"Исчезновение святой" - читать интересную книгу автора (Амаду Жоржи)

Плетка


ПОРТРЕТ АДАЛЖИЗЫ НА ФОНЕ УЛИЦЫ — Вопль потряс авениду Аве Мария до основания:

— Сию минуту домой, бесстыжая тварь! Сучонка паршивая!

Но Манела исчезла, скрылась из виду. Когда Адалжиза замахнулась для оплеухи, никого уже перед ней не было. Конечно, девчонка юркнула в растворенную днем и ночью дверь Дамианы — у той всегда все настежь, и вечно толчется народ, не дом, а притон какой-то: так и снуют, так и снуют люди. Утром ставит тесто, готовит начинку для пирожков, которые потом шустрая орава мальчишек разносит по заказчикам. Дамиана — знаменитая кулинарка, ах, как она готовит: только от одного имени слюнки текут — и не ограничивается кварталом Барбальо, клиентура ее по всему городу, а в июне, когда начинаются празднества в честь Святого Иоанна и Святого Петра, отбою нет от заказов на кашу из кукурузной муки, пироги из маниоки сладкой или же размоченной в воде и на прочую снедь. И сама она, и ее домочадцы — люди веселые и работящие, так что уподобить ее дом притону не у всякого язык повернется. Однако у Адалжизы поворачивается, она вообще выражений не выбирает. Впрочем, о притоне или о борделе имеет она самые туманные понятия, а если доводится ей повстречать гулящую девицу — непременно отвернется и сплюнет в знак возмущения и порицания. Она не какая-нибудь такая, она порядочная женщина, а у порядочных женщин есть принципы, и они ими не поступаются.

Язык у нее, конечно, подвешен здорово, и голоса она не понижает, а наоборот, надсаживается, чтобы и соседка ни словечка не пропустила:

— Клянусь пятью язвами господа нашего Иисуса Христа, что отважу этого ухажера, пусть даже и сама в гроб сойду! Господь даст мне сил отвадить мерзавца, который хочет увлечь невинное дитя на погибельную дорожку! Господь со мной, и я ничего не боюсь, и пусть этот сброд держится подальше, я им не компания, я с кем попало не знаюсь. Клянусь, что выбью дурь из девчонки, мне на это не жалко и последнее здоровье потратить!

Адалжиза вечно жаловалась на слабое здоровье, и при цветущей внешности подвержена была постоянным приступам мигрени, которые мучили ее днем и ночью, портили и без того скверный характер, доводили до бешенства. Вину за свое недомогание возлагала она на родню, на знакомых, на соседей — это уж как водится, — на мужа с племянницей — об этом и говорить нечего. Дона Адалжиза Перес Коррейя, в чьих жилах вместе с голубой кровью текла толика крови африканской — о чем она предпочитала умалчивать, — наводила страх на всю улицу.


ЗАД И ПРОЧИЕ ЧАСТИ ТЕЛА — В сущности, это была никакая не улица, а всего лишь глухой тупик, «cul de sac», как выражался профессор Жоан Батиста де Лима-и-Силва, сорокалетний холостяк, живший в крайнем, самом маленьком домике. Услышав громовые раскаты адалжизиного негодования, он подошел к окну, снял очки для чтения, вперил взор в зад разгневанной соседки.

Зад того заслуживал. Во всем следует искать светлую сторону, и таковой в этом унылом тупике, где не было ни газонов, ни палисадников, ни деревьев, ни цветов, являлся зад Адалжизы — он один упорно доказывал, что божий мир все-таки прекрасен. В возвышенно-греховных видениях профессора он делал честь самой Венере или Афродите, становился достоин резца Праксителя, кисти Гойи, — под резцом я разумею не зуб, а под кистью — не длань. Как видите, Жоан Батиста тоже был склонен к преувеличениям...

Впрочем, радовало глаз профессора и все остальное — пышная, упругая грудь, длинные ноги, черные кудрявые волосы, обрамлявшие удлиненное лицо, на котором горели яростью трагические иберийские глаза. Лицо это портило только злобное выражение — вот если бы Адалжиза согнала с него брезгливо-надменно-высокомерную гримасу, рассталась бы с презрительной миной и улыбнулась, ах! — тогда красота ее покорила многие сердца и вдохновила поэтов на бессмертные строки. Вечерними часами профессор Жоан Батиста тоже подсчитывал стопы, подбирал рифмы поизысканней, но муза слетала к нему в обличье не Адалжизы, а неискушенных его возлюбленных той поры, когда он жил в захолустье штата Сержипе.

Происходя по отцовской линии — а никакой другой она не признавала — из рода Перес-и-Перес, Адалжиза участвовала в процессиях «кающихся» на святой неделе; задом, достойным кисти Гойи, не гордилась, про Венеру знала только, что у той не было рук, а про Афродиту вообще никогда не слыхала.


СУПРУГ С СОВЕЩАТЕЛЬНЫМ ГОЛОСОМ — Ярость достигла наивысшей точки, когда Адалжиза узнала в водителе такси, стоявшего у въезда в тупик, мерзавца Миро, у которого еще хватило дерзости помахать ей ручкой. Рвань подзаборная! Голодранец! Наглец! Заметив, что за ней наблюдает профессор Батиста — это человек во всех отношениях почтенный, преподает в университете и в газеты пишет, — Адалжиза вежливо поздоровалась и сочла нужным объяснить причину своей несдержанности:

— Я несу свой тяжкий крест, за грехи мне доставшийся, — воспитываю чужого ребенка. Представляете ли вы, какая это ответственность, как много отнимает сил? А она меня в могилу сведет! Где это видано, чтобы девочка, которой только-только исполнилось шестнадцать...

— Дело молодое... — промямлил профессор: он не знал, в чем провинилась Манела, но подозревал, что ее застукали с парнем. Уже, значит? Но только какой же она ребенок в шестнадцать-то лет? Не ослепла ли тетушка: разве не видит, что племянница ее — настоящая женщина, обольстительная и своенравная, и все при ней — хоть сейчас в постель. Да ведь она чуть не победила на конкурсе «Мисс Что-То Там». — Следует быть терпимей...

— Я ли не терпима? Ах, профессор, вы же ничего не знаете!.. Ах, если бы я вам рассказала....

Ну а если Манела еще хранит непорочность, значит, попусту тратит время: противозачаточные пилюли во всех аптеках, и рецепта не надо. Нынешние девицы залететь не боятся и пускаются во все тяжкие, словно боятся недополучить свое, неймется им. И пример Адалжизы никого вдохновить и вразумить не может.

Все уже миллион раз слышали, что до замужества у нее не было ухажеров, что Данило первым был и единственным остался, что к венцу он повел невесту, сохранившую и чистоту и невинность. Ну, насчет невинности — дело темное, а в чистоту никто не поверит: нет таких моральных устоев, которые не поколебались бы за год, прошедший от помолвки до свадьбы, и жениху кое-что, хоть и немногое, перепадает, без поцелуев и обнимания в темных углах не обходится. Но до чего же повезло все-таки Данило Коррейе, скромному и усердному делопроизводителю нотариальной конторы Вильсона Гимараэнса Виэйры, закатившейся футбольной звезде, неизменному партнеру профессора по шашкам и триктраку, как счастлив супруг, получивший в исключительное владение и величественный зад, и все прочие прелести добродетельной и верной Адалжизы!

Профессор Жоан Батиста жестоко ошибался, ибо не ведал, до каких пределов простирается эта самая добродетель. Исключительным правом собственности на тело Адалжизы обладал совсем даже не Данило Коррейя, а господь наш Иисус Христос.


ИСТОРИЧЕСКАЯ СПРАВКА — Заявляю во всеуслышание и торжественно обещаю, что вскорости на эту жгучую тему мы еще поговорим, еще вернемся к вопросу о чрезмерной стыдливости Адалжизы и о супружеском ложе, подчиненном суровым догматам. Вы еще узнаете о еженедельном контроле за интимной жизнью Адалжизы, который осуществляется в церкви Сантана каждое воскресенье, перед десятичасовой мессой и причастием. Я еще познакомлю вас с ее духовником и исповедником, преподобным отцом Хосе Антонио Эрнандесом, аскетом по духу и фалангистом по политическим убеждениям, с этим испанцем, распределяющим места на жаровнях преисподней, с этим миссионером — «клянусь телом Христовым, не было у меня миссии трудней, чем в Бразилии!» — охранителем чистоты и нравственности, блюстителем морали. В приличествующих случаю подробностях будет поведано и о невзгодах и горестях делопроизводителя Данило Коррейи, павшего жертвой жениного целомудрия.

Но прежде я намерен представить вам Манелу, которая лишь на мгновение промелькнула перед вашими глазами и тотчас исчезла в растворенной двери толстой Дамианы, откуда так вкусно пахло перемешанными с кокосовым молоком и лимонной цедрой пряностями — ванилью, корицей, орехами, имбирем.

И знаете вы про Манелу лишь то, что пронеслось в воспаленном мозгу профессора Батисты: за какую вину собралась карать ее Адалжиза? девица она еще или уже отведала запретного плода? избрали ее Мисс Что-то Такое или нет? Все эти неясности следует прояснить, тем более что на предшествующих страницах уже сообщалось о том, что именно для освобождения Манелы из-под теткиного гнета появилась в городе Баия грозная богиня Ойа Иансан с колчаном, полным молний, через плечо, жаба, не боящаяся мертвых, ориша, от воинственного клича которой начинаются извержения вулканов. Ну, так кто ж такая эта самая Манела?

