"Давид Копперфильд. Том II" - читать интересную книгу автора (Диккенс Чарльз)

Глава IX ФИРМА «СПЕНЛОУ И ДЖОРКИНС» ЛИКВИДИРУЕТСЯ

Я немедленно принялся за осуществление своего проекта относительно репортерской работы в парламенте. Это ведь было тоже раскаленное железо моей кузницы, которое надо было безотлагательно ковать, и я ковал его с энергией, по совести говоря, достойной восхищения. Я немедленно приобрел себе пользующийся известностью учебник благородной таинственной стенографии (стоило это мне десять шиллингов и шесть пенсов) и погрузился в море загадочных хитросплетений, доведших меня через несколько недель почти до умопомешательства. Все эти кружки, полукружки, черточки, крючки величиной не больше лапки мухи, совершенно менявшие значение в зависимости от своего положения, не только преследовали меня наяву, но не давали покоя и во сне. Пробравшись, можно сказать, ощупью через лабиринт, называемый стенографической азбукой, которая действительно представляла собой что-то вроде египетских иероглифов, я наткнулся на новый ужас — какие-то произвольные знаки: так, например, изображение, похожее на паутину, означает «ожидание», а знак, похожий на восклицательный, — прилагательное «невыгодный». Я с ожесточенном принялся долбить их, но, к великому своему ужасу, замечал, что, заучив одни знаки, я забываю другие; опять бросался к тем, но оказывалось, что из головы моей уже успело вылететь начало; словом, это было убийственно, и я, конечно, совсем пал бы духом, не будь Доры, этого якоря моей ладьи, гонимой бурей. А тут каждый усвоенный стенографический знак казался мне суковатым деревом, срубленным мной в лесу препятствий, и я с такой невероятной энергией валил эти деревья одно за другим, что месяца через три-четыре я решил попытаться застенографировать речь одного из наших самых бойких говорунов «Докторской общины». Никогда не забуду, как удрал от меня этот говорун, прежде чем я смог начать стенографировать, как тут прыгал, словно в конвульсиях, мой карандаш по бумаге!

Было ясно, что о стенографировании не могло быть и речи: я возмечтал о себе слишком много, надо было смириться. Я обратился за советом к Трэдльсу, и он предложил мне диктовать речи медленно, останавливаясь, когда мне это будет нужно. Очень тронутый этой дружеской помощью, я с благодарностью принял его предложение. И вот в течение долгого времени, почти каждый вечер после моего возвращения от доктора Стронга, в нашей букингамской квартирке происходило нечто вроде частных парламентских заседаний.

Думаю, вряд ли возможно было где-нибудь отыскать другое подобное парламентское заседание! Бабушка и мистер Дик изображали (судя по обстоятельствам) то правительство, то оппозицию, а Трэдльс, имея перед собой учебник ораторского искусства Энфильда или сборник парламентских речей, разражался против них самыми беспощадными филипинками[7]. Стоя у стола и водя пальцем левой руки по странице, которую читал, Трэдльс, отчаянно жестикулируя правой рукой и совершенно входя в роль известных парламентских ораторов, с необычайным жаром громил бабушку и мистера Дика, разоблачая разные их махинации и развращенность. А я, сидя тут же поблизости со своей записной книжкой, из кожи лез, чтобы поспеть за ним. Бабушка со своей величавой невозмутимостью и неподвижностью прекрасно изображала министра финансов и по временам, когда этого требовала речь оратора, бросала лаконические возгласы: «Браво», «Нет, погодите», «Ого!..», а мистер Дик, искусно игравший роль члена парламента, помещика, явившегося из провинции, сейчас же, как эхо, повторял за бабушкой ее возгласы.

Но на мистера Дика в продолжение его парламентской деятельности сыпались такие обвинения и угрожали ему такими ужасными карами, что он, бедняга, порой начинал чувствовать себя очень неважно. Мне кажется, мистер Дик не на шутку стал побаиваться, что он на самом деле подрывал английскую конституцию и вел к гибели страну.

Зачастую эти наши парламентские прения затягивались до полуночи и заканчивались только потому, что догорали свечи. Благодаря всем этим полезным упражнениям я мало-помалу стал недурно поспевать за Трэдльсом. И тут, конечно, я почувствовал бы себя победителем, если бы… если бы смог разобрать хоть что-нибудь из своего писания, но, увы, оно было для меня так же темно, как китайские надписи на чайных цыбиках.

Мне ничего не оставалось, как начать все сызнова. Очень было это нелегко, но скрепя сердце я снова принялся усердно и систематически за работу. Это не мешало мне добросовестно относиться к своим обязанностям и в конторе и у доктора Стронга. Одним словом, выражаясь попросту, я работал, как вол.

Однажды, придя утром в обычное время в контору, я встретил у дверей мистера Спенлоу. Вид у него был очень серьезный, и он что-то бормотал про себя. Так как он часто жаловался на головную боль, — шея у него была очень короткая, и он, по-моему, слишком сдавливал ее воротничками и галстуками, — то я, признаться, испугался, не плохо ли он себя чувствует, но он в этом отношении не замедлил меня успокоить.

