"Серебряная равнина" - читать интересную книгу автора (Томанова Мирослава)

9

Блага окунул в ведро грязную тряпку.

— Это ж питьевая вода! — ахнул Зап.

Но было уже поздно: с тряпки в ведро закапала грязь.

— Мне нужно поставить себе компресс. — Блага сказал это таким тоном, который можно было принять одновременно и за объяснение, и за извинение.

— Кисейная барышня! — поддел его Махат.

— При чем тут «барышня», — вступился Цельнер. — Он чуть не погиб, я думал, что те два парня сделают из него решето…

— Мы были или нет в ночном дежурстве? — заворчал Млынаржик. — Одеяла на окна — и спать, черт вас подери!

— Подожди, — отозвался Цельнер, — у меня разобранное оружие.

— Хороший солдат соберет и в темноте. — Млынаржик сам стал затемнять окна.

Ержабек соскребал тесаком со штанов глину:

— Да погоди ты! Мне тоже еще надо…

— Всегда вы как нарочно после ночной вахты больше всего копаетесь, — огрызнулся Млынаржик и бросился на соломенный тюфяк.

Окна остались незавешенными.

Блага прилаживал компресс на горло:

— Он, видите ли, думал, что из меня сделают решето. Нет бы крикнул: «Не стрелять! Свои!»

— Как я мог крикнуть? — оправдывался Цельнер. — Я думал, это немцы. Они ж стреляли по тебе! Я прикинул: если подам голос, то станут стрелять и по мне. Со своего дерева я-то не слышал, что они говорят по-чешски. К тебе они были ближе!

— У меня голова была зажата между веток, я уже еле дышал.

— И вдруг наступила такая удивительная тишина, — продолжал Цельнер, — я смотрю на дерево, где сидит Блага, и у меня мороз по коже: на фоне неба чернеет силуэт повешенного. Ну, думаю, готов товарищ. Останется после него Манке только рюкзак, набитый письмами с любовными излияниями, ей-богу, я уж так думал.

Блага сидел на вещмешке и придерживал компресс на горле.

— Вот-вот! — злился он. — Слишком много все думали! Наш патруль, глядя на меня, думал, что на дереве «кукушка», немецкий шпион, а Цельнер в свою очередь думал, что патруль этот — немцы…

Ребята дружно захохотали, представив себе и тех двоих, внизу, перепуганных появлением на дереве лазутчика, и дрожащего Цельнера, и полуповешенного Благу, заливавшегося холодным потом.

Млынаржик повернулся от стены и пробурчал:

— Когда свои сцепятся со своими, тут уж не до смеху.

Махат прислушивался к разговору, а из головы не выходил Станек. «Когда свои сцепятся со своими». Тюфяк зашуршал под Махатом. Он с трудом сдерживал себя. Следил за своим дыханием, чтобы оно не выдало его волнения. «Мне тоже предстоит сцепиться со Станеком».

— Еще мгновенье, — продолжал Блага, — и вам пришлось бы меня хоронить — задушенного и застреленного.

Махат втянул голову в плечи, словно его самого душили.

Цельнера после всего пережитого не покидало веселое настроение:

— Много думали, говоришь? А сам-то ты о чем думал? Ведь ты же первый выстрелил в этих двух наших!

«Не я первый бросил в Станека камень, — сказал себе Махат. — Не я. Омега первый заикнулся о нашем надпоручике».

— Дудки, не стрелял я, — возразил Блага. — Я уже лез вниз, сорвалась нога, и я застрял в ветвях, а от толчка автомат дал очередь…

«А если и у меня сорвется нога? — напряженно думал Махат. — Если у меня не хватит доказательств?»

— И знаете, ребята, — делился Блага своими впечатлениями, — я не чувствовал ни боли, ни страха. Мне абсолютно было безразлично, останется у дяди аптека или нет, я уже со всем смирился, мысленно говорю ему: прощай, дядя. А Манке: прощай, красавица. Мне только странным показалось, что косая обращается со мной так осторожно, ощущение — будто я под наркозом…

— Да, тебе не сладко пришлось, — воздал должное переживаниям Благи Цельнер.

«И мне тоже не сладко приходилось, — размышлял о своем Махат. — Я уже думал: наконец-то попал в бригаду, теперь все позади. И вот опять…»

— Блага в рубашке родился, не иначе, — смеялся Цельнер. — Те двое думали, что его подстрелили, что «лазутчик» висит уже мертвый, пошли его снимать и видят: господи, это же наш!