Нет-нет, все правильно: Манела, а не Мануэла — все переспрашивают, думая, что ослышались или что в тексте опечатка. Манела — имя, полученное в память прапрабабки-итальянки, легендарная и роковая красота которой перешла в семейные предания. Из-за нее— из-за первой в роду Манелы, — презрев эдикт, дрались на дуэли два пылких и глупых подполковника; из-за нее покончил с собой тогдашний губернатор провинции; из-за нее некий падре, без пяти минут епископ, отрекся от сана, отказался от митры, посоха, лиловой сутаны и поддался плотскому искушению.

А тех, кого заинтересует история долгой и бурной жизни Манелы Белини и кто захочет узнать поточней имена и даты, чины и должности, я отсылаю к соответствующей главе «Материалов к истории провинции Баия», сочинения профессора Луиса Энрике Диаса Тавареса, где вышеприведенные факты вкупе со многими другими засвидетельствованы документами: и триумфы примадонны на оперной сцене перед неистовствующей от восторга публикой, и смертельный поединок на шпагах, когда оскорбление, пятнавшее честь Белини, смывалось кровью — хватило, впрочем, нескольких капель, — и все сплетни по поводу самоубийства губернатора, и беззаконная связь с неудавшимся епископом, связь, положившая начало баиянской ветви рода и традиции имени... Увлекательнейшее чтение — не судите по заглавию.

Видный историк Луис Энрике Диас Таварес был двойником беллетриста Луиса Энрике — Луиса Энрике «tout court[17]», как говорил его коллега и душевный друг Жоан Батиста де Лима-и-Силва. Беллетрист воспользовался услугами ученого и сделал из предания о падре-расстриге изящную плутовскую новеллу. Право, не знаю, которому из Луисов отдать пальму первенства. Прочитайте их творения и решите сами.

Эуфразио Белини до Эспирито Санто, потомок расстриги, в кругу приятелей за кружкой пива и непринужденной беседой любил вспоминать о приключении своего прадеда — «неприступная итальянка, друзья мои, волосы так и вьются под ветром, какая женщина!..» Она родила дочь и нарекла ее тоже Манелой.


ПРОЦЕССИЯ — Манела не принимала участия в выносе плащаницы в Страстную пятницу. Ее место было в другом шествии, в иной процессии, свершавшейся в четверг, в честь Спасителя Бонфинского или, иначе говоря, в честь Ошала, на крупнейшем в Баии и единственном в мире торжестве. Она не каялась и не сокрушалась, не куталась в черную мантилью, не выпевала под зловещие трещотки слова литании — это пусть тетушка Адалжиза, бия себя в грудь, выкрикивает: «Меа culpa![18]» Манела сияла от радости и веселья и одета была в ослепительной белизны наряд баиянских женщин. Покачиваясь всем телом, чтобы сохранить равновесие, несла она на голове кувшин с настоянной на душистых травах водой — ею омоют полы в храме, — шла, пританцовывая и напевая, не в силах противиться музыке, которую исторгали электротрио.

В этом году Манела впервые заняла свое место в процессии — всякому понятно, втайне от тетки, — а для этого пришлось отменить урок английского в Летнем американском институте. Именно, именно: не сорвать, не промотать, а отменить, ибо вся группа еще накануне сообщила преподавателю Бобу Барнету о своем единодушном решении на занятия не ходить, чтобы поспеть на празднество. Юный Боб, очень интересовавшийся баиянскими обычаями, мало того что согласился отменить урок, но и попросил взять его с собой. На торжестве богатая его натура раскрылась во всем блеске — он до упаду отплясывал самбу, до отказа накачивался пивом. Наверно, это про таких, как он, говорят: свой в доску.

Манела переоделась у другой своей тетки — Жилдеты. Когда Долорес и Эуфразио погибли в автокатастрофе — возвращались на рассвете со свадьбы в Фейре-де-Сантана, и Эуфразио не успел увернуться от вылетевшего лоб в лоб фургона, груженного ящиками пива, — Адалжиза взяла к себе их старшую дочь, Манелу, а Жилдета — младшую, Мариэту. Она вдова с тремя детьми, просила отдать ей обеих девочек. Адалжиза не согласилась: у сестры Долорес такие же права, как и у сестры Эуфразио; она выполнит свой родственный долг. Бог не дал ей своих детей, и она посвятит всю жизнь тому, чтобы воспитать из Манелы порядочную женщину, женщину с твердыми жизненными принципами, женщину, подобную себе.

Относительно будущего, уготованного Мариэте, она предпочитала не распространяться, ибо ничего хорошего не ждала от ее новых родственников, чьи взгляды казались ей предосудительными, — и Адалжиза не упускала случая их осудить. Жилдета была вдовой владельца павильончика на рынке и учительницей младших классов, важной дамой себя не считала, но обладала золотым сердцем. Заслуживает внимания и опрос общественного мнения, сводившийся к лаконичной формуле: Мариэта выиграла сто тысяч по трамвайному билету — в этом сходились все друзья и знакомые.

Празднество началось на паперти церкви Пречистой Девы Непорочно Зачавшей — у храма Иеманжи, куда Манела пришла с утра пораньше вместе с тетушкой Жилдетой, сестрою Мариэтой и кузиной Виолетой. Там уже собрались десятки баиянок. Какие там десятки? Сотни, сотни женщин стояли на ведущих ко храму ступенях, и каждая была в ритуальном одеянии — широченная юбка верхняя, семь накрахмаленных юбок нижних, кружевная вышитая блуза, сандалии-босоножки без каблука, на шее — ожерелья, на запястьях — серебряные браслеты с разноцветными каменьями: у каждого святого — свой цвет. На обвязанной тюрбаном голове — кувшин с водой. Матери и дочери святых — представительницы всех африканских племен: наго, жеже, ижеша, ангола, конго — Манела, пожалуй, была краше всех — от всеобщего оживления, от царившего на площади веселья распустилась она, как бутон. С грузовиков гремели, созывая народ, барабаны, но тут зазвучало электротрио и все пустились в пляс.

От церкви Приснодевы Непорочно Зачавшей, что неподалеку от Подъемника Ласерды, до собора Спасителя Бонфинского на Святом Холме километров десять: чуть длинней или чуть короче покажется путь — зависит от рвения участников шествия и от количества выпитой кашасы[19]. Тысячи людей, людское безбрежное море. Машины, грузовики, повозки, ослики, убранные гирляндами из цветов и листьев, везут бочки с душистой водой про запас — а вдруг не хватит? Идут целыми семьями, шагают карнавальные группы-афоше и музыканты с аккордеонами, гитарами, кавакиньо, барабанами, беримбау, любимые в Баии композиторы и певцы — Тиан-Шофер, Ручеек, Шоколад, Паулиньо Камафеу, звучат голоса Жеронимо и Мораэса Морейры. В щегольском белом костюме шагает по мостовой седоголовый Бататинья. Ему пожимают руку, его обнимают, к нему протискиваются из толпы, чтобы поздороваться. Вот подскочила какая-то блондинка — американка? итальянка? из Сан-Пауло? — чмокнула старика в черную симпатичную щечку.

Бедные и богатые перемешались в этом шествии, жмутся и давятся в этой процессии. В Баии, городе-метисе, живут люди всех цветов кожи — от угольно-черного до сливочно-белого, а между двумя этими полюсами — бесконечное разнообразие оттенков. Тут едва ли не весь город: поди-ка сыщи такого, кто не молился бы Спасителю Бонфинскому, не поклонялся бы всеведущему Ошала.

Здесь и командующий округом, и командир военно-морской базы, и начальник ВВС, и председатель Законодательного собрания, и председатель Верховного суда, и председатель Палаты депутатов, и банкиры, и владельцы гигантских плантаций какао, и высшие чиновники, и сенаторы, и депутаты. Некоторые едут в черных лимузинах, а некоторые — и среди них губернатор, префект, «табачный король» Марио Португал — идут пешком, в самой гуще народных масс. Здесь и легион демагогов, собирающихся выставить свои кандидатуры на ближайших выборах: уж они-то, чтобы заручиться голосами будущих избирателей, одолеют десять километров на своих двоих, не поскупятся на улыбки, на объятия, на похлопывания по плечу.

Колышется людское море под звуки священных гимнов, ритуальных песнопений, разухабистых карнавальных самб. Чем ближе к цели, тем многолюдней становится толпа: вливаются в нее ручейки из улиц и переулков, пустеет рынок Святого Иоакима, бегут опоздавшие с паромов и катеров, выпрыгивают из баркасов и рыбачьих шаланд. И когда голова процессии достигает подножия холма, взвивается к небесам всем знакомый, всеми любимый голос Каэтано Велозо, и в наступившей тишине звучит гимн в честь Спасителя Бонфинского.

А когда процессия вползает на отлогий склон, начинают греметь атабаке, славя грозного Ошала. Люди движутся ко храму, закрытому по распоряжению курии. Раньше мыли всю церковь и молились богу Ошала у Иисусова алтаря — может, когда-нибудь и опять так будет. А сейчас баиянки заполняют церковный дворик и паперть, начинают обряд омовения.

Наделенный чудотворной силой, Спаситель Бонфинский прибыл к нам из Португалии еще в колониальные времена — видно, спас терпящего бедствие мореплавателя, и тот дал ему обет. А Ошала принес на окровавленной спине раб-африканец. Оба витают теперь над процессией, оба живут в сердце баиянца, оба плещутся в воде для омовения, сливаясь воедино, превращаясь в одно божество — бразильское божество.


ДВЕ ТЕТУШКИ — Этот четверг — день Спасителя Бонфинского — стал решающим в жизни Манелы. Все приспело, все совпало, все пришлось одно к одному: процессия, счастливый день, заполненный пением и танцами, наряды баиянских женщин, площадь, разукрашенная флажками из шелковой бумаги и ветками кокосовых пальм, обряд омовения, священный ритуал и застолье, застолье вместе с сестрой и двоюродными братьями, когда пальмовое масло так и текло по подбородку, и ледяное пиво, и огненная кашаса, и запах гвоздики и корицы от каждого блюда, танцы на улице, звуки электрогитар, разноцветные лампочки вдоль фасада церкви, и Миро, Миро, который вел ее за руку в густой толпе. Манела чувствовала себя так легко, что, казалось, еще немного — и она ласточкой вспорхнет в воздух, взлетит над веселой праздничной сумятицей.

Еще утром к церкви Приснодевы Непорочно Зачавшей пришла самая обыкновенная, ничем не примечательная, бедная девочка да к тому ж еще довольно несчастная — задавленная чужой волей, привыкшая вечно держать оборону, боязливая, лживая, унылая, покорная, притворяющаяся. «Да, тетя», «Хорошо, тетя», «Иду, тетя». Манела согласилась участвовать в процессии, потому что Жилдета поставила перед ней ультиматум:

— Если завтра рано утром не явишься к церкви, я сама приду за тобой, и пусть только попробует эта дрянь не отпустить тебя из дому — быть ее роже битой, ты меня знаешь! Да что ж это творится?! Спеси — на трех императриц, а кто она есть на самом деле? С чего она так задирает нос? Дерьмо такое... Этот Данило — порядочный рохля, если уживается с такой женой! — Жилдета воинственно уперла руки в боки. — Мне бы давно следовало потолковать с этой ломакой по-свойски: она распускает про меня мерзкие сплетни, обзывает горлопанкой и скандалисткой. Ну, ничего, когда-нибудь она за все ответит.

У благодушной и мягкосердечной тетушки Жилдеты угрозы обычно дальше слов не шли, и обиды она прощала легко. Однако бывали все-таки случаи, когда она впадала в ярость по-настоящему и становилась неузнаваемой, и на что угодно способной, и весьма опасной.

Разве не так с ней было в кабинете важного чиновника по народному образованию, когда правительство в целях экономии попыталось отменить школьные обеды? «Попрошу вас не кричать!» — сказал чиновник, и больше ему уже ничего сказать не пришлось: он потерял лицо и удрал из собственного своего кабинета, дабы избежать оскорбления действием. Коренастая, крепко сбитая Жилдета, обуянная боевым задором, произнося страшные обвинения, шла на него во имя бедных детей, занося для неотвратимого удара зонтик. Перепуганные секретарши и прочая канцелярская шваль попытались было задержать ее и урезонить, но Жилдета расшвыряла их как котят и, не внимая призывам остановиться и одуматься, прорвалась сквозь целую анфиладу служебных помещений в святая святых — особый покой, где чиновник отдыхал от трудов праведных. Потом в газетах появилась ее фотография и заметка о злокозненном замысле Управления отменить школьные обеды, дотоле сохранявшемся в строжайшей тайне. Заметка вызвала такую волну возмущения, что возникла реальная угроза забастовок и манифестаций, благодаря которой первоначальное решение было отменено, а Жилдета не потеряла место. Более того, вместо очень крупных неприятностей она удостоилась лестных слов от самого губернатора, который давно искал подходящего случая отделаться от начальника Управления, в чьей политической лояльности уверен не был. Его сделали творцом злосчастной идеи насчет обедов и бросили на растерзание общественному мнению.

Да, Жилдета удостоилась лестных слов от губернатора и на какое-то время прославилась: в своей речи в Законодательном собрании штата бестрепетный депутат от оппозиции Ньютон Маседо Кампос упомянул об инциденте и, превознеся Жилдету, назвал ее «пламенной патриоткой, воплощением гражданского самосознания, по-рыцарски благородной защитницей детей и вождем многострадального сословия учителей». Ее даже хотели ввести в состав руководства профсоюза, но она отказалась: похвалы ей нравились, но ни вождем, ни воплощением самосознания она не была рождена.

Итак, Манела превратила свою слабость в силу и, воспользовавшись тем, что Адалжиза с мужем отправились на поминальную мессу по супруге одного из сослуживцев Данило, рано утром постучалась в дверь Жилдеты. В руках она для отвода глаз держала учебник английского и тетрадки. Расчет был такой: тетушка думает, что она пошла на урок и вернется к обеду; она покинет процессию, чтобы успеть переодеться, схватить книжки, вскочить в автобус и в срок поспеть домой. И вот Манела, пугаясь собственной отваги, одолевая внутреннюю дрожь, надела накрахмаленные нижние юбки, юбку верхнюю, а сверху, прямо на голое тело, — о, если бы видела это Адалжиза! — кружевную баиянскую блузу.

Сказать, что Манела не раскаялась в содеянном, а пришла от него в восторг, — значит ничего не сказать. Безнадежно опаздывая, домой вернулся совсем другой человек: Манела истинная, — Манела, вновь обретшая свое естество, Манела распрямившаяся, а не та съежившаяся в ожидании неминуемой трепки девочка, в которую она превратилась после гибели родителей. Под трепкой я разумею и кару божью, ибо от всевидящего господнего ока ничто не укроется и за все придется в день Страшного суда держать ответ, и методы, которыми воспитывала и растила свою племянницу Адалжиза — проведав о проступке, она моментально поднимала крик. Добро бы только крик: поднималась, а потом и опускалась плетка.

Манела попала в дом к Данило и Адалжизе, когда ей исполнилось тринадцать лет, — не так уж мало, по мнению тетки, считавшей, что родители воспитали ее исключительно скверно. Девочка-подросток, своевольная и упрямая, привыкла якшаться бог знает с кем, вместе с одноклассницами сбегать с уроков в кино, смотреть по телевизору детские передачи, в которых, кроме названия, ничего детского нет, привыкла к танцулькам и вечеринкам. Безответственные родители даже на кандомбле ее водили.

Но Адалжиза быстро ее укротила: отныне все было по точному расписанию — нечего попусту по улицам шляться, на праздник или в кино только вместе со взрослыми. О террейро пришлось забыть навсегда— все эти языческие радения наводили на Адалжизу ужас. Я бы даже сказал: «священный ужас». Итак, тетушка племяннице дала укорот, она ее привела в чувство, приструнила, карая за малейшую провинность без пощады и снисхождения. Она исполняла свой долг приемной матери — когда-нибудь Манела сама ей «спасибо» скажет.


ПОЛДЕНЬ — «Эше э ба ба!» Ритуальным жестом вскинув ладони к груди, Манела приветствовала появление во дворе церкви Ошолуфана старца Ошала, низко склонилась перед тетушкой Жилдетой, которая, вздрогнув всем телом, закрыла глаза, и Ошолуфан вселился в нее. Опираясь на швабру, как на посох, в танце дошла она до места, отведенного «посвященным»: старый и хромой, но наконец-то освобожденный из заточения, где пребывал он без вины и без суда, Ошала радуется воле. И в ту минуту, когда он появился на площади, церковные колокола возвестили полдень.

А ведь в полдень Манела рассчитывала вернуться домой к обеду — вернуться, как подобает школьнице, в юбке и блузке, упрятав груди в лифчик, зажав под мышкой папку с учебниками и тетрадками, — она же была на занятиях в Летнем институте. «Здравствуй, тетя Адалжиза, хороша ли была месса?»

Забыла, забыла! Или вспомнить не захотела, а теперь зазвонили колокола, и можно уже ничего не вспоминать, и никуда не торопиться, потому что все равно в половине первого дядя Данило сядет за стол, и тетя Адалжиза подаст ему обед. Когда Манела опаздывает, тарелка остывшего супа ждет ее на кухне — вовремя надо являться, вперед будет наука. Но сегодня Адалжизе не до того: она и сама-то еле прикоснулась к бифштексу с фасолью, ибо от изумления и возмущения первый же кусок стал у нее поперек горла. В висках сразу заломило, во рту появился привкус горечи, язык отнялся. Адалжиза глядела и глазам своим не верила — и лучше бы ей ослепнуть.


ВОДЫ ОШАЛА — «Задом наперед только краб ходит», — авторитетно заявила накануне Жилдета, весьма склонная к поговоркам, пословицам и афоризмам. Тонко подмеченной особенностью крабьей походки и кончилась ее гневная речь против Адалжизы: она успокоилась, уселась между племянницами, принялась перебирать волосы своей дочери Виолеты, примостившейся у ее ног. Затем всем им была поведана легенда о водах Ошала — если угодно, я вам ее перескажу. Может, при этом и была у Жилдеты тайная мысль, но она ее вслух не высказала. Итак, она понизила голос и поведала нижеследующее — ну, может, где-нибудь переврал я словечко-другое:

— Слышала я от своей чернокожей бабушки, а ей когда-то старики рассказывали, что в один прекрасный день решил Ошала обойти все свои владения и царства трех сыновей своих — Шанго, Ошосси и Огуна — и узнать, как живется людям, восстановить справедливость, покарать зло. Чтобы не узнали его, надел он нищенские лохмотья и пустился в путь-дорогу. Однако прошел немного: очень скоро его как бродягу схватили, засадили в тюрьму да еще и избили. И вот за решеткой, в одиночестве и в грязи, провел он долгие годы.

Но однажды проходил мимо ужасной той каталажки Ошосси и узнал он в арестанте отца, которого уже считал мертвым. Ну, конечно, мигом освободили Ошала, вывели из тюрьмы, а перед тем как с почетом водворить во дворец, с песнями и танцами принесли женщины воды, настоянной на душистых травах, омыли его тело, а самые красивые согревали потом ложе Ошала, сердце его и прочие члены.

«Вот теперь на собственной своей шкуре, — молвил тогда Ошала, — понял я, как живется людям в моем царстве и в царствах троих моих сыновей: здесь, и там, и повсюду правят сила и произвол, всем велено молчать и повиноваться, а доказательства тому — у меня на спине. А вода, которая гасит пламя и врачует язвы, погасит и страх и деспотизм, а жизнь народа изменится к лучшему. И в том клянусь я своим царским словом». Вот какую историю о водах Ошала передают из уст в уста: она перелетела через море и к нам, в баиянскую нашу столицу. Ведь очень многие из тех, кто идет в шествии и несет в горшках и кувшинах благовонную воду, чтобы вымыть полы во храме, не знают, откуда повелся такой обычай. А вы теперь знаете и расскажете об этом детям своим и внукам: история хороша и поучительна.