Вместо того, чтобы, по своему обыкновению, любезно ответить на мое приветствие, он как-то холодно-высокомерно посмотрел на меня и сухо пригласил пройти с ним в кофейню, — в те дни она помещалась у кладбища св. Павла и выходила во двор «Докторской общины» у самой арки. Я пошел за патроном с очень беспокойным чувством. Меня бросало в жар при мысли, что тайна моя могла раскрыться. Пропуская вперед мистера Спенлоу (дорога была очень узка), я обратил внимание на то, как он надменно держит голову, и это, конечно, сулили мне мало хорошего. Что-то говорило мне, что он проведал про любовь мою к Доре.

Если б даже я не предполагал этого, идя по дороге в кофейню, то для меня все стало совершенно ясным, когда я увидел в комнате, верхнего этажа, куда мы вошли, сидящую мисс Мордстон.

Мисс Мордстон протянула мне концы своих ледяных пальцев и продолжала сидеть с суровым, решительным видом. Мистер Спенлоу запер дверь, сделал жест, приглашавший меня сесть, и сам стал на ковре у камина.

— Будьте добры, — проговорил мистер Спенлоу, — показать мистеру Копперфильду то, что у вас в ридикюле, мисс Мордстон.

Мне кажется, это был тот самый, знакомый мне с детства ридикюль, который захлопывался, как пасть дикого зверя, щелкая зубами. Сжав губы подобно затвору ридикюля, мисс Мордстон открыла его (одновременно открыв рот) и извлекла из него мое последнее письмо к Доре, полное выражений самой горячей беззаветной любви.

— Мне кажется, это ваш почерк, мистер Копперфильд? — сказал мистер Спенлоу.

Я весь был точно в огне и не узнал своего голоса, когда ответил:

— Да, сэр.

— И если не ошибаюсь, — продолжал мистер Спенлоу, в то время как мисс Мордстон вынула из своего ридикюля целую пачку писем, перевязанных очаровательной голубой ленточкой, то и эти послания — также ваше произведение, мистер Копперфильд?

Я с отчаянием взял эти письма от нее, и мне сразу бросились в глаза обращения: «дорогая, ненаглядная моя Дора», «мой обожаемый ангелочек», «моя любимая девочка» и другие в таком же роде. Страшно покраснев, я опустил голову.

— Благодарю вас, — холодно сказал мистер Спенлоу, когда я машинально хотел возвратить ему эту пачку, — я не имею ни малейшего желания лишать вас их. Мисс Мордстон, будьте так любезны изложить нам суть дела.

Эта «милая» особа, поглядев пристально на ковер, заговорила холодно-сухим тоном:

— Надо признаться, что уже давно у меня закралось некоторое подозрение относительно чего-то, происходившего между мисс Спенлоу и мистером Копперфильдом. Я не спускала с них глз еще при первой их встрече и должна правду сказать, что уже тогда я вынесла впечатление мало благоприятное. Развращенность человеческого сердца такова…

— Вы очень обяжете меня, мэм, если будете придерживаться только фактов, — перебил ее мистер Спенлоу.

Мисс Мордстон опустила глаза и, неодобрительно покачав головой, как бы протестуя против того, что ее остановили, продолжала с видом оскорбленного достоинства:

— Раз я должна придерживаться только фактов, то я и ограничусь самым сухим их перечнем (быть может, это будет найдено приемлемым образом действия). Я уже только что сказала, сэр, что у меня и раньше возникали подозрения относительно мисс Спенлоу и Давида Копперфильда. Я стремилась найти подтверждение моим подозрениям, но мне это не удавалось. Вот почему я и не нашла нужным сообщать об этом отцу мисс Спенлоу, — прибавила она, бросая суровый взгляд на моего патрона, — зная, как мало склонны верить тем, кто добросовестно исполняет свои обязанности.

Мистер Спенлоу, повидимому, был подавлен благородной суровостью тона мисс Мордстон, ибо сделал примирительный жест рукой.

— Вернувшись в Норвуд после двухнедельного отсутствия, вызванного женитьбой моего брата, — продолжала мисс Мордстон пренебрежительным тоном, — я заметила в поведении мисс Спенлоу, также только что возвратившейся от своей приятельницы мисс Мильс, еще больше подозрительного, чем раньше. И я стала еще бдительнее следить за мисс Спенлоу.

«Бедненькая моя дорогая девочка! Ей и в голову не могло притти, что с нее не спускает глаз этот дракон!» — пронеслось у меня в голове.

— Однако только вчера вечером мне удалось добыть вещественные доказательства. Вообще мне казалось, что мисс Спенлоу что-то уж слишком много получает писем от мисс Мильс, но раз эта дружба была, так сказать, с благословения ее отца, — тут она снова бросила грозный взгляд на мистера Спенлоу, — я не считала себя вправе в это вмешиваться. Если мне не разрешается упоминать о присущей человеческому сердцу развращенности, то, по крайней мере, да будет мне дозволено указать на излишнюю доверчивость.

Мистер Спенлоу, как бы извиняясь, еле слышно отозвался, что с этим он согласен.

