"Забытый вопрос" - читать интересную книгу автора (Маркевич Болеслав Михайлович)XXЧей-то пронзительный голосъ, звавшій меня по имени, разбудилъ меня. — Ne criez donc pas comme cela! тотчасъ же вслѣдъ за нимъ заговорилъ другой. Это были Лева и Керети, — они искали меня; шаги ихъ скрипѣли на пескѣ подъ окнами бесѣдки. Я не успѣлъ отозваться, какъ изъ первой комнаты кто-то отвѣтилъ за меня: — Il n'est pas ici. "Это — Онъ, вѣрно, у Васи, послышался голосъ и Анны Васильевны. — Mille pardons, mesdames, учтиво извинился мой гувернеръ, — voyons, Léon, marchons!… Они ушли. Боже мой! какъ же мнѣ теперь выйти отсюда, показаться А — Васъ пугаетъ моя смѣлость, говорила она, — вы называете это смѣлостью! Онъ уѣхалъ, я его больше никогда, можетъ-быть, не увижу, — чего же еще вы хотите, тетушка!… Мнѣ почудилось, что она тихо, тихо заплакала. — Любочка, голубонька моя, растроганнымъ и тревожнымъ голосомъ возражала ей Анна Васильевна, — да я развѣ что противъ тебя говорю! Знаю я хорошо, что ты себя не забудешь, и такъ хорошо это ты сдѣлала, и покой тебѣ будетъ теперь, увидишь сама, и на серденькѣ полегчаетъ какъ только ты сама себя обдумаешь. A что я сказала, что ты смѣло говоришь… — Я говорю, что думаю, нетерпѣливо прервала ее Любовь Петровна, — и нѣтъ еще, слава Богу, такой власти, которая могла бы помѣшать мнѣ думать и страдать, и проклинать мою жизнь! горячо воскликнула она. — Мати Пресвятая Богородица! воскликнула въ свою очередь съ ужасомъ Анна Васильевна. — Зачѣмъ ты такія, Любочка, слова говоришь? не дай Боже! — Проклинаю, повторила красавица, — потому что, сколько я себя помню, мнѣ до сихъ поръ не было дано ни одного дня, ни одной минуты счастія! A я счастія имѣю право требовать, какъ всякая другая, — онъ говорилъ правду… Анна Васильевна глубоко вздохнула. — Неправду онъ говорилъ, Любочка, сказала она, — не счастія намъ надо искать здѣсь, а чтобы только жизнь нашу прожить безъ грѣха. — Грѣхъ ни въ какомъ случаѣ не ляжетъ на мою совѣсть, коротко и язвительно засмѣялась Любовь Петровна, — за него отвѣтятъ тѣ, кто исковеркали мою жизнь и поставили ее вверхъ дномъ. Вѣдь со мной безжалостно поступили, тетушка! Коса травы не рѣжетъ, пока она не созрѣетъ, не приметъ своей доли дождя и солнца; меня оторвали отъ куколъ и кинули на жертву какой-то африканской страсти, отъ которой я задыхалась, какъ птица подъ стекляннымъ колпакомъ… И меня же еще упрекали, — съ горечью, со злостью упрекали за мою черную неблагодарность въ тому, отъ чего я задыхалась! Развѣ я весь вѣкъ свой не слыла за холодную, вѣтреную, безсердечную женщину, за эгоистку, которая пожертвуетъ всѣми и всѣмъ на свѣтѣ для прихоти, для тщеславія, для минуты удовольствія? Развѣ каждый не считалъ себя въ правѣ говорить, что у меня вмѣсто сердца камень въ груди, что я не въ состояніи привязываться, не могу любить никого, никогда? И каждый, это говорившій, былъ вѣдь правъ, тетушка! Но виновата-ли я была въ томъ, — виновата-ли, что всѣ мои молодыя силы были довременно пригнуты и помяты, какъ цвѣтокъ, засушенный въ книгѣ?