«…Некоторые ребята, — не успокаивался Махат, — до сих пор находятся под впечатлением того, что Станек делал для них раньше. Они по-прежнему верят в него…»

— Господи, ведь это же наш, а мы его шлепнули! И тут Блага, дважды мертвый, повешенный и вдобавок подстреленный, как разразится: вы, ослы, наклали в штаны и давай палить в человека.

«…Нет, сейчас еще рано. — Махат с шумом втянул в себя воздух, потеряв на мгновение контроль над собой. — Моя атака должна быть тщательно подготовлена. Не поставишь крепко ноги — поскользнешься…»

— А что вы там, на такой высоте искали? — поинтересовался Зап.

Блага, поглаживая через повязку горло, неохотно промямлил, что все произошло из-за кабеля, который пересекал дорогу в конце деревни. Там его то и дело разрывали автомашины, поэтому решено было пустить кабель поверху. Пришлось Благе с Цельнером лезть на деревья.

— Врете! — сказал Зап.

Ержабек, тянувший эту линию вместе с Запом, знал, что там, хоть и растут по обеим сторонам дороги старые ореховые деревья, но далеко друг от друга. Поэтому он поддержал Запа:

— Да там же кабель не натянешь. Такой провес будет, что…

— Кто не верит, — надулся Цельнер, — пусть пойдет посмотрит.

— Одеяла на окна! И спать! — заорал Млынаржик.

В комнате стало темно. Но солдатам не спалось.

Кто-то ворочался, и в тюфяках шуршала солома, кто-то прошлепал босыми ногами по полу, послышался плеск воды в ведре.

— Ребята, кто сегодня расскажет на сон грядущий анекдот?

— Не до анекдотов, Эрик! Заткнись и дрыхни!

— Я привык засыпать рядом с Боржеком…

— Опять начинаешь!

— Если Эмча ходит словно в воду опущенная и всем своим видом напоминает нам…

— О чем?

Все замолчали.

— У меня в голове не укладывается, чтобы наш Старик мог…

— Вспыльчивый человек всегда может сорваться. У пана командира задето самолюбие, а случай для наказания идеальный.

— Думай, что говоришь, Здена!

— Да я ничего не говорю, Млынарж. Я только прикидываю, что к чему.

Не спится солдатам…


Старые половицы в Яниной комнатке жалобно поскрипывали под ногами Панушки. Вчера Станек передал Яне записку. Панушка знал, куда она собирается. К нему. Он остановился, погладил дочь по волосам.

Яна растрогана этой лаской, счастлива, что он рядом с ней. Нелегко пришлось бы ей, если бы она была здесь одна, среди чужих людей, сегодня еще более чужих, чем в первый день встречи с ними.

Панушка принялся снова расхаживать, опять заскрипели половицы, и ротному казалось, что все вокруг него трещит и рушится.

«Я все ждал, когда ребята угомонятся, — успокаивал он себя, — ведь это бывает после каждого боя. А такое сражение любого выбьет из колеи. На день, а то и на два… Но вот Киев уже позади, а разговоры о Боржеке не кончаются». Панушка присел на постель рядом с Яной. Она вся сжалась в комочек, чтобы он не видел ее лица. Панушка опять погладил ее по волосам:

— Послушай, Яничка, лучше бы вы перестали встречаться. — Он почувствовал, как она чуть приподняла голову, и поспешил добавить: — Я же вижу, как это будоражит парней…


— Будет наконец тишина или нет? — спросил в темноте чей-то раздраженный голос.

Другой, тусклый, приглушенный, видимо, одеялом, продолжал:

— Все-таки в этой истории с Боржеком что-то не то. Раньше Старик любил с нами посидеть, поговорить о том, что нам предстоит делать; приносил сигареты, а сейчас…

— Тащимся от привала к привалу — от одних незнакомых людей к другим!

— Словно сироты.

— В общем, ничего хорошего…

— А стоит ему к нам прийти, коситесь на него, как на убийцу! Неудивительно, что он предпочитает сюда не ходить.

Все замолчали. Тишину прервал Махат:

— А может, он чувствует угрызения совести из-за Боржека?

— Поосторожней, парень, с такими-то обвинениями! — отозвался Млынаржик.