Замолчала Жилдета, улыбнулась племянницам и дочери. Потом взяла Манелу за руку, прижала ее к своей груди, расцеловала в обе щеки, погладила по кудрявым волосам.

Всякий с первого взгляда заметит, что Ошала не удалось изменить жизнь людей к лучшему. И все-таки я считаю, ни одно слово против насилия и тирании даром не пропадает: всякий, кто это слово услышит, может побороть страх и начать борьбу. Вот почему Манела в тот час, когда ей полагалось уже быть дома, еще ходила дорогами Ошала во дворе храма Спасителя Бонфинского.


ЭКЕДЕ — Когда зазвонили колокола, не на шутку встревоженная Манела решила прибегнуть к Спасителю Бонфинскому, для которого, как известно, ничего невозможного нет. Над ризницей целый этаж отведен под благодарственные подношения тех, кто имел случай убедиться в чудотворной его силе.

И в ту самую минуту, когда взмолилась к нему Манела, — «Пощади, господи!» — бессознательным, от далеких предков унаследованным движением начала она обряд экеде — младших жриц, которым поручено заботиться об ориша: сняла стягивавший талию пояс, чтобы этой незапятнанной тканью отереть пот с лица Жилдеты, — приказ отдал, уперев сжатые кулаки в бока, сам Ошала.

Манела ясно сознавала тяжесть свершенного преступления и степень своей вины — ох, велика, велика, больше, наверно, и не бывает. Теперь надо придумать правдоподобное объяснение, измыслить что-нибудь такое, что удержало бы карающую десницу Адалжизы и заткнуло бы ей рот, — иные слова хлещут побольней оплеухи. Обмануть недоверчивую и подозрительную тетку было трудно, и все же иногда удавалось Манеле провести ее и избежать нотаций, брани и плетки. Не то что она от рождения была лживой девочкой, но в минуты страха и унижения ничего другого не оставалось. Беда-то в том, что порой ей никакая увертка не приходила в голову, и тогда оставалось лишь признавать вину и просить прощения: «Прости меня, тетечка, не буду больше, никогда больше не буду, господом нашим клянусь и спасением маминой души, никогда!» Признание вины от кары не спасало, в лучшем случае чуть-чуть ее смягчало — так стоило ли виниться?

И вот Манела отерла пот с лица Жилдеты и бездумно, словно исполняя чей-то приказ, — а не Ошала ли шепотом произнес тот приказ? — пустилась в пляс рядом с теткой, празднуя свое посвящение, радуясь вновь обретенной свободе, окончанию одиночества и подлости. В голове у нее помутилось, по рукам и по ногам побежали мурашки, колени задрожали, хотела выпрямиться — не смогла, изогнулась всем телом. Как во сне бывает, чувствовала она, что стала другой, что парит в воздухе, что не надо ей придумывать объяснений и уверток, не надо врать, ибо никакого преступления, проступка, ошибки не совершала и ни в чем не грешна. Не в чем ей виниться, не за что просить прощения и наказывать ее тоже не за что. Как рабыня, получившая вольную, танцевала Манела перед хозяином Святого Холма, перед грозным Ошала, а стоявшие вокруг баиянки хлопали в такт. Где научилась Манела этим движениям, где подсмотрела эти па? Проворна и легка была она, ибо восстала против неволи и сбросила с плеч тяжкое бремя страха и вины.

Ошолуфан, Ошала-старец, главный над всеми богами, подошел к ней, обнял, надолго прижал к себе, покуда дрожь не прошла по его телу, не отозвалась в теле Манелы. А потом она отступила на шаг, крикнула во все горло, во всеуслышание: «Эпаррей!» И баиянки, склоняясь перед нею до земли, повторили: «Эпаррей!»

Иансан исчезла так же неожиданно, как и появилась. Исчезла, унося с собой, чтобы зарыть в лесной чащобе весь набор мерзостей — малодушие и покорность, притворство и позор, страх перед угрозами, бранью, затрещинами и оплеухами, перед жестким ремешком, висящим на стенке. Унесла она и то, что было гаже всего остального — мольбу о прощении. Ойа вытерла лицо Манелы, пригладила растрепавшиеся кудри.

На смену страху, овладевшему ею, когда колокола прозвонили полдень, пришло чувство беззаботной, ничем не омраченной радости — Манела, отринув ярмо и кнут, возродилась к жизни. Вот докуда докатились в тот четверг воды Ошала. Угасили они адский огонь.


COUP DE FOUDRE[20]— В тот четверг, в день Спасителя Бонфинского, под ослепляющим и обжигающим январским солнцем Манела узнала Миро.

«Настоящий coup de foudre», — сказал бы об этом событии дорогой сосед, высокоученый профессор Жоан Батиста де Лима-и-Силва, знаток французского языка и литературы. Выражение «любовь с первого взгляда» справедливо только по отношению к Манеле, ибо, если верить Миро, он-то уже давно положил на нее глаз и только ждал удобного случая, чтобы объясниться.

Ликующая Манела оказалась у самой церковной ограды, кропя душистой водой восторженную толпу — «дочери» святых как раз воплощались в богов, и по двору в трансе бродили шестнадцать Ошала, десять Ошолуфанов, семь Ошагиньясов, — и вдруг услышала: кто-то зовет ее, настойчиво повторяет ее имя:

— Манела! Манела! Глянь-ка сюда!

Манела поглядела в ту сторону, откуда доносился голос, и увидела этого парня — он был прижат к прутьям ограды и смотрел на нее молящими глазами. Черное лицо расплывалось в широчайшей улыбке, обнажавшей белоснежные зубы, а ноги его, хоть он и был вплотную притиснут к ограде, выделывали па самбы. Манела вылила последние капли из своего кувшина на его курчавую голову, причесанную по последней моде, завезенной из Америки «черными пантерами», активистами движения «black power[21]», — борцами против расизма. Манела не помнила, видела ли она его раньше, да и какое это теперь имело значение?

Миро протянул ей руку и сказал:

— Пойдем.


ЛАСТОЧКА В ПОЛЕТЕ — Словно вырвавшаяся на волю ласточка, которая бьет крыльями, готовясь взмыть в воздух и открыть для себя весь мир, Манела заливалась смехом, чувствуя, как переполняют ее блаженная легкость и свобода, беспричинная радость бытия, счастливое безумие, как вселяется в душу единственное желание — жить.

На церковной площади и на прилегающих к подножию холма улицах меж тем начинался карнавал — полтора месяца праздности и веселья, полтора месяца беспрерывного праздника — человек ведь, согласитесь, не железный, чтобы целый год сносить нищету и угнетение, пить немеряную и горькую чашу страдания? А умение веселиться да еще в обстоятельствах, столь мало располагающих к веселью, — это уж редкая особенность нашего народа, она дарована нам Спасителем Бонфинским и Ошала; из них двоих родился Бог Бразилии, и родился, разумеется, в Баии.

Проходили карнавальные группы, школы самбы, афоше. «Дети Ганди» впервые в этом году показывали на улице свое мастерство, и гулкое эхо электрогитар долетало до самого горизонта — грязного, заболоченного, гниющего. Сновали в толпе «капитаны песка», продавая ленты, ладанки, медальончики, раскрашенные фигурки святых, разнообразные талисманы и амулеты. Поспевала вслед за процессией возбужденная и говорливая орава туристов.

На лотках источали неземное благоухание разные яства: акараже, абара, мокека, крабы, жареная рыба. В палатках и павильончиках, до отказа набитых шумными посетителями, продавали каруру, ватапу, эфо и прочие всевозможные блюда — и ледяное пиво, и кашасу с лимонным соком и сахаром. Исполинские корзины с фруктами — одних только бананов одиннадцать видов, а манго? а «бычье сердце», сапоти, кажа, кажу, питанги, жамбо, а груды арбузов, а кучи ананасов? Все это надлежит съесть без промедления, а то испортится, но зеленщики не сбавляют цен, хотя торговля идет бойко, как никогда, — покупатели сметают все подряд.

А в домах, сданных внаем понаехавшим на праздник туристам, гремят маленькие оркестры — гитара, аккордеон, флейта, кавакиньо, пандейро-погремушки, — чтобы поднять дух оробевших хозяев. Кружатся пары, и среди них немало стариков и старушек, ни в чем не уступающих молодым. Что ж, танцы заглушат тоску по доброму старому времени... Но конечно, самое веселье — на свежем воздухе, на улице, где электротрио наяривают самбы, фрево[22], карнавальные марши. Недаром же сказал один бродячий менестрель: «А вослед за этим трио только мертвый не пойдет...» Кто своими глазами не видел, тому смысла нет рассказывать об этом бале без начала и конца, о непрекращающемся танцевальном марафоне.

Манела вместе с ватагой молодежи — с сестрами родной и двоюродной, кузенами, их приятелями, подружками, приятелями подружек и подружками приятелей — веселилась без устали. В тот день она была вне конкуренции, никто не мог ее затмить или хотя бы сравниться с нею. Словно тяжко, чуть ли не смертельно больной человек, который чудом выздоровел, она хотела теперь получить все, на что имела право. Под чарующие звуки джаз-группы «Мастаки из Перипери» отплясывала она прямо на улице вместе с народом — правильней будет сказать — с простонародьем: так принято именовать самую неимущую часть баиянских граждан — самбу и румбу, фокстрот, болеро и твист, и даже аргентинское танго, ибо кавалер ее был совершенно непредсказуем. Там — глоток пива, тут — рюмку ликера, где-нибудь еще — коктейль, и становилась все веселей, все беззаботней. Вот, оказывается, что значит жить.