… — Любочка, заговорила опять Анна Васильевна, — пожалѣй ты его, прости, — вѣдь это онъ отъ большой любви въ тебѣ… — О, Боже мой! съ горечью молвила Любовь Петровна:- я ему давно простила и искренно жалѣю его, какъ несчастнаго человѣка… Но не могу я однако не сознаться, — вы опять заохаете, тетушка, — что въ первый разъ могла я вздохнуть свободна лишь съ той минуты, когда… когда это съ нимъ случилось. Не весела обязанность таскать по свѣту живаго мертвеца, въ фантастической надеждѣ, что его излѣчитъ какое нибудь чудо, — я тысячу разъ однако предпочитаю это тому аду, въ какомъ жила я въ пору моей soi-disant — A Богъ съ нимъ, Любочка! горячо прервала ее Анна Васильевна, — лучше бы ты николи съ нимъ не встрѣчалася, съ этимъ человѣкомъ. — Не спорю, можетъ-быть вы иправы. Я его и не искала, но я съ нимъ встрѣтилась; вѣдь этого опять вычеркнуть нельзя, — вѣдь это фактъ! Я встрѣтилась съ умнымъ. съ замѣчательно умнымъ и благороднымъ человѣкомъ, тетушка…. Я много видала на своемъ вѣку, но онъ, онъ первый, который… И я съ нимъ теперь разлучена… Я согласилась на эту разлуку… И знаете — для чего это? — Для того, что уважаешь ты себя, Любочка, промолвила Анна Васильевна. Она снова горько засмѣялась. — Для того, чтобы какъ-нибудь тѣ же люди, которые говорили, что у меня камень въ груди, не сказали теперь, что у меня на мѣстѣ сердца котелъ съ кипяткомъ. Другой, въ сущности, причины нѣтъ… Вотъ какая "смѣлая" женщина, дорогая моя и строгая тетушка! — Такъ вѣдь тебѣ жь что было иного дѣлать? замѣтила съ успокоивающимъ, примирительнымъ оттѣнкомъ "строгая тетушка". — Что дѣлать! воскликнула Любовь Петровна, и ея контральтовый голосъ зазвучалъ какою-то металлическою, почти мужскою нотой, отъ которой мурашки забѣгали у меня по спинѣ. — Любить прямо, открыто, любить не стыдясь, въ тридцать три года, какъ любятъ въ восемнадцать лѣтъ, какъ и я, можетъ быть, любила бы въ свое время, еслибы не отдали меня, какъ холопку, немилому человѣку, загубившему всю мою молодость! Любить, презирая всякіе людскіе толки, гордясь предъ всѣми тѣмъ, кого свободно выбрало сердце, быть счастливою, однимъ словомъ, — вотъ что дѣлать! Новый, всю объявшій ее ужасъ послышался въ голосѣ бѣдной Анны Васильевны: — Подумай, подумай, что ты говоришь! лепетала она. — Такъ открыто предъ всѣми слюбиться съ чужимъ человѣкомъ — при живомъ мужѣ!… И не грѣшно-бъ было, не загрызла бы тебя совѣсть отъ стыда и жалости, что покинула бы ты его, покинула бы сына роднаго?… — Сынъ меня не любитъ, промолвила коротко Любовь Петровна, какъ бы не желая останавливаться на этой мысли, — мужъ… онъ даже не человѣкъ теперь… а когда былъ имъ, онъ свое взялъ! Дайте же и мнѣ мою долю счастія, вѣдь и я тоже Божіе созданіе, и я имѣю право желать не умереть безъ того, чтобъ и мнѣ посвѣтило солнце хоть на одно мгновеніе… И она громко, слышно заплакала. И такъ нежданны и трогательны были эти слезы, эта жалоба этой гордой, этой прелестной женщины, которая, думалось мнѣ, для того только и родилась на свѣтъ, чтобы всѣ исполняли, предугадывали ея желанія, и почитали бы это за величайшее для себя счастіе, что и я принялся какъ дуракъ плакать въ своемъ темномъ углу, уткнувшись носомъ въ твердую, пахнувшую гнилью подушку протертаго стараго дивана и весь дрожа отъ мысли, что малѣйшій шумъ, неосторожное движеніе могли выдать мое присутствіе здѣсь… — Вы все меня грѣхомъ пугаете, тетушка, продолжала красавица, — а я вамъ скажу: есть такіе грѣхи, что нѣтъ, кажется, наказанія, котораго не вытерпѣла бы за нихъ съ блаженствомъ!… Я сама удивляюсь тому, что вамъ говорю, прервала она себя недолгимъ смѣхомъ, — я ни о чемъ подобномъ никогда до этого времени не думала, ничего подобнаго не ощущала; я самой себѣ кажусь смѣшною за этотъ поздній приливъ чувства, за эту весну сердца въ мои годы!… Но то, что я чувствую и думаю теперь, — я вамъ и говорю не скрывая. Я думаю, что не грѣхъ это, тетушка, когда женщина горячо, свято, безкорыстно любитъ человѣка, умѣвшаго завладѣть ея душой, потому что она не можетъ не любить его, потому что она любитъ, какъ живетъ, не по своей, а по чьей-то высшей волѣ; ее можно истязать, убить, что вы хотите, но вырвать изъ души ея любовь — нѣтъ силы въ мірѣ, которая могла бы успѣть въ этомъ!… A вотъ гдѣ грѣхъ и позоръ, и невыносимое мученье, — а въ этомъ позорѣ и мученій прошла вся моя молодость, — когда женщина должна отдаваться человѣку, который внушаетъ ей не любовь, а ужасъ и отвращеніе, когда она таится и скрываетъ и лицемѣритъ, — какъ я тамъ сейчасъ у — Не лицемѣрила ты, Любочка, возражала Анна Васильевна, — долгъ ты свой исполняла. Ты ему въ церкви Божіей, предъ святымъ алтаремъ, обѣтъ давала, что будешь ему вѣрная и послушная до могилы. — Обѣтъ давала! Кто его давалъ? я или тѣ, кто располагали мною какъ вещью, какъ существомъ безсловеснымъ? Я — Любочка, печально заговорила опять Анна Васильевна, — когда слово предъ святымъ Божіимъ Евангеліемъ не будетъ насъ вязать, какое свяжетъ насъ наше человѣческое свободное слово? Вѣдь его-жь легче смѣнить, чѣмъ то, что тамъ, на небѣ, записуется! Сегодня дастъ одному женщина свободное свое слово, а завтра скажетъ: свободно его дала, свободно и назадъ беру, и другому дастъ опять то же слово. Такъ гдѣ-жь тогда законъ христіанскій? Гдѣ семья? Гдѣ миръ и благодать? — Такъ по-вашему, порывисто отвѣчала Любовь Петровна, — справедливо, чтобы мы отвѣчали за то, что не нами сдѣлано, чтобы мы вѣкъ свой добровольно оставались несчастными, потому что вздумалось сдѣлать насъ такими тѣмъ, кто располагали, командовали нами? Не благодарить-ли еще судьбу за это, не цѣловать-ли орудіе, которымъ насъ безжалостно пытаютъ?… — Покориться надо, Любочка, тихо, едва слышно, проговорила на это Анна Васильевна. — Ахъ, тетушка, почти съ отчаяніемъ воскликнула красавица, — вѣдь это жестоко! Жизнь вѣдь еще не вся прошла, еще жить хочется!