"Серебряная равнина" - читать интересную книгу автора (Томанова Мирослава)

4

Рядовой Леош — в руках винтовка, у пояса связка ручных гранат, — косолапый, неуклюжий, тащился, цепляясь за каждый корень, торчавший из песка. Он тяжело дышал: мешали не только полипы в носу, но и привычка философствовать на ходу.

— Есть ли высшая справедливость? — гнусавил он, замедляя ход. — Пан надпоручик, ведь есть же?

Станек спешил на основной пункт связи. Раздраженно подумал: «Лучше бы пошевеливался! Именно мне должен был достаться самый болтливый связной из всей бригады!»

По теории «высшей справедливости» Леоша, с хорошими, порядочными людьми даже на фронте ничего плохого не может случиться. Он усердно утешал себя: я — исправный солдат, сражаюсь за великое дело, а вообще-то я в жизни даже мухи не обидел.

Утешение помогало мало. Короткими, лихорадочными очередями строчил в лесу пулемет.

Леош спотыкался, ловил ртом воздух.

— Вы слышите стрельбу, пан надпоручик? А моя мама, посылая меня за границу, считала, что здесь я буду в большей безопасности, чем дома.

— Здесь в большей безопасности? — удивился Станек.

— Она говорила, я хочу тебе добра. Вчера приходил жандарм, сегодня староста: мол, за твои речи, враждебные империи, полагается расстрел. — Леош, споткнувшись о корень сосны, с трудом удержал равновесие. — Но ведь я никаких речей, враждебных империи, не вел. Я только о высшей справедливости…

Станек невольно усмехнулся, представив себе, как Леош проповедует высшую справедливость соседям через забор или покупателям в хозяйственной лавке, где он работал приказчиком, и все это в то время, когда под высшей справедливостью понималось только одно: вернуть нам родину, а Гитлеру дать вместо десятков тысяч километров чужой земли два метра собственной.

— Но высшая справедливость есть, и она действует всегда и всюду, даже на войне, правда? — настаивал Леош. — Пан надпоручик, ведь правда же?

Станек прибавил шагу и сердито буркнул философствующему ординарцу:

— Должна быть, да что с того.

Скорее всего, эти слова должны были отрицать существование этой самой высшей справедливости.

Леош, спотыкаясь, плелся за ним и жаловался сам себе: «Вот это повезло — попасть к самому взбалмошному командиру во всей бригаде! Тащит меня по фронту, как слепого котенка, переставляет свои ходули и наплевать ему, стреляют или нет. Да, голубчик, если нет высшей справедливости — не видать мне больше ни мамы, ни ее пирогов с повидлом. Конец, аминь, вечный покой!»


В землянку, где расположился основной пункт связи, вошел Махат.

Вспомнив, что пилотка, быть может, не закрывает шрама на его лбу, он резким рывком натянул ее почти на брови. Яна покачала головой, словно говоря: зачем, не надо этого делать. И все-таки он покраснел. Этот шрам, конечно, портит лицо. Яна улыбалась, глядя на Махата. Понял: ей шрам не кажется безобразным, она знает, откуда он у него.

— Присядь, Здена.

— На минутку, пожалуй… — Он сел на катушку с кабелем.

— Слышу, слышу, — сказала Яна в трубку. — Соединяю. — Она вытащила штекер «Явора» и всунула его в гнездо «Нежарки», а штекер «Нежарки» — в гнездо «Явора».

Порой Махат был скован при Яне, что-то мешало ему говорить, а порой его словно прорывало и он не мог остановиться.

— Ты красивая, даже очень…

Форма цвета хаки как-то по-особенному подчеркивала ее красоту: свет коптилки словно растворялся в цвете обмундирования Яны и золотом отсвечивал на ее лицо.

— Тебе все идет, и ты так молода…

«Молодая», «красивая»… Махату и в голову не приходило, что его слова вызывали в ее памяти совсем другой образ. Она глянула на гнездо телефона Станека и чуть заметно улыбнулась. Только что он звонил ей, сказал, что придет вечером.

— Твой отец все время сравнивает, что дает молодым людям мир и чего не может им дать война. И обещает: подождите, все будет после войны.

Яна внимательно слушала. И ей отец без конца твердит об этом, ей, наверно, чаще, чем другим.

— Но я не считаю правильным то, что он нам проповедует.

— Думаешь?

Махат заметил, что штекеры, с которыми Яна обычно легко управляется, теперь не так быстро попадают в нужные гнезда. Он, уже не сдерживаясь, заговорил:

— Слушаться! Выполнять приказы и ни о чем другом не думать, солдатики! Так себе представляют порядок все командиры, не только твой отец. Хотят, чтобы для нас существовал лишь фронт, мы и фронт, и больше ничего. Ошибаетесь, господа! Приказы?! Одних приказов недостаточно для того, чтобы попасть домой, для этого необходимо что-то посильнее. Послушай, вот, например, любовь…

— Я знаю, — сказала девушка, — любовь на войне очень часто спасает людям жизнь.