ОСВЯЩЕННАЯ СВЕЧА — В павильончике «Морская царица» сидела Жилдета во главе обильного стола, за которым оживленно и бессвязно кипела беседа, — она ела и пила, хохотала вместе со своими сыновьями, дочкой и племянницами, опекала влюбленных. А ушла еще до наступления сумерек — ей, пятидесятилетней вдовице, слушать рок-группу было неуместно да и не под силу.

Ушла Жилдета, поручив дочку и племянниц заботам своих сыновей— Алваро, студента-медика, с самыми серьезными намерениями ухаживавшего за своей сокурсницей, и бесшабашного красавца Дионизио, торговавшего на рынке Модело, неугомонного юбочника, вечно окруженного выводком девиц. В этот вечер внимание его оспаривали две сестры-близнецы — одна крашеная блондинка, вторая — темноволосая, — а он, выражаясь морским языком, решил, очевидно, затралить обеих. Двойняшки? Тем лучше. Кроме сыновей Жилдеты от Манелы ни на шаг не отходил и Миро.

Наслаждаясь лангустом, Жилдета искоса поглядывала на племянницу и оставалась очень довольна: Манела не говорила, что ей пора домой, не ерзала на стуле, никуда не спешила. Еще утром она поминутно смотрела на часы, сидела как на иголках, а после церемонии совершенно успокоилась.

Тревога ее сменилась необычайным оживлением: она говорила без умолку, хохотала по всякому поводу или без повода, была раскованна и вольна и не отнимала из рук Миро своей руки, а уж Миро в тот вечер был само остроумие, сама предупредительность, сама нежность. «Может быть, моя племянница выбросила лозунг „Независимость или смерть“?» — спрашивала себя тетушка Жилдета, которая, будучи, как известно, учительницей начальных классов, любила исторические аналогии. Поднявшись из-за стола, она спросила Манелу на ухо:

— Не хочешь пойти со мной? Вместе будем отвечать перед Адалжизой.

— Нет, спасибо, тетя, не стоит. Я еще побуду, вернусь с девочками. Не беспокойтесь, все будет о'кей.

Жилдета всмотрелась в ее лицо и за безудержным оживлением, за жаром праздника и влюбленности различила впервые проявившийся характер и бесповоротно принятое решение — да, несомненно, Манела провозгласила независимость. Ну, как бы там ни было, тетушка ее в беде не оставит, в трудную минуту не бросит, вмешается, если надо будет. «Веселитесь, дети мои!» — напутствовала она молодежь, взяла швабру, кувшин и отправилась на автобусную остановку.

Когда языческий обряд был окончен, двери храма открылись, и добрые католики, еще так недавно неистовствовавшие на радении, благоговейно крестились у чудотворного образа Спасителя Бонфинского, шептали «Отче наш», став на колени. Туристы, давя друг друга в тесной ризнице, прорывались в «Музей Чудес», спрашивали, можно ли фотографировать, и тотчас принимались за дело. Святоши продавали свечи, члены общины собирали пожертвования. Пожилой темнокожий падре с седым курчавым венчиком вокруг тонзуры подошел к дверям, окинул взором ликующую церковную площадь. Он еще застал времена, когда мыть разрешалось весь собор, и, ей-богу, не было в этом ничего кощунственного или святотатственною. И зачем понадобилось кому-то из церковных иерархов запрещать такую трогательную и умилительную церемонию — народ моет и чистит господень дом? Негритянский обряд? Ну и что ж с того? Покажите мне баиянца, в жилах которого не текла бы африканская кровь. Нет такого. Ну, скажем, почти нет, но исключения крайне редки.

Жилдета зашла в храм, купила освященную свечу, зажгла ее. Осенила себя крестным знамением и поставила свечу в один из бесчисленных канделябров у главного алтаря. Потом преклонила колени перед изображением господа нашего, Спасителя Бонфинского, помолилась, поднялась и пошла дальше, не позабыв ни швабры, ни опустевшего кувшина.


ВЛЮБЛЕННЫЕ — Когда Миро схватил Манелу за руку и повел, потащил в «Морскую царицу», где, благодаря связям Дионизио, ждал их накрытый стол, там уже сидели ее кузены — Алваро со своей невестой и вертопрах Дионизио с двойняшками, которых он обхаживал умело, увлеченно и успешно. Увидев Манелу, он вскричал, перекрывая гвалт и гомон:

— Эй, Миро, ты даешь! Так вот кто твоя девушка? Манела?

— Ты что, другую знаешь? — не без вызова ответствовал Миро.

Дионизио, заметив на лице кузины легкое недоумение, поспешил объяснить:

— Этот ветрогон сказал, что сейчас приведет свою девушку, а я и не знал, что вы знакомы.

Сидели тесно — стол был явно маловат для стольких гостей. Манела поглядела Миро прямо в глаза, словно требуя, чтобы тот объяснил свою дерзость, но тот сначала принялся заказывать: Манеле — мокеку из сири и кашасу с соком маракужа, себе — мокеку из ската и кашасу с соком лимонным. И только потом, глядя на нее так нежно, так покорно, что Манела, покраснев, опустила глаза, — на ослепительном солнце румянец, заливший ей щеки, был совсем не заметен, но я все равно не возьму на себя смелость опустить столь важную подробность — сказал:

— Разве ты не помнишь? Я с тобой познакомился года четыре назад, на кандомбле старого Гантоиса, на празднике Ошосси, ты была там с папой и мамой — они тогда еще живы были... Как будто вчера это было. Ты славная такая была девчушка. Я потом тебя как-то потерял из виду, но не забывал все это время. Потом только узнал, что ты — сестра Мариэты и кузина моего закадычного дружка. Ну, сказал я себе тогда, кончен бал, больше уж она от меня никуда не скроется.

«Этот малый от скромности не умрет», — подумала Манела, а сама пошутила, спросив Миро, — и шутливый ее вопрос то, что свыше предначертано, изменить, разумеется, не мог:

— А может, я-то тебя знать не хочу?

— А почему бы тебе не хотеть? У меня в подружках, слава богу, недостатка нет, можешь мне поверить — сами на шею вешаются. Мне ты нужна. Я ж тебе сказал: я тебя не забыл и вон сколько времени искал. Ты меня приворожила.

Он рассмеялся от души, уверенно и доверчиво, а следом засмеялась Манела, а потом, сам не зная чему, — Дионизио, а за ним — сестры-близнецы. Это был самый настоящий «fou-rire[23]», как объяснил бы, случись он там, профессор Жоан Батиста. Дионизио, заливаясь хохотом, незаметно показывал Манеле и Миро на двойняшек-соперниц: он еще не решил окончательно, с которою из них завершить сегодня празднество. Может, и с обеими — чтобы удержаться на гребне волны, волны свального греха, за который так горячо и прочувствованно ратуют представители аппетитно разлагающегося среднего класса. Успокоившись наконец. Дионизио сказал:

— Дураки вы оба. Нет, это не мой случай. Мне такая любовь и даром не нужна.

С этой минуты Манела и Миро больше не расставались. Взявшись за руки, бродили они по площади, завязали друг другу на запястье ленты Спасителя Бонфинского — по три узелка на каждой ленте, каждый узелок — загаданное желание. Миро купил еще соломенную шляпу с широкими полями и бумажный веер. Так распрыгались они под звуки рок-групп, что и не заметили, как стало темнеть. Сумерки застигли их, когда они, прильнув щекой к щеке, танцевали медленный жалобный блюз. «Какая романтическая пара!» — сказали про них журналист Джованни Гимараэнс и его жена Жаси.

Дона Жаси угощала гостей изысканными ликерами — лучшим творением монахинь-кармелиток; Джованни вел с друзьями беседы о политике — «да перестаньте, эти солдафоны слишком тупоумны, чтобы править страной, часы диктатуры сочтены...» Ему возражал доктор Зителман Олива: «Простите, местре Джованни, но что-то плохо верится. К сожалению, эти бесноватые пришли надолго. К величайшему сожалению», — повторил он здраво, трезво и печально.

Во исполнение обета чета Гимараэнсов каждый год, в январе, снимала дом на Святом Холме и устраивала торжества в честь чудотворца. «Обещаю тебе, Спаситель, что если забеременею...» Ну вот, дона Жаси и забеременела, и родила чудную девочку, получившую при крещении звучное славянское имя Людмила.

«Во исполнение обета»? Да разве Джованни не коммунист да еще из самых убежденных? Ну и что? Чем одно мешает другому? А кто это тут собрался проверять меня на идеологическую выдержанность? Убирайтесь отсюда к чертовой матери, живо! В этой книге, заключающей в себе целую вселенную, идеологическим дозорам не место!


ПОЦЕЛУЙ — За медленным томным блюзом последовал бешеный рок, за роком — свинг, за свингом — самба, а потом, под рукоплескания зрителей, пришел черед танго. Миро танцевал как бог, Манела была ему под стать: пара настоящих виртуозов, разве что слишком много чувства вкладывали они в свой танец. «Как прекрасно, что в этом мире, который все сильней захлестывается низким материализмом и себялюбием, еще остается чувство», — растроганно заметила дона Аута Роза, обращаясь к бельгийскому профессору-философу Мишелю Лувену, католическому священнику, иностранной знаменитости, почетному гостю. Знаменитость, будучи хорошо воспитанной, вежливо согласилась, хотя и не смогла скрыть некоторого нетерпения, — профессору хотелось бы оказаться посреди пляшущей толпы на мостовой и принять личное участие в народном баиянском празднестве. Бельгиец любил народные праздники, обожал Баию, был священником вполне современным и просвещенным и не врагом материализма, но идеологическим его противником.

