"Давид Копперфильд. Том II" - читать интересную книгу автора (Диккенс Чарльз)

Глава XIII ЗЛОЕ ДЕЛО

Агнесса с отцом приехали к Стронгам погостить у них недели две. Мистер Уикфильд был давнишним другом доктора, и старый ученый, желая ему добра, хотел серьезно поговорить с ним. Агнесса во время своего последнего пребывания в Лондоне поделилась кое-чем с доктором Стронгом, и приезд Уикфильдов был следствием этого. Я не очень был удивлен, услышав, что Агнесса обещала найти по соседству квартирку для миссис Гипп. По словам маменьки Уриа, ей из-за ревматизма необходимо было переменить место, и она была в восторге очутиться при этом в таком приятном обществе. Не удивило меня и то, что на следующий день Урия, как подобает почтительному сынку, сам привез свою достойную маменьку, желая лично устроить ее на новом месте.

— Видите ли, мистер Копперфильд, — начал он, увязавшись за мной, когда я вышел пройтись по докторскому саду, — влюбленные всегда немного ревнивы и жаждут не спускать глаз со своей любимой.

— Кто же теперь возбуждает вашу ревность? — спросил я.

— Благодаря вам, мистер Копперфильд, в данное время я ни к кому в частности не чувствую ревности, во всяком случае, не к мужчине.

— Не хотите ли вы этим сказать, что ревнуете к женщине?

Он искоса посмотрел на меня своими зловещими красными глазами и засмеялся.

— Знаете, мистер Копперфильд, — проговорил он, — вы так, умеете выпытывать, что словно пробочником меня откупориваете. И вот откровенно скажу вам, что я никогда вообще не пользовался симпатией у дам, а в частности у миссис Стронг.

Его пытливо устремленные на меня подлые, хитрые глаза в этот момент как-то позеленели.

— Что вы под этим разумеете? — спросил я.

— Да то, что хотя я и адвокат, но в данном случае разумею именно то, что говорю, — ответил он с сухим смешком.

— А что означает ваш взгляд? — снова спросил я со спокойным видом.

— Мой взгляд? Ну, Копперфильд, это уже похоже на допрос. Что хочу я сказать своим взглядом?

— Да, — повторил я, — именно вашим взглядом.

Видимо, наш разговор очень забавлял его, и он расхохотался так, как только был способен хохотать. Потом, поглаживая себе тихонько подбородок и уставившись в землю, он очень медленно начал:

— Когда я был скромным конторщиком, миссис Стронг еще тогда с презрением смотрела на меня. Она всегда возилась с Агнессой, дружески относилась к вам, мистер Копперфильд, а я был слишком ничтожен для нее, и она меня не замечала.

— Ну, хорошо, — сказал я, — предположим, что это так.

— Был я ничтожен и для «него», — с задумчивым видом, все поглаживая свой подбородок, продолжал он.

— Да неужели вы так мало знаете доктора Стронга, что можете вообразить, будто он, не имея вас перед глазами, способен помнить о вашем существовании?

Уриа опять искоса посмотрел на меня и, как-то вытянув подбородок, чтобы удобнее было его гладить, ответил:

— Ах, господи! Я вовсе не доктора, беднягу, имел в виду. Конечно, нет! Я говорю о мистере Мэлдоне.

У меня сердце так и замерло. Я вспомнил все свои сомнения, страхи и вмиг понял, что тайна, проникнуть в которую я не смог, счастье и спокойствие доктора Стронга — в руках этого кривляки-негодяя!

— Каждый раз, приходя в контору, он выпроваживал меня, — продолжал Уриа. — И это делал ваш светский молодой человек! Хорошо, нечего сказать! Я, конечно, был и теперь продолжаю быть человеком смиренным, но мне и тогда это не нравилось и теперь не нравится.

Тут Уриа перестал поглаживать себе подбородок и так втянул обе щеки, что они, казалось, совсем сошлись внутри, При этом он то и дело искоса поглядывал на меня.

— Что и говорить! Она одна из ваших дам-красавиц, — снова начал он, перестав втягивать щеки, — и я понимаю, что она не может дружески относиться к такому человеку, как я. Она именно та особа, которая могла бы подыскать моей Агнессе женишка покрупнее. И вот, мистер Копперфильд, хотя я и не во вкусе дам, но зоркие глаза у меня давным-давно имеются. Да вообще мы, люди смиренные, наиболее умеем пользоваться своим зрением.

Я старался сделать вид, что ничего не понимаю и совершенно спокоен, но по его лицу я видел, что мне это не удается.

— Теперь, мистер Копперфильд, я не позволю себя втоптать в грязь, — продолжал он со злобным торжеством, поднимая ту часть своей физиономии, где росли бы его рыжие брови, если бы у него они имелись, — и я сделаю все, чтобы положить конец дружбе между моей Агнессой и этой дамой. Я против такой дружбы! Не хочу скрывать от вас, что характер у меня довольно-таки злобный, и я отброшу всякого, кто стоит у меня поперек дороги. Зная о строящихся против меня кознях, я, конечно, не допущу их.

— Вы сами всегда строите козни и по себе судите о других, — заметил я.

— Быть может, и так, мистер Копперфильд, — ответил он, — но у меня ведь есть для этого «побудительная причина», как любит говорить мой компаньон, и я иду к «намеченной цели», пуская в ход, так сказать, и зубы и когти. Не хочу я, чтобы меня, скромного человека, слишком одурачили. Не хочу, чтобы становились мне поперек дороги! И вы увидите, мистер Копперфильд, я их выставлю!..

— Я не понимаю вас, — сказал я.

