попытку вырвать у него из рук дипломат, но он вовремя поднял его на недосягаемую для них высоту и отделался только оттоптанными ногами и грязными ботинками. Выбежав из арки, мальки сгрудились под окнами и, смеясь, сначала в разнобой, а потом слаженным хором заорали: - Илька Пушкин, выходи, нам стишочек сочини! Слава усмехнулся и побежал к Марининому подъезду. Подъезд был не проходной, помещался на перекрестье двух домов, составлявших небольшую букву "Г", и, наверное, от этого здесь всегда царила темень и неприятная тишина - всего лишь две квартиры и никаких детей (Марина, естественно, не в счет). Благо что подниматься на второй этаж не нужно и Слава постучал в обитую дерматином дверь. Звук вышел глухой, но Марина услышала и спросила: - Кто там? - Свои, - сказал Слава и закрыл пальцем засветившийся глазок. Марина открыла. С полумрака затянувшейся ночи и неосвещенного подъезда он увидел только тень, облаченную во что-то белое от плеч до ног, в сердце неприятно екнуло, но Слава тут же сообразил, что это просто ночная рубашка. Марина стояла на одной ноге, обхватив себя руками, и смотрела на Славу, в общем-то не делая никаких попыток пропустить его в квартиру. Инициативу пришлось взять на себя и он, бросив дипломат и взяв девушку за плечи, осторожно отставил ее, шагнул внутрь, ногой захлопнул дверь и прижал холодную Марину к себе. Глаза ее были закрыты, мешочки под ними напухли, волосы растрепались до безобразия и казалось, что она продолжала спать или находилась в некой стоячей коме. Черт, нужно было что-то срочно делать. Самое лучшее, конечно, горячая ванна, но придется топить титан, а на это, как не удивительно, не было времени. Слава подхватил ее под попку, так что ее голова легла ему на плечо, а ноги повисли в воздухе, сделал неудачную попытку содрать с себя грязные ботинки, но пятки застряли на полпути и только замяли задники, и понес ее по длинному коридору, куда выходили все двери. Комнат было три и Марине повезло иметь свой собственный уголок. Так, кровать разобрана и, даже, еще теплая. Хорошо. Споткнувшись об кроссовки и валяющийся анарак, Слава уронил ее на пружинистый и очень скрипучий матрас, закутал в одеяло и потрогал губами лоб. Конечно, как он и предполагал, температуры не было, и все происходило не из-за какой-то там простуды. Необходимы были тепло и ласка. Ласка и тепло. Намокшие и натянувшиеся шнурки в ботинках никак не хотели развязываться. Замок на куртке заело насмерть. Пуговиц на рубашке и брюках было слишком много, они явно выросли в диаметре и не вылезали из петлиц, майка и трусы прилипли к взмокшему телу. Со Славиной помощью разгром в комнате еще больше увеличился, как будто невидимая таможня здесь проводила личный досмотр, но ему было не до порядка. Он откинул одеяло и стащил с Марины заледеневшую ночнушку, трусики и шерстяные носки. Под одеялом было холодно, как в склепе, и он накрылся с головой, обнял и сильно прижал девушку к себе, дыша ей попеременно то в нос, то в глаза. Слава замерз сразу, мгновенно, до безобразия, до боли в мочевом пузыре и нестерпимого желания помочиться. Хотя он чувствовал ткнувшиеся ему в грудь сморщенные соски, гладкий живот, а правая ладонь его лежала на Марининой ягодице, чтобы их тела теснее соприкасались, ничего похожего на сексуальное возбуждение или намек на желание он не испытывал. В паху все сжалось, смерзлось, атрофировалось, и это было плохо. Целомудрием тут, увы, не обойдешься. Чем ее еще можно привязать к жизни? Милыми нашептываниями, которые она не слышит? Дыханием, которое не может согреть ей даже кончик носа? Поцелуями, от которых мерзнешь сам и кажется, что прикасаешься к замороженному железу, и на нем останутся клочья твоих губ? Это было, наверное, все равно что насиловать куклу, или, того хуже, труп. Ни малейшего отзыва, ни желания. Он надеялся на ее рефлексы, надеялся на свое умение, ему было жарко, он задыхался и хотел отбросить проклятое неподъемное одеяло, но оно сопротивлялось, как живое, снова наползало на голову поднимающимся тестом, облепляло, душило, не давало просыхать поту, так что его капли дождем падали с его груди на Марину, затекали ей на шею, брызгали на щеки и глаза, отчего казалось, что девушка плачет. Он устал, смертельно устал, во рту стоял металлический привкус Марининых губ, и Славе внезапно пришла в голову поразительная мысль, что это было бы здорово. Просто болезненно и ужасающе здорово. Так романтично и сентиментально, что стоило это вот прямо и сейчас обдумать. Одеяло наконец подалось и Слава с облегчением сел на ее коленки и закрыл лицо ладонями, не давая себе отдышаться, продолжая с силой вдыхать в себя потный, затхлый воздух сквозь крепко сжатые пальцы. Закружилась голова, сердце обрывалось и летело в какую-то неимоверно глубокую пропасть, но разгоряченное тело остывало и от этого совсем некстати становилось легче. Нужно додумать, успеть, опередить и лучше понять. Никакое воображение или предыдущий опыт не помогут, не считаются они здесь и теперь. Да или нет. Так просто и... так сложно. Тварь я дрожащая или имею право? Право имею, возможность имею. Чего же у меня нет? Смелости, решимости, ненависти? Ну, ненависти хватает, даже не ненависти, а того, что гораздо хуже - дьявольского интереса, паучьего инстинкта, когда все высосано, все соки, вся жизнь, вся новизна, и остается только выбросить мертвую пустую оболочку. Хотя, кажется, это относится только к самкам, но вопрос продолжения рода здесь не имеет абсолютно никакого значения. Слава пальцем провел по ее холодному лбу, правильному носу, губам, заскользил по каплям своего пота, осевшим росой на холодной коже и не желающему высыхать, вильнул к левой груди, потрогал твердый сосок и остановился там, где должно было быть сердце. Почему считается, что сердце бьется столь просто, сколь просто мы говорим или пишем - тук-тук-тук. Ни черта подобного, это только код, глупая и примитивная словоформа, имеющая такое же отношение к настоящему сердечному ритму как нарисованное на бумаге сердце - к реальному. Его невозможно описать, нужен композитор. Или так - палец вверх, пауза, еще вверх, вниз, провал, пауза, дрожь, вверх. Впору чертить кардиограмму, или попытаться ее сгладить, гармонизировать, например так: вверх, пауза, вниз, дрожь. Нет, дрожь здесь совершенно не нужна, лучше как на качелях - вверх, вниз, вверх, вниз. Плывет, качаясь, лодочка по Яузе-реке. Он не заметил как стал весело насвистывать, похлопывая в такт Марину по животу, отчего она открыла глаза и бессмысленно, мутно посмотрела на него. Взгляд ее продрал Славу почище всей предыдущей эпопеи, на него обрушилась такая невероятная по интенсивности волна жалости, что покатились слезы, губы скривились и задрожали, а руки сжались в кулаки. Затрещала простынь. От нее необходимо избавиться сейчас же, пока не вывернуло прямо Марине на лицо, уж лучше боль, чем жалость. Слава разогнул скрюченные пальцы, чувствуя как заржавевшие намертво суставы крошатся, перекатываются острыми осколками, рвут кожу и сосуды, порождая страшные гематомы. Замах дался легче, а на ударе опять сплоховал - она даже не дотронулась другой щекой простыни. Но второй не подвел и выбил из карих глаз всю муть и туман, а еще слезы, много слез, и еще нервное, быстрое натужное дыхание, как у оклемавшихся утопленников - вместе с водой, слюной, рвотой и пеной. Еще шлепок и еще немножко смысла в выпуклых глазах, так не подходящих этой рыжухе. Нужно ли разбить ей щеки и губы, чтобы услышать нечто еще, кроме кашля и глухого стона, что-то давно забытое и такое милое - поцелуй меня, радость моя, я твоя навеки, милый, а не пора ли нам заняться любовью, я так истомилась за этот день... Он старался помочь ей подняться, но она выскальзывала из рук и мягко падала, пока Слава не догадался слезть с ее ног, где на коленях образовалось два красных пятна застоявшейся крови. Словно и не было ничего - она на плече, а он за нее повторяет: "Ты меня любишь". Марина постепенно согревалась, теперь она впитывала его тепло - жадно, быстро, как большая, гладкая и теперь уже действительно сексуальная губка. В который уж раз он удивлялся - до чего у нее чистая кожа: ни прыщика, ни родинки, не то что у него - Млечный путь, да и только, плюс вспышки сверхновых прыщиков от малейшей капли пота. Она обнимает его, руки совершают беспорядочно-щекочущие и слабые движения, дыхание ласкает шею, запах цветов от волос, плавный изгиб шеи, по которому так и хочется скользнуть языком, и изощренная ласка ресницами помаргивающих глаз по его мокрой щеке. Теперь замерз он. Славу колотило и он крепче прижимал девушку к себе, чисто