— Любовь, Яна, — произнес Махат взволнованно, — любовь — это сама жизнь. А кто на нее имеет наибольшее право? — Сердце у Махата стучало так, словно хотело расколоться на части. — Мы, рискующие жизнью ради того, чтобы другие могли жить, мы-то, получается, как раз на нее и не имеем права?

Яна молчала. Он не знал, хочет ли она его слушать.

Пламя коптилки трепетало как живое. И все вокруг здесь, казалось, трепетало, пульсировало, обволакивало его, стучалось в него, сливалось с биением его сердца. Этот трепет отсчитывал мгновенья, заставлял спешить.

— Яна, мне нужно идти, я пришел лишь сказать тебе… пришел спросить тебя… когда я пришел к вам в землянку первый раз, помнишь? Там было так же, как сейчас… всюду хвоя… ты тоже любишь этот запах, запах смолы?

— Люблю, — ответила она робко, словно делала какое-то важное признание.

Он на секунду должен был остановиться, прежде чем смог продолжать:

— Ты не можешь себе представить, что это для меня значило! Я готовил себя к грязным окопам, вхожу — а здесь сочельник. — Махат показал на огонек, рвущийся из консервной банки. — Он мерцал, как свечка на рождественской елке — мир людям доброй воли. Ничего подобного я не ожидал.

Теперь перед ним была та же картина, что и месяц назад. И те же тепло и аромат окружали его.

— Как раз сейчас мне это вспомнилось.

И у Яны день появления Махата в роте сливался с сегодняшним днем.

— Ты сказал вместо приветствия: «Здесь у вас так красиво».

— А ты повторяла таинственное: я — «Опал», я — «Опал». Помнишь?

— Я даже не могла протянуть тебе руку, чтобы поздороваться.

— У меня дух захватило от этой землянки. После всех страданий — прежде чем я, полумертвый, попал к вам… — Голос его стал хриплым. — Я подумал, что это для меня награда, награда за все, что я пережил. — Махат взглянул на девушку: понятны ли, близки ли ей его сокровенные мысли. Видел, как дрожат ее губы. — Я уже свою чашу испил и думаю, — он склонился над Яной и выдыхал слова в ее волосы, — встреча с тобой — награда мне за все это.

Яна провела рукой по волосам, словно стряхивая с них огонь. «Я — его награда за все испытания!» Еще никто не говорил ей так о своей любви. Она опять посмотрела на гнездо телефона Станека. «А моя награда? Сегодня вечером…»

Махат видел, как она наклоняется к коммутатору, как почти обнимает его.

— Но у тебя, верно, есть другие поклонники, получше меня.

У нее не хватило духу сказать ему правду.

— Получше? Откуда ты взял? Кто здесь лучше тебя?

Не надо больше никаких слов, никаких!

— Что с тобой, Здена?

— Ничего. — Махат медленно отступал к выходу. — Это самое прекрасное, что ты могла сказать мне сегодня, больше мне ничего не надо. — И добавил почти шепотом: — Теперь, когда ты все знаешь… и когда я знаю…

О чем он?.. Брезентовый полог хрустнул. Она оглянулась. Махата уже не было. Улыбнулась: ушел счастливым. Ей самой сегодня, такой счастливой, не хотелось лишать его этой вспышки счастья.


Радиосвязью не пользовались, чтобы не выдавать противнику новое расположение бригады, которая совсем недавно передислоцировалась ближе к Киеву. Командиры переговаривались только по телефону. Эта связь действовала непрерывно, круглые сутки. От нее зависело многое, но каждую секунду ее подстерегала опасность: бронетранспортеры и танки, направляясь в район сбора, случалось, пересекали обезлесенные пространства, где провода нельзя было подвесить на деревьях, и рвали их на куски.

Боржек с Млынаржиком соединили разорванный провод и возвратились к ребятам. Боржек швырнул монтерскую сумку:

— Довольно, я сыт по горло! — Сорвал с себя катушку. — Только и знаешь, что ползать из-за этих дерьмовых проводов, лапы грязные, до крови исколоты…

Боржек никогда не ныл, он всегда был весел, его ослепительно белые зубы то и дело сверкали в улыбке. Его смех слышался повсюду. И поэтому связисты, стоявшие у землянки, пораженные этой переменой, с недоумением смотрели на него.

— Я представлял себе все это иначе, — говорил он с вызовом, словно кто-то из находившихся рядом был виноват в его разочаровании. — Знать бы, что тут будет…

Слова Боржека больше всего задели Махата. Он еще учился в техникуме, когда квартирная хозяйка, боясь навлечь на себя подозрение, донесла в полицию, что он слушает заграничные радиостанции. В результате — концлагерь Заксенхаузен под Берлином. Во время одного из воздушных налетов удалось бежать. Преследуя, охранники ранили его. Едва оправившись от раны, Махат перебрался в Россию. Он рисковал, его могли принять там за шпиона, и дело могло кончиться плохо. Но русские после основательной проверки поверили ему.

В тот день, когда Махата направили к свободовцам, он был вне себя от радости. Бригада для него была частицей родины. Поэтому Махат набросился на Боржека:

— Я сюда на коленях, на брюхе полз через две линии фронта, а ему, видите ли, у нас не по душе?

— Именно так! Не по душе! Болван я, что не остался у русских!