— Не понимаете? — повторил он, корчась по-змеиному. — Меня это удивляет, мистер Копперфильд, — обыкновенно вы так сообразительны. Ну что ж! В другой раз постараюсь говорить пояснее. А поглядите-ка, сэр, этот верховой, что звонит у ворот, не мистер ли Мэлдон?

— Похож на него, — ответил я как только мог спокойнее.

Уриа остановился, как вкопанный, засунул свои ручищи между костлявыми коленями и, согнувшись вдвое, стал смеяться. Но смех этот был безмолвен, ни один звук не вырвался из его рта. Мне так было отвратительно его мерзкое поведение, особенно последняя выходка, что я бесцеремонно повернул к нему спину и оставил его посреди сада скорченным, как воронье пугало без подпорки.

Хорошо помню, что не в этот вечер, а в следующий, в субботу, я повез Агнессу познакомиться с Дорой. Я заранее сговорился об этом с мисс Лавинией, и нас с Агнессой ждали к чаю.

Я был и горд и озабочен: гордился своей дорогой маленькой невестой и в то же время боялся, вдруг она не понравится Агнессе. Ехали мы до Путнея порознь — Агнесса внутри дилижанса, а я на империале. Всю дорогу я рисовал себе Дору в самые выгодные для нее моменты и никак не мог решить, в каком виде ей лучше всего было бы показаться Агнессе. Конечно, меня нисколько не смущала мысль, что Дору можно найти некрасивой, но случилось так, что никогда не видал я ее более красивой, чем в этот вечер. Доры не было в гостиной, когда я представлял Агнессу ее маленьким тетушкам, — она убежала смутившись. Но я знал теперь, где ее искать, и действительно нашел в соседней комнате. Как и тогда, она, заткнув себе уши, стояла за той же старой мрачной дверью. Сначала она вовсе не хотела выходить, затем стала молить, чтоб я дал ей сроку ровно пять минут по моим часам. Когда же наконец она просунула свою ручонку под мою руку, чтобы я отвел ее в гостиную, личико ее было, как маков цвет, и никогда она не была прелестнее. Войдя в комнату, она сразу побледнела, но от этого стала еще красивее.

Дора боялась Агнессы. По ее словам, она была уверена, что та «слишком умна». Но, увидев, как Агнесса глядит на нее своими умными, серьезными и вместе с тем такими добрыми и веселыми глазами, она от радостного изумления вскрикнула, обняла ее, прижалась своей детской щечкой к ее щеке.

Никогда я не был так счастлив, никогда так не радовался, как в этот вечер, видя, что они обе сидят рядышком и моя любимая девочка так непринужденно смотрит в приветливое лицо Агнессы, а та не сводит с нее своих чудных, полных нежности глаз. Мисс Лавиния и мисс Кларисса каждая по-своему радовались вместе со мной. Кажется, никогда не бывало на свете более приятного чаепития. Председательствовала, то есть разливала чай, мисс Кларисса. Я резал и раздавал сладкий пудинг с коринкой (маленькие тетушки, подобно птичкам, любили клевать сладкую коринку). У мисс Лавинии был благодушно-покровительственный вид, словно наше юное счастье с Дорой было делом исключительно ее рук. И все мы были совершенно довольны и собой и друг другом.

Милая веселость Агнессы завоевала ей все сердца. Казалось, она и появилась, чтобы дополнить наш счастливый кружок. С каким спокойным вниманием относилась она ко всему, что интересовало Дору. Как она сейчас же завоевала расположение Джипа! Как ласково уговаривала она Дору сесть по обыкновению возле меня, когда тa, конфузясь, упиралась. Как скромно и мило сумела она вызвать Дору на откровенность, и моя девочка, раскрасневшаяся от смущения, поведала ей на ушко все свои тайны.

— Я так рада, — воскликнула после чая Дора, — что я вам понравилась! Совсем не ожидала этого! А мне особенно нужно, чтобы ко мне дружески относились теперь, когда уехала Джулия Мильс.

А вот я и забыл упомянуть об этом. Мисс Мильс отплыла в Индию. Мы с Дорой ездили в Грэвсенд проводить ее. На огромном судне Ост-Индской компании нас угощали за завтраком засахаренным имбирем, гуавами[11] и тому подобными прелестями. Простившись, мы оставили мисс Мильс в слезах, сидящей на складном стуле на палубе корабля. Подмышкой у нее была толстая тетрадь для дневника, куда она собиралась вносить ежедневно свои глубокие мысли, навеянные ей созерцанием океана. Конечно, этот дневник должен был храниться под замком.

Агнесса высказала опасение, что, наверное, я изображал ее в не совсем привлекательных красках, но Дора сейчас же опровергла это.

— Нет, нет! — воскликнула она, встряхивая (для меня, конечно) своими локонами. — Он так расхваливал вас, так дорожит вашим мнением, что я просто боялась, какой вы меня найдете.

— Как бы хорошо ни было мое мнение, оно нисколько не может усилить его любви к «кому-то» — улыбаясь, проговорила Агнесса, — так что оно не имеет ровно никакого значения.

— Но все-таки, пожалуйста, будьте обо мне неплохого мнения, если только можете, — своим ласковым голоском попросила Дора.

Мы все тут принялись подшучивать над тем, как Доре хочется нравиться. А она, чтобы отомстить мне, сказала, что я простофиля и она меня ни капли не любит. Мы шутили, говорили глупости, и вечер промелькнул так быстро, что мы совеем и не заменили, как подошло время возвращаться в Лондон. С минуты на минуту за нами должен был заехать дилижанс. Я стоял один у камина, когда Дора потихоньку подкралась ко мне, чтобы, как всегда перед моим уходом, поцеловать меня.

— Как вы думаете, Доди, — промолвила она, и ее ясные глазки сняли особенно ярко, а правая ручка машинально крутила одну из пуговиц моего сюртука, — если бы я давным-давно подружилась с Агнессой, была бы я умнее?

— Любимая моя! Какие вы говорите глупости! — воскликнул я.

— Правда, глупости? — проговорила Дора, не глядя на меня. — Вы уверены в этом?

— Конечно, уверен!

— Я забыла, дорогой мой, гадкий мальчик, — продолжала Дора, все так же крутя мою пуговицу, — какой родственницей вам приходится Агнесса?

— Родства между нами никакого, — ответил я, — но мы росли с ней вместе, как брат и сестра.

— Удивляюсь, как вы могли влюбиться в меня, — сказала Дора, принявшись крутить другую пуговицу моего сюртука.

— Да видеть вас, Дора, и не влюбиться было невозможно.

— А если бы вы никогда меня не встретили? — спросила Дора, начиная вертеть и третью пуговицу.

— А если бы мы с вами вообще не родились? — весело отозвался я.

Я спрашивал себя, о чем думает она в то время, как я любуюсь ее нежной ручкой, перебирающей пуговицы моего сюртука, ее локонами, ее опущенными ресницами. Наконец Дора подняла на меня свои глазки и, став на цыпочки, с видом более задумчивым, чем обыкновенно, не раз, а целых три раза поцеловала меня и исчезла.

Через пять минут все снова собрались в гостиной, и от Дориной задумчивости не осталось и следа. Ее обычная веселость вернулась к ней, и ей пришло в голову до отхода дилижанса показать нам все усвоенные Джипом штуки. На это ушло немало времени (не потому, что штуки эти были разнообразными, а главным образом из-за его упрямства), и представление еще не было закончено, когда у дверей остановился дилижанс. Агнесса наспех, но очень нежно простилась с Дорой.

Они условились переписываться, причем Дора просила Агнессу не обращать внимания на то, что письма ее будут глупыми.

И они во второй раз простились у дверей дилижанса и в третий раз, когда Дора, вопреки предостережениям мисс Лавинии, подбежала к окошку дилижанса напомнить, чтобы Агнесса непременно писала ей. А по моему адресу она тут еще раз тряхнула кудрями.

Этот дилижанс должен был высадить нас близ Ковентгарденского парка, где нам предстояло пересесть в хайгейтский дилижанс. Я с нетерпением ждал момента, когда мы пойдем с Агнессой от одной остановки дилижанса до другой и она сможет похвалить мне Дору. И что это были за похвалы! С какой любовью, с каким жаром внушала она мне, как должен я заботиться о маленьком наивном, прелестном существе, сердечко которого я завоевал! Как серьезно и вместе с тем скромна говорила она мне о том, какой долг лежит на мне по отношению к этому ребенку, круглой сироте!

Никогда, никогда не любил я Дору так глубоко и так верно, как в эту ночь! Когда мы снова высадились из дилижанса и пошли при свете звезд по тихой дороге к дому доктора, я сказал об этом Агнессе и прибавил, что это дело ее рук.

— Когда вы сидели подле Доры, мне казалось, и теперь кажется, что вы не только мой, но и ее ангел-хранитель, — сказал я.

— Ну, положим, до ангела мне далеко, а друг я верный, — проговорила она таким веселым голосом, что я не мог не обрадоваться и не сказать ей:

— Знаете, Агнесса, мне сегодня казалось, что к вам вернулась ваша спокойная веселость, свойственная вам одной, и у меня проснулась надежда, что вам лучше стало жить дома.

— Лично я стала счастливее, — ответила она, — у меня на душе весело и легко.

Я взглянул на безмятежное лицо, взиравшее на небо, и подумал, что сияние звезд делает его еще более благородным.

— Дома у нас все идет по-старому, — после некоторого молчания проговорила Агнесса.

— Значит, ничего нового? — сказал я. — Не хотел бы я огорчать вас, но не могу удержаться, чтобы не спросить относительно того, о чем мы говорили с вами, когда виделись в последний раз в Кентербери.

— Нет ничего нового, — ответила она.

— А я с тех пор столько думал обо всем этом! — сказал я.

— Думайте меньше об этом. Помните, что я верю в победу чистой любви и правды. Не беспокойтесь обо мне, Тротвуд, — прибавила она, помолчав немного, — я никогда не сделаю того шага, который вас так страшит.

Хотя, мне кажется, в спокойном состоянии я никогда, в сущности, не боялся того шага, на который она намекнула, но тем не менее я почувствовал несказанное облегчение, услышав эти слова из ее правдивых уст, и сейчас же с жаром сказал ей об этом.

— Пожалуй, пока вы гостите здесь, нам больше не придется говорить с вами, — заметил я. — Когда вы, дорогая Агнесса, снова предполагаете быть в Лондоне?

— Должно быть, не скоро, — ответила она. — Мне кажется, что ради папы мне лучше сидеть дома. Вряд ли в ближайшее время придется нам часто встречаться. Но мы часто будем переписываться с Дорой, и таким образом и вы и я — мы будем знать друг о друге.

В это время мы уже вошли во дворик докторской дачи. Было поздно, но окно комнаты миссис Стронг еще светилось. Агнесса, указав на то, что приятельница еще не спит, стала прощаться.

— Не мучьте себя нашими несчастьями и тревогами, — сказала она, пожимая мне руку. — Ничто не может так осчастливить меня, как ваше счастье. Если же мне когда-нибудь понадобится ваша помощь, будьте уверены, я обращусь к вам. Да благословит вас господь!

На лице ее, когда она говорила это, сияла такая улыбка, а голос так весело звучал, что мне показалось, будто я все еще вижу и слышу подле нее мою маленькую Дору.

Агнесса ушла. Сердце мое было переполнено любовью и благодарностью. Я постоял некоторое время у крыльца, глядя на звезды, а затем медленно направился к выходу. Я должен был ночевать в приличном соседнем трактире, где заранее снял себе комнату, и уже собирался выйти из ворот, когда, случайно повернув голову, увидел свет в кабинете доктора. Я почувствовал некоторое угрызение совести, представляя себе, что он один, без моей помощи, работает над своим словарем. Желая убедиться в этом и, во всяком случае, пожелать ему покойной ночи, я воротился, тихонько прошел через переднюю и, осторожно открыв дверь, вошел в кабинет. Первым, кого я, к удивлению, увидел при слабом свете лампы, затемненной абажуром, был Уриа. Он, стоя близко от лампы, держал одну руку, напоминающую скелета, у рта, а другой опирался о письменный стол. Доктор сидел в своем рабочем кресле, закрыв лицо руками. Мистер Уикфильд, очень встревоженный и опечаленный, нагнулся к доктору и как-то нерешительно поглаживал его руку.

В первую минуту у меня мелькнула мысль, что доктор нездоров. Под этим впечатлением я сделал шаг вперед, но, встретившись глазами с Уриа, вдруг понял, в чем тут дело. Я хотел сейчас же уйти, но доктор жестом дал мне понять, чтобы я остался.

— Во всяком случае, нам нужно закрыть дверь, — проговорил Уриа, изгибаясь своим неуклюжим телом. — Совсем нет надобности, чтобы это стало достоянием всего города.

С этими словами он на цыпочках подошел к двери, которую я оставил открытой, и осторожно закрыл ее. Вернувшись, он стал у стола в прежней позе. В голосе Уриа и манере себя держать была назойливая услужливость, в которой проглядывало сострадание, и мне лично это качалось более несносным, чем всякое другое проявление чувств с его стороны.

— Я счел своим долгом, мистер Копперфильд, — начал Уриа, — указать доктору Стронгу на то, о чем мы с вами уже беседовали. Впрочем, вы, помнится, тогда не совсем меня поняли.

Я только посмотрел на него, но ничего не ответил и, подойдя к моему сланному старому учителю, сказал ему несколько утешительных, подбадривающих слов. Доктор положил свою руку мне на плечо, подобно тому, как он делал это, когда я был маленьким мальчуганом, но седой своей головы так и не поднял.

— Раз вы меня тогда не поняли, мистер Копперфильд, — снова заговорил Уриа тем же назойливым тоном, — а мы Здесь свои люди, то я хочу сообщить вам, что позволил себе обратить внимание доктора Стронга на поведение миссис Стронг. Поверьте, Копперфильд, мне совсем не понутру впутываться в такую неприятную историю, но что делать! Все мы в жизни бываем замешаны в то, во что совсем не желали бы вмешиваться… Так вот о чем я говорил вам, сэр, когда вы не изволили понять меня.

Припоминая теперь его наглый взгляд, я удивляюсь, как не схватил я этого мерзавца за горло и не попытался придушить его.

— Вероятно, я тогда не особенно ясно выразился, — продолжал Уриа, — а вы промолчали. Понятно, мы оба с вами не были склонны углубляться в такие вопросы. Но в конце концов я решил действовать начистоту и все рассказать доктору Стронгу… Вы, кажется, изволили что-то сказать, сэр?

Эта последняя фраза относилась к доктору, у которого вырвался стон, и стон этот, я думаю, способен был тронуть каждого, кроме Уриа. На него же это не произвело ни малейшего впечатления.

— Итак, я обратил внимание доктора Стронга, — продолжал он, — на то, что всем бросается в глаза: до чего нежно относятся друг к другу мистер Мэлдон и очаровательная, прелестная супруга доктора Стронга. Действительно, настало время, когда надо было сказать доктору Стронгу то, что всякому было ясно, как божий день, еще до отъезда в Индию мистера Мэлдона. Также нельзя было умолчать и о том, что вернулся мистер Мэлдон не из-за чего иного, как из-за этой нежности, и поэтому он, можно сказать, не выходит отсюда. Как раз, когда вы вошли, мистер Копперфильд, я убеждал моего компаньона, — тут он повернулся к мистеру Уикфильду, — сказать по чести и совести доктору Стронгу, какого мнения на этот счет был он с давних пор… Ну, мистер Уикфильд! Будьте добры высказаться! Поведайте нам, сэр, какого мнения вы придерживаетесь — моего или иного? Да говорите же, компаньон!

— Ради бога, дорогой доктор, — начал мистер Уикфильд, снова нерешительно дотрагиваясь до руки старика, — не придавайте слишком большого значения тем подозрениям, какие могли у меня возникнуть.

— Вот видите! — воскликнул Уриа, качая головой, — Какое печальное подтверждение моих слов! Не правда ли? Ведь говорит это такой старый друг!.. Боже мой! Копперфильд! Ведь я был еще только писцом в его конторе, когда не раз, а двадцать раз видел, как его выводило из себя то, что мисс Агнесса причастна к делам, от которых ей следовало бы быть подальше, — это было так естественно со стороны отца и никак не может быть поставлено ему в вину.

— Дорогой Стронг, — проговорил мистер Уикфильд дрожащим голосом, — добрейший мой друг, вам известно, что у меня всегда была слабость искать у каждого человека побудительные причины его действий и прилагать ко всем одно и то же мерило. Быть может, из-за этой самой слабости и возникли мои сомнения.

— Так, значит, сомнения были у вас, Уикфильд? — проговорил доктор, не поднимая головы. — Были сомнения?

— Говорите же, компаньон! — понукал Уриа.

— Одно время такие подозрения действительно у меня были, — сказал мистер Уикфильд. — Я думал, да простит меня бог, что и у вас они имеются.