— Вчера вечером после чая, — продолжала мисс Мордстон, — я увидела, что собачка в гостиной прыгает, катается, ворчит и что-то рвет. Я сказала мисс Спенлоу: «Посмотрите, Дора, с чем это возится ваша собачка, не нужная ли это бумага?» Мисс Спенлоу, дотронувшись рукой до корсажа, вскрикнула и бросилась к собачке. Я удержала ее, сказав «Дорогая, позвольте уж мне…»

«О Джип, мерзкая болонка! Это, значит, его работа!»

Тут мисс Спенлоу всячески пыталась подкупить меня: и поцелуями, и рабочим ящиком, и разными ювелирными вещичками, но об этом не стоит распространяться. Собачка при моем приближении забилась под диван, и я смогла ее оттуда вытащить только с помощью каминных щипцов, но она ни за что не хотела выпустить изо рта бумагу. Я уж всячески, рискуя даже быть укушенной, старалась вырвать у нее эту бумажку и дошло до того, что, держась за этот документ, подняла собачку на воздух. В конце концов я овладела тем, чем хотела. Прочитав внимательно письмо, я заявила мисс Спенлоу, что у нее должно быть много подобных посланий, и заставила ее отдать мне всю пачку писем, находящуюся теперь в руках Давида Копперфильда.

Она замолчала, защелкнула свой ридикюль и закрыла рот с таким видом, который говорил, что ее можно, пожалуй, сломать, но не заставить покориться.

— Вы слышали рассказ мисс Мордстон, — обратился ко мне мистер Спенлоу. — Я хочу знать, мистер Копперфильд, что можете вы мне сказать по этому поводу?

Я и так был в подавленном состоянии, а картина, рисовавшаяся перед моими глазами, — как мое маленькое сокровище плакало и рыдало всю ночь, как моя девочка была одинока, перепугана, убита, как она, бедняжка, тщетно молила эту мегеру[8] с каменным сердцем, целовала ее, предлагала свои безделушки, в каком была она отчаянии, и все из-за меня! — картина эта совсем убила меня, и боюсь даже, что с минуту, несмотря на все усилия, я не был в состоянии скрыть свою дрожь: меня трясло, как в лихорадке.

— Я ничего не могу сказать вам, сэр, — с трудом проговорил я наконец, — кроме того, что во всем виноват только я один. Дору…

— Мисс Спенлоу, пожалуйста, — с величественным видом остановил меня ее отец.

— … я уговорил сохранить все в тайне, — сказал я, проглатывая холодное «мисс Спенлоу», — и горько жалею об этом.

— Вы достойны большого порицания, — заявил мистер Спенлоу, расхаживая взад и вперед по ковру и выразительно покачиваясь всем туловищем (из-за высокого тугого воротничка и шея его и спина совершенно не гнулись). Вы втихомолку совершили неблаговидный поступок. Когда я приглашаю к себе в дом джентльмена, то, независимо от того, девятнадцать ли ему лет, двадцать девять или девяносто, я этим оказываю ему доверие. Если же он злоупотребляет этим доверием, то он, мистер Копперфильд, поступает бесчестно.

— Я это чувствую, уверяю вас, сэр, — ответил я, — но я никогда не думал об этом раньше. Искренне, честно говорю вам, мистер Спенлоу, мне никогда это не приходило раньше в голову. Я до того люблю мисс Спенлоу…

— Ах, все это глупости! — покраснев от досады, воскликнул мистер Спенлоу. — Прошу вас, мистер Копперфильд, не говорить мне в глаза о своей любви к моей дочери.

— Чем же иным могу я тогда оправдать свое поведение, сэр? — смиренно возразил я.

— Да разве в данном случае, сэр, вы можете оправдать свое поведение? — проговорил, круто останавливаясь на коврике у камина, мистер Спенлоу. — Подумали ли вы, мистер Копперфильд, о своих летах и летах моей дочери? Знаете ли вы, сэр, что вы сделали, подрывая доверие, которое должно быть между моей дочерью и мной? Приходило ли вам в голову, какое положение занимает в свете моя дочь, каковы мои дальнейшие намерения и планы относительно ее будущности и каковы распоряжения, сделанные мной в ее пользу? Размышляли ли вы обо всем этом, мистер Копперфильд?

— Должен признаться, сэр, что обо всем этом я думал чрезвычайно мало, — откровенно ответил я грустно-почтительным тоном, — но зато я очень много размышлял относительно своего общественного положения. Когда я говорил с вами, сэр, по этому поводу, то мы с мисс Спенлоу уже дали друг другу слово…

— Прошу вас, мистер Копперфильд, даже не заикаться в моем присутствии ни о каких «данных словах», — перебил меня мистер Спенлоу, энергично ударяя кулаком по ладони другой руки и напоминая больше чем когда-либо Петрушку. Несмотря на все мое отчаяние, это не могло не броситься мне в глаза. А неподвижно сидевшая мисс Мордстон презрительно засмеялась.