инстинктивно, так как понимал, что от нее ему не согреться. Ей наверное было больно, но она ничего не говорила и в ответ еще сильнее сжимала коленями его бока, прохладные ладони согревали лопатки, и он порой ощущал уколы острыми коготками. Но вот внутри действительно было горячо. Насилие осталось далеко позади, только ужасающе приятные и медленные движения, от усталости, от опытности, и еще от того, что они намертво вцепились друг в друга, как будто боясь потерять - момент или мысль, ноту или настроение, разогнать тень ощущения, ту единственную черточку, печальное очарование предмета. Слава не говорил и не думал - "Марина", и поймал себя на этом. Только "она", "ее", "ей". Было ли так всегда? Такая шальная и подленькая мысль, словно ему все равно кто именно возбуждает его страсть, его желание жить, придает смысл телодвижениям и раскручивает внутренний моторчик бытия. Может быть, это и правда, но не та, о которой стоит думать именно сейчас, при соприкосновении с ее кожей с бегущими токами уже близкого пика, восторга, пароксизма, и не та правда, которая верна во времена одиночества и зимы. Ее нужно назвать ложью, так как она вырывается из объятий и стонов, выходит из пор, впитывается в простыню, становясь просто еще одним кровавым пятном, которое придется застирывать (и почему это у них всегда не во время?). Но маленькое сопротивление собственных мыслей поразило его. Неужели вышел их срок? Неужели еще один звоночек прозвенел? Впрочем, почему еще один? Ах, да... Имя. Такое имя - Марина. Чего доброго в астрологию поверишь. Привычка, немножко привычки - Марина, Марина, Марина. Господи, как с тобой хорошо, девочка. Это не мне надо сейчас замерзать, я этого не умел, я умею брать, не отнимать, а брать то, что мне дают, а уж мне-то отдадут все. - Не выходи, - попросила она, - в такие минуты хочется быть еще ближе. Я хочу быть беременной тобой. Слава вздохнул, но она его не поняла: - Не бойся, - не от тебя, а именно тобой. Я ненормальная? - У тебя красивая грудь. - Маленькая. - Именно. - А что у меня еще красивого? - без всякого подвоха, на полном серьезе спросила Марина, щекоча ему шею мокрой темно-рыжей кудряшкой. В редкие моменты Слава ощущал какое-то непонимание этого человека. Не то чтобы он мог похвастаться особой прозорливостью в отношении человеческой природы, но, во всяком случае, мог с той или иной степенью точности предсказать поведение конкретного человека в той или иной ситуации. Особенно это легко давалось в рутинных и пограничных ситуациях - здесь поступки скатываются до самого кондового бихевиоризма - стимул-реакция. Он не ждал неожиданностей и единственное, что мог себе позволить - лишь изредка приподнять левую бровь, ровно настолько, насколько имярек отклонялся от своей баллистической траектории. Трение воздуха, понимаешь. Марина была достойна большего. Предвидеть женское поведение в постели просто - достаточно поцелуя, ну, может быть, еще понаблюдать за походкой. Поведение ее после близости ничем не отличается от разговора во время официального приема в посольстве - показывай зубы и говори как тебе было хорошо. Но Марина умела не то что выйти, а выломаться из ситуации взглядом, движением, фразой. Слава ценил подобные моменты и коллекционировал. У него было два, нет - три таких раритета, достойных аплодисментов, но Марина вряд ли это поняла бы. Хотя?... - Тебе не холодно? - спросил он, чтобы хоть что-то сказать. Язык распух и еле ворочался во рту. Укусила она его что ли? - Мне жарко, - с обычным своим придыханием прошептала она. - А тебе? Так, тут он вновь на своей обжитой траектории. Почему он их меняет? Гонится за новизной? Это ему-то?! В его положении?!! Ему больше подходят эрзац-супружеские отношения - тихо, мирно, я сверху, ты снизу, пару раз в неделю и то много. Зачем привыкать к чьим-то привычкам, когда вот здесь перед тобой вполне приемлемый вариант, минимодель мира и времени. В меру любви, в меру секса, в меру фантазий, в меру обязательств. Но что-то ему мешает, зовет на подвиги, заставляет засматриваться на других девок, распускать хвост, сочинять стихи и песни. С этим нужно крепко разобраться, но позже, когда опять станет холодно. - Мне холодно, - погладил он ее по спине, провел ногтями по кошачьему месту и, наверное, оставил там багровые царапины. - А так? - пошевелилась она. Слава прислушался к себе. - Теплее. - А вот так? - оттолкнула она его и заставила упасть спиной в мокрое одеяло. Было жарко и они кричали. Потом Марина заснула, а Слава захотел есть. Как обычно после близости. Можно было пойти на кухню, сварить кофе на молоке, поджарить хлеб, положить на него с одной стороны ветчину, с другой - сыр, а еще там была красная рыба, уже нарезанная аккуратными тонкими ломтиками, толстенькие сосиски гусиного паштета... Пришлось приложить изрядное усилие, чтобы противостоять гастрономическому онанизму - Марина спала у него на плече и не стоило ее будить. Осталось только поизучать трещины на потолке, обои и картинки на стенах, книжные полки. Трещины были самыми доступными и наименее интересными - внимание почему-то соскальзывало с них на наиболее неприятные и мучительные воспоминания, оживающие во всех красках и пробирающие до дрожи. Обои выцвели от старости или от постоянно заглядывающего в окно солнца, которое выжигало заодно краску на Марининых рисунках, отчего цветастые акварели напоминали то блеклое безобразие, в которое превращались творения Ван Гога через несколько десятков лет после написания. Однако художницей, в отличие от одноухого безумца, она была никакой - ужасные березки, жуткие облака и грязные дожди, в общем то, во что превращается даже самая распрекрасная погода для ведомого на казнь - легко стираемый фон кричащей от ужаса предстоящей смерти души. Но одна картина Славе все-таки нравилась. Изуродованные затылки с редкими волосами и пятнистыми плешинами, сморщенные уши, клочки бороды, вставшей дыбом, уходящий вверх откос, усыпанный обрывками газет, консервными банками, бутылками, сигаретными пачками и еще чем-то гнусным, разложившимся и отвратительным, пролежавшим тысячи лет на железнодорожной насыпи, и где-то там, наверху, угадывается слитная тень несущегося поезда с хаотичным нагромождением глаз, занавесок, свертков, задниц, пантомимы. Рисунок очень хорошо иллюстрировал его философию - э ха нэ, куда спешить... Просить акварель у Марины он не собирался, хотя она делала неоднократные попытки всучить ему что-либо из своего творчества, но ему удавалось отклонять подарки, а когда не удавалось, то всегда подворачивался тот, кому это можно было передарить. Вешать собственную жизнь на стену и изо дня в день на нее пялиться не стоило хотя бы из чувства самосохранения. Книги вызывали смех, а когда смех проходил, то удивление - неужели и ему что-то из стройного ряда глянца, цвета, серийности и серости нравилось, и он не жалел ни денег, ни сил дабы поиметь все на свою полку. Так смотрят на собственную детскую мазню, когда еще не пришло время ностальгии или добродушного смеха, и тебе стыдно и неловко за самого себя и свою непосредственность. Эк меня угораздило. Напоминание о детстве, не физическом, конечно, а, скорее, психологическом, об невзыскательных потребностях и примитивных инстинктах. Он знал, что скоро это пройдет. Так, возможно, чувствует Бог, вспоминая свои мучения при сотворении амебы. Большая часть книжной коллекции досталась Марине от него, но у девушки хватило здоровой лени, чтобы ничего не читать. Кажется, это было летом, прямо-прямо накануне первого сентября, и он уже плохо помнил состав своего букинистического кладбища, перезахороненного теперь здесь. Электрический свет отражался острыми копьями от лакированных переплетов, поглощался без следа темным коленкором, поэтому узреть подробности минувших дней не удавалось никаким прищуром и оттяжкой указательным пальцем нижнего века. Это почему-то вызвало жгучее любопытство, настолько интимное как тайное ностальгическое рыдание над своими первоклассническими прописями, что могло возникнуть только в момент тишины и относительного одиночества. Высохшая кожа былых интересов, смятые кости корешков, зияющие проломы с пожелтевшими и истрепанными зубами-страницами, мумифицирующая пленка полиэтиленовых обложек и папиросной бумаги, костыли детства и юности, лживые советчики и равнодушные утешители, толстые пыточные кирпичи изуверов-классиков и истрепанные шлюшки, любящие выдумки и путешествия. Сколько же я должен был угробить времени, здоровья, денег, чтобы похоронить вас в деревянных югославских гробах со стеклянными крышками? Как вас много. Вас безумно много, сеятели