Опять напряженная тишина. И опять возмущенный голос Махата:

— Не понимаю, почему нельзя хотя бы раз вывести на чистую воду офицера?

Шульц принялся сбивчиво объяснять:

— Станек же сказал, почему он посылает Боржека. Неужели ты не помнишь, Здена? Я, как сейчас, слышу: Боржек пойдет потому, что он единственный, кто знает дорогу. Так или не так?

— Но ведь каждому ясно, — тихо проговорил Блага, пугаясь собственных слов, — каждому ясно, что у измученного солдата больше шансов сложить голову, чем у отдохнувшего.

Шульц, видя, что разговор о Боржеке начинает «разматываться», как кабель с катушки, стал кричать:

— Боржек! Только и слышно: Боржек! Ради бога, перестаньте вы наконец судачить на эту тему. Разве мы не на фронте? Ну и что? Один убитый!

Цельнер повернулся на бок:

— Один убитый, говоришь? А если бы этим убитым был ты, Омега? Потерянная жизнь — не мелочь.

— А главное — зря потерянная, — сказал Блага.

— Это не доказано, что зря, — запротестовал Шульц. — Скольких фронт хоронит. А вы носитесь с одним!

Цельнер вскипел от злости:

— Тебе этого мало? Ты спохватишься тогда, когда будут сотни? Или тысячи?

— Святая правда, — сказал Блага. — Если это имеет какой-то смысл, пусть хоть тысячи. Но попусту? Ни капли крови, ни капли!

— И что ты хочешь делать? — спросил его Махат.

— Что? Хочу знать, как все было. Каждый из нас имеет на это право. Или не имеет?


Панушка, сгорбленный, с заросшим лицом, в потрепанном обмундировании, походил скорее на пленного, чем на солдата армии, одерживающей победы. Половицы перестали скрипеть. Он видел, как Яна побледнела, и на гладком лице около рта залегла глубокая складка. Сердце его сжалось от жалости к ней.

— Я понимаю тебя. Я сам его люблю. — Выражение лица его стало озабоченным: — Но ты, наверно, не замечаешь, как изменился после Киева Калаш, просто сам не свой. Конечно, в душу ему не залезешь, но только, вижу я, ничего он не замечает, ничего не слышит. Да что говорить! Скажу одно: еще капля — и чаша переполнится.

Яна и сама прекрасно видела все, о чем говорил отец:

— Я потеряла сон. Того и гляди заболею от всего этого.

Панушка разгорячился:

— Разве я не твержу вам всем: подождите, пока наступит мир?! Любовь во время войны! На фронте! Из этого ничего не получится, кроме страданий! Вот ты уже знаешь об этом…

Яна сняла с гвоздя шинель.

Он понял: пойдет к нему! Пришел в ужас:

— И это после того, что я тебе говорил… Средь бела дня?

Ее пальцы задержались на мгновенье на пуговице Станека.

— После этого я тем более должна идти! — Она надела ушанку, взяла большой глиняный кувшин и улыбнулась отцу. — Но за водой-то я, кажется, могу, правда, папа?

Панушка сказал удрученно:

— Ну, ладно…


По стрелкам, указывающим дорогу к колодцу, Яна вышла на просторную деревенскую площадь. Неподалеку от нее свернула в боковую улочку, там указателей уже не было. Размахивая кувшином, она брела вдоль разрушенных, безжизненных домов. Над крышами не кружили голуби. Не залаяла ни одна собака. Из выбитых окон не показалось ни одной любопытной головы. Мертвая деревня…

Вдруг что-то коснулось ее ватных брюк. Она вздрогнула. Тощая, голодная кошка смотрела на нее желто-зелеными глазами и жалобно мяукала. Яна погладила кошку. Та, извиваясь, терлась о штанину.

— Не плачь, мурка, не плачь, — приговаривала Яна и думала о том, что деревня эта скоро оживет. Бригада уйдет дальше, вернутся сюда люди, может, уже через несколько дней, и жизнь потечет своим чередом. «А я жить полной жизнью не имею права, и так будет всю войну, так должно быть».

Показался самолет с плоскими крыльями. Потрескивая мотором, «кукурузник», сделав круг над деревней, сел прямо на площадь. Из него вылез Станек и, увидев Яну, быстро зашагал к ней.

Девушка радостно засмеялась, но, вспомнив о своем решении, плотно сжала губы.

Станек тоже был серьезен.