В свое время Боржеку нелегко было добиться перевода в бригаду Свободы. Советский генерал, к которому он обратился с просьбой об этом, чуть дух из него не вышиб: «Бежишь! Думаешь, там полегче будет?» — «Нет, — защищался Боржек. — Я не ищу легкой жизни. Да, я вырос в Советском Союзе, но мои мать и отец — чехи. И я должен воевать вместе с чехами, в соединении Свободы».

В конце концов генерал согласился: «Ладно, иди к своим! И бей фашистов так, как учился этому у нас».

Теперь Боржек насмехался:

— Бей фашистов! Ха-ха! Где они, эти фашисты? Скажите, ребята, разве мы воюем?

Связисты молчали. Профессия у них была такая: наладить телефонную связь, а столкновений с противником они не только не искали, но обязаны были избегать.

— Мы ремесленники! Проволочных дел мастера! — Боржек безжалостно высказал то, что сами связисты говорили при других обстоятельствах в шутку. — Разматываем и опять сматываем эту дурацкую проволоку. Разве это настоящее дело на фронте? Автомат — вот это оружие, а наш «паук»? Тьфу! — Он не замечал приближавшихся Станека и Леоша. — Я хочу иметь своего гитлеровца! Я должен хотя бы одного записать на свой счет, иначе мне будет казаться, что я вообще не был на фронте.

Он почувствовал, что сзади кто-то стоит, и резко повернулся.

— Отлично, Боржек! — весело воскликнул Станек. — Но как в таком случае быть нам, связистам? Что же нам-то делать?

Ответ был неожиданным:

— Хочу назад в Красную Армию! — Боржек сорвал с головы пилотку и, нащупав на ней маленького львенка, схватил его пальцами.

Махат впился в него глазами. Связисты замерли. Боржек не отважился сорвать кокарду, но возбуждение его не утихало:

— Ходишь как шарманщик, всякий над тобой насмехается: что ты там играешь на этой катушке, бродяга? Быть связистом — все равно что не воевать! Мне нужен автомат, как это было у русских, и в атаку! Пан надпоручик, разрешите вернуться в Красную Армию автоматчиком!

Тень пробежала по лицу Станека, опустившиеся уголки губ стянули рот. Он ничего не понимал. Что это вдруг нашло на Боржека? Что за разговоры? Пусть Калаш объяснит ему.

Калаш рассказал, что вчера у них были красноармейцы. Кто-то притащил их сюда прямо из окопов. Прокопченные, в пыли, в глине. У одного из них даже золотая звезда Героя Советского Союза. Они рассказали, как рота 240-й стрелковой дивизии, которой командовал полковник Уманский, пробилась на противоположный берег Днепра. Кто на плотах, кто с помощью досок, кто вплавь через широченную реку, прикрываясь брезентовыми подушками с сеном. Вода в Днепре покраснела от крови. Но все же рота закрепилась на том берегу…

Боржек выпрямился, словно еще больше укрепившись в своей решимости. Станек понимал Боржека. Его самого порой охватывало желание схватить автомат и с ним пробиваться к родному дому. Но сейчас речь шла не о нем — обо всех ребятах. Накануне сражения посеять в них чувство неудовлетворенности? Нет. Он заорал на Боржека:

— Значит, вы хотите отличиться, да? Косить немцев из автомата, так? А что будет в бригаде, вас не интересует! Вам этого мало — обеспечивать условия для четкого руководства операцией. Взаимодействие войск — чепуха? Пусть все это развалится, главное — чтобы все знали обо мне, герое!

— Если вы это понимаете так, пан надпоручик…

— Молчать! Речь не об этом! Вы ясно сказали: хочу назад к автоматчикам! — Станек отвернулся от Боржека и обратился ко всем: — Полевые телефоны, линии связи — это ваше оружие, ребята, и хорошее оружие. Вы бьете им не одного немца — бьете целые полки. Наше оружие сложное, трудное, оно требует точности, самоотверженности, оно требует от солдата многого… — речь надпоручика замедлилась, — иногда и жизни… а взамен предлагает солдату очень мало.

Боржек наконец выпустил львенка, приколотого к пилотке.

— Пан надпоручик, ведь я… я все-таки солдат… и хотя бы одного фашиста своими…

— Если хотите, — взорвался Станек, — бегите куда угодно. Но подумайте: когда вы переходили от русских к нам, это было в порядке вещей: вы — чех. Но наоборот? Запомните — этот шаг не оценят ни наши, ни русские. А уж от меня вы этого меньше всего ждите.

— Пан надпоручик, я останусь… простите меня.

— Ладно, — сказал Станек, дрожа от возбуждения, и присел на пень. Солдаты обступили его.

Смеркалось. Белые осветительные ракеты, ярко загораясь, медленно скользили вниз и гасли у самой земли.

— Словно рентгеном просвечивают, сволочи, — пробурчал Блага.

— Теперь уж, верно, недолго здесь торчать, — сказал Шульц.

Предположение явно адресовалось надпоручику. Но тот ответил вопросом:

— У вас все в порядке, ребята?

Они поняли, утвердительно загудели.