доброго, вечного, бесполезного... Воистину, настали тяжелые времена, прогневались боги, дети больше не слушаются родителей и всякий стремится написать книгу. Он почувствовал, что Марина проснулась, и высвободил затекшую руку, превратившуюся в какой-то окаменевший болезненный обрубок. Теперь можно встать и положить цветочки, но мгновение расставания с собой далеким, наивным и безнадежно мертвым безвозвратно ушел, да и девушка не поняла бы - зачем книгам дарят букеты. Очень кстати позвонили в дверь. Настойчиво, требовательно, по-хозяйски. Как себе домой. - Пойду сполоснусь, - сказала Марина, перелезая через Славу. - Холодной водой? - Ага. Не идти же липкой в школу. - Бедная. Постель оставалась за ним. Морщась от холодного пола, Слава дошел до стола, порылся в ящиках, вытряхивая канцелярскую мелочь, новые и старые тетради на пол, наконец отыскал пузырек с остатками чернил, для чего-то нужных девушке в эпоху шариковых ручек и поголовной неграмотности, не поленился сходить на кухню, где в ванной стуча зубами сидела Марина, сломал присохшую пробку и набрал из крана водичку. Встряхивая импровизированный шейкер, он вернулся в комнату. Залить пятна радикально черным цветом с зеленоватым оттенком было делом нехитрым, но простыня приобрела жутковатый вид савана для зверски убитого человека с разводами свернувшейся, подгнившей крови. Пришлось связать это безобразие узлом, а расплывшиеся кляксы на матерчатой обшивке дивана укрыть покрывалом. Кое-как запихнув одеяло и подушку в бельевик, Слава посчитал свою миссию оконченной и стал одеваться. Вернулась замерзшая Марина и хотя он был не прочь ее согреть, она увернулась от объятий, судорожно вывалила из шкафа ворох трусиков и лифчиков, ногой покопалась в них, не забывая растирать ладонями предплечья, выбрала нечто утепленное с цветочками и двумя пальцами правой ноги поочередно перебросала их на стул с приготовленной формой. Такого номера Слава еще не видел и во всю развлекался. Чем плотнее девичье тело упаковывалось в белье, колготки, майку, платье, передник, тем привлекательнее и соблазнительнее оно становилось, и Слава, непринужденно двигаясь по комнате, оттеснял Марину к столу, касаясь последних остатков голой кожи, неотвратимо гибнущих в потопе одежды, хлопал по хэбэшно-шерстяному упругому заду, дергал за волосы и целовал в шею. - И не надейся, - хихикала она в ответ, продолжая одеваться и одновременно складывая в сумку книжки, тетрадки, косметику, - в дверь ломятся, воды горячей нет, цистита мне только не хватает... Слава не сдавался, но единственное на что ему удалось ее раскрутить - на французский поцелуй: взасос с покусыванием, сражающимися языками и стуком зубов. - Так, - выдохнула наконец Марина и посмотрелась в зеркальце, - трахнулась, оделась, выгляжу как всегда ужасно, не завтракаю, проклятый вес, и откуда он только берется, попа скоро в дверь не пролезет. Ничего не забыла... Ну, что? Пошли. В коридоре отчетливо попахивало чем-то горючим - соляркой или мазутом. Слава, принюхиваясь, осмотрелся, но ничего похожего на дизельный двигатель, или миникотельную под ногами не обнаружил. Пока он сражался с курткой, рукава которой оказались кем-то завязанными в узлы, Марина отперла дверь, прихожую захлестнуло загадочной вонью и когда Слава повернулся, то он понял, что это все-таки мазут. Точнее, понял он это не сразу, сначала был только ужас от созерцания черной фигуры, странно оплывшей, роняющей крупные вязкие капли, разбивающиеся об пол с неприятным хлюпаньем. Было в госте нечто настолько нечеловеческое, что обнаруживающееся наличие двух толстых рук и двух коротких ног только усиливали отталкивающее впечатление. Черная квадратная голова задвигалась, в гнусной слизи проявились крохотные светлые пятнышки, правая псевдоподия потянулась к Марине, с трудом оторвавшись от тела, но продолжая соединяться с ним множеством истончающихся нитей. Слава захрипел, пытаясь протолкнуть через пересохшее горло что-то вроде предупреждения, и все еще не находя в себе сил выдвинуться вперед, загородить девушку от ужасного мутанта из кипящих нефтяных болот Венеры, но мутант пресек его поползновения смачным черным плевком. Слава проследил за полетом этого метеорита, который столкнулся с его курткой и украсил ее кляксообразным овальным медальоном, а чудище тем временем сипло произнесло, изрыгая из пульсирующей воронки огоньки пламени: - Марина, вода горячая есть? Марине осталось только сесть, что она и сделала бы, если бы Слава во время не подхватил ее - пол был слишком холодным. Немая сцена продлилась достаточно долго, так как никто из участников не мог склеить более или менее правдоподобный, вписывающийся в рамки реальности, взгляд на происходящее. Что-то замкнуло в треугольнике - Слава держал Марину под мышки, но чувствовал, что у него не хватает сил, что ладони стремительно потеют и сейчас девушка выскользнет, упадет и расплывется такой же мазутообразной амебой. Мысли метались в голове, как солнечные зайчики, то и дело проваливаясь сквозь неплотные стыки отражающих реальность поверхностей куда-то в сумрачные бездны страха и кошмаров. Марина, судя по ее неприятной обмяклости и невероятной для девичьего тела тяжести, находилась, скорее всего, в коматозном состоянии, а чудище закостенело в вопросительной позе (и зачем ему вода?). Когда наступило озарение, остатками здравого смысла Слава попытался поймать отрезвляющую мысль - мол, лучше бы он так ничего и не понял, но ему не удалось, и он сломался пополам под ужасающим ударом волны превращения трагедии в комедию. Это был тот единственный момент в жизни, по-своему даже счастливый, позволяющий понять, что смерть возможна и от приступа буйного смеха. Больше всего это напоминало неудержимую рвоту, отягощенную запущенным случаем астмы. Мир съежился до размеров озарившей его мысли, а та взорвалась бешенным салютом, расколола голову, уничтожило тело вместе со всей остальной Вселенной, выплеснулась на такой близкий пол и смутно знакомую макушку брызгами слюны, слез и соплей. Его трясло и корежило, легкие молили о вздохе, а ему казалось, что он выплевывает из них кровь, стараясь избавиться от поселившегося во внутренностях щекотливого зверька. Вращающиеся осколки яви порой попадали в глаза, но он не мог сложить из них нечто связное, последовательное - лишь замысловатые загогулины цвета, обрезки чьих-то рук, еще что-то из плоти, розовой, нежной. Иногда обрывки мира касались кожи, но было ли это приятным или болезненным Славе не удавалось определить. Он скручивался, закукливался вокруг чего-то притягательного, милого, черного и загадочного как "черная дыра", и ее чудовищное притяжение не выпускало из объятий, хотя Слава делал нешуточные попытки прервать приступ сумасшедшего смеха, уловить сквозь слезы нечто связное вокруг себя, содрать с кожи обволакивающий скафандр теплых мурашек. Все кончилось, когда он умер. Он лежал без движения, забившись в уголок коридора, изредка помаргивая глазами, уткнувшись носом в пол. Так, наверное, должны ощущать собственное бытие покойники - тело вроде здесь, душа еще при них, кругом родные и друзья, а вот привычного набора ощущений уже нет и, что самое удивительное, нет ни искры интереса к тому, что с тобой случилось, не говоря уж о каких-то там жалости, любви, равнодушии, страхе, гневе. Может, только слабый стыд, или неудобство от льющейся на доски слюны. Все тело болело. Если до этого его злорадно надували, то теперь наступила пора ощутить себя лопнувшим воздушным шариком. "Мариночка, ему плохо, я не хотела, говорила же Жуку - проверь сифон, проверь сифон, ой, мама, не надо, я и сама чуть не умерла, а тут Рая забегает и орет, что его напрочь снесло и мазут во все стороны хлещет, как же тебя теперь отмывать, нет, лоб теплый, это нервное, может быть, валерьянки или этого, как его, ну да все равно у нас его нет, ты лучше ему свой рукав дай понюхать, в котельной надо было срочно котлы отключить, я на мазутку побежала, ты не стой, мама, снимай все, не могу же я через Славу переступить..." Его имя напомнило ему, что пора и честь знать, а не только упиваться мертвецким спокойствием и равнодушием, хотя ох как хотелось. День начинался очень удачно - он переполнялся эмоциями и развлечениями, такого не подстроишь и не придумаешь, лежа в кровати. Он как всегда оказался прав - реальная жизнь она и есть реальная жизнь. Нужно только небольшое усилие, чтобы сесть, посмотреть красными заплаканными глазами на Марину и пытающуюся содрать с себя мазутофицированный плащ Антонину Гавриловну, крепче сжать губы в бескровную гармошку, дабы они, подлецы и предатели, не