— Когда я, сэр, сообщил вам о перемене, происшедшей в моем положении, — снова начал я, придумывая, как заменить не поправившееся ему слово более подходящим, — тайна, в которую я, к несчастью, вовлек мисс Спенлоу, уже существовала. С момента перемены в моей судьбе я не переставал напрягать все свои силы, весь свой ум, всю энергию, чтобы улучшить свое положение. И я глубоко убежден, что со временем мне удастся этого добиться. Не соблаговолите ли вы, сэр, дать мне время, хоть какое-нибудь время, — ведь оба мы так молоды…

— Вы правы, — перебил меня мистер Спенлоу, сильно нахмурив брови и без конца кивая головой, — вы оба очень молоды. Все это глупости! Возьмите эти письма и бросьте их в огонь. А письма мисс Спенлоу верните мне, чтобы я также смог их сжечь. И хотя наши отношения, вы сами понимаете, отныне будут ограничены только конторой, но мы условимся с вами никогда не вспоминать о прошлом. Согласитесь, мистер Копперфильд, вы человек неглупый и не можете не понимать, что это единственный благоразумный выход из положения.

Нет, к великому моему сожалению, я не мог с этим согласиться, — тут играло роль нечто большее, чем благоразумие. Любовь выше всех земных соображений, я любил Дору до обожания, и она любила меня. Конечно, я не так прямо выразил это, а постарался смягчить, но все-таки я дал понять это отцу Доры с очень решительным видом. Не знаю уж, был ли я при этом смешон, одно несомненно — я был полон решимости.

— Прекрасно, мистер Копперфильд, — сказал мистер Спенлоу, — тогда мне остается повлиять на дочь.

Мисс Мордстон испустила не то вздох, не то стон, как бы желая показать отцу Доры, что с этого надо было начать. Ободренный такой поддержкой, мистер Спенлоу повторил:

— Да, я должен буду повлиять на дочь. Что же, мистер Копперфильд, вы, значит, отказываетесь взять обратно эти письма? — спросил он меня, видя, что я их положил на стол.

— Да, — ответил я, — надеюсь, что вы меня простите, но я не могу их взять из рук мисс Мордстон.

— А от меня можете? — снова спросил он.

— Нет, — проговорил я самым почтительным тоном, — и от вас не могу их взять.

— Прекрасно, — заявил мистер Спенлоу.

Наступило молчание. Я не знал, что мне делать, — оставаться или уходить. Наконец я направился было к двери, собираясь сказать, что, наверное, мистер Спенлоу ничего не будет иметь против моего ухода, когда он, не без труда засунув руки в карманы своего сюртука, остановил меня, сказав серьезным и даже торжественным тоном:

— Вам, наверно, известно, мистер Копперфильд, что я не совсем лишен имущественных благ и что дочь моя является самой близкой мне и дорогой родственницей?

— Надеюсь, сэр, — поспешил я сказать ему, — что вы, не взирая на мою вину, вызванную моей безумной любовью, не подозреваете меня в каких-либо корыстных видах?

— Я вовсе не на это намекаю, — возразил мистер Спенлоу. — Было бы лучше и для вас самих и для нас, мистер Копперфильд, если бы вы были корыстолюбивы, то есть я хочу сказать, если бы вы были более благоразумны, сдержанны и не увлекались бы до такой степени всеми этими ребяческими глупостями. Нет, я спрашивал вас совсем с другой целью, известно ли вам, что у меня имеется кое-какое имущество, наследницей которого является моя дочь.

Я ответил, что, конечно, предполагал это.

— Вы, работая в «Докторской общине», видите ежедневно, к каким прискорбным последствиям приводит непростительное легкомыслие людей, откладывающих со дня на день составление своего духовного завещания, и потому вы должны быть убеждены, что мое-то личное духовное завещание давно уже сделано.

Я, нагнув голову, подтвердил, что уверен в этом.

— Я не позволю, — продолжал приподнятым тоном мистер Спенлоу, — чтобы мои планы по отношению к дочери были изменены таким образом, как мальчишеская любовь. Все это сущее безумие, скажу больше — глупость. И мы не успеем оглянуться, как и следа от этого не останется. Но если с этой нелепой затеей не будет сейчас же покончено, то… то я, быть может, в минуту беспокойства буду принужден принять меры для защиты моей дочери от последствий безрассудного брака. Надеюсь, мистер Копперфильд, что вы меня не заставите итти на это и изменить давно принятое решение.

Ясное спокойствие, с которым были сказаны эти слова, произвело на меня глубокое впечатление. В выражении лица мистера Спенлоу было что-то, напоминающее закат солнца. Он, повидимому, привел свои земные дела в полный порядок и готов был каждую минуту расстаться с земной жизнью. Да и сам отец Доры был взволнован: мне кажется, я видел слезинки, блеснувшие на его глазах.

Но что я мог поделать? Разве было мыслимо отречься от Доры, отречься от собственного сердца?! Когда мистер Спенлоу предложил мне в течение недели обдумать сказанное им, как мог я ответить, что не стану обдумывать, прекрасно зная, что никакие недели на свете не в силах повлиять на такую любовь, как моя?