— Млынаржик, — произнес в темноте Станек, — когда взлетит следующая ракета, приказываю обе ноги показать мне!

Взлетела ракета. Ребята рассмеялись. Правый ботинок Млынаржика напоминал акулью пасть, стянутую толстой веревкой.

— Я просил, нового не дают… — буркнул Млынаржик.

Ракета скрылась за соснами. Станек вынул блокнот.

Цельнер задрал голову вверх.

— Уважаемая ракета номер девять, давай свети! Пан надпоручик ждет…

Очередная ракета не заставила себя долго ждать и уже лила белый свет Станеку на бумагу.

Эрик Зап испуганно смотрел прямо перед собой. Черные силуэты изуродованных сосен? Нет. Ему видится всегда одно и то же: отец, мать, сестры и брат — Соня, маленькая Грета, Арноштик. Он снова слышит голос отца: «Подумай хорошенько, прежде чем бежать». Он не послушался. И теперь его мучит совесть. Еврейская семья, да еще старший сын исчез. Куда? Ясно куда. Что их за это ждет. Ведь день ото дня становится страшнее. Он слышит рыдания. Кто это плачет? Арноштик? Греточка? Мама?

Зап вскочил, голос у него сорвался:

— Скорее бы нас пустили в дело. Я больше не могу слышать их крик, пусть уж лучше начнется стрельба — пусть она мне заткнет уши…

Калаш усадил Запа рядом с собой на поваленную сосну.

— Не надо, Эрик. Успокойся!

Станек то и дело поглядывал на часы. Он хотел дождаться Яну. Но не спрашивал, кто и куда ее послал и когда она вернется. Прикидывал время: через двадцать минут он должен быть у начальника штаба. Минут двенадцать ходьбы. Остается восемь. Посмотрел на Махата.

— Что вы сегодня такой молчаливый? Опять болит голова?

— Сегодня нет, пан надпоручик, сегодня у меня вообще ничего не болит.

— Тебе легко говорить, Йоза, — вздрагивал Зап. Он готов был упрекать Калаша за то, что его родители и сестра были не в Чехии. Эмча была с ним здесь, на фронте, а родители работали на военном складе в Бузулуке. Он писал им, они — ему. — А я разве знаю, что с нашими?

Калаш посмотрел на Ержабека. Посмотрел на него и Зап. Этот, пожалуй, мог бы знать все. Коммунист, владеет иностранными языками.

— Эй, Ержаб, — окликнул его Эрик, — это правда, что фашисты отправляют всех евреев в лагеря смерти?

Ержабек сидел сгорбившись, время от времени подталкивая пальцем очки к переносице.

Станек поинтересовался у Калаша, зажили ли у него ссадины от катушки, и тот ответил: «Нет, хребет — сплошная болячка», но так и но услышал надпоручик, чтобы Ержабек развеял страх несчастного Запа. Тогда он решил это сделать сам.

— Да нет, Зап. Не могут же они загнать в лагеря всех людей, которые им не по вкусу. — И обратился к Ержабеку: — К тому же об этих лагерях раздувают слухи, правда, Ержабек?

— Пан надпоручик правильно говорит, — поддержал его Ержабек.

Зап благодарно посмотрел на надпоручика. Станек опять взглянул на часы. Пора идти. Ничего не поделаешь. Он уж не дождется Яны. Но он продолжал сидеть. Если бегом, то он будет в штабе через шесть-семь минут. Может, Яна еще подойдет. Поговорить, конечно, они не смогут, но хотя бы увидеть ее еще раз. Он сказал Калашу:

— Вы эти болячки не запускайте. Начнется загрязнение, и мигом окажетесь в лазарете. Нужно поскорее заклеить все пластырем. Позовите Эмчу!

— Ну, конечно, Калаш, позови сюда свою дважды сестру. — Цельнер шутками пытался подавить страх перед предстоящим сражением. — Та будет вдвойне рада, ведь рядом с братом она найдет и своего утешителя, правда, Боржек?

Боржек наклонился к Махату:

— Дай затянуться!

— У меня только бычок…

— Возьмите у меня, Боржек, — сказал Станек и протянул ему горящую сигарету. Огонек в темноте перешел из рук в руки. Боржек жадно затянулся — «простил меня» — и хотел вернуть сигарету.

— Курите, курите!

Белые зубы блеснули в свете ракеты. Станек пошарил по карманам и все сигареты, что были у него, роздал солдатам. Потом спросил Калаша:

— Вы всем сказали, что объявлена готовность номер один?

— Да, пан надпоручик.

Станек ушел.

Млынаржик толкнул Леоша, дремавшего сидя:

— Эй, хвост, катись скорее, Старик уже дал от тебя стрекача!

Леош проснулся, нащупал оружие и прогнусавил:

— Какой я тебе хвост, невежа?

Выставив вперед подбородок, он кинулся вдогонку за Станеком. «Ну как тут отвечать за жизнь командира? Не может он секунду подождать своего ординарца. Не будь высшей справедливости, его давно бы уже убили, и он еще смеет уверять, что ее не существует».


— Я знаю, дома у меня теперь ничего не осталось. Но главное — вернуться назад, в Броумов. — Панушка любовно повторял: — Броумов! Броумов!