сложились в широченную ухмылку, нащупать неверной рукой стену, встать, освобождая место. Марина и мама смотрели на него с испугом и даже если бы он не удержался и нашел в себе силы расцепить челюсти и протолкнуть через глотку в космический вакуум легких немножко воздуха для небольшого смешка (а он этого хотел, но понимал - за следующим приступом мир действительно может рухнуть), то они сочли бы такую бестактность лишь нервным срывом, истерикой. Весь юмор ситуации до них просто не доходил. - Марина, - прохрипел наконец он героически, - маме помоги... не стой столбом... - Ничего, ничего, Слава, - прошептала Антонина Гавриловна, - я потерплю. Тебе валерьянку... Извини... Так, два глубоких вздоха и расшалившийся мир приходит в обычное, обыденное равновесие. Посмеялись, отдохнули, пора и за собой убирать. Любишь кататься, люби и саночки возить. - Уголь есть, Марина? - Есть. - Я беру на себя титан, а вы тут с одеждой разбирайтесь. - Да что с ней разбираться, - махнула тетя Тоня рукой. - Ей теперь хорошо титан растапливать. Пока женщины возились в тесном коридоре, безнадежно пытаясь не запачкать висящую там одежду, стены и пол, Слава набил черное нутро толстого, блестящего с наружи бочонка угольными брикетами с неразборчивой надписью на одной из граней, откусил щипцами похожую на казинаки растопку, испортил целый коробок красноголовых спичек, прежде чем она затлела, задымила, запахла смолой и лесом. Уголь разгорался всегда вяло. Сколько нужно ждать прежде чем из крана польется кипяток Слава не знал, поэтому он подставил ладонь под ледяную струю. Когда по его мнению вода нагрелась, он позвал Марину. В ней произошла разительная перемена - из школьницы она превратилась в Золушку, которая так никогда и не попала на бал - щеки и лоб украшали отпечатки растопыренной пятерни, голую кожу между лифчиком и трусиками (платье и чулки она очень предусмотрительно сняла) покрывали длинные полосы, как у зебры, обсыпанные чем-то белым волосы стояли дыбом. - Ты выглядишь чертовски соблазнительно, - заметил Слава (девушка действительно приобрела какой-то очень дикий и беззащитный вид) и шлепнул ее по попе, стоило ей наклониться над ванной. - Ледяная, - сделала вывод Марина. - Кстати, ты не очень испугаешься, если мама не будет делать макияж? Пудры у нее уже нет, из рук выскользнула, а накладывать румян на черное наверное не стоит? - Не стоит, - согласился Слава, пытаясь оттереть липкую черноту с ладони. - Тогда иди в комнату и подожди. Первой придется мыться мне. Марина разбудила его легкими щелчками по носу. Спать ему уже к этому времени надоело, но просыпаться еще пуще не хотелось. Установилось зыбкое равновесие между бодрствованием и смутным, серым многосерийным сном, где повсеместно лился мазут и все ходили с черными ро(ж)(з)ами в руках и на шеях. Липкая субстанция хваталась за пятки, предлагала шоколад с орехами, но все почему-то жаждали удов(о)л(ь)етворения(ствия) и щелкал(ечили)и нос(жами) градусниками и прим(арин)очками "не надо, встаю", зевая отмахивался он. Марина была уже в красном лакированном плаще с широким ремнем, с сумкой через плечо, чистенькая, розовенькая, свежая, и Слава принялся было разъяснять ей на примере своего кошмара фрейдовскую теорию удовольствия, ницшеанскую концепцию власти и абсурдистские взгляды Ионеско. Марину лекция заинтересовала, она присела на краешек стула, положила сумку на колени, подперла щеку ладонью, забарабанила пальцами по деревянной спинке. - Все в мире не имеет твердости - ни предмет, ни человек, ни время. Если под твердостью понимать некую характеристику постоянства, то можно легко увидеть что? Правильно. На уровне двух угловых секунд даже твердый алмаз оборачивается вяло текущей жидкостью. Динозавры, после сотен миллионов лет господства, вымерли. Человек растет, овес растет, а в общем - все течет, все изменяют. Поэтому мазут является идеальным архетипом вязкости и черноты, подсознания и грязи. Представь носорога - насколько он большой, злой, подслеповатый и страшный. Когда он попадает в зоопарк, то все хотят посмотреть на него и посмеяться. Уроды в клетке всегда смешны. Но они очень хорошо размножаются и если их не отстреливать, в городе носорогов разводится так много, что простое человеческое лицо выглядит очень уродливо. Не успеешь обернуться, а в магазинах во всю торгуют накладными рогами. Не давайте власти носорогам, что еще можно сказать? - Это все? - спросила Марина. - Да. - Тогда пошли. Слава оделся под громкий аккомпанемент плескающейся в ванной мамы, из-за чего почему-то казалось, что на улице льется дождь с громом и молнией, но когда они вышли, то оказалось, что везде сухо, холодный, бодрящий воздух пронизан предательскими миазмами встающего теплого солнца, дома окрашены в приятный розовый цвет утра, под ногами хрустит лед и вообще - все замечательно. Посмотрев на небо, Слава утонул в синеве, просто влип с нее как муха в мед. Это было здесь и сейчас. Только здесь, только сейчас! Ну что еще можно сказать мгновению?! Остановиться?! Он не глядя сунул портфель Марине, поднял руки к небу, пытаясь ухватиться за его прозрачность, закружился и заорал во все горло: - Остановись!!! Ты - прекрасно!!! Он ввинчивался, хватался за упругие солнечные лучи, отрывал, засовывал в рот и жевал неописуемую свежесть, набивал грудь легкостью, карабкался и раздувался огромным шаром, расходился еле заметной, стыдливой дымкой облаков, плавал, убаюкивался в паутине светового эфира, смотрел вниз на разрозненные домишки, черные проплешины осенней земли, целовал удивленно поднятое к небу лицо девушки, оставляя на щеках тепло и капли, ветерком прошелся по улочкам городка, схватил последнюю золотую с ржавчиной охапку листьев и раздарил ее каждому встречному, смеясь от их удивленных, недовольных лиц, так как они тоже были его лицами, он смотрел их глазами на вакханалию прекрасного, заставляя замирать, гладить тяжелую и мрачную кору деревьев, а потом вновь оставлять древесных атлантов в одиночестве, свободными и мрачными. Марина что-то говорила ему, смеялась, потирая румяные щеки и прикусывая обветренные губы, потом замолчала, глядя себе под ноги в белую паутину замерзшей лужи, ковыряя узор носком сапога. Это было похлеще опьянения. Что-то более мягкое, чем водка, но гораздо крепче сухого вина, от чего не остается похмелья и свинцового привкуса во рту, а душа очищается и глупеет, становясь добрей, начинает верить в любовь и забывает страсть, мир преломляется через общеизвестные и общепринятые ценности и условности, распадаясь на радугу земного тяготения таких обычных, затертых, но на деле - самых прекрасных чувств, и хочется все рассказать, хочется быть очень заботливым. Взяться ледяными ладонями за ее разгоревшиеся щеки, чтобы чуть пригасить страстное, эротическое пламя, дунуть легко в глаза, замораживая на ресницах льдинки, раскрыть губами ее сухие губы, забрать дыхание, чтобы она жила только им, его ртом, его морозным воздухом, запахом вечного пути от осени к зиме, его смеющимися глазами. Он чувствовал как она вновь обвисает у него на руках, но теперь в этом не было ничего плохого. Он отнимал, втягивал ее любовь, пьянея, и отдавал ей всю прелесть вечного мгновения, словно опуская в ледяное прозрачное озеро с каменистым дном, а она поджимала голые ноги, чувствую приближение колючей воды, цеплялась в страхе пальцами за его плечи, но опять не могла кричать. - Что это? - прошептала она его дыханием. - Так чудесно и так страшно... Слава улыбнулся и она угадала это своей щекой. - Не смейся. Если ты меня отпустишь, я упаду. Он отпустил ее. Она села на брусчатку. Кажется она хотела заплакать, глаза ее заблестели, утонули под слоем слез, но щеки остались сухими, только иней на ресницах. - Наверное так умирают. Освобождение всегда радость, а здесь мне не нужно моего тела, - Марина сняла перчатку и потрогала губы. - По-моему, мы целовались и я что-то теряла. Подожди, - попросила она, когда Слава наклонился поднять ее, - дай мне вспомнить, ты ведь это любишь. - Ты мне ничего не должна, - опять улыбнулся он. - Это только твое. - Да, - кивнула она, - только мое. Плащ не пришлось даже отряхивать - пыль намертво вморозилась в землю и камень. Слава на мгновение прижал девушку к себе, но опьянение прошло, все виделось ясно и резко, а он и так был сегодня чересчур щедр. Возможно, это была только слабость, точнее - расслабленность после любви, приступ целомудрия, великодушие, может быть, слишком разорительное, но он не привык брать назад то, что отдал. Странно-приятное ощущение - словно они одни-одинешеньки в мире, и вокруг тишина. Солнце отражалось от окон