— И в то же время посоветуйтесь с мисс Тротвуд или какой-нибудь другой особой с жизненным опытом, — добавил мистер Спенлоу, поправляя обеими руками галстук. — Да, мистер Копперфильд, подумайте хорошенько с недельку!

Сказав мистеру Спенлоу, что подчиняюсь его требованиям, я вышел из комнаты, изображая, насколько мог, на своем лице глубокую скорбь вместе с непоколебимой решимостью. Мисс Мордстон проводила меня до дверей своими злобными маленькими глазками, едва видневшимися из-под густых, нависших бровей. И вид у нее был совершенно такой же, как в дни моего детства в нашем блондерстонском доме, когда в ее присутствии я отвечал матушке свой урок. Пожалуй, на мгновение я даже мог бы вообразить, что тяжесть, навалившаяся на мою душу, не что иное, как несносная азбука с ее овальными картинками, которые мне, ребенку, казались стеклами, выпавшими из очков.

Придя в контору, я уселся в своем уголке и, склонившись на руки, чтобы не видеть ни старика Тиффи, ни других служащих, глубоко задумался о землетрясении, так неожиданно все всколыхнувшем.

В отчаянии проклиная Джипа, я так терзался за Дору, что просто не могу понять, как я тут не схватил шляпу и, словно безумный, не помчался в Норвуд. Мысль о том, что мою девочку совсем запугали, что она в одиночестве плачет, а я не могу быть с ней, до того терзала меня, что я, недолго думая, взялся писать безумное письмо мистеру Спенлоу, где заклинал его позаботиться о том, чтобы на Доре не отразилась моя ужасная судьба. Я молил его пощадить это нежное существо, этот хрупкий цветок. Вообще, помнится, я обращался к нему со своими мольбами так, словно он был не отцом Доры, а каким-то людоедом или драконом.

Письмо это я запечатал и положил на стол в его кабинете. Когда мистер Спенлоу вернулся, я через полуоткрытую дверь видел, как он распечатал и прочел мое послание.

В течение всего утра он не сказал мне ни слова, но днем, перед уходом из конторы, позвал меня в свой кабинет и заявил, что мне совершенно нечего беспокоиться о его дочери: он уже говорил с ней, уверил ее, что все это чистейший вздор, и больше этого вопроса он касаться не будет.

— Я очень снисходительный отец, — добавил он (несомненно, это было так), — и вам, мистер Копперфильд, вообще не о чем тревожиться. А вот если вы будете безумствовать или упрямиться, то, пожалуй, я буду принужден опять на некоторое время отправить дочь за границу. Но я лучшего мнения о вас: надеюсь, пройдет несколько дней, и вы станете благоразумнее. Что же касается мисс Мордстон (надо сказать, об этой особе упоминалось в моем письме), то я очень признателен ей за бдительный надзор за дочерью, но в то же время ей дан строгий приказ ни в коем случае не поднимать этого вопроса. Я желаю одного, мистер Копперфильд: чтобы история эта была предана забвению. Вам самому тоже нужно обо всем этом забыть. Это единственное, что вы можете сделать.

Все, что я могу сделать! Все!!!

В своей записке к мисс Мильс я с горечью привел эту фразу. Я писал ей с мрачным сарказмом: «От меня требуют очень немногого: всего лишь забыть Дору!!!». Я заклинал мисс Мильс повидаться со мной сегодня же вечером. Если это нельзя будет сделать в присутствии отца и с его согласия, я молил о тайном свидании в чулане за кухней, где стоит каток для белья. Я писал ей, что близок к сумасшествию и что она одна может поддержать меня. Подписался я: «Ваш безумный Копперфильд».

Перечитывая эту записку перед тем, как вручить ее рассыльному, я не мог не сознаться себе, что в ее стиле было нечто, напоминающее послания мистера Микобера. Тем не менее записка эта была послана. В назначенный час вечером я, конечно, был у дома, где жила мисс Мильс, и прогуливался там взад и вперед, пока мисс Мильс не выслала ко мне горничную, которая провела меня черным ходом в чулан за кухней. Потом я имел основания думать, что мог прекрасно пройти через парадный ход и даже преспокойно сидеть в гостиной, не будь мисс Мильс склонна к романтизму и таинственности.

Очутившись в чулане, я начал просто неистовствовать. Если я явился сюда разыграть роль дурака, то этого я вполне достиг. Мисс Мильс получила от Доры наспех нацарапанную записку, где та сообщала ей, что все открыто, и кончала фразой: «О Джулия! Умоляю вас, приезжайте ко мне, приезжайте!» Но мисс Мильс пока еще не была у Доры, боясь, что «высшие» власти посмотрят косо на ее появление. И все трое мы напоминали путников, потерявшихся в пустыне Сахаре…

Мисс Мильс обладала даром слова и любила открывать шлюзы своего красноречия. Я не мог не чувствовать, что проливая со мною слезы, она в то же время черпает в наших горестях какое-то наслаждение. Она словно лелеяла эти горести, раздувала их. По ее словам, глубокая пропасть разверзлась между мною и Дорой, и лишь одна любовь способна перебросить над этой пропастью свой мост — радугу. В этом суровом мире любви сопутствует страдание. Так всегда было, так всегда и будет.