Шульц усмехнулся: ротный опять раскрывает свою душу, словно бархатную шкатулку, на дне которой бриллиантовым украшением сверкает образ потерянного рая. Про себя Шульц подумал: «Я уже раз тридцать восхищался этим раем, но для Здены, человека нового, придется, черт побери, восхищаться в тридцать первый».

— Да, Здена… наш пан ротный… в Броумове без него ничего не обходилось…

Панушка бросил сердитый взгляд на Шульца, осмелившегося сунуть свой нос в его епархию, и сказал Махату значительно:

— В Броумове без меня ничего не обходилось. Представитель меньшинства[8]. Ты скажешь: на фронте тоже не сидишь без дела. Но тут у нас одна забота: телефонная связь. А там? Там мы должны были сражаться на всевозможных фронтах: здесь опорный пункт, там опорный пункт, всегда быть начеку, всюду следить, помогать, напрягать силы…

— А любители из драмкружка, пан ротный… — вставил Шульц.

— Подожди, Омега! Не надо забегать вперед. Все по порядку. «Сокол»[9] — это был один опорный пункт, театр — второй, третий…

— Текстильная фабрика, — добавил Шульц.

— Правильно, парень. — Панушка мечтательно улыбнулся. — Яничка во время забастовок носила текстильщикам еду в корзинке, когда они залезали на крыши, чтобы вовремя обнаружить штрейкбрехеров. Они поднимали к себе корзинки на веревке, а девочке посылали воздушные поцелуи…

— Сколько ей тогда было, пан ротный? — спросил Махат.

— Сколько? Шесть, восемь, десять, одиннадцать — забастовки бывали каждый год.

Шульц уже привык в этом месте выражать особое удивление:

— Ты представь себе, Здена, каких денег все эти штучки стоили пану Панушке!

— Да, ребятушки, там, если ты делал что-то лишь для себя, ты не был патриотом, не был чехом, не был вообще человеком. Если собрали на «Красную помощь»[10] — ты должен был дать на «Школьный союз»…

— …должен был дать, — подхватывал, словно истый броумовец, Шульц. — Беженцы из Испании…

— …должен был дать, — повысив голос, продолжал Панушка. — Беженцы из гитлеровской Германии? Этих я поддерживал до тех пор, пока самому не пришлось бежать от фюрера.

Загудел зуммер. Махат взял трубку и, обменявшись несколькими фразами, повернулся к Панушке, чтобы слушать дальше.

— С кем вы говорили? — спросил Панушка.

— Это Яна. Проверка линии.

Панушка отхлебнул чая, приправленного несколькими каплями спирта. Познакомив Махата с «опорными пунктами» Броумова, он повел его в святая святых своего потерянного рая — в собственный дом.

Махат с заинтересованностью влюбленного вступил вслед за ротным в Янину юность, вместе с ним обошел весь домик Панушковых от подвала до чердака. Шульц там уже давно был своим человеком. Он дополнял ротного, подсказывал:

— А Янина альпийская горка…

И Панушка продолжал:

— Для этой горки я приносил в рюкзаке камни со всех памятных мест нашего края, а Яничка сажала среди них гвоздики, нарциссы, папоротник, горные колокольчики… Каждый, кто проходил мимо, останавливался — такая это была красота… За что бы ни принималась наша малышка, все ей удавалось… — вздыхал ротный.

Чем больше умилялся от воспоминаний Панушка, тем все ближе становилась Яна Махату…


Яна тащила на спине катушку, от которой ползла черная змейка провода. Ходьба по зыбкому песку в тяжелых мужских ботинках утомила ее, полевой телефон и катушка давили к земле, лямки врезались в плечи. Она шла с трудом, но спешила изо всех сил: Станек уж, наверно, ждет.

Провода, который искала, нигде не было. Недавно здесь проехала машина, порвала его и, намотав на колесо, уволокла за собой в глубь леса. Пришлось идти туда и Яне.

Станек, конечно, уже ждет и хочет сказать…

Он так часто ей улыбался, словно хотел произнести то единственное слово, которое сразу бы сняло какую-то скованность, уже долгое время мешавшую им.

В тот день, когда она перешла из медпункта к связистам, к нему, эта скованность еще больше усилилась.

Он катал ее тогда на лодке по Хопру и сказал:

— Я еще никогда не слыхал такого голоса, как у вас. А впрочем, слыхал! Давно еще, у нас дома. Чей он был? — И сам рассмеялся: — Не знаю. Может, голос реки. — Он погрузил весла в волны Хопра. — Но не такой, а невидимой реки…

Она не понимала его. Он посерьезнел:

— Мне хотелось бы чаще видеть вас.

Несколько дней она боролась с собой. О нем говорили разное — и что он порвал с Павлой, и что он встречается с ней опять. Говорили, что он не постоянен. Но должна ли она верить всему этому?

Она шла к медсестре Павле и лгала:

— Папа хочет, чтобы я была рядом с ним.

А потом лгала отцу:

— Я хотела бы быть поближе к тебе.