и нельзя было различить - есть ли в них свет или нет. Стояла минута пустоты и никто никуда не шел. Но даже их было слишком много. - Ты ведь зайдешь за Ольгой? Кажется она хотела возразить или пожать плечами, но вовремя остановилась и покорно кивнула. Когда Марина скрылась в арке, Слава посмотрел на свои окна, но взгляд вновь споткнулся об ослепительную солнечную завесу, хотя ему все-таки показалось - на него оттуда смотрят. Он помахал рукой. Подошел к лавочке, сел на холодное дерево и стал ждать. Ждать одиночества. Странное и бессмысленное занятие. Недостижимый идеал. Давно ушедший феномен, существование которого не выдержал и сам Творец. Что такое одиночество - пустые улицы? завешенные солнцем окна? тишина? желание никого не видеть? Холод, небо и я. Начальная стадия ухода из мира - начинаем с природы, ядовитой зелени, потом друзья и любовницы, привычки и увлечения, стремления и желания, коими должно пресытиться, обожраться. Здесь не нужен природный цикл, тут все в моих руках. Но где тот нулевой горизонт, предел, к которому столь влечет человека-червя? Удовольствие не только в ограниченности, но и в принципиальной конечности. Тут - мудрость, жестокая и честная, так долго не дающаяся человечеству, которого, впрочем, уже нет. Примитивизм пустоты - слишком уж благостная концепция. Ничего нет, ничего не в силах потерять. А если есть? Если здесь заключен жесткий смысл Вселенной - терять? Приобретать и терять? Именно в этом можно узреть личное понимание ограниченности, которое, опять же, не имеет смысла кому-либо доказывать. Скольжение по вершинам слов. Духовная импотенция, или только красивая категория. Невозможно жить для других. Только для себя. Поэтому человек даже не галактика. Одной больше или меньше - кто заметит. Он есть все, личная бесконечная Вселенная, Мироздание, но ежесекундное крушение, схлопывание, аннигиляция Миров не должно вызывать ни капли сожаления. Важен только ты, личное завершение подобно пыли, попавшей в нос. Слава расчихался. Он судорожно рылся в карманах, но прилипчивая крошка никак не хотела отстать, пришлось просто прижать пальцем верхнюю губу. Врожденный рефлекс исчез, еще проще улетучились мысли. Это вам ничего не напоминает? Не хватает только провалиться в прошлое (будущее). Воспоминания о будущем. Слава фон Деникен. Фальсификация по Куну. Реальность всегда можно сфальсифицировать, обмануть. Достаточно лишь честно говорить правду... или неправду. Или смешать более интересный коктейль - внушить самому себе, что ложь и есть правда, а мир вокруг тебя слипся в единый сладкий комок, по которому, из неких высших соображений, только тебе и дозволено ползать, как мухе. Нет, пчелы тут уж действительно ни при чем. Никому ничего от С.К. не достанется. Слышались шаги. Кажется звон подковок по булыжникам. Шарканье маленьких ног. Скрип новенького ранца, набитого книжками. Еле улавливаемый шум ветра и больших деревьев с давно покинутыми гнездами аистов, смахивающими на причудливые меховые шапки. Стук дверей. Работающий двигатель за забором, судя по прокуренному, астматическому кашлю - фанерный "Трабант" не первой свежести. Чириканье воробьев, возня голубей на узких подоконников. Полный осенний букет. Почему в начале, в середине, в конце этой закольцованной бесконечности порой, или, наоборот, закономерно натыкаешься на такой вот симпатичный, абсолютно прозрачный тупик? Где у меня та кнопка, на которую надо нажать, чтобы вновь запустить часовой механизм? Слава посмотрел на часы с весело бегущей секундной стрелкой и отломанными до основания минутной и часовой, скрытыми от мира исцарапанным стеклом, обхватившими руку стальными лапами, правда уже обессилившими, дряблыми, старческими, мертвыми, просвечивающими мертвенной зеленью, оттененной слегка золотистой цифровой и кириллической татуировкой. Щелчок ногтем по панцирю и упрямая стрелка сбилась с ровного хода, споткнувшись копытцем о невидимую норку. Еще щелчок и время замерло в нерешительности - действительно ли стоять, или, хотя бы, пойти назад, мелко дрожа, наращивая и сбрасывая микросекунды, а, может быть, опасаясь очередного удара и окончательного впадения в кому безвременья. Так просто - отрастить пушкинский ноготок и поиздеваться над бывшим властелином, стиравшем страны и цивилизации. Слава сжалился и, повертев рукой, добился чтобы маятник заработал. Раз, два, три. Он встал и направился в ближайшую арку, хотя нечто ему подсказывало пройтись по задворкам между третьим домом и высоким забором, покрытым какой-то салатовой дрянью, похожей на мастику и оставляющей несмываемые пятна на брюках, если не хватает силенок подтянуться и приходится ширкать по доскам носками ботинок и коленками. Местечко там было какое-то на удивление спокойное - детям развернуться на узкой дорожке никак не удавалось, поэтому кусты смородины под окнами разрослись особенно развесисто, а при желании около них всегда можно отыскать каким-то образом попавшие туда интересные вещицы, почти как около казармы. За торцом дома стояла гроза малышей - парикмахерская, "оболванивание" в коей вызывало реки слез и децибелы рева. Дальше росли два высоченных каштана, и на их ветвях еще можно было отыскать случайно сохранившиеся, пожелтевшие, сморщившиеся, с обвисшими иголками плоды. Но Слава поленился, за что и был немедленно наказан. В арке от стены отделилась скукоженная тень, схватила его за рукав и зашептала горячо и до мурашек щекотливо в ухо: - Ты видишь? Ты чувствуешь? Ты представляешь? Здесь можно очень долго ждать, а дня все не будет... И в школу никогда не опоздаешь... И каникул все нет... А говорят - бывает Новый год... День рождения... Подарки... - с каждым вымученным выдохом липкие капли слов оседали на голой коже шеи между шарфом и шапкой, Слава морщился, как от предчувствия укола, вертел головой, дергал локтем, стараясь выскочить из схватившего мрака, но ботинки оставляли в грязи лишь гладкие полосы с вкраплениями редких камешков. Попался он крепко. Да и не имело особого смысла куда-то вырываться. Вот она - долгожданная и совсем не игрушечная гадость, как замерзшая Марина. - Вова? Ты чего, мужиклар? - прохрипел Слава придушенно - шарф окончательно перекрутился, намок от дождя или пота, один его конец болтался где-то подмышкой, второй уже вылезал из рукава и петля продолжала затягиваться. - Сколько времени, Славка! - завопил даже не вопросительно Вова. - Черт, да вот же, вот же, - пытался он предъявить Дубинину пропуск в виде секундной стрелки, но проклятая одежда не давала сделать и движения. Наконец левая рука все-таки высвободилась, дыхание перехватило, но по прозрачным глазам Вовы скользнул спасительный зайчик отраженного солнца и его отпустило. Задыхаясь Слава расстегнул анарак (проклятый замок опять застрял на середине), разжал щупальца красного лохматого шарфа и, согнувшись пополам, попытался успокоиться. Арка продувалась, и он стянул заодно шапку, подставляя намокшие волосы ветру. Сердце испуганно стучало, во рту пересохло, губы покрылись противной, горькой коркой. Вова сегодня определенно постарался. Хорошо еще, что это произошло в самом начале... дня. Что теперь делать? Вопрос необходимо решить в самое ближайшее время и вовсе не из милосердия. Зря он все откладывает и откладывает, но обычные примочки здесь не подействуют. Иммунитет. Необходимо что-то более радикальное, хирургическое... Слава выпрямился и потер висок. Палец наткнулся на шрам - онемевший, стянутый клочок кожи. Вова стоял прислонившись к стенке и яростно вытирал рот. Неожиданно выглядел он вполне прилично в своем светло-коричневом пальто из ламы, вязаной шапке пирожком и сумкой через плечо. Возня нисколько не сказалась на его опрятности, зато сам Слава выглядел как жертва похищения и грабежа. Холод незаметно забрался под анарак, лизнул кожу ледяным языком. Бог ты мой, ведь осень на дворе! Кое-как приведя себя в порядок, но все равно чувствуя, что под курткой пиджак измялся, воротник сломался и выпирает сзади, рубашка вылезла из брюк, пряжка ремня съехала на аппендикс, а штанины натянулись на бедрах, он взял осторожно Вову под руку, вывел его на свет и усадил на ограду умершей клумбы, где в свое время дети часто играли в испорченный телефон. Вова не сопротивлялся и легко сел на заиндевевшую железяку. Слава садиться поостерегся и щурился на вставшее над деревьями остывшее красное солнце. - Хорошее... хорошая погода, - немного сбился он и покосился на Вову, но тот лишь согласно кивнул. - Вон наши идут, - еще бодрее зашел с тыла Слава. Из подъезда действительно вышли Оля и Марина, оживленно о чем-то беседуя и тайком посматривая в их