… Васъ Богъ хранилъ, тетушка, не давили васъ, не терзали, не знали вы тѣхъ мученій, не знали и этой жажды счастія… — Не знала! повторила Анна Васильевна. И въ этихъ двухъ словахъ было такъ много тревоги и робости и какого-то непонятнаго замѣшательства, — что у меня сперло дыханіе, отъ любопытства, отъ ожиданія. Что же это она будетъ говорить, милая, добрая Анна Васильевна? — Ахъ, Любочка, начала говорить она, — думала я, помру и въ могилу съ собой это возьму. Тяжко, скажу тебѣ, припоминать мнѣ то. Только не знаю, что внутри меня такъ будто теперь шевелится и нудитъ: скажи, можетъ ей для пользы, для твоей пользы, Любочка, будетъ… Ты думаешь, не знала, я ни тѣхъ мученій, ни жажды той, какъ сказала ты… И мученія тѣ, и жажду, — все я испытала. Только ты истинно сказала, что Богъ меня хранилъ. Сохранилъ онъ меня отъ стыда вѣчнаго, и до сихъ поръ нѣтъ того дня, чтобъ я его, Творца Небеснаго, со слезами за то не благодарила… Жалуешься ты, что не спросясь тебя за немилаго замужъ тебя выдали. A на то я тебѣ опять скажу: старѣе я тебя, — за наше время никого насъ не спрашивали, почему молодыми очень выдавали насъ, такъ что жь было и спрашивать: за кого батька съ маткой скажутъ, за того и выходили. Такъ и я вышла… — И не любили дядюшку, когда шли за него? послышался удивленный голосъ Любовь Петровны. — A не любила жь! простодушно отвѣтила Анна Васильевна. — Я другаго любила, промолвила она, пріостановившись и вздохнувъ. — Вы, тетушка? — A сама я, съ тою же невыразимою прелестью простодушія и стыдливости отвѣтила она опять. — О томъ самомъ и хочу тебѣ передать… — Кто же это былъ? спросила Любовь Петровна. — Кто былъ?… повторила замедленнымъ голосомъ Анна Васильевна. Ей, бѣдной, видно, очень не хотѣлось выдавать это имя, которое она думала "взять съ собою въ могилу". — Звали его Тимофей Евграфычъ, а былъ онъ родня близкій и другъ моему Ѳомѣ Богдановичу, и съ нимъ вмѣстѣ ѣздили они въ намъ въ село, когда я еще дѣвушкой была. — И хорошій онъ былъ человѣкъ, тетушка? — Хорошій, Любочка, только былъ онъ гуляка, голова пропащая; за него бы ни одну дочку съ хорошаго дома не отдали. Былъ онъ изъ роду богатаго и одинъ сынъ; сиротой молодымъ остался. Тогда было это гусарство въ Бердичевѣ, онъ туда служить пошелъ. Тамъ онъ въ четыре года нищимъ сдѣлался, все изъ-за компаніи, да съ простоты своей. Какъ ни съ чѣмъ онъ остался, пріѣхалъ онъ въ Ѳомѣ Богданычу, а старый мой за мной пропадалъ тогда и все это его съ собою въ намъ и возилъ. A на того всѣ у насъ кругомъ какъ на сову, аль на чуму какую глядѣли, чуть въ носъ ему, бывало, не смѣются, потому много про его глупости въ Бердичевѣ,- какъ онъ тамъ всѣ гроши свои на паненокъ, да въ карты проигралъ, — много тогда разсказывали въ нашей сторонѣ. A онъ гордый былъ, не хотѣлъ показать, что у него, можетъ, на сердцѣ какъ въ пеклѣ огненномъ, и самъ про себя все разсказываетъ и надъ собою смѣется. И хорошо, скажу тебѣ, я его понимала и жалѣла его… Съ того самаго у меня и началось. Стала я все думать, какъ это онъ съ такихъ молодыхъ лѣтъ пагубу себѣ зробилъ, потому окромѣ тѣхъ — Ахъ, милая, растроганнымъ голосомъ молвила на это Любовь Петровна, — какая же тутъ глупость, что вы любили? — A какъ не глупость, когда я не то богатая, а