Обстоятельства для получения новой профессии были благоприятны: соединение Свободы увеличивалось до трех батальонов, и телефонистов не хватало. Помогло знание языков и четкая дикция. Так исполнилось ее желание. И желание Станека.

Недавно он подарил ей духи «Белая сирень». За то, что она четко работает на связи? Или потому, что ее похвалил сам майор Давид? Вероятно, поэтому. Иначе бы он потребовал в награду за эти духи поцелуй, как это делают другие мужчины. Но он не хотел ничего. И все же она понимала, что духи он преподнес не только за похвалу начальника связи. Напряженность между ними еще больше усилилась. Но сегодня он, может быть, скажет это самое прекрасное слово.

Яна углубилась в лес. Она упорно искала провод, пока не нашла его. Зацепившись за пень, он наконец-то оторвался от машины. Яна соединила его, проверила связь с коммутатором. Отозвался Махат.

Можно возвращаться. Сова, говорят, слышит стук человеческого сердца на большом расстоянии. Яна боялась, что все вокруг тоже услышат стук ее сердца, услышат, о ком оно стучит. Она вздохнула: Махат, кажется, уже услыхал это, а ведь именно ему, любящему ее больше всех остальных здесь, не надо было бы этого слышать.

Густые заросли перешли в высокий лес. В сумерках раздавались приглушенные команды, натуженно ворчали моторы, борясь с песком, двигались в направлении Киева тысячи солдат. Повсюду шла подготовка к наступлению.

Остается день, может, всего одна ночь, и Яна со Станеком окажутся на границе между жизнью и смертью. Уже поздно. Сегодня она вряд ли его увидит. Может быть, так и лучше. Губы ее скорбно сжались: она потеряла уже двоих, которых любила. А вдруг?.. Она отогнала эту мысль. Смерть и смерть. Одна, вторая — не довольно ли?

Ее первой любовью был Олдржих. Впрочем, была ли это любовь? Робкая, несмелая, скорее тревожное предчувствие любви, чем сама любовь. Яна ходила в третий класс броумовской гимназии. Олдржих был учеником пятого. Однажды в воскресенье случилось самое прекрасное: совместная загородная прогулка с родителями на Бездез, тайные пожатья рук, несмелая попытка поцеловаться в развалинах замка, а вскоре после этого самое страшное: опять совместная «прогулка», на этот раз во время бегства от немцев в Польшу. Пограничный патруль, обстрелявший их ночью, убил Олдржиха.

«Именно его из восьми человек. Случай ли это? Или это моя вина, потому что он шел рядом со мной, а я отставала?»

Когда в Кракове заботу о семье Панушки взяли на себя родители Януша, стало казаться, что вернулось мирное время.

Януш — это уже была ее настоящая любовь. Целыми днями они были вместе. Януш помогал отцу в антикварном магазине. И едва он приходил из магазина, как они отправлялись бродить по краковским улицам. Опасность, которая была рядом с ними, позади них, вокруг них, представлялась им нереальной, как в тумане. Темные порталы старых домов видели их поцелуи и слышали их клятвы: «Никогда тебя не забуду! Даже если нас что-то разлучит!»

Она шла по узкой просеке, напоминавшей ту краковскую улочку, по которой Януш водил ее чаще всего.

Родители Януша были евреи, а для нацистов евреи, как и беженцы из Чехии, были бельмом на глазу. Все кругом говорили о том, что делается в Чехии, и строили догадки о ближайших планах Гитлера. Яна начала бояться. Но Януш не боялся: «Мы защитим родину! И тебя я защищу!»

После вторжения немцев в Польшу Панушковы двинулись дальше на восток и недалеко от советской границы узнали, что Януш и его родители расстреляны.

За что? Яна не переставала мучить себя этим вопросом. «Потому что они прятали нас? Ведь люди очень часто видели Януша и меня вместе. Опять моя вина».

Темнело. Яна возвращалась, ориентируясь по полоске неба между кронами деревьев. Световая морзянка уже рассыпала на темном небосводе свои фантастические сигналы. Яна искала в них для себя какой-нибудь знак. Седое небо напоминало оловянное зеркало, дробившееся на осколки вспышками вражеской канонады и лучами прожекторов.

«Может, прав папа, говоря, что все придет после войны, когда наступит мир? — думала она, запрокинув голову к небу. — Осколки, одни осколки… До сих пор у судьбы не было для меня ничего другого. Она мне все разбила и разбивает». Осталась теперь любовь к Станеку. Она была ей необходима. Она помогала залечить те две раны, преодолеть страх, который они после себя оставили. Разве любовь принимает в расчет мертвых? И хотя Яна помнила все-все, любви до этого не было никакого дела.

Яна лучше, чем Махат, понимала, почему отец беспрестанно сравнивает мирную жизнь и войну, рассуждает о том, что дает молодым людям первая и отнимает вторая. При этом он думает об Олдржихе и Януше. А здесь, на фронте, смерть каждый день находит работу. Поэтому он так упорно повторяет: все после войны. Он не хочет, чтобы она в третий раз потеряла любимого человека.

«Так размышляет папа, но я и думать не хочу о том, что Станек может стать этим третьим. Я его люблю, как никого до сих пор не любила, и должна, должна верить, что война не отнимет его у меня».