сторону. Мальчишки проводили девчонок хмурыми и равнодушными глазами. - Паршиво-то как, - признался наконец Вова. Он прижал толстую сумку к животу, сложил на нее руки и скрючился так, что подбородок уперся в кулаки. Слава размел иней с узкой ржавой поверхности, натянул на зад край анарака, насколько это было возможным, и присел вплотную к Вове. Холод прожег брюки и появилось ощущение, что он сидит на чем-то мокром. Ему было искренне жаль. Он никогда не задумывался над такой возможностью. Строго говоря, он вообще не о чем не задумывался, хотя подобный вопрос и возникал, задевал его краешком, но более в черно-юмористическом ключе - а вдруг тогда он сможет узнать, что... - А что там? - толкнул он плечом Вову. - Где? Стена? Возможно, и стена, или дыра, или червоточина. Не стоит такого касаться. Надо же, сидит вот рядом еще один огроменный и опасный соблазн, лакомая мякоть, только тронь - брызнет соком или ядом. Что таиться перед собой, храбриться - ему страшно и жутко, как... как на уроке, когда не выучил задание, а в вязкой, притаившейся тишине раздается твоя фамилия, и сердце ухает вниз, в бездну. Естественно, речь идет не о сейчас, а о далеком вчера, проходящем через сегодня и завтра, но роли это не играет - память и ощущение живут. - Зайдем в чайную, - предложил он, выдираясь из сиропа искушения. Первый враг раздумий - сытый желудок. Он встал, поднял живую куклу, отряхнул ее, сдвинул на бок сумку, чтобы тот не походил на коробейника, и, подталкивая Вову в неестественно прямую спину, направил его к трем березкам у склада. Они прошли мимо громадной, до сих пор не высохшей лужи, в которой мальчишки городка пускали сделанные из мыльниц кораблики под бумажными парусами и устраивали морские сражения, для чего в цене были небольшие голыши для бомбардировки вражеских эскадр и высокие сапоги с профилем индейца на голенищах, чтобы не замочить ноги в спасательных кораблеподъемных экспедициях. Когда вода в ней вымерзнет, то на обнажившемся дне наверняка можно будет найти обломки разбитых галер и галеонов. Поднялись на пригорок к многострадальным березкам, по одной из которых постоянно лазили на крышу склада, где в свое время Серега Смирнов нашел старинную военную бляху, непонятно как туда попавшую. Жизнь других деревьев была так же тяжела - по весне из них добывали березовый сок с мякотью, отчего стволы были усеяны дырками и разрезами. Березы как-то это все терпели, но облетали одними из первых, быстро набирали тяжелую осеннюю влагу, чернели и резали глаз своей угрюмостью до мая месяца. Склад представлял собой поставленное на бетонные блоки деревянное и, скорее всего, очень уж временное строение, если судить по размеру щелей между трухлявыми побеленными досками. Ворота его сейчас были заперты, но в редкие времена, когда их отворяли, оттуда тянуло вечной сыростью, гнилью, а в темноте можно было усмотреть громоздившиеся до потолка штабеля чего-то укрытого брезентом с прорехами. Слава тащил Вову за рукав куртки, но тот плелся очень медленно и не обращал внимания на дорогу - сложную мозаику луж, скользкой глины, вязкого песка и небольших кладбищ замерзшей травы, из-за чего приходилось его направлять, подталкивать, дергать, пальцы устали сжимать непромокаемую ткань, внутри кисти проросло ржавое и холодное металлическое дерево, почти что намертво склешневшую руку, стало жарко, словно после бега. Но самый трудный участок они преодолели. Между складом и солдатской столовой асфальта так и не было, но сохранились щебневые дорожки, разделенные голой землей с небольшими воронками, откуда выпирали чахлые прутики и распластались ободранные кустики помидор, как выброшенные на берег моря водоросли. В столовой уже не трапезничали - запах подтухшей рыбы стих, но начинали примешиваться ароматы готовящегося обеда, вновь чего-то малоаппетитного. Дальше они прошли своеобразный перекресток, где по левую руку толпились пустые бочки из-под соленых огурцов, селедки и жира, загораживающие небольшой, в три ступени, спуск на детскую площадку, а по правую виднелись угрюмая стена казармы, прилепившийся к ней подъем в библиотеку, просвечивающий сквозь голые кусты и деревья бетонный круг фонтана и более-менее ясная перспектива чреды волейбольных и спортивных площадок, а также уходящий наверх к плацу склон. Спустились по раскрошившейся лесенке с проступившим ржавым сетчатым скелетом, причем Славе пришлось здесь перехватить Вову за шиворот и пустить его вперед. Это оказалось очень предусмотрительным - тот запнулся за железку и чуть не полетел вниз лицом. Слава рванул его назад, сам споткнулся о ступеньку и они вдвоем сели на холодный бетон. Чайная была открыта и пуста. За прилавком скучала Маша, большое помещение освещалось только светом из застекленных витрин с выставленными пирожными, бутылками лимонада и банками томатного сока, что создавало уют и интим, убогость столиков скрадывалась, а жуткие березки, сваренные из стальных труб, с укрепленными на стволах цветочными горшками вообще терялись в темноте - окон было мало и ни одно не выходило на солнечную сторону. Взглянув на посетителей, Маша никак особенно не отреагировала, решив, наверное, что в столь ранний час школьники покупать ничего не будут, а сигареты она им твердо решила не продавать. Слава с облегчением усадил совсем размякшего Вову за ближний столик, сам присел на секундочку, чтобы отдышаться и утереть жгучий пот, автоматически спахнул вчерашние крошки, поднялся и пошел к прилавку. Набор сластей был стандартный - очень вкусные хрустящие слоеные сердечки, белые квадратики с толстой красной начинкой, самые дешевые и самые невкусные, эклеры, большие вафли с липкой прослойкой, курабье, коржики с орехами и россыпь разнообразных сосалок. Слава решил остановиться на сердечках и эклерах и запить их "Вита-колой". В кармане оказались одни пфенниги - Катькины капиталы, после долгого ее нытья обмененные братом на желтую юбилейную монету в пять марок. Теперь эти пять сотен хоть и легких по-одиночки "фенюшек" изрядно оттягивали карман. - Маш, вам мелочь нужна? - Сигарет нет, - улыбнулась тридцатилетняя аппетитная "тетя", по слухам - первейшая утешительница младшего комсостава городка. Раньше мысль о ее возрасте Славу как-то не волновала - заходил он сюда очень редко, в день раз, еще реже смотрел на ее лицо, лежащую чуть ли не на пирожных мощную, одуряющую грудь с пуговками сосков, проступающими сквозь кружевной передничек, платье и, возможно, лифчик, тонкие пальцы с обгрызенными, но наманикюренными ногтями, туго обтянутый зад, из разряда тех, что классифицировались как "корма", отмечал это все больше мельком, как третьесортную дичь. Сейчас же, желая отвлечься от тяжелой сцены с Вовой (обернувшись, он увидел что тот стек на столешницу и больше производил впечатление марионетки, лишившейся работы в кукольном театре, чем школьника или просто подростка), он включил неотразимую улыбку, добавил блеска в глаза, а Маша в ответ сменила дежурную ухмылку на добродушную, преобразившись в порочного ангела. - Вам бы очень подошло имя Анжелика, - чистосердечно признался Слава. - Почему? - еще по-ангельски порочнее стала Маша. - Именно поэтому, - щелкнул пальцами от удовольствия Слава. - Две бутылки "колы", эклер и, естественно, сердце... Намек или не был понят, или слишком хорошо закамуфлирован, но двигалась Маша божественно. Кто сказал, что она полная? Это с такой-то талией? Слава высыпал на весы всю мелочь, взял бутылки и тарелочку с пирожными, кивнул Маше, чтобы она к нему наклонилась, с удовольствием заглянул ей за ворот платья, и почему-то шепотом сказал: - У меня только фенюшки? Пересчитаешь, Маша? - Конечно, - шепнула она. Расставив все на столике и поддернув Вову за капюшон, он сел напротив, не зная как дальше быть. На сладкое тот все-таки отреагировал - в пустых, ненормальных глазах появился интерес, они залупали, заморгали, стряхивая пугавшую Славу пленку, - взял "колу", сердечко, отхлебнул, откусил, украсив куртку и стол очередными крошками, и сообщил: - Гадость. Но мертвый фантош постепенно оживал, челюсти двигались все энергичнее, лимонад с громким бульканьем струился в горло. Вова захапал и его долю, но Слава не возражал, почти что с умилением разглядывая жрущую его эклер проблему. Главное не делать необратимых поступков и вовремя затыкать его сдобой. Впрочем, это вряд ли, только на пирожные их не купишь. И когда Слава уже было решил, что по крайней мере до автобуса и школы все будет в порядке - разговоры, споры, виды, девочки, желание не выделяться в низшем из миров, Вова прикончил свою бутылку, взял вторую, неоткупоренную, на что Слава