можно сказать почти совсѣмъ бѣдная была, а была бы богатая, то еще хуже не отдали бы меня за такого человѣка… — И онъ васъ любилъ, тетушка? Не сейчасъ отвѣчала Анна Ваенльевна. — Любилъ, рѣшилась она наконецъ сказать, и примолвила, помолчавъ опять:- любилъ съ того самаго часа, когда привезъ его къ намъ въ первый разъ Ѳома Богданычъ. — И признался онъ вамъ тогда въ этомъ? снова спросила красавица: слышно было по ея голосу, что она жадно внимала разсказу тетки. — A не дай Боже! возразила Анна Васильевна. — Какъ же бы онъ признался, когда зналъ онъ, что Ѳома взять меня хотѣлъ, а и тотъ все ему повѣрялъ, какъ брату родному. Онъ и думать того не смѣлъ, чтобы мнѣ какое слово лишнее сказать… — A вы сами догадывались? — Некогда жь было мнѣ о томъ догадываться, Любочка, потому Ѳома Богданычъ, не долго ждамши, просилъ меня за себя у родителевъ моихъ, и стала я его тутъ нареченная невѣста. — Васъ принудили къ этому? — Не принуждали меня, потому я сама не отказывалась. Онъ у насъ первый по всей губерніи женихъ былъ, и добре я знала, какая душа въ семъ человѣкѣ есть. Какъ же бы я это противъ отца и матери и противъ своего счастія пошла?… Только просила я ихъ, чтобы повѣнчали меня съ нимъ лѣтомъ, — а просватана я была въ самый Великъ день, — съ краснымъ яичкомъ поздравилъ меня невѣстой покойный батюшка, — а до лѣта, чтобы въ Кіевъ повезли меня, святой Варварѣ великомученицѣ помолиться. Хотѣла я, скажу тебѣ, чтобы за то время, что до вѣнца оставалось, мнѣ остатки про того другаго изъ думки повыгонять и на то мудрости намолить себѣ у той премудрой святой… Итакъ я его до самаго вѣнца нашего не видала, а не видавши, да еще какъ съ богомолья вернулась я домой съ легкимъ духомъ, — и совсѣмъ не стала объ немъ думать, и съ чистою совѣстью стала предъ налой съ женихомъ своимъ… — A на свадьбѣ вашей былъ онъ? спросила Любовь Петровна. — A какъ не быть! Дружкой былъ даже у Ѳомы Богданыча, надъ головой его вѣнецъ держалъ. — Что же сталось съ нимъ потомъ? Анна Васильевна опять помолчала. — A какъ поженилъ онъ насъ, да въ Богдановское привезъ, пожилъ онъ тутъ съ нами сутокъ пять аль шесть, — а тамъ разъ раненько, отъ всѣхъ потаившись, выѣхалъ себѣ отъ насъ, — и долго не знали мы съ Ѳомой моимъ, куда онъ это пропалъ. Ужь долго потомъ, чрезъ письмо его узнали, что онъ на Кавказѣ,- форму свою золотую гусарскую позабывши, — въ пѣхотный полкъ поступилъ и служитъ себѣ тамъ на томъ Кавказѣ, что всегда тамъ война идетъ съ черкесами… — Какъ, тѣмъ и кончилось? воскликнула Любовь Петровна. — Не кончилось тѣмъ, съ новымъ замѣшательствомъ, съ новымъ вздохомъ отвѣчала Анна Васильевна. — Онъ съ Кавказа вернулся? И скоро? — Не скоро, — седьмой годъ ужь замужемъ я была, и былъ у меня сынокъ, Павликомъ звали, по четвертому годочку шло ему тогда, — Галечки тогда и на свѣтѣ не было, — одинъ былъ онъ у меня, и слабенькій такой былъ, хворый… Анна Васильевна пріостановилась, высморкалась, — она вѣрно заплакала, подумалъ я, какъ это всегда бываетъ съ нею, когда вспомнитъ она про своего Павлика, — и