В длинном списке запретов, составленном тетушкой Адалжизой, танцы — удивительная поблажка! — не значились: оттого, быть может, что Адалжиза сама любила танцевать и делала это с непритворным удовольствием и несравненным изяществом. Надо ли говорить, что на званых вечерах в Испанском клубе или на вечеринках у знакомых единственным ее кавалером был законный супруг?

В девичестве, еще до знакомства с Данило, она заняла первое место на конкурсе пасодобля, где партнером ее был шустрый Дмевал Шавес, в ту пору служивший в издательстве. Адалжиза и теперь еще надевала иногда золотую с аметистами брошь — приз, учрежденный торговым домом Морейра, почтенной антикварной фирмой. Вручая эту брошь победительнице, Маноло Морейра в краткой, но вдохновенной речи уподобил Адалжизу Терпсихоре, назвал ее «баиянской музой танца». Вот по этой самой причине на днях рождения, на крестинах и именинах, на свадьбах и на балах в Испанском клубе Манеле дозволялось танцевать — разумеется, не выходя из рамок приличия.

Но о каких рамках можно было говорить теперь, в четверг, в день Спасителя Бонфинского, в отсутствие строгой тетки, после стольких стаканов пива, стольких коктейлей, не считая монастырских ликеров и того, что слаще и хмельней любой мальвазии, — непрекращающегося объяснения в любви? И когда вдруг погас свет — то ли пробки перегорели, то ли какой-то озорник их вывернул, поди-ка теперь узнай! — Миро поцеловал Манелу в губы и скользнул ладонью по ее груди.


ДЕРЗКАЯ ДЕВЧОНКА — В десятом часу появилась Манела на авениде Аве Мария. Тетушка поджидала ее в дверях. Рохля-Данило ушел из дому, чтобы не присутствовать при этой встрече, переложил на хрупкие женины плечи и заботу, и ответственность. А она, Адалжиза, несла свой крест, хоть и чувствовала, что силы ее на исходе, — сердце колотилось, во рту было горько, голова раскалывалась.

Манела и словечка не успела вымолвить — «не вздумай врать, сучонка ты подзаборная, мне все известно!» А следом две оплеухи — по одной на каждую щеку, на виду у соседей. Рука у Адалжизы тяжелая.

С тем Манела и вошла в дом. Две звонкие пощечины и целый залп оскорблений. Тут тебе и потакание низменным инстинктам, и развратная натура, и распутный нрав, и пристрастие к дикарским радениям. Не ограничившись этим, потревожила Адалжиза и тень Эуфразио, уж который год мирно почиющего в сырой земле, — «вся в папочку! Пьянь черномазая! Алкоголик, погубивший мою бедную сестру!» О происхождении, привычках и причудах бедной сестры сказано не было ничего, но зато уж африканской крови покойного Эуфразио досталось сполна, ибо это под его растленным влиянием сбивается Манела с пути истинного и погрязает в гибельной трясине греха и порока.

Должно быть, запамятовала Адалжиза, как мощно проявилось в ее сестре негритянское начало. Кастильская кровь, струившаяся в жилах Долорес, не сделала из нее белой, не заставила всем сердцем воспринять законы и обычаи порядочных людей. Адалжиза как пошла по католическим стопам отца, дона Франсиско Ромеро Перес-и-Переса, прозванного в признание его заслуг в деле волокитства и блудодейства Пако-Жеребец, так ни на пядь и не отклонилась от правил испанской колонии и догматов святой нашей матери-церкви. А вторая дочка, Долорес, удалась в плебейскую породу матери, Андрезы да Анунсиасан, прозванной Андрезой де Иансан в честь грозной богини громов и молний, и, хоть и была благочестива на мессе, весела в гостях у соотечественников отца, не пренебрегала ни уличным празднеством, ни карнавальной суматохой, ни своими обязанностями на кандомбле. На волшбе в «Белом Доме» выбрила она себе голову, став любимой «дочерью святой».

Африканская кровь сказалась и в дочерях Долорес: у обеих смуглая кожа отливала медью, потому что Эуфразио, несмотря на неугомонную бабушку-латинянку и фамилию Белини, был очень темным мулатом, истым бразильцем со смешанной кровью — итальянской, португальской и негритянской. Недаром и звали его Эуфразио Белини Алвес до Эспирито-Санто. «Сколько белых, молодых людей из хороших семей, — восклицала Адалжиза, — так нет: выбрала себе в мужья чернокожего, который горазд только бренчать на гитаре!»

И вот, когда тетушка принялась поносить последними словами Эуфразио, когда она обозвала его пьяницей и убийцей, — только тогда Манела вдруг открыла рот, подала голос и пресекла этот поток брани:

— Про меня можете говорить все что угодно: вы — моя тетка, я живу у вас в доме. Это ваше право. Но имя моего отца трепать не смейте — он умер и не может защититься.

Это было так неожиданно, так непривычно, так дерзко, что Адалжиза осеклась на полуслове. Как она сразу не заметила, что с племянницей ее творится что-то небывалое — молчит, безмолвно сносит оплеухи, не плачет и не просит прощения? Куда делась прежняя Манела, покорная и боязливая, в три ручья ревущая, на коленях вымаливающая пощады? «Не бейте меня, тетечка, клянусь вам, не буду больше, ой, не буду, клянусь вам спасением души!» Сначала молчала как каменная, а когда все-таки разверзла уста, сказанула такое, что онемела Адалжиза. Что же случилось, отчего это она так осмелела, где набралась подобной дерзости? Что произошло? Что происходит?

— Ну, погоди у меня, неблагодарная тварь! Ты у меня язычок-то быстро прикусишь!

И с этими словами Адалжиза ринулась в комнату, сорвала со стены плетку.


ТЕЛЕВИЗОР — Адалжиза имела обыкновение не выключать радио целый божий день. Боясь пропустить что-нибудь интересное, она не расставалась с транзистором, перенося его с места на место: из ванной — на туалетный столик в спальне, со столика — на кухню, где стряпала, из кухни — в гостиную, где шила. Замолкал приемник только под вечер, когда Адалжиза садилась смотреть очередную серию какого-нибудь телеромана. Обычно к ней присоединялся муж, а потом, сделав уроки, и Манела.

А телевизор — штука благородная и дорогая — использовался не так усердно и бездумно, как приемничек на батарейках, — носить его с собой и смотреть передачи, управляясь, например, по хозяйству, было нельзя. Но зато вечером он доказывал свою ценность, показывая телероманы, фильмы, прямые репортажи о важнейших событиях. Данило предпочитал спортивные передачи — истинной его страстью был футбол: некогда он играл за «Ипирангу» и до сих пор остался верен своему первому и единственному клубу. Туда он пришел мальчишкой, там стал знаменитым и прославленным центральным нападающим. В свое время он отверг мильонные контракты с «Баией» и «Виторией»: наотрез отказался сменить цвета своего клуба и защищал их до тех пор, пока из-за серьезной травмы не пришлось навсегда распроститься с зеленым полем.

Было у него и еще одно пристрастие — выпуски новостей, особенно тот, который передавали в час дня: не вставая из-за обеденного стола, Данило узнавал обо всем, что творится в Баии, в Бразилии и в мире. Адалжиза новости смотрела без большой охоты, исключение делала только для демонстрации мод и для коронованных особ — монархов Испании, Великобритании, Монако. Особенно умиляла ее английская королевская семья. «Какая душечка!» — восклицала она по адресу Елизаветы Второй.

Но в тот день, включив телевизор, чтобы Данило посмотрел часовой выпуск, Адалжиза едва не хлопнулась в обморок, ибо увидела на экране свою племянницу Манелу, участвующую в обряде омовения. Мерзкая девчонка вылила остатки душистой воды на курчавую голову какого-то проходимца: спустя несколько дней проходимец этот оказался шофером такси, поджидавшим Манелу на углу и оглашавшим всю Аве Марию немилосердным завыванием клаксона. Как хорошо, что Адалжиза успела опуститься на стул! Данило закричал: «Гляди, Дада, это ж наша Манела!» Он еще обрадовался, несчастный! «Боже, боже мой!» — еле слышно произнесла Дада и взялась за сердце, а не то оно неминуемо разорвалось бы.

Прямой репортаж с вершины Святого Холма начался с крупного плана Манелы — она стояла у церковной ограды с кувшином в руке — ах, кто увидит, тот уж не забудет. Потом показали, как губернатор и префект приветственно машут толпе, а потом пошла стремительная череда кадров, и некоторые были очень удачны: вот этот, например, где баиянки на церковном дворе танцуют в честь Ошала. Адалжиза узнала Жилдету, увлекавшую за собой Виолету, Мариэту и Манелу. Ну, ладно, тетушка и ее дочка — непременные участницы этих бесовских игрищ и радений, но им, видно, мало показалось одной беззащитной сиротки Мариэты — решили и вторую приобщить к своим мерзостям. Ах, подлые! тайком, украдкой совратили Манелу, вонзили Адалжизе нож в спину!