Таинственная мозаика световых сигналов становилась все интенсивнее. Яну вдруг обуял страх, который она тщетно пыталась превозмочь. Было ясно, что по просеке к основному пункту связи ей не пройти. Яна свернула и побежала напрямик, не разбирая дороги, хотя уже не верила, что прибежит вовремя и услышит от Станека то желанное прекрасное слово.

«Но почему мне так хочется его услышать? Разве он не произнес его, назначив сегодня свидание? Все мы храним до самой смерти последнее слово того, кого любим. Я навсегда запомню его настойчивое: „Придете?“ Но прежде чем мы вступим в бой, я хотела бы ему тоже сказать: какая из женщин вас любит так, как я? Какая? Или он уже это знает?»


Четыре солдата, сидевшие у входа в землянку и доедавшие из мисок гречневую кашу, сдобренную половником гуляша, тоже наблюдали за тем, что происходит на небе. Их думы о доме прорывались сквозь хаос световых вспышек и летели в родные края.

— Знаете, ребята, что-то я нынче не в своей тарелке, — сказал Блага.

— Точно, — признался Цельнер. — Я тоже — балда. Вместо того чтобы немного отдохнуть, кручусь, словно мне за это платят.

Солдаты знали, что за этим последует: он съест все до последней ложки, глотнет из фляги, потом закурит. Как и все. И в то же время они понимали, что речь идет о суете совсем другого рода — о том душевном беспокойстве, которое охватило их всех. Так бывало всегда, перед каждой серьезной операцией, а уж сегодня — перед таким большим наступлением — что и говорить.

Цельнера за участие в ноябрьских демонстрациях искало гестапо. Он, всплеснув руками, говорил:

— Мне, ребята, пришлось уйти из дому, когда в семье был сплошной разброд…

Действительно, ситуация в семье была тогда сложной. И сейчас, в эти тягостные часы перед боем, который мог или приблизить его к родине, или навсегда с ней разлучить, в его голове, словно в калейдоскопе, мелькало все подряд: и важное, и пустячное. Как отец? Порвал ли он с той молодой женщиной? Ведь тогда все шло к тому, что ради нее он мог покинуть мать. Ускорила война их развод или, наоборот, опять сблизила? А его лотерейный билет? Вдруг выиграл, пусть ерунду какую-нибудь?

— Как вы считаете, ребята, брат следит за моим мотоциклом или оставляет его ржаветь? Но кожанку-то мою он наверняка носит, прохвост! Семнадцать лет… Лишь бы немцы оставили братишку в покое… все остальное мы вместе приведем в порядок…

Ержабека взбаламученное небо, сплошь покрытое отблесками огней, тоже лишало внутреннего спокойствия, но он заставлял себя сохранять по крайней мере внешнее:

— Все будет приведено в порядок, Цельнер, все.

Блага повернул белое в свете ракеты лицо к Ержабеку:

— Тебя послушать, Ержаб, так стоит нам перейти границу, как мы сразу будем возлежать в райских кущах коммунизма: всем — поровну, каждому — что душе угодно.

— Почти так, — подтвердил Ержабек. — Когда-нибудь — наверняка.

Цельнер сказал:

— Только чтобы дома от нас не хотели большего, чем здесь.

— Видишь ли, — ответил Ержабек, — так дело тоже не пойдет: никакой борьбы ни с кем и ни с чем, как это некоторые здесь изображают. — И, взяв на себя смелость, от имени всех заключил: — Ведь никто из нас не будет сторониться начатой работы.

Время, казалось, остановилось. Солдаты снова и снова проверяли, все ли у них в порядке; сражение еще только предстояло, а мысли, словно по баллистической траектории, устремлялись, минуя еще не взятый Киев, в будущую мирную жизнь.

— Я первым делом расквитаюсь с квартирной хозяйкой, которая на меня донесла, и со всеми такими, — поддержал Ержабека Махат в свойственной ему резкой манере. — Мне пока ничего не удавалось из того, что я хотел. Всегда что-то мешало. — Махат был беспощаден даже к своей семье. — Что я оставил дома? Сначала появился неродной отец, потом — неродной братишка, а потом все стало неродным. Нет уж, спасибо, я не хочу, чтобы все было в том же виде, в каком мы это оставили. Как только вернусь, покончу со всем этим! В техникум, в котором пан отчим благосклонно разрешал мне учиться, не вернусь. Я должен избавиться от его проклятого надзора. Найдутся и для меня лучшие возможности!

— Ты не умеешь быть благодарным, — раздраженно сказал Блага. — Не можешь без того, чтобы не вешать на кого-либо собак. Ты подстрекатель.

Махат презрительно рассмеялся:

— Знал бы ты, что такое неродной отец и зависимость от него.

— Лучше неродной, чем никакого. — Блага скреб ложкой в миске. — В конце концов, дом у тебя есть. А вот куда вернусь я? Куда? — Он оглянулся, нет ли здесь где-нибудь Запа, которого ждет, вероятно, то же самое. — Тебе тут еще никто не говорил, что из-за винтовки, спрятанной на чердаке за стропилами, никого из моих не оставили в живых?