— Но ничего, — добавила мисс Мильс, — в конце концов сердца разрывают опутывающую их паутину — и любовь торжествует.

Это, конечно, было слабым для меня утешением, но мисс Мильс не хотела поощрять обманчивых надежд. В результате всех ее речей я почувствовал себя еще более несчастным, но в душе решил и сейчас же с великой благодарностью высказал ей, что считаю ее своим настоящим другом. И мы уговорились с этим другом, что она завтра же утром отправится к Доре и уж умудрится — словом или взглядом — дать ей знать, как я люблю ее и как страдаю. Расстались мы, подавленные скорбью. Воображаю, какое наслаждение вкусила при этом мисс Мильс!

Вернувшись домой, я все рассказал бабушке, и, как ни старалась она утешить меня, я лег спать в отчаянии. И встал я утром в отчаянии и вышел из дому в отчаянии. Была суббота, и я прямо направился в «Докторскую общину».

Подходя к конторе, я удивился, увидев у дверей группу рассыльных, о чем-то говорящих между собой, и несколько зевак, заглядывающих в закрытые окна. Я быстро прошел мимо них и вошел в контору. Все писцы были налицо, но никто ничего не делал. Старик Тиффи, думаю — впервые за всю жизнь, сидел не на своем месте и до сих пор не повесил шляпу на вешалку.

— Какое страшное несчастье, мистер Копперфильд! — проговорил он, увидев меня.

— Что такое? Что случилось?! — воскликнул я.

— Разве вы еще не знаете? — крикнул Тиффи, а за ним все клерки, столпившиеся вокруг меня.

— Нет, ничего не знаю, — ответил я с тревогой, вопросительно переводя глаза поочередно на окружающие меня лица.

— Мистер Спенлоу… — начал старик Тиффи.

— Что с ним?

— Умер!

Мне показалось, что контора заходила вокруг меня, но это я зашатался, и один из писцов подхватил меня. Усадили меня на стул, развязали галстук и принесли стакан воды. Не имею ни малейшего представления, сколько времени это продолжалось.

— Так он умер? — проговорил я.

— Вчера он обедал в городе, — начал рассказывать Тиффи, — а вечером поехал в своем экипаже один, ибо кучера он, как иногда это делал, еще утром отослал домой дилижансом…

— Ну, и что же?

— Экипаж вернулся домой без него. Лошади остановились у дверей конюшни. Кучер вышел с фонарем, а в экипаже — никого.

— Лошади понесли? — спросил я.

— Нет, они не были разгорячены, — сказал Тиффи, надевая очки, — то есть я хочу сказать, они не были разгорячены больше, чем всегда после езды. Вожжи были порваны, но они, видимо, тащились по земле. Весь дом поднялся на ноги, и сейчас же трое слуг бросились искать мистера Спенлоу на Лондонской дороге. Они нашли его за милю от дома.

— Говорят, что дальше, — заметил один из младших писцов.

— Разве? Да, пожалуй, что и дальше, — согласился Тиффи, — ну, одним словом, недалеко от церкви. Он лежал ничком у дороги. Никто не знает, как это случилось, — вывалился ли он, когда его хватил удар, или вышел сам из экипажа, почувствовав себя плохо. И даже, кажется, никому не известно, подняли ли его уже мертвым, или он был еще в бессознательном состоянии. Во всяком случае, говорить он уже не мог. Его привезли домой, сейчас же послали за доктором, но это было уже бесполезно.

Не могу описать то состояние, в которое привела меня эта ужасная весть. Каждый поймет, что должен был почувствовать я, узнав о внезапной смерти человека, с которым только что перед тем у меня произошло столкновение. А тут еще эта наводящая страх пустота в кабинете, где вчера только он работал. Письменный стол, кресла… они словно ждут его. А уж последние строки, написанные вчера его рукой, так они положительно кажутся мне привидениями. Все чудится мне, что вот-вот откроется дверь и он войдет… Кругом же остановившаяся работа и мрачная тишина конторы, прерываемая шопотом писцов, — они никак не могут наговориться о печальном событии, — приход посторонних любопытных лиц и их расспросы — все это каждый легко может себе представить.

Но что еще труднее описать, так это ту ревность, которую я чувствовал даже к смерти. Меня мучила мысль, что она, эта смерть, отодвинула меня у Доры на второй план. Я терзался мыслью, что она плачет не на моей груди, что не я ее утешаю. Я жаждал вырвать ее у всех и быть для нее всем в это тяжелое время.

В таком страшно подавленном душевном состоянии, — конечно, знакомом многим, — отправился вечером в Норвуд. Узнав от лакея, что мисс Мильс там, я вернулся домой, написал ей письмо и попросил бабушку надписать конверт своей рукой. В этом послании я горячо и искренне сожалел о столь безвременной кончине мистера Спенлоу и, когда писал, проливал слезы. Я умолял ее сказать Доре, если вообще бедняжка была в силах что-нибудь слышать, что ее отец говорил со мной с большой добротой и вниманием, а о ней упоминал с бесконечной нежностью, без единого слова упрека. Я знаю прекрасно, что в этом было много эгоизма: я добивался, чтобы при Доре упомянули мое имя, но тогда я старался себя уверить, что тут я хотел только воздать должную справедливость памяти мистера Спенлоу.