Камера еще раз выделила из толпы пляшущих Манелу — показала ее во всем бесстыдстве, во всей непристойности — бедра так и ходят, на лице — пот и распутство, ноги выписывают дьявольские кренделя. Однако репортер, расточавший бесчисленные комплименты баиянским женщинам вообще и Манеле в частности, увидел ее совсем не такой: он обращал внимание телезрителей на ослепительную белизну одеяния, он называл все эти ожерелья и браслеты подлинными произведениями искусства, а для Адалжизы это было всего лишь варварские и дикарские побрякушки. Репортер — циничный, самоуверенный сатир, прячущий похотливую ухмылку в бороде а lа Че Гевара, модной среди оппозиционно настроенных рок-юношей, — сообщал, что «бессилен должным образом описать светло-шоколадную красу Манелы» и призывал на помощь вдохновение Годофредо Фильо и творческое воображение Карлоса Капинама. Тем не менее репортер и сам подыскал кое-какие слова, сообщив, что «ослеплен расцветающей прелестью Манелы, чуть надменным выражением ее лица, красотой этой великолепной представительницы бразильской расы, этой девушкой, так истово выполнявшей обязанности „дочери святой“ на шествии в честь Ошала». С каким наслаждением Адалжиза надавала бы оплеух этому говоруну, если бы он возник перед нею въяве, а не на экране. Но на экране безудержно хохотала Манела — в нее точно бес вселился! — на экране делали ритуальные шаги ноги Манелы, мелькала в низком вырезе блузы полуобнаженная грудь. Подумать только: показывать такое да еще в дневном выпуске новостей, который смотрят сотни тысяч людей по всей стране! Какой позор! Какой стыд!

«Ай да Манела!» — сказал Данило, польщенный вполне, на его взгляд, заслуженными похвалами красоте Манелы, сказал — и осекся под взглядом Адалжизы, полным такой ярости и муки, что простодушный супруг мигом понял свой непростительный промах и ужаснулся, осознав преступную подоплеку происшествия: Манела пошла на празднество по своей воле, не спросив разрешения Дада, не получив ее согласия и — это уж ни в какие ворота не лезло — по приглашению тетушки Жилдеты. А он-то, дурень, вздумал еще восторгаться! Дядя, называется!

«Великолепная представительница, расцветающая прелесть, чуть надменное выражение лица!..» Адалжиза видела на экране лицо, мокрое от пота, вульгарное, развратное — вот, слово найдено! — какое и должно быть у этой притворщицы, предательницы, лицемерки, вруньи, предающейся отвратительным таинствам волшбы. Адалжиза, сраженная из-за угла, с предсмертным хрипом выключила телевизор. А Данило отложил салфетку и, не дожидаясь кофе, убрался подобру-поздорову из дому.

От нестерпимой мигрени разламывалась голова, в горле стоял ком, подташнивало, мутило, немоглось. Адалжиза возвела угасающие глаза к изображению сердца Христова: «Господи, спаси меня, выведи из столбняка! Даруй мне силы обратить грешницу, вернуть заблудшую овцу в стадо твое!»


УЛОЖЕНИЕ О НАКАЗАНИЯХ — Заявить, что в родительском доме Манеле никогда не попадало, было бы ложью, искажением фактов, данью дурной традиции, которая ныне осуждена выдающимися мужами, пишущими Историю — большую Историю, с заглавной буквы. Но пишут-то они сообразно вкусам и интересам власть имущих и потому стараются, чтобы собранные ими факты не оскорбили чувств диктаторов. «Нет-нет, — объясняют они, — речь идет не об искажении Истории, а об очищении ее от событий и персонажей, которые пятнали столь необходимую ей идеологическую чистоту.»

Так вот, время от времени Манела в наказание за какую-нибудь крупную шкоду, для памяти и науки, получала от папы или мамы шлепок по мягкому месту. Один раз было то, что принято определять неблагозвучным понятием «выволочка», но Манела ее более чем заслуживала. Ей тогда исполнилось двенадцать лет, и она училась в гимназии Мануэла Девото.

В один прекрасный день Эуфразио вызвали к директору, где ему и всем прочим родителям было сообщено о том, что Манеле и ее одноклассникам грозит исключение за весьма серьезный проступок, имевший место накануне. Одним только родителям ведомо было, каких трудов стоило устроить детей на бесплатное обучение: так, например, место для Манелы было выбито с помощью могучей руки Вильсона Линса, писателя и видного политика.

Итак, накануне все сорок учеников — двадцать два мальчика, восемнадцать девочек, — разозлившись на преподавателя основ морали и права, который из чистой вредности поставил сорок единиц, вылили изрядную порцию пальмового масла в классный журнал, а то, что еще оставалось в бутылке — на сиденье стула, где покоил свой костлявый зад деспот и самодур. Учитель — тощий отставной армейский майор, придира и зануда — припер директора к стенке. Ну, разумеется, угроза исключения так угрозой и осталась, ибо невозможно выгнать из школы целый класс. Тем не менее Эуфразио этого дела так не оставил и дочь-преступницу выпорол.

И эта-то вот счастливая жизнь с любящими и доверяющими родителями, жизнь, в которой не было ни страха, ни лжи, неузнаваемо изменилась после гибели Долорес и Эуфразио в автокатастрофе. Манела стала жить у Адалжизы, наступила эра брани и кары. Особенно тяжким был первый год, когда Манеле еще хватало силы духа оказывать сопротивление тетке. А потом она сменила тактику: начала притворяться, и врать, и действовать исподтишка.

Да, эра брани и кары наступила и продолжалась: выслушивать ругань и сносить затрещины стало делом привычным — унизительной и мучительной неизбежностью. Духовник Адалжизы падре Хосе Антонио научил свою духовную дочь избегать слова «наказание» — мать не наказывает, но исправляет и вразумляет. Она так и говорила: «Манела заслуживала взыскания, я и взыскала с нее, исполняя свой долг, ибо воспитываю ее в почитании господних заветов и делаю из нее порядочную женщину».

На Данило Манеле жаловаться не приходилось: он ни разу пальцем ее не тронул, ни разу не обозвал «дрянью», «неблагодарной тварью» или как-нибудь похуже. Вначале он еще пытался защищать племянницу от гнева Адалжизы, но вскоре бросил это дело — не в силах оказался перечить своей неукротимой Дада, такой нервной, такой болезненной, подверженной таким жестоким мигреням, — хотя в глубине души наверняка осуждал методы воспитания, которыми действовала его набожная, честная и яростная супруга.

Данило, наделенный от природы веселым и покладистым нравом, обучал Манелу тонкостям игры в шашки и в триктрак, карточным фокусам и раскладыванию пасьянса, что, как известно, требует и терпения и сообразительности. Терпение и сообразительность пригодились Манеле для того, чтобы выстоять и победить, подчиняться, не покоряясь, выполнять, глумясь над ними, предписания, которым подчинена была вся ее жизнь, определен каждый ее шаг. Поведение ее было точно и строго регламентировано, и всякой вине соответствовала своя кара.

Уложение о наказаниях было таким пространным и детальным, что ни один палач не нашел бы в нем изъяна. Отменить кино, запереть в комнате, когда по телевизору очередная серия, не пустить в гости к подружке или к Жилдете, оставить без сладкого, заставить вслух молиться по четкам — таковы были самые ходовые меры воздействия. Применялись также: простой выговор, головомойка, трепка за уши, битье по щекам, а на случай совершения греха не простительного, а смертного имелось средство более эффективное, древнее и наводящее ужас — плетка. Список смертных грехов был Адалжизой расширен по сравнению с катехизисом, так что праздно висеть на стене плетке доводилось редко. Ее подарил падре Хосе Антонио, узнав, что любимейшая из его прихожанок решила взять на воспитание сиротку-племянницу: «Примите ее, дочь моя, она вам пригодится, смело пускайте ее в ход и помните, что исправление порока — дело святое, и господь с вас за это не взыщет, ведь это во имя его. Еще в Священном писании сказано: тот, кто карает со всей твердостью, свершает милосердное деяние».

Не следует терять время и откладывать на завтра то, что можно сделать сегодня: на следующий же день после похорон Долорес и Эуфразио, когда Манела, еще опухшая от слез, вернулась из гимназии, Адалжиза изложила ей свое кредо, прочла символ веры. «Давай условимся сразу, чтоб ты потом не говорила, что, мол, не знала. Если будешь почтительна и послушна, если будешь хорошо учиться, вести себя достойно и скромно, бояться божьего гнева и не огорчать дядю и тетю, тебя ждет награда».

Какая именно — осталось тайной, но зато о том, чего нельзя, Манела узнала сразу и навсегда. Нельзя было: попадать в дурные компании, ходить в кино, на праздники, на танцы, а также смотреть телевизор без взрослых; попусту болтаться по улицам; дружить с мальчиками; влюбляться, а также позволять, чтобы в тебя влюблялись. О кандомбле и прочих мерзостях забыть и думать: именно там улавливает сатана в свои тенета души христиан.

Тетку, сестру отца, навещать можно, но не чаще одного раза в неделю, а хорошо бы и пореже. Если же по сестре соскучилась, пусть Мариэта приходит в дом Адалжизы и Данило — они ведь ей тоже родные. Долго наставляла тетушка свою приемную дочь, и голос ее звучал то проникновенно и ласково, то злобно и угрожающе, ибо заводилась Адалжиза моментально.

«Цель оправдывает средства», как учил еще Гитлер, а за ним и многие другие отцы нации, гениальные вожди народов. «Я сделаю из тебя настоящую сеньору, чего бы мне это ни стоило», — и в заключение своего монолога Адалжиза указала Манеле на плеть, висевшую между гравированным изображением Пречистой Девы и пожелтевшей фотографией, запечатлевшей счастливые лица Адалжизы и Данило в день свадьбы. Если будет нужно, она, тетка, принявшая на себя долг матери, без колебаний и пагубной жалости пустит плетку в ход. «Это для ее же блага, когда-нибудь она мне сама „спасибо“ скажет».


ПОЧТИ МИСС — А довелось испытать Манеле, как больно бьет плеть, как долго не заживают рубцы от нее, спустя год после этого первого и решающего разговора. До той поры она считала ее скорее символом устрашения, чем орудием пытки.