— Нет, — ответил пораженный Махат.

— А не будь я в то время у дяди на каникулах, не было бы здесь и меня. Ты, Здена, хочешь избавиться от хомута, который, говоришь, надел на тебя неродной отец, а я с удовольствием полезу в хомут дяди-аптекаря, если он, конечно, согласится взять меня, как обещал раньше. Вернее, если будет в состоянии взять меня. Разве кто-нибудь может поручиться, что эти Ержабеки не отберут у него аптеку до последнего пузырька?

— Ну ты брось, ведь это малюсенькая аптека! — возразил Ержабек, — Национализироваться будут шахты, фабрики. У твоего дяди есть фабрика? Нет. Так не бесись.

— Пусть ты будешь прав, Ержаб. — Блага водил ложкой по пустому дну. — Судя по тому, что я вижу здесь, я не очень надеюсь оказаться в аптеке моего дяди.

— Ты ради своего дяди все бы оставил по-старому, — сказал Ержабек.

Блага облизал ложку.

— Только чтобы потом ты первый не пошел на попятный, Ержаб. Вы, наборщики, всегда были рабочей аристократией.

Ержабек закинул длинные ноги одна на другую. Глаза, увеличенные стеклами очков, задумчиво смотрели на Благу:

— Да, мой милый, ни сейчас, ни потом не будет такого положения, чтобы каждый мог думать только о себе. Я знаю, это нелегко. Для любого.

Цельнер уже не следил за разговором. У Махата дела неважнецкие, у Запа и Благи — еще хуже, а у него и мать и отец живы, по крайней мере он так думает. Все его мысли сосредоточились на одном: вернуться. Вернуться, встретиться с ними! Что они делают? Как живут? Может быть, уже разошлись, может, до сих пор вместе и следят за ходом войны. Бог знает, как они ее себе представляют. Может, они там дрожат за него все эти годы? Ведь он тоже раньше думал, что солдаты на фронте не выпускают из рук оружия и беспрерывно стреляют. Он даже не догадывался о бесконечной аритмии боев. Весной было Соколово, теперь осень, а бригада больше не участвовала в сражениях. Целые месяцы учений и подготовки оставляли массу времени для раздумий, воспоминаний, разговоров, даже развлечений, а потом все это переплавится в горниле войны за несколько недель или даже дней и польются потоки крови. Что они знают об этом там, дома? Он посмотрел вверх. По-прежнему световой хаос. От сигнальных и осветительных ракет, от лучей прожекторов небосвод казался каким-то искусственным, и жизнь под ним казалась такой же нереальной.

Цельнер рассмеялся. Он решил: хватит серьезных разговоров. Кивком головы показал на мрачного Благу:

— Знаете, ребята, Блага каждый день пишет своей Манке любовные послания.

— Как так? — удивился Махат. — Ведь он же не может ей их отправить?

Цельнер смеялся:

— Блага складывает их в вещевой мешок, он у него уже набит так, что туда не всунешь даже расчески. Зачем? Ну а вдруг Манке не останется ничего, кроме этих влюбленных вздохов с фронта?

Осветительная ракета погасла. Все погрузились в темноту и на мгновение затихли.

— А это точно, что утром начнется? — засомневался Блага.

— А что надпоручик был такой ласковый, тебе это бросилось в глаза? — отозвался Цельнер.

— Это еще ни о чем не говорит.

— Мало ты его знаешь. Когда он — мед и масло, это уж точно: готовь себе чистую рубаху.

Эмча обработала брату ссадины и залезла в землянку к Боржеку. Они сели рядом на выступ из песчаника, покрытый суконным одеялом.

— Что это ты удумал?

Боржек обнял Эмчу за талию, сказал:

— Да брось!

— Сразу после Киева, мол, свадьба. А тут вдруг решил сбежать?

На второй постели лежал довольный Млынаржик — он получил наконец новые ботинки. Повернулся спиной к ним и прислушивался к каждому их слову. «Дураки! Я бы на месте Боржека…»

Боржек попытался задобрить Эмчу поцелуем. Она отвернулась:

— Нет, ты ответь мне сначала!

— О чем ты говоришь? Разве я бы тебя тут оставил.

— Так ты любишь меня?

— Эй, Млынарж! — окликнул Боржек. — Спишь?

Млынаржик не отозвался. Боржек задул коптилку. Его губы нашли в темноте губы Эмчи.

Млынаржик осторожно повернулся на спину. Он лежал тихо, думал о жене, Веноушеке. И уснул.

Боржек с Эмчей не замечали времени, но вдруг она спохватилась: ее свободное время кончается. Она перебросила через плечо сумку с красным крестом. Улыбаясь и хмурясь, стала прощаться:

— И вообще, Боржо, ты это выкинь из головы — уйти из бригады! Говоришь, что не оставил бы меня здесь. Но я не могу всегда быть там, где ты… — Она обняла его за шею: — Попрощаемся так, будто мы уже никогда не увидимся!

— Почему? — нахмурился Боржек.

— Это такая примета, — убеждала она. — Значит, с нами ничего не случится…

— Ну, тогда я рыдаю, — засмеялся Боржек. — А теперь поцелуй!