— Нет, нет, нет! — вырвалось с глубокой душевной мукой у доктора.

— Было время, когда мне казалось, — продолжал мистер Уикфильд, — что вы хотите услать Мэлдона за границу именно с целью удалить его навсегда из вашего дома.

— Нет, нет, нет! — возразил доктор. — Только чтобы сделать удовольствие Анни, я старался устроить судьбу ее товарища детства. Тут ничего не было другого.

— Конечно, раз вы говорите, я не могу в этом сомневаться, но я думал, — умоляю не забывать моей слабости судить обо всем со своей, предвзятой точки зрения, — я думал, что при такой разнице в годах…

— Видите, мистер Копперфильд, вот как надо смотреть на вещи! — воскликнул Уриа с лицемерным и оскорбительным состраданием.

— Такая юная и очаровательная девушка, — продолжал мистер Уикфильд, — несмотря на все уважение, питаемое ею к вам, должна была руководствоваться при выходе замуж только житейскими соображениями. Я не принял во внимание бесчисленного количества всяких добрых чувств, какие могли играть тут роль. Ради бога, не забывайте об этом.

— Как он деликатно все это излагает! — кивая головой, вставил Уриа.

— Повторяю, я мог многое упустить из-за того, что смотрел на нее с одной только точки зрения, — продолжал мистер Уикфильд. — Заклинаю вас, мой старый друг, всем, что для вас дорого, помнить об этом! Но теперь я должен сознаться, раз уж нет другого исхода…

— Конечно, нет, если дело дошло до этого, — подхватил Уриа.

— …должен сознаться, что подозревал ее, — проговорил мистер Уикфильд, беспомощно и растерянно глядя на своего компаньона, — подозревал и считал, что она нарушает свой долг по отношению к вам, и уж если говорить начистоту, то, признаюсь, иногда мне бывало неприятно, что моя Агнесса в таких с ней дружеских отношениях и может видеть то, что я сам вижу. Никогда никому я об этом не заикался. Никогда не думал, что это может быть известно кому-нибудь другому. И хотя сейчас вам ужасно это слышать, — прибавил мистер Уикфильд с убитым видом, — но если бы вы знали, как ужасно мне это говорить, то вы пожалели бы меня!

Добрейший доктор протянул мистеру Уикфильду руку, и тот держал ее некоторое время, поникнув головой.

— Несомненно, — заговорил Уриа, извиваясь, как угорь, — касаться такого дела чрезвычайно неприятно для каждого из нас, но раз уж мы зашли так далеко, то я позволю себе указать на то, что и Копперфильд замечал это.

Я повернулся к нему и спросил, как смеет он ссылаться на меня.

— О! Это очень похвально с вашей стороны, Копперфильд, — ответил Уриа, продолжая извиваться, — и мы все знаем, какой у вас чудесный характер, но, сознайтесь, вы очень хорошо меня поняли, когда я тогда вечером говорил об этом. Да, Копперфильд, вы прекрасно поняли, не отрицайте этого! Конечно, вы делаете это с наилучшими намерениями, но все-таки лучше вам не делать этого, Копперфильд!

На мгновение кроткие глаза добрейшего доктора остановились на мне, и я почувствовал, что он не мог не прочесть на моем лице былых воспоминаний и сомнений, — они слишком ясно были написаны на нем. Но не стоило жалеть об этом: тут ничего нельзя было исправить, нельзя было отказаться от того, что он прочел на моем лице.

Снова водворилось молчание. Наконец доктор встал, два-три раза прошелся по комнате, затем вернулся к тому месту, где стояло его кресло, прислонился к спинке и, поднося время от времени носовой платок к влажным глазам, стал говорить с таким безыскусственным благородством, которое, по-моему, делало ему больше чести, чем если бы он вздумал скрывать свою скорбь.

— Я виноват, — начал он, — думаю, что даже очень виноваит. Я подверг любимое мной существо испытаниям и подозрениям, которым без меня оно никогда не подвергалось бы.

Уриа засопел, вероятно желая выразить этим сочувствие.

— Если бы не я, никогда Анни не стала бы предметом таких подозрений, — продолжал доктор. — Джентльмены, вы знаете, я стар, а сейчас чувствую, что мне не для чего больше жить. Но головой ручаюсь, да, головой, за честь и верность дорогой мне женщины.

Не думаю, чтобы среди лучших представителей рыцарства и самых идеальных романтических типов, когда-либо изображенных художниками, нашелся такой, который мог бы сказать это с более трогательным достоинством, чем сказал прямодушный старый доктор.

— Но, — продолжал он, — если прежде у меня были какие-нибудь иллюзии на этот счет, то в настоящее время, поразмыслив, я не могу отрицать, что вовлек эту женщину в несчастный для нее брак. Я человек, совершенно не привыкший наблюдать, и потому я более склонен доверять наблюдениям людей разного возраста и разного положения, чем своим собственным.

Я и раньше упоминал, что меня всегда восхищали его кротость и доброта к молодой жене, но теперь эта благородная нежность, с которой он говорил о ней, то почти благоговение, с которым он отвергал малейшее сомнение в ее невиновности, еще гораздо больше возвысили его в моих глазах.

— Я женился на этой молодой леди, когда она была еще очень юна, — рассказывал доктор. — Я взял ее, когда характер ее только складывался. Влиять на образование этого характера было для меня счастьем. Я хорошо знал ее отца, хорошо знал ее. Видя, какое это прекрасное, одаренное существо, я учил ее, чему только мог. Теперь я боюсь, что поступил очень дурно, как бы злоупотребив (неумышленно, конечно,) ее благодарностью в привязанностью ко мне, и в душе горячо прошу у нее прощения!