За этот год она достигла значительных успехов в обдуривании тетки, в запудривании ей мозгов, в вешании ей на уши лапши: научилась усыплять ее бдительность, запутывать в паутину лжи. А для вящего успеха создала нечто вроде заговора, в который умудрилась вовлечь одноклассниц и даже соседей, удрученных тем, в какой немыслимой строгости держит Адалжиза свою беззащитную жертву. «Даже бандитам в каталажке вольготней живется! — возмущалась ближайшая соседка Дамиана, обитавшая за стеной и волей-неволей слышавшая жалобные вопли, и звонкие оплеухи, и мольбы о прощении, — это не женщина, а змея подколодная, у нее сердца нет!»

Успев привыкнуть к покаяниям Манелы, ибо та каялась в содеянном, хоть и знала, что все равно не избегнет кары — «кое-что хорошее в ней есть, она, например, не врет мне», — Адалжиза в течение нескольких месяцев верила в те разнообразнейшие легенды, которые сочиняла Манела в оправдание своих отлучек, задержек и опозданий. «Я, тетя, сегодня провожала Телму в Португальский госпиталь, у нее там отец лежит, у него, бедненького, рак, говорят, ему уже недолго осталось». Адалжиза с живостью подхватывала волнующую тему: «Что ты говоришь? Рак? А метастазы есть?» Операции и больницы, болезни и похороны тешили ей душу. В баснях Манелы всегда была крупица истины, ну а в случае необходимости ее до самого дома провожала соучастница обмана, готовая подтвердить честным словом самое несусветное вранье.

Но не зря ведь сказано: «Повадился кувшин по воду ходить, тут ему и голову сломить». Вранье громоздилось на вранье, ширилось и разрасталось, а потом стало повторяться — тут-то Адалжиза и почуяла, что ее водят за нос. Она прикинулась доверчивой дурочкой, а сама тем временем подвергла тщательной проверке все оправдания, извинения и отлучки Манелы. В самом скором времени обман был раскрыт, а обычная доза наказаний удвоена, поскольку теперь требовалось покарать и за ложь, которая, как известно, является одним из семи смертных грехов.

О конкурсе «Мисс Весна» Адалжиза узнала совсем случайно, но, слава богу, вовремя и успела принять должные меры во избежание худшего. Услышав о нем, она остолбенела и несколько минут ничего не могла понять. Потом поняла, очнулась и ринулась в бой.

Дело было так. Ее постоянная клиентка, некая дона Норма Мартинс, богатая дама, представительница самых что ни на есть сливок общества — а при этом еще сведущий врач-гинеколог и очень милая женщина, — заказала Адалжизе шляпу для торжества по случаю бракосочетания дочери доктора Жорже Калмона. Из-за этой свадьбы Адалжиза света божьего не видела, работала день и ночь, чтобы смастерить за неделю шесть великолепных и наимоднейших шляп.

Пока дона Норма примеряла этот шедевр — искусственные цветы и маленькая вуалетка, — модистка и заказчица судачили о том о сем. Дона Норма, не упускавшая случая поговорить о своем сыне-гимназисте, обнаружившем необыкновенное музыкальное дарование, сказала между прочим:

— Кстати, мой Ренатинью говорит, что голосовать будет только за вашу дочь.

— Дочь? — удивилась Адалжиза, но тут же поняла. — Ах, вы о Манеле! Приемная дочь, это моя племянница. Я воспитываю ее с тех пор, как погибла сестра. Так ваш сын знаком с Манелой?

— Да не только знаком! Я ж вам говорю, он от нее без ума и организовал в ее поддержку целую кампанию. У нее единственная соперница, не помню, как ее зовут, она снималась в фильме д'Аверсы...

«Вот несуразица какая, наверно, ошибка или недоразумение», — подумала бедная Адалжиза, а вслух произнесла:

— Кампанию в поддержку Манелы? Вы не путаете, дона Норма? Какую кампанию?

— Так ведь объявлен конкурс «Мисс Весна», разве ваша девочка не входит в число претенденток? Она — кандидатка от газеты Ариовалдо, ну, воскресная газета — там чудные статьи, жалко только, что ее быстро прикроют; уж больно она щиплет правительство, — дона Норма рассмеялась, припомнив что-то забавное из газеты Ариовалдо.

Ноги у Адалжизы вдруг сделались ватные, в висках застучало, пришлось взяться за спинку стула, стоявшего перед трюмо. Она вымученно улыбнулась и еле выдавила:

— Ну, как же, как же... Конкурс красоты.

К счастью, заказчица отправилась за деньгами, чтобы оплатить материал и работу, — сумма получилась изрядная, но шляпка стоила того.

— Замечательно, дона Адалжиза, вы настоящая художница. Желаю вам, чтобы Манела одержала победу. Ренатиньо говорит, что она самая красивая. Поздравляю.

Адалжиза еще нашла в себе силы поблагодарить за доброе слово. Потом она пулей понеслась к другой клиентке, доне Айдил Кокейжо, все всегда про всех знавшей. Обо всех этих бесстыжих конкурсах красоты и фестивалях народной музыки никто не был осведомлен лучше доны Айдил и ее мужа, единого во многих-многих лицах: он и праведный судья, и юрист-теоретик, и профессор права, и обозреватель в газете, и увенчанный премиями композитор, и гитарист, и пианист, и певец, вдохновитель и организатор бесчисленных начинаний, и президент черт его знает скольких обществ.

В самое яблочко. Даже не потребовалось как-то объяснять свой интерес: чуть только заговорили о конкурсе, дона Айдил дала подробнейший и восторженный отчет, снабдив его остроумными комментариями. Конкурсы «Мисс Весна» проводятся ежегодно, в сентябре; претендентки представляют ту или иную газету, а некоторые торговые и промышленные фирмы покрывают организационные расходы и участвуют в прибылях. Жюри, состоящее из одних знаменитостей, выносит свой вердикт. Каждая участница должна показаться в национальном баиянском наряде, в вечернем туалете и в бикини.

«В бикини?» Дону Айдил позабавил ужас модистки: «Не будьте ханжой, Адалжиза: глухой купальник теперь уже никто не носит». Финал состоится через два дня, в театре Вила-Велья, дона Айдил непременно пойдет полюбоваться этими девочками. Если Адалжиза хочет, она берется устроить билеты ей и мужу.

О том, какую газету будет представлять Манела, и о том, где будет разыгрываться непристойное действо, Адалжиза спрашивать не стала — ей это было известно от падре Хосе Антонио. Еженедельник распространяет русскую заразу, отравляет умы и души ядом красной пропаганды. Падре отказывался понимать преступное безразличие властей — куда они смотрят? почему немедля не закроют подрывной листок? Возглавляет мерзостную газетенку некий злонамеренный писака, кое-кто считает его крупным писателем, а на самом деле он похабник и крамольник, за что уже бывал арестован. Подписывается он «Ариовалдо Матос».

А на сцене театра Вила-Велья ставятся самые отвратительные, самые скандальные пьесы, глумящиеся над религией, над моралью и добропорядочностью. Там устраиваются «шоу» с песнями протеста, там выступают безыдейные и пошлые юмористы, там проводятся балы, больше смахивающие на негритянские радения, на вакханалии. Там пригревают всю интеллигентскую сволочь вроде Глаубера Роши или Жоана Убалдо Рибейро[24] — безродных бродяг, заклятых врагов строя, порядка и священных предначертаний господнего завета.

Адалжиза вернулась домой вне себя: Манела стремительно катится в пропасть греха, увязает в трясине порока, на этом свете ее ждут тюремные нары, а на том — пламя геенны.

При ее появлении племянница поднялась, робко улыбнулась и просящим голоском сказала:

— Знаете, тетя Адалжиза, в воскресенье...

«Знаю, знаю. Знаю, что будет в воскресенье. — И Адалжиза сняла со стенки плеть. — Мне бы еще только знать, не опоздала ли я, успею ли предотвратить падение?»

В ту пору Манеле было пятнадцать лет, и уже полтора года минуло со дня гибели родителей — полтора года кабалы и неволи. Тогда произошло ее первое знакомство с плеткой. Тетушка не ведала ни жалости, ни снисхождения: она отделала ее на славу, живого места не осталось, разве что лицо поберегла. А когда наконец выбилась из сил, заперла несостоявшуюся «Мисс Весну» в комнате, посадила ее на хлеб и воду с вечера пятницы до ночи воскресенья. Пусть поразмыслит и раскается.

А в понедельник, понуро вернувшись из гимназии, избитая так, что сидеть не могла, опухшая от слез Манела узнала, что Марилда Алвес, представлявшая газету «Эстадо де Баия», единогласно избрана победительницей конкурса «Мисс Весна».


ПЛЕТКА — Первый удар пришелся на поясницу, просек кожу. Но нестерпимей боли было выплюнутое теткой оскорбление:

— Сука!

Адалжиза снова занесла плеть, которой за эти два года скучать не приходилось, но опустить ее не успела — племянница вдруг шагнула вперед и проговорила не очень громко, но веско и значительно:

— Хватит. Бросьте эту штуку, если хотите, чтоб я вас хоть немного уважала.

— Сука! Проклятая!

Плеть свистнула в воздухе, но удар не вышел: проклятая сука, звезда празднества в честь Спасителя Бонфинского, безгрешная телом, чистая духом, правой рукой перехватила запястье Адалжизы, а левой разжала ее пальцы, вырвала плетку и отшвырнула в сторону. Выпучив от изумления глаза, онемев и оцепенев, воззрилась тетка на племянницу, словно взору ее предстал сам сатана. Должно быть, пришел конец света.

— Не смейте меня бить. С этим покончено навсегда. Если хотите, чтобы я жила здесь и слушалась вас.

Судорога прошла по всему телу Адалжизы, она закрыла ладонями налившееся кровью лицо, пена показалась в углах рта, глаза закрылись, словно настал ее смертный час. Брякнулась на пол.

Тело ее конвульсивно задергалось, руки-ноги заходили ходуном, изо рта побежала слюна. Словно обуянная бесами, тетушка Адалжиза забилась головой об пол.