продолжала: — Прихожу разъ къ Ѳомѣ Богданычу, гляжу — сидитъ онъ, письмо читаетъ и плачетъ себѣ одинъ. A писалъ это къ нему Тимоѳѣй Евграфычъ, что онъ въ грудь, — въ ту самую грудь, что, можетъ, думалъ онъ, ею выиграть, примолвила Анна Васильевна въ скобкахъ, — раненъ пулей, и что подняли его какъ мертваго съ того мѣста, гдѣ палъ онъ, и думалъ ни за что онъ живъ не останется. Пролежалъ онъ въ гошпиталѣ четыре мѣсяца, и пули той, какъ ни бились доктора, а не вынули… Да на что долгій сказъ, — и тутъ не вышла ему доля; черезъ ту пулю долженъ онъ былъ въ отставку итти. Дали ему крестъ и маіорскій чинъ, — хорошо онъ служилъ тамъ, — и отпустили съ Богомъ… Тогда онъ опять и пріѣхалъ въ намъ. — И поселился въ Богдановскомъ? спросила Любовь Петровна. — Нѣтъ; далъ ему Ѳома Богданычъ въ аренду Селище свое, что теперь тотъ старый полякъ держитъ, — онъ тамъ и сталъ жить, за хозяйство взялся… — И о васъ больше не думалъ, тетушка? — A думалъ, Любочка, проговорила тихо Анна Васильевна, — только я опять того не знала и, можетъ, до сихъ поръ не знала бы, какъ бы не такой случай, что Ѳомѣ моему надо было въ Москву ѣхать. Старая тетка его, Переверзиха, отъ которой ему и твоему Герасиму Иванычу наслѣдство-то большое пошло, въ Москвѣ тогда жила и больная слишкомъ сдѣлалась, Ѳому и выписала къ себѣ. Онъ къ ней заразъ и поѣхалъ, а Тимоѳѣя Евграфыча просилъ за себя быть въ Богдановскомъ, меня съ ребенкомъ хранить, за управителемъ приглядѣть и все прочее… Тутъ онъ сталъ часто пріѣзжать, часто я его видать стала… — И тутъ онъ вамъ открылся въ любви? Какъ же это случилось? — Сказать тебѣ, Любочка, дрожащимъ голосомъ отвѣчала она, — ты и не повѣришь, можетъ. Мигъ былъ одинъ, будто громъ безъ хмары съ неба ударилъ, такъ и это вышло… Какъ уѣхалъ въ Москву Ѳома Богданычъ, сталъ онъ, говорю тебѣ, часто ѣздить сюда, въ конторѣ посидитъ, поля объѣдетъ, а потомъ ко мнѣ зайдетъ, про Павлика спытаться, — любилъ онъ его до страсти, а и тотъ его, голубчикъ, — да посовѣтываться на счетъ какого дѣла по хозяйству. И не было у насъ съ нимъ никогда другаго сказа, какъ про траву, да про овецъ; лѣто въ тотъ годъ было горячее, не дай Богъ, и стали у насъ овцы падать, и онъ очень о томъ журился и безпокойство въ себѣ держалъ, что случилось то какъ нарочно, какъ уѣхалъ хозяинъ, — и что онъ безъ него, можетъ, не такъ поробитъ, какъ треба. A я его утѣшала тѣмъ, что Ѳома Богданычъ добре знаетъ, что онъ за его добро стомтъ какъ за свое, а что противъ Бога никто, и ничего бъ и Ѳома Богданычъ не могъ подѣлать противъ мора! Одначе онъ овецъ перевелъ на другой степъ, а тамъ и мору того не стало. Онъ такъ радъ сдѣлался и со степу всегда пріѣдетъ во мнѣ съ доносомъ, что овечки наши всѣ живеньки и здоровы… Такъ и пріѣхалъ онъ оттуда разъ; усталъ былъ слишкомъ отъ ѣзды и отъ жару, — и было у него въ моей горницѣ кресло любимое, вольтеромъ звалъ его Ѳома Богданычъ, въ кресло то ровно мѣшокъ съ мукой опустился! "Какъ, говоритъ, хорошо у васъ тутъ; какъ въ лѣсу, тѣнь и холодокъ". A у меня отъ солнца всѣ сторы спущены и, правда, какъ въ лѣсу свѣжо и свѣтъ мягкій какъ въ сумеречки. Такъ и сидимъ мы, я у окошка, шарфъ на спицахъ вяжу, а онъ себѣ въ креслѣ, и молчитъ, — я думала, даже заснулъ онъ… Только слышу, застоналъ онъ такъ, тихо. Обернулась я, спрашиваю: Болитъ у васъ что? — A онъ мнѣ на это: "Пуля, говоритъ, одолѣваетъ". — Какіе это, говорю я ему, дурни тѣ доктора, что не могли вамъ ее вынуть. — "Очень глубоко подъ ребромъ засѣла", отвѣчаетъ; помолчалъ и опять говоритъ: "кабы не вы, то и живымъ бы не остался". слишкомъ удивилась я такимъ словамъ его:- A я тутъ что? спрашиваю. — "Коли-бъ пуля", объясняетъ онъ, "не въ вашъ образовъ ударила, да въ бокъ оттого не приняла, умеръ бы я на мѣстѣ". Тутъ я вспомнила, когда въ тотъ разъ, предъ вѣнцомъ, на богомольѣ была въ Кіевѣ, привезла я оттуда всѣмъ домашнимъ образки съ мощей Варвары великомученицы, и ему такой образокъ чрезъ Ѳому Богданыча послала. — Вы, спрашиваю, тотъ образокъ мой на себѣ носили? — "И до могилы носить буду!" говоритъ, вытащилъ изъ-за сорочви снуръ, на которомъ висѣлъ онъ у него, всталъ и идетъ съ нимъ до меня… Я и не знаю, что сказать, подняла на него очи, а онъ, — голосъ Анны Васильевны словно надорвался, — онъ въ ноги мнѣ вдругъ упалъ: "Семь лѣтъ", насилу черезъ слезы сказать можетъ, "семь лѣтъ, съ перваго дня, какъ увидалъ, молился я тебѣ какъ Христу"…. — Что вы, что вы, Тимоѳей Евграфычъ! крикнула я, — побойтесь Бога! A онъ какъ вскочитъ, обѣими руками обнялъ меня, притулилъ въ груди своей и ну цѣловать меня въ голову, въ очи, въ губы… Она не могла продолжать отъ волненія. — Что же вы, тетушка? не менѣе взволнованнымъ голосомъ спросила Любовь Петровна. — A я, Любочка, едва переводя дыханіе, говорила уже бѣдная Анна Васильевна, — я и не скажу, что со мной подѣлалось, стыдъ такой мнѣ я жалость за того человѣка, что меня такъ долго любилъ и можетъ померъ бы, коли-бъ я о немъ не думала, какъ дивчиной была, и не дала бы ему того образка, когда сердцемъ своимъ разставалась съ нимъ, и слабой такой себя я чувствовала, — только противъ тѣхъ поцѣлуевъ его не было у меня силы… И потеряла бы я себя, можетъ, Любочка, замарала бы себя на вѣки, — какъ въ тотъ самый мигъ до меня какъ голосъ съ неба дошелъ: "мама, мама"! Сынокъ мой миленькій, Павликъ мой бѣдный, тащился до меня изъ дѣтской на хворенькихъ ножкахъ своихъ и звалъ меня… И тутъ, Любочка, поняла я, что мнѣ спасеніе пришло, и женскими руками своими такъ отпихнула отъ себя человѣка того, что воевалъ на Кавказѣ, что похилился онъ отъ меня, а сама, ухвативши своего ангела-малютку, кинулась я въ спальню, да такъ съ нимъ и упала предъ крестомъ и чувствъ лишилась… Анна Васильевна насилу договорила… — Какъ же вы встрѣтились съ нимъ потомъ, тетушка? давъ ей отдохнуть, опять спросила Любовь Петровна. — A не встрѣчалась ужь я болѣе съ нимъ, не видала его до самой его смерти, отвѣчала она. — Онъ уѣхалъ? — Не уѣзжалъ, только предъ очи мнѣ, говорю тебѣ, да самой смерти своей не показывался. На другой день послѣ того, что я тебѣ сказала, пріѣхалъ домой Ѳома Богданычъ, тетку въ Москвѣ живую не заставъ. Наслѣдство надо было пріймать послѣ нея, съ мужемъ твоимъ дѣлиться; такъ это тотъ все и робилъ, по тѣмъ имѣніямъ жилъ, а пріѣдетъ назадъ, сидитъ дома, сюда не ѣздилъ; нужно переговорить ему съ Ѳомой Богданычемъ, такъ старый мой къ нему ѣдетъ, въ Селище. — Понятно, сказала Любовь Петровна, — онъ избѣгалъ васъ, ему невозможно было встрѣчаться съ вами. Но странно, неужели дядюшка этого не замѣчалъ? Анна Васильевна пропустила эти слова безъ отвѣта, будто и не слыхала ихъ. — И не долго жилъ онъ послѣ того, продолжала она;- не даромъ ударила его та пуля: открылась у него чахотка. Все хуже ему стало, да хуже, и ничего про то не говорилъ мнѣ мой Ѳома, черезъ другихъ людей знала я, — а на другой годъ, какъ прилетѣли журавли, такъ онъ и кончился. Два дня предъ тѣмъ, какъ ему умереть, Ѳома и домой не пріѣзжалъ, все у него коло постели сидѣлъ. Тяжко мнѣ было за эти дни, Любочка, — чуяла я, что смерть пришла за тѣмъ человѣкомъ, что чуть меня несчастною на вѣки не сдѣлалъ, а только и не скажу тебѣ, какъ жалѣла я о немъ, сидючи одна въ своей: горницѣ и поминаючи молодость свою и прежнее все… Какъ заплющилъ онъ очи, обмыли его и на столъ положили, тоде только вернулся мой Ѳома, и ко мнѣ прямо. — Что? спрошу его. "Кончился Тимоѳней Евграфычъ", говоритъ, — и горько, горько заплакалъ и я за нимъ. — "Ганна", сказалъ онъ опять, — "не откажи принять, что онъ предъ смертью просилъ меня отдать тебѣ". И показываетъ мнѣ тотъ образокъ, что носилъ онъ, какъ обѣщался, до могилы, — побитый былъ онъ весь отъ пули… — Пріймаю, говорю, Ѳома, только этотъ человѣкъ виноватъ былъ предо мною, а больше еще предъ тобой виноватъ; не говорила я тебѣ, пока онъ живъ былъ… A онъ и кончить мнѣ не далъ. — "Не треба, говоритъ, все я знаю"! — Какъ знаешь? — "А такъ!" — Кто-жь тебѣ могъ сказать? — "Онъ самъ говорилъ, — какъ я только тогда вернулся съ Москвы, какъ на духу исповѣдалъ онъ мнѣ все, Ганна, что было тогда у васъ". Я вся омлѣла, Любочка, отъ тѣхъ словъ его. — И ты, говорю, простилъ его, Ѳома? A онъ, Божья душа, обнимать меня сталъ. — "Какъ, говоритъ, не простить ему было, Ганнуся, когда добре зналъ я, какъ онъ любилъ тебя и какъ страдалъ по тебѣ; можетъ, въ недолѣ его и была-то одна минута счастія во всей его жизни, и за ту плакалъ онъ каждый день, пока жмзнь кончилъ!… И обнялись мы тогда съ моимъ старымъ, а образокъ, что тотъ мнѣ оставилъ, навѣсилъ мнѣ самъ Ѳома на шею, и ношу я его съ того мига съ крестикомъ моего Павлика, — не стало, еще черезъ годъ, и того моего голубчика сизаго, — съ ними и заховаютъ меня, Любочка… Послышалось тихое всхлипыванье и громкій звукъ спѣшныхъ, горячихъ поцѣлуевъ. — Ахъ вы, милая, безцѣнная моя, перерывающимся голосомъ говорила Любовь Петровна, — что вы за удивительные люди съ дядюшкой! — Простые люди, Любочка, жить стараемся, какъ Богъ велѣлъ, отвѣчала Анна Васильевна. — Какъ Богъ велѣлъ? послѣ довольно долгаго молчанія тихо и медленно повторила красавица. — Да, — но это очень тяжелое!… |
||
|