Он прошелся по комнате и стал на прежнее место. Взволнованный он дрожащей рукой оперся о кресло и глухим голосом снова, заговорил:

— Я думал, что буду служить для нее как бы прибежищем среди опасностей и превратностей жизни. Я уверил себя, что, несмотря на разницу в годах, она будет жить со мной спокойно и счастливо. Я не закрывал глаз на то, что наступит момент, когда я ее покину еще молодой и красивой, но уже созревшей! Поверьте, джентльмены, я думал об этом.

Благородство и великодушие преобразили невзрачную фигуру старика, и каждое слово его дышало силой.

— Жизнь моя с этой молодой леди была очень счастлива. До самого сегодняшнего вечера я не переставал благословлять тот день, в который я совершил — теперь вижу — такую великую к ней несправедливость.

Тут голос его стал слабеть и совсем замолк. Через несколько минут он снова нашел в себе силы продолжать:

— Пробудившись теперь от своих грез, — я ведь всю жизнь предавался им то в одной, то в другой области, — я вижу, как естественно ей с некоторым сожалением думать о своем сверстнике и товарище детства. Боюсь, весьма правдоподобно, что она порой, глядя на него, с невинным вздохом рисует себе, как все могло бы быть иначе, не будь меня в ее жизни. За последний, тяжело пережитый мною час многое, что я видел раньше, но на что не обращал внимания, представилось мне в новом свете. Тем не менее, джентльмены, помните, что никогда не только сомнение, но даже намек на него не должен коснуться имени дорогой мне женщины.

На короткое время глаза его загорелись и голос окреп. Помолчав немного, он снова начал:

— Теперь мне остается одно — переносить покорно, насколько я в силах, сознание причиненного мною зла. Не мне надо упрекать ее, а ей — меня. Отныне мой долг — спасти ее от жестоких подозрений, возможных, видимо, даже у моих друзей, Чем уединеннее мы будем жить, тем легче мне будет выполнить этот долг. А когда настанет время мне умереть, — дай господи, чтобы это было только скорее! — и этим освободить ее от пут, я с безграничным доверием и любовью взгляну на ее благородное лицо и навеки закрою глаза с радостной мыслью о том, что ее ожидают впереди более светлые, более счастливые дни…

Я не видел доктора из-за слез, до того я был растроган его добротой, простотой, жаром, с каким говорил он. Направляясь к двери, старик прибавил:

— Джентльмены, я открыл вам свое сердце. Надеюсь, что вы с уважением отнесетесь к моим чувствам. Мы никогда больше не будем касаться того, о чем говорили сегодня. А теперь, Уикфильд, дайте мне опереться на руку старого друга и проводите меня наверх.

Мистер Уикфильд поспешил исполнить его просьбу, и оба они тихо вышли, не проронив ни слова. Уриа проводил их глазами.

— Ну, мистер Копперфильд, — сказал Уриа, с добродушным видом поворачиваясь ко мне, — дело приняло несколько иной оборот, чем можно было ожидать, из-за того, что старый ученый (а какой это прекрасный человек!) слеп, как крот. Но все равно: теперь, думается мне, семейка эта уже не страшна.

Достаточно было мне услышать самый звук его голоса, чтобы притти в такую ярость, в какую я никогда не приходил ни до этого, ни после.

— Мерзавец вы этакий! — закричал я. — Как посмели вы впутывать меня в свои низкие интриги? Как смеете вы, лживый подлец, и теперь говорить со мной так, как будто я с вами заодно?

Мы стояли друг против друга. И я ясно читал на его физиономии скрытое торжество, что, впрочем, не было для меня неожиданностью. Я прекрасно знал, что он нарочно сделал вид, будто я в курсе его интриг, нарочно завлек меня в эту западню, чтобы поиздеваться надо мной. Но это уж было выше моих сил. Его тощая щека так заманчиво торчала передо мной, что я не выдержал и закатил ему пощечину.

Он схватил меня за руку, и мы стояли, глядя друг на друга. Долго мы так простояли, и у меня на глазах белые следы, оставшиеся на его щеке от моих пальцев, успели превратиться в багровые пятна.

— Копперфильд, — наконец произнес он едва слышно, — вы распрощались с вашим рассудком, что ли?

— С вами распрощался! — крикнул я, вырывая от него руку. — Отныне, собака вы этакая, я вас больше не знаю!

— Вот как! — проговорил он, невольно прикладывая руку к, очевидно, очень болевшей щеке, — Но, может быть, этого вы не в силах будете сделать. Однако какой вы неблагодарный, Копперфильд!

— Я не раз показывал вам, как я презираю вас, — сказал я, — сейчас я высказал это только более ясно. Мне нечего бояться, что вы станете вредить окружающим. Вы и так не перестаете это делать.

Он прекрасно понял, на что я намекаю, понял, что заставляло меня до сих пор быть сдержаннее с ним. Я даже думаю, не уверь меня сегодня вечером Агнесса, что она ни под каким видом не пойдет за нею, я, пожалуй, и теперь не дал бы ему пощечины и не сделал бы никаких намеков. Но, впрочем, это не так важно.

Haступило снова продолжительное молчание. В то время как он смотрел на меня, глаза его принимали все цвета, какие только могли усилить их безобразие.

— Копперфильд, — наконец заговорил он, отнимая руку oт щеки, вы всегда были против меня, еще тогда, когда жили у мистера Уикфильда. Я прекрасно это знаю.

— Вы можете думать, что вам угодно, ответил я, все еще охваченный неистовой яростью.

— А между тем, я всегда был расположен к вам, Копперфильд, — продолжал он.

Не удостоив его ответом, я взял шляпу и собрался уйти, когда он загородил мне дорогу, став перед дверью.

— Копперфильд, — сказал он, — для ссоры нужны две стороны, а я не хочу быть одной из них.