никак не отреагировал, погружаясь в собственные проблемы, растерянно поискал открывалку, попытался пальцами содрать железную крышку, но левая рука для этого была слабовата, перехватил посудину за толстенькое горлышко и шарахнул ею по железной окантовке стола. Звон и шипение вырвавшейся на свободу "колы", приторный запах, уколовший ноздри, вовремя вывели Славу из задумчивости, он успел инстинктивно откинуться назад и жутковатая "розочка", растопырившая в потеках лимонада стеклянные лезвия, лишь противно чиркнула его по болонье анарака. Слава оттолкнул от себя стол, но его стул не удержался на двух ножках и опрокинулся назад. Падая, Слава видел как Вова неправдоподобно легко отшвырнул покалеченной рукой разделяющий их стол (тяжело разбилась казенная тарелка из дрянного фарфора), но дальше кадр скрылся за устремившимися в небо коленями. Его охватила паника. Он барахтался на деревянном полу, ноги намертво завязли где-то в стуле, в шее поселилась горячая боль, не дающая приподняться и осмотреться. Он вытянул вверх руки, отталкивая низкий наштукатуренный потолок, и тут же получил стеклом по ладоням. Между большими пальцами с потолка свисало такое же шершавое и желтоватое от засохшей извести лицо с зажмуренными глазами, тыльные стороны ладоней прорезались мелкими красными ручейками, а сами ладони занемели, вниз стало опускаться нечто коричневое и острозубое со светлым пятном в центре, но ноги наконец вырвались из плена металлических ножек и принялись совершенно самостоятельно толкаться, пинаться и в пустую месить воздух. И тут Маша закричала. Это было если не ледяным душем, то освежающей пощечиной, выбившей из головы весь страх и превратившей сцену членовредительства в нечто наигранное, искусственное, стыдное до морщин на носу. Слава покраснел от неловкости и, продолжая сидеть не полу, испытывал желание врезать Вове до крови, до боли и хруста в костяшках. Стоявшая рядом на коленях Маша стирала с его рук кровь, но оказалось, что ничего особо страшного не произошло - несколько царапин, будто драчливый котенок постарался. - Это что же, - плача причитала Маша. - Сидят, кушают, и на те - сцепились как петухи. Вафельное полотенце было мокрым и горячим, ранки щипало, а запах ее волос приятно будоражил Славу. Он наклонился и поцеловал ее в маленькую родинку на шее, но Маша, кажется, ничего не заметила. Вова уже поставил на место стол и стулья, подобрал с пола крупные осколки и аккуратно сложил их в мусорное ведро около двухметрового холодильника, охраняющего вход за прилавок. Продолжать физически или словесно выяснение отношений не имело ни смысла, ни желания, словно предаваться семейным воспоминаниям о милых, но постыдных детских шалостях, которые самому очень хочется забыть, но родители упорно не дают это сделать. - Поаккуратнее бутылку нужно открывать, - пробормотал Слава и заорал на все еще плачущую Машу: - Не было ничего! Понятно тебе?! Не было! Страх ушел, сгинул горячий отвратительный шарик между ключицами, но его энергия еще не иссякла, предательски растеклась дрожью по рукам, и только теперь, перед самым приступом, где-то на околице сознания Слава понял, что врезать все-таки стоило... Ради себя, только ради себя... На улице продолжался дождь. Кто-то там наверху окончательно прекратил отопительный сезон, загасил титан и из пустых труб с красным краном теперь вырывался ледяной, ржавый, затхлый ветер. Деревья неистово месили густой, сине-черный крем готовящейся грозы, тучи послушно сбивались, заворачивались на тонких ветвях фигурными завитками, вытягивались под собственной тяжестью к земляному коржу и оставалось совсем немного времени до того момента, когда его посыпят ледяной крошкой и поставят в морозилку. Дверь в чайную надолго замерла то ли в полуоткрытом, то ли в полузакрытом положении, но тугая пружина все-таки пересилила беспокойный ветер, упрямство победило порыв, их напоследок обдали сладким паром и тут же встретили ведром холодной воды в лицо. С них заботливо смывали сахарную пудру и прилипшие к губам сдобные крошки, сдирали жесткой осенней мочалкой ветра румянец с лживых детских щек, украдкой молниеносно заглядывали в глаза, кричали в уши запоздавшие гулкие тайны. Хлестало со всех сторон, окатывало, обливало с головы до ног, капли, словно пули, навылет пробивали куртку и капюшон, отчего внутри становилось мокро и неуютно, хотелось замереть, но только не чувствовать как нечто влажное и холодное прилипает к теплой коже заплутавшейся сонной лягушкой. Слава побежал, надеясь быстрее добраться до КПП, где можно переждать ливень, но словно с высокой вышки врезался в тугую, накрахмаленную ткань бассейна - все лицо облепилось водой, нечем стало дышать, жидкость проникла в носоглотку, там мучительно запершило, и ему пришлось опереться рукой о дерево, согнуться от мучительного кашля, а потом долго сглатывать слюну, чтобы подавить позыв к рвоте. Вова оказался здесь же, под голыми лапами небесного миксера, с которых падали особенно густые капли прозрачного крема. Он прижимал к носу и рту ладонь, заслонялся от накатывающих волн ливня портфелем, из которого текло, как из переполнившейся кастрюли. Сквозь пальцы действительно оказалось легче дышать. Они локоть об локоть вырвались на дорогу, попали в разряженную толпу таких же счастливчиков, запакованных в анараки, плащи, накидки, целлофановые пакеты, вооруженные зонтами и сумками, сглаженных, ссутуленных напором воды, ветра, грома. С небольшого подъема к "пятачку" текла полноводная река, несущая вперемешку размочаленные, пожелтевшие окурки, пустые сигаретные пачки, листья, слипающиеся в бурном течении в неопрятные комки, и в этом же течении разрываемые на части возникающими водоворотами. Ботинки на высоких желтых ребристых подошвах погружались в поток до самой кожи, до нитки, прошивающей тяжелые и надежные, как дредноут, сооружения по периметру, но когда нужно было делать очередной шаг вода вздыбливалась перед временной плотиной, высокой волной обрушивалась на нее, заливалась в металлические отверстия, подымала на плаву концы шнурков, лизала края брюк. Оскальзываясь на мраморных ступенях, школьники ввалились в караулку, где посредине стоял раскаленный "козел" с прислонившимися к нему четырьмя сапогами, обернутыми мокрыми портянками, отчего самодельный обогреватель действительно походил на некое животное. Около окна расположился покореженный двухтумбовый стол, который, видимо, кто-то усердно бил ногами, стараясь научить стоять более менее прямо. Это не удалось, но его обшарпанная поверхность теперь приятно разнообразилась черными отпечатками. На стуле, опершись затылком в центр обширного жирного пятна на зеленоватых обоях, дремал дежурный в насквозь промокшей и парившей шинели. Одна рука его лежала на трубке скрывшегося под бинтами изоленты телефона, а вторая сжимала карандаш, упершийся обломанным кончиком в раскрытую неопрятную тетрадь. Отработанная до изящной небрежности позы, а также сам факт снопроведения дежурства выдавали в солдате как минимум "старичка". "Бойцы" наверняка бдительно обходили вверенную территорию. При появлении детей, а точнее - отреагировав на сигнальный скрип распахнувшейся двери, дежурный бодро открыл глаза, в которых еще отчетливо виднелись остатки сладких грез (кажется, что-то из гражданской жизни), но разноцветие курток и шапочек с помпонами оказали на него успокаивающее действие и вогнали в очередной сон (вроде, что-то о еде). Так как сидячих мест в дежурке больше не было, то все расселись на подоконниках или на собственных портфелях. Комната, жарко натопленная, наполнилась паром, а к вони сушившихся портянок добавился запах мокрой болоньи, что воздух тоже не озонировало. Слава разглядывал школьников. Маленькие и наивные, красивые и сонные, худые и мокрые. Такие близкие, родные, знакомые и постоянные. Как нас мало и как это здорово. Я, наверное, чужой среди вас, но мне нигде и никогда не было так хорошо. О чем вы говорите? О школе (скорее бы каникулы, а нам сейчас уже не задают, почему, если отвечаешь, а Боке, ха, ты еще Криницкого вспомни...), о своих важных, незамысловатых делах (вы что поссорились, он такой надутый, вон как уставился, язык покажи, а я давно на свастиковом поле не был, все в Союзе раздал, где это, по дороге к реке, сходим вместе), о книжках и фантиках (давай после школы в "библию" пойдем, а ты когда "Блада" сдашь, меняюсь на Электроника, жалко, что дождь, можно было бы фантики пособирать, слышал, что Кирилл вчера две "груши" сразу нашел, это про что, ну где обезьяна дерево трясет, а с него собака падает, редкость, надо же какой апрель выдался, а говорят