На следующий день я получил коротенький ответ, адресованный на имя бабушки. Мисс Мильс писала мне, что Дора совсем убита горем, а когда она спросила ее, не послать ли мне от нее привет, бедная девочка, плача (это она делала, не переставая), все только повторяла; «Дорогой мой папочка, бедный мой папочка!» Но все-таки Дора не сказала «нет», и это для меня уже было очень много.

Мистер Джоркинс, узнав о смерти своего компаньона, сейчас же поехал в Норвуд и пробыл там несколько дней. Явившись наконец в контору, он вместе с Тиффи заперся в кабинете мистера Спенлоу. Спустя несколько минут Тиффи показался в дверях и поманил меня.

— Видите ли, мистер Копперфильд, — обратился ко мне мистер Джоркинс, — мы с мистером Тиффи заняты осмотром ящиков письменного стола, конторки, вообще всех мест, где покойный хранил документы, чтобы опечатать его личные бумаги и разыскать духовное завещание, если таковое окажется. Пока мы не нашли его. Не будете ли вы так добры помочь нам в этом деле?

Я с удовольствием взялся за это.

С момента смерти мистера Спенлоу я жаждал узнать, в каком положении очутится теперь моя Дора, кто будет ее опекуном и тому подобное, а тут я мог кое-что выяснить. Мы немедленно принялись за поиски: мистер Джоркинс отпирал ящики шкафа и конторки, а мы вынимали оттуда бумаги. Документы «Докторской общины» мы клали в одну сторону, а личные бумаги покойного (их было немного) в другую. Работая, мы были настроены очень торжественно, а когда нам попадались печать, кольцо, пенал или вообще что-либо из вещей покойного, мы начинали говорить совсем тихо. Уже мы опечатали несколько пачек бумаг и молча продолжали работать среди пыли, как вдруг мистер Джоркинс заговорил о своем покойном компаньоне буквально в тех же самых выражениях, какие тот, помнится, употреблял, говоря о нем:

— Мистера Спенлоу трудно было заставить свернуть с намеченного им пути. Вы знаете, что это был за человек. Я лично склонен думать, что он не сделал завещания.

— О, я знаю, что оно было сделано, — возразил я.

И мистер Джоркинс и Тиффи бросили работу и с удивлением уставились на меня.

— Он сказал мне об этом, когда в последний раз мы виделись с ним, — пояснил я, — и еще прибавил, что вообще все его дела давно приведены в порядок.

Тут оба старика, словно сговорившись, покачали головами.

— Это предвещает мало хорошего, — заявил Тиффи.

— Даже очень мало, — подтвердил мистер Джоркинс.

— Надеюсь, вы не сомневаетесь… — начал я.

— Добрейший мистер Копперфильд, — перебил меня Тиффи, кладя мне руку на плечо, покачивая головой и закрывая глаза, — если бы вы с мое поработали в этой конторе, то знали бы, как мало предусмотрительны люди относительно своих духовных завещаний и как мало в этом случае следует верить их словам.

— Представьте! — с жаром воскликнул я. — Покойный мистер Спенлоу именно в тех же самых выражениях говорил мне об этом.

— Ну, тогда дело ясно, — отозвался Тиффи: — убежден, что завещания не существует.

Слова его очень меня удивили, но, действительно, духовного завещания найдено не было, и даже по состоянию бумаг мистера Спенлоу видно было, что он и не начинал ничего делать в этом направлении. Это, по правде сказать, меня сильно озадачило. Почти так же поразило меня и то, что все вообще дела покойного находились в полнейшем беспорядке. Трудно было выяснить, что был он должен, что им было уплачено и даже вообще каково было его состояние. Очень вероятно, что уже много лет он и сам хорошенько не отдавал себе в этом отчета.

Потом мало-помалу выяснилось, что покойный, в сущности, не так много зарабатывал, а, желая не отставать от своих товарищей по «Докторской общине», которые вели широкую жизнь, умудрился почти целиком прожить все свое состояние, повидимому, никогда не бывшее значительным. И вот все движимое имущество норвудского дома было продано с торгов, а дом сдан в аренду.

Однажды Тиффи, не подозревая, до чего я заинтересован во всем этом, сообщил мне, что, по его мнению, после уплаты всех долгов покойного хорошо, если останется всего-навсего тысяча фунтов стерлингов. Сказал он мне это недель через шесть после кончины мистера Спенлоу. Я все это время страшно терзался и даже подумывал о самоубийстве, когда мисс Мильс доносила мне, что попрежнему моя бедняжка Дора, когда ей напоминают обо мне, плачет и только повторяет: «О бедный папочка! О дорогой папочка!» Мисс Мильс также сообщила мне, что у Доры не было других родственников, кроме двух старых дев, сестер мистера Спенлоу. Жили эти тетки в пригороде Путней, и в течение многих лет у них с братом бывали только случайные встречи. По словам мисс Мильс, ссоры между ними, в сущности, не было; все вышло из-за того, что, когда крестили Дору, тетушек пригласили не на обед, как они ожидали, а только на чай. Тетушки обиделись и написали, что считают для обеих сторон лучше совсем не видеться, и с тех пор сестры жили своей жизнью, а брат — своей.