— Убирайтесь к чoрту! — крикнул я.

— Не кричите так! — остановил он меня. — Вы потом будете сами жалеть об этом. Как можете вы подобным образом унижаться передо мной, выходя так из себя? Но я прощаю вам.

— Вот как! Вы меня прощаете? — с презрением бросил я.

— Да, я прощаю вам, и вы не в силах тут ничего поделать. Подумать только, как могли вы напасть на меня, человека, бывшего всегда вашим другом! Но, повторяю, ссора может быть, только когда две стороны враждебны, а я этого не желаю. Я хочу насильно остаться вашим другом! Теперь вы знаете, чего можете ждать от меня.

Необходимость вести разговор вполголоса, из-за боязни в такой поздний час разбудить весь дом, не улучшила моего настроения, хотя ярость моя начала уже несколько остывать.

Сказав ему, что я и впредь жду oт него того, чего всегда ждал и в чем никогда не ошибался, я вышел, причем так прижал его дверью, словно он был грецким орехом, который я хотел раздавить. Но ему также надо было итти ночевать к своей матери, и не успел я сделать нескольких сот шагов, как он нагнал меня.

— А ведь, по правде сказать, Копперфильд, вы сейчас в незавидном положении, — сказал он мне на ухо, так как я продолжал итти, не поворачивая головы.

Я сознавал, что он прав, и это еще больше выводило меня из себя.

— Поступок ваш далеко не красив, а вы никак не можете запретить мне простить вас. Я не намерен говорить об этом матушке и вообще кому бы то ни было на свете. Я решил простить вас. Но меня удивляет, как могли вы поднять руку на человека, который, вы знали, был всегда так смиренен!

Я тут почувствовал себя чуть ли не ничтожнее его. Мерзавец знал меня лучше, чем я сам себя. Ответь он ударом или бранью, мне было бы несравненно легче, а он своим смирением как бы поджаривал меня на медленном огне, и я промучился добрую половину ночи.

Утром, когда я вышел на улицу, еще только звонили к ранней обедне, но Уриа уже прогуливался со своей маменькой. Он обратился ко мне так, словно между нами ровно ничего не произошло, и что оставалось мне делать, как не ответить ему! Я так сильно ударил его, что, видимо, разбил зубы. Во всяком случае, щека его была повязана черным шелковым платком, поверх которого он нахлобучил шляпу. Нельзя сказать, чтобы это очень красило его. Потом я узнал, что в понедельник утром он ездил в Лондон рвать себе зуб. Хочу надеяться, что это был коренной.

Доктор Стронг объявил, что он не совсем здоров, и все время, пока у него гостили мистер Уикфильд с дочерью, большую часть дня проводил один в своей комнате. Только через неделю после отъезда Уикфильдов мы принялись с доктором за нашу обычную работу. Накануне он передал мне в незапечатанном конверте записку, где в нескольких ласковых словах просил меня никогда не упоминать о том, что говорилось в тот вечер. Я об этом рассказал только одной бабушке — никому другому. Мог ли я о таких вещах говорить с Агнессой! И, конечно, она не подозревала о том, что произошло.

Я был также уверен, что ничего об этом не ведает и миссис Стронг. В течение нескольких недель я не замечал в ней ни малейшей перемены. Но тем не менее перемена эта совершалась так же медленно, как надвигается туча в безветренную погоду. Сначала, казалось, ее удивляло нежное сострадание, с которым доктор говорил с нею. Не меньше удивило ее то, что он настаивал на приезде к ним ее матери, мотивируя это тем, что та внесет некоторое разнообразие в монотонность ее жизни. Часто, когда, бывало, мы с доктором работаем, а она тут же сидит подле нас, я замечал, что она вдруг оставит свое рукоделье и бросит на мужа тот памятный для меня взгляд. Потом я не раз видел, как она вдруг поднимется и уйдет им комнаты, с глазами, полными слез. Мало помалу какая то пагубная тень стала с каждым днем, все сгущаясь, омрачать ее красоту. Миссис Марклегем переселилась к ним в дом, но она только безумолку болтала, а замечать ничего не замечала.

Когда с Анни, прежде, как солнце, озарявшей дом доктора, произошла перемена, то и доктор стал казаться и стал как-то серьезнее. Однако его кротость, спокойная доброта, нежная заботливость о жене только еще больше возросли, если это вообще было возможно.

Однажды утром, в день рождения Анни, когда она, придя в кабинет, где мы работали над нашим словарем, села у окна, доктор подошел к ней, взял ее обеими руками за голову, поцеловал и, видимо, чувствуя себя слишком растроганным, поспешно вышел. Она долго, неподвижно, словно статуя, простояла на том месте, где он ее оставил, а потом, склонив голову, всплеснула руками и горько, горько заплакала.

После этого мне иногда казалось, что когда мы с ней остаемся один, ей хочется заговорить со мной о чем-то. Но так она никогда и не заговорила. Доктор беспрестанно предлагал Анни с матерью разные развлечения. Миссис Марклегем, большая до них охотница, была в восторге и восхваляла зятя до небес за его желание повеселить женушку. Но Анни безучастно шла туда, куда ее вели, а в сущности, качалось, ничто ее не занимало.

Я не знал, что и думать. В таком же недоумении была и бабушка. Это заставило ее пройти по нашим комнатам разновременно миль сто. Но что являлось более всего удивительным, так это то, что единственно, кто мог внести некоторое облегчение в таинственное семейное горе Стронгов, был мистер Дик.