еще - люблю грозу в начале мая), о кино и приставках (в воскресенье "Ну, погоди!" все выпуски будут показывать, опять немцы как в прошлый раз набегут, ну и что, придем пораньше, а меня там однажды за немца приняли, гутен морген, гутен таг, дам по морде, будет так, а ты ЦДФ смотришь, нет, телевизор не перепаяли, там мультик здоровский идет про динозавров, приставка нужна, а еще комедии с Ллойдом, который в очках, я вчера ржал - он по стройке лазил)... Интересно наблюдать за всем этим из своего стакана. Все вроде рядом, все близко, а захочешь прикоснуться, сесть рядом, по-дружески плечом к плечу и опираешься на стеклянную стенку. Ну и что? Зато никто и к тебе не притронется, да и тепло тут, надышал уже... Он стоял, прислонившись к косяку и поставив дипломат на пол. Туман сгущался, лампочка заморгала и погасла, ярко-красные спирали "козла" потускнели и дежурка преобразилась. Реальность смазалась, краски посерели, сквозь них проступила какая-то зелень, объем стремительно высыхал, лица и фигурки обвисли на вешалках костей, дремавший солдат провалился внутрь шинели, детские глаза приобрели сходство с разноцветными безжизненными пуговичками. Мир скомкали грязными руками и Слава задохнулся. Галстук затянулся, воротник рубашки вцепился в шею, куртка сдавила злым объятием грудную клетку, пальцы попали в клещи перчаток, но тут дверь открылась, впустив ветер и влагу, расправивших, распрямивших ссохшуюся картинку, болотная муть, как ни в чем не бывало, осела на обоях, Слава повалился назад, вслед за дверью, но его подперли плечом: - Ой, Слава, извини... - растерянно сказала Марина. Снег был мокрым и прилипчивым. Он большими ошметками, словно кто-то там наверху взорвал динамитом снежную тучу, с хлюпаньем и брызгами врезался в асфальт и стены, перила и ребристые ворота, покрывая их слоем прокисших сливок с творожистами комками и сочащимися каплями мутной сыворотки. Несколько таких кусков ударило его по лицу, по лбу и щекам потекло, ветер забрался под капюшон и сдернул его с головы. Все было как всегда. Они с Мариной зашли в тамбур, но Слава придерживал ботинком входную дверь открытой - хотелось дышать этой мерзкой свежестью и не возвращаться в затхлую теплоту. - Что это с тобой такое? - А что? Все нормально. Даже в чайную успел заскочить с Вовой. - С Румбахом? - удивилась Марина. - Да нет, с Дубининым. Тут произошла удивительная вещь. Внутри головы прошлись большой мягкой метлой, смахнули мысленный мусор даже не в угол, а собрали его в синий пластмассовый совок, немного пометались от стены к стене в поисках урны (не нашли), взгромоздили среди зеркальных стен мягкий плюшевый диван, размашисто и безжалостно написали "Рум-бах" (именно так - через дефис) на спинке, ссыпали под канапе ворох сказуемых и подлежащих пополам с наречиями и деепричастиями, разноцветные от эмоций (но все равно какие-то серые). Взгляд приклеился Марининому подбородку, остальной мир расплылся, утонул в пленке заслезившихся глаз. Подбородок очень медленно двигался, на нем сидели мелкие капельки растаявшего снега, срывались с гладкой кожи и продолжали ленивый спуск вниз, дабы окончить свою жизнь в лабиринте шерстяных ниток шарфа. Слов не было. Был медитативный речитатив, абсолютно бессмысленный сейчас - Рум-бах-рум-бах, но завораживающий, стягивающий вселенную в крохотную точку. На границе восприятия что-то происходило. Чья-то тень (девушка? парень? - прочь, прочь - под диван), какая-то вязкая, словно искусственный мед фраза (или целый разговор - под диван)... Рум-бах... Очень знакомое... Вова? Рум-бах... Стреляем в комнату. Точно в диван. Жаль, упакован плотно и тепло, на холоде не сосредоточишься. Рум-бах... Кто же его впихнул сюда, такой тяжелый... Разбегающихся из под тяжелого, пыльного дивана крыс, тащивших в желтоватых зубках огрызки чувств и слов, шугали все той же метлой, отчего трусоватые животные забивались обратно. Над зеркальной комнатой воздвигся еще один этаж, куда вообще напустили дым каких-то пустых и примитивных ощущений - вот стиснуты зубы, вот скрючены пальцы, вот тепло в виске. Тупое блуждание в пространстве грез. Вытянуть руки вперед, растопырить пальцы, шаг вперед, еще, коснуться указательным пальцем кончика подбородка... Марина аккуратно взяла его палец своими двумя тонкими пальчиками, сдавила и убрала ладонь на поручень, где между горками снежного крема от чьих-то рук остались углубления со ржавым дном. Слава осмотрелся, но рядом никого (уже?) не было. Солнечный свет, пройдя сквозь грязную тюль облаков, превращал окружающий мир в неряшливую, смазанную неумелым художником гравюру - с расплывшимися линиями строгих и угрюмых зданий, мелкими мазками обколотых временем кирпичей, с жирными отпечатками пальцев-луж, проступавших сквозь снег, потеками и пятнами в самых неожиданных местах, оставленных бракованной матрицей. Но, в то же время, этому неумехе-неряхе в своей ужасающей невежественности и от этого кристальной чистоте удалось (может быть или скорее всего - случайно) ухватить нечто главное, важное, резонирующее, заставляющее Славу еще раз замереть, но не в медитации, а в грусти и тоске. Возможно, Марина говорила что-то, но вернее всего молчала, так как она чутко улавливала в нем подобное состояние. Она не мешала, но мир оставался, зудел над ухом прилипчивой мухой, на которую сколь угодно долго можно не обращать внимания, но стоит скуке хоть немножко разбавить настроение и взгляд неумолимо и тщетно съезжал в сторону писка. В такие мгновения он очень жалел, что вокруг есть еще кто-то. Тогда он вспоминал дедушкины сетования на то, зачем же природа сотворила человека, ведь без него все было так разумно и соразмерно (сколько нужно прожить и почувствовать, посочувствовать простенькой, в общем-то, идее!). Сгребая снег с поручня, хлюпая по таявшему на бетоне снегу, ставшего студенистым и по цвету, и по консистенции, оставляя на нем похожие на воронки от взрыва следы, с быстро оплывающими стенками, Слава прошел вдоль КПП, мельком заглянул в запотевшую изнутри дежурку-2, где бодрствовал с открытыми глазами еще один дежурный, держа руку на пульте ворот, спустился по трем ступенькам на растекающуюся полукругом площадку вне городка, пришпиленную толстым, мускулистым, коренастым кленом. Дальше была не очень широкая дорога, выложенная словно морем обкатанными булыжниками - гладкими, отполированными, сверкающими даже сквозь мертвый, медузообразный снег. Камни утыкались в грязный паребрик и небольшой тротуарчик, некогда асфальтированный, но сейчас скрывшийся под напластованиями пыли, которая слежалась в твердый, бесплодный слой почвы, летом испаряющийся удушливым туманом, осенью переливающийся на брусчатку густой, черно-серой недоваренной кашей, а зимой приобретающий стальную твердость, от которой при быстрой ходьбе болели пятки. Стена из красного, какого-то уныло-надежного кирпича, с черными нитями летней пыли, высокая, с выступами наверху, поросшая сорняком стальных штырей, испачканных солидолом и скрепленных изорванной колючей проволокой, огораживала улочку с противоположной стороны. Там располагались танковые ангары, станция ГСМ, с большой промасленной площадью перед ней, покрытой заплывшими шрамами от гусениц и колес, а так же открытые хранилища воды с гигантскими колониями белесой плесени. Оттуда сейчас доносился невнятный рев разбуженных машин, пахло непереваренной соляркой. Слава посмотрел направо, где сквозь прутья и снег проступал цветной негатив парка и казармы, посмотрел налево, на еле видные игрушечные вышки, дорожки и планшеты с почти реальными теперь фигурами идеальных солдат, обернулся к заснеженной Марине, снял с ее руки мохнатую варежку и сжал горячую ладонь. Снег ощутимо тяжело продолжал шлепаться о лицо, почему-то особенно предпочитая глаза, что напомнило Славе о снах - серо-черных, абсурдных, где глаза его постоянно слипались, и он мог в полной мере ощутить на себе мучения прозревающего лишь на короткое время слепца. Было странное ощущение скучной полноты. Застарелая, когда-то благодарная близость, зачерствевшая нежность, давно уже не требующая заполнять вынужденные паузы молчания игривыми и вымученно-заинтересованными разговорами. Слава подтащил девушку к дереву, потерял ее руку, раскинул свои объятия, вцепился в забитую снегом кору, похожую на перепаханное и заметенное внезапной метелью поле, прижался, вдавился изо всех сил щекой, виском, грудью, потянул на себя дерево. - Наши деревья - узлы с ветками назад, наши дома - кубики с антеннами, наши семьи - мы сами, - процитировал он. Марина стояла к нему спиной, но спросила: - Чем ты тогда живешь - такой? |
|
|