Теперь эти тетушки, покинув свое уединение, явились в Норвуд и предложили Доре жить с ними. Дора бросилась им на шею и, рыдая, воскликнула:

— Да, да, тетушки, милые, возьмите нас всех с собой: Джулию Мильс, и меня, и Джипа!

И вот вскоре после похорон они переселились к тетушкам в Путней.

Каким образом находил я время бывать в Путнее — и сам хорошенько не знаю, но только я довольно-таки часто бродил вокруг дома тетушек. Мисс Мильс, стремясь как можно добросовестнее выполнять обязанности, налагаемые дружбой, стала вести дневник. Иногда она заходила ко мне в «Докторскую общину» и читала его, а когда ей бывало некогда, оставляла мне свой дневник. Как было мне дорого каждое слово этого дневника! Привожу несколько выдержек из него:

Понедельник. Милая моя Д. все еще очень удручена. Головная боль. Я обратила ее внимание на то, как глянцовита шерсть Дж. Д. погладила Дж. Это по ассоциации пробудило в ней какие-то воспоминания — новый поток слез, а слезы не роса ли для сердца! Д. М.

Вторник. Д. слаба и нервничает. Как идет ей бледность! (То же можно сказать и о луне! Д. М.) Д., Д. М. и Дж. катались в карете, чтобы подышать воздухом. Дж., высунувшись из окна, так отчаянно лаял на рабочих, подметавших улицу, что заставил Д. улыбнуться. Из каких хрупких колец куется цепь жизни! Д. М.

Среда. Д. сравнительно весела. Я спела ей «Вечерний звон», как вещь, соответствующую ее настроению. Но эта песня не только не подействовала благотворно на ее душу, а еще больше расстроила ее. Д. убежала в свою комнату и там рыдала. Продекламировала ей стихи о юной газели, действия они не произвели. Д. М.

Четверг. Д, несомненно лучше. Она недурно спала. На щечках появился легкий румянец. Во время прогулки решилась упомянуть о Д. К. — Д. страшно взволновалась. «О, милая, дорогая Джулия, — закричала она, — какой была я скверной, непослушной дочерью!» Я успокаивала, ласкала ее, набросала ей поэтический образ Д. К. на краю могилы. Это снова страшно взволновало Д. «О, что мне делать? Что мне делать? — повторяла она. — Увезите меня куда-нибудь!» Д. очень перепугана, падает в обморок. Д. приведена в чувство благодаря принесенному из соседнего трактира стакану воды (вывеска этого трактира так же пестра, как, увы, и человеческая жизнь!) Д. М.

Пятница. День происшествий. В кухню является мужчина с синим мешком подмышкой. Он говорит, что пришел взять в починку дамские ботинки, за которыми ему велено зайти. Кухарка отвечает, что ей ничего не было сказано относительно этого, но человек настаивает, и кухарка уходит справиться, оставив человека с Дж. Когда кухарка возвращается с отказом, человек продолжает настаивать, но наконец уходит. Дж. нигде нет. Д. в отчаянии. Дали знать полиции. Признаки вора: толстый нос и ноги, как балюстрада на мосту. Тщательные розыски. Дж. все нет. Д. горько плачет и безутешна. Опять я прибегаю к помощи стихов о юной газели — и опять безрезультатно. В сумерки появляется какой-то незнакомый мальчик. Его вводят в гостиную. У него толстый нос, но ноги не в виде балюстрады. Он объявляет, что если ему дадут гинею, он укажет, где собака. Больше от него ничего нельзя добиться. Д. дает мальчику гинею, и тот ведет кухарку в какой-то домишко, где в пустой комнате у стола привязан Дж. Безумная радость Д. Она танцует вокруг Дж., пока тот ужинает. Считая момент благоприятным, поднявшись наверх, заговорила о Д. К. Снова слезы, и Д. кричит; «Не говорите! Грешно даже думать о ком-нибудь, кроме как о бедном папе!» Д. поцеловала Дж. и заснула в слезах. (Не следует ли Д. К. положиться на всеисцеляющее время?) Д. М.

Мисс Мильс и ее дневник были в это время моим единственным утешением. Говорить с той, которая только что видела Дору, разыскивать на исписанных ею, полных сочувствия страницах инициалы Доры — одно это поддерживало меня, хотя тут было и много мучительного. Мне казалось, что до сих пор я жил в карточном дворце: он развалился, и на его развалинах остались лишь мы вдвоем с мисс Мильс. И чудилось мне, что какой-то злой чародей окружил невинное божество моего сердца заколдованным кругом, через который меня смогут когда-нибудь перенести к нему, разве только могучие крылья времени, служившие до меня уже стольким людям.