Замечал ли мистер Дик то, что происходило в доме Стронгов, что думал он об этом, я не могу сказать, да он и сам вев состоянии был бы помочь мне разобраться в этом деле. Но мистер Дик питал безграничное благоговение к доктору Стронгу. А в истинной привязанности, если ее чувствует к человеку даже какое-нибудь животное, всегда проявляется такая тонкая наблюдательность, которая может дать несколько очков вперед даже самому острому уму. И вот благодаря этому, если можно так выразиться, «рассудку сердца» и сверкнули, быть может, в голове мистера Дика лучи истины.

С гордостью вступил он в прежние свои права прогуливаться с доктором по саду, как, бывало, делал это на «докторской» аллее в Кентербери. Прогулки эти до того нравились мистеру Дику, что он начал вставать раньше по утрам, чтобы посвящать им больше времени. Он и прежде бывал счастливейшим человеком, когда доктор читал ему выдержки из своего замечательного творения — словаря. Теперь же он чувствовал себя совершенно несчастным, пока доктор не вытаскивал из кармана листики этого словаря и не начинал читать их. Когда мы с доктором бывали погружены в нашу работу, мистер Дик обыкновенно проводил время с миссис Стронг, ухаживал за ее цветами, полол ей грядки. Он, вероятно, не произносил и дюжины слов в течение часа, но тихое участие, светившееся на его задумчивом лице, проникало в душу обоих супругов. Каждый из них знал, что другой любит Дика и Дик любит их обоих. И он стал для них тем, чем никто не мог быть, — связующим звеном.

Как сейчас вижу мистера Дика с его глубокомысленным лицом, когда он прогуливается по саду с доктором Стронгом. С каким восторгом вслушивается он в головоломные, совершенно непонятные для него греческие слова. А вот он несет за Анни огромную лейку с водой; вот он, ползая по земле на четвереньках, в большущих перчатках полет грядки, усердно вырывая среди крошечных растеньиц микроскопическую травку. И всем этим он лучше иного мудрого философа умел деликатно показать ей свою дружбу. Участие, верность и любовь как бы лились из каждой дырочки его лейки. Помню, как, инстинктивно чувствуя несчастье этой семьи, он сам стал разумнее: в саду Стронгов он никогда не заикался о голове злосчастного короля Карла, всей душой стремился быть полезным и, смутно понимая, что между супругами Стронг что-то неладно, жаждал примирить их. Когда я вспоминаю все это, мне делается даже несколько стыдно, что этот не совсем нормальный человек был полезнее меня, с моим здравым умом.

— Никто, кроме меня, Трот, не знает, что это за человек! — с гордостью восклицала бабушка, когда мы с ней заговаривали об этом. — Вот увидите: Дик еще покажет себя!

Прежде чем закончить эту главу, я должен рассказать еще об одном обстоятельстве.

Когда в доме доктора гостили Уикфильды, мне бросилось в глаза, что каждое утро почтальон приносил два-три письма для Уриа Гиппа. Он, пользуясь перерывом в работе, продолжал жить в Хайгейте, пока здесь оставался его компаньон. Все эти письма были от мистера Микобера, который, судя по конвертам, уже успел приобрести круглый канцелярский почерк. На основании этих незначительных признаков я с радостью заключил было, что мистер Микобер преуспевает, и потому был очень удивлен, получив от его милой супруги письмо такого содержания:

«Кентербери. Понедельник вечером.

Дорогой мистер Копперфильд! Вы, наверное, будете удивлены, получив это письмо. Еще больше удивит вас его содержание. Но, пожалуй, наиболее поразит вас то, что я прошу все сообщаемое вам держать в строжайшем секрете. Как жена и мать я должна облегчить свою душу. Не желая советоваться со своими родичами (и без того относящимися недоброжелательно к мистеру Микоберу), я не знаю никого, к кому я могла бы обратиться с таким доверием, как к моему старому другу и бывшему жильцу.

Вам, дорогой мистер Копперфильд, должно быть хорошо известно, что между мной и мистером Микобером (которого я никогда не покину) всегда царил дух взаимного доверия. Случалось, конечно, что мистер Микобер подписывал какой-нибудь вексель без моего ведома или скрывал действительный срок какого-нибудь платежа. Это, правда, бывало. Но вообще мистер Микобер не имел секретов от любящего его сердца, — я говорю о его жене, — и всегда, когда мы удалялись на покой, он рассказывал обо всем, что случилось в течение дня.

Вы легко представите себе, дорогой мистер Копперфильд, как я убита, когда узнаете, что мистер Микобер совершенно переменился. Он стал сдержанным. Он стал скрытным. Жизнь его теперь — тайна для товарища его радостей и горестей, — я опять-таки имею в виду его жену. Я только знаю, что жизнь его протекает с утра до ночи в конторе.

Но это еще не все. Мистер Микобер стал угрюмым, суровым. Он чуждается наших старших детей — сына и дочери, не гордится больше нашими близнецами и даже холодно смотрит на невинного младенца, недавно ставшего членом нашей семьи. С огромным трудом получаю я от него те, можно сказать, гроши, которые трачу на хозяйство, причем он часто, давая их, грозит отправить себя на тот свет (подлинные его слова). При всем этом он безжалостно отказывается объяснить свое, способное свести с ума, поведение. Это невыносимо! Это надрывает мне сердце! Если вы, зная мои слабые силы, дадите мне совет, как разрешить эту необыкновенную дилемму, то прибавите еще одну услугу ко всем, оказанным вами раньше. Мои старшие дети шлют вам привет, а новый пришелец, к счастью, ничего еще не сознающий, улыбается вам. Я же, дорогой мистер Микобер, остаюсь ваша опечаленная Эмма Микобер».

Какой совет я мог дать такой опытной жене, как миссис Микобер, кроме того, чтобы она попыталась повлиять на мистера Микобера кротостью и терпением (что, я знал, она я сама делает)! Но все же письмо это заставило меня сильно призадуматься.