— В чем дело? Почему ты избегаешь меня? Я звоню, чтобы ты принесла журнал сводок. Это же входит в твои обязанности, а ты посылаешь с журналом Запа! Почему?

— Отец послал Запа.

— Во вторник вечером твой отец дежурил, а ты была свободна. Я стоял возле вашей хаты и битый час бросал в окно веточки. Целый час! — Станек говорил с такой горячностью, что она даже попятилась. — Ты что, не слышала?

Она не решилась сказать правду.

— Не слышала.

— У тебя теперь постоянно какие-то отговорки, стоит мне заговорить о встрече. Почему?

Яна сделала еще шаг назад, второй, третий и уперлась в столбик от ворот.

— Я думал, что я тебе не безразличен, — говорил Станек. — Ведь у меня были основания так думать? Или нет?

Где-то скрипела калитка. Ветер то открывал ее, то снова закрывал, и казалось, что какие-то люди бесконечно приходят и уходят.

— Я так дальше не могу, — вздохнула Яна тоскливо. — Сам посуди: ты мне кидаешь в окно веточки, я это слышу, но если я выйду, то сразу десять пар глаз побегут следом за мной — ага! видите! Пан командир и наша Яна! Понимаешь?

— Нет, — отрезал он.

— И папа к этому так же относится.

Словно не Яна это говорила, а кто-то чужой… Ребята, отец… Что все это значит?

— У меня к тебе просьба, — проговорила она.

Он пытался найти путь к примирению:

— Проси что хочешь — все сделаю.

Она колебалась. На фронте страшно, а вдалеке от Станека будет еще страшнее. И все-таки сказала:

— Переведи меня куда-нибудь в другое место.

Он вытаращил глаза:

— Тебя, в другое место?

— Ну хотя бы в один из батальонов.

— Прекрасная перспектива! — Станек рассмеялся, пытаясь скрыть свою растерянность. — Я буду прятаться на своем КП, в какой-нибудь лощине, ты где-то на переднем крае, скажем у Рабаса, тот всегда лезет в самое пекло, а мне прикажешь умирать от страха за тебя?

Большой кувшин оттягивал занемевшую руку. Но она крепко держала его, словно он был ее опорой.

— Речь не только обо мне, но и о тебе тоже. Для нас обоих лучше, если я буду от тебя подальше!

Лицо его посуровело. Однако он деланно засмеялся:

— Мне виднее, что для нас обоих лучше! — Он вырвал у Яны из руки кувшин, поставил на столбик и обнял ее.

Яна оттолкнула его:

— Нет! Как раз из-за этого за мной следят!

— По какому праву?

— Они не хотят, чтобы я любила тебя, а ты — меня.

— Может быть, мне взять у них разрешение?

Яна спросила вдруг:

— Тебе обязательно надо было посылать на «Андромеду» именно Боржека?

— Обязательно.

— Но ведь он был очень изнурен.

— А кто из нас в те дни но выкладывался до конца?

— И все-таки он больше устал, чем другие связисты.

— Это упрек с твоей стороны или со стороны «других связистов»?

— Не с моей.

— Тогда все ясно. Ребята ревнуют тебя ко мне и поэтому ставят мне в вину Боржека.

Станек и сам из-за гибели Боржека лишился покоя. Хотя он и знал, почему так поступил — это в самом деле помогло быстрому восстановлению связи с «Андромедой», — но все-таки винил себя.

— Кто же эти связисты? Назови!

Яна погладила его по руке.

— Кому ты больше всего нравишься? Скажи! Я растолкую этому негодяю…

Она представила себе, как он придет на пункт связи и в запальчивости наговорит много грубого, резкого или поступит опрометчиво, как в свое время с капитаном Галиржем. У того до сих пор, когда он вызывает Станека, голос строгий, официальный. Если она выдаст Станеку имя Махата, он непременно исполнит свою угрозу, а в результате наказанным будет не Махат, а Иржи.

Робко, едва касаясь, она гладила его по руке. Станек отдернул руку:

— Ну что? Узнаю я наконец?

— Я сама толком не знаю, кто об этом говорит. Может, никто и не говорит, просто настроение такое…

Настроение? Станек это ощутил уже на себе: его ребята, обслуживающие основной пункт связи, относятся к нему не как прежде. Он был даже рад, что в последнее время бригада без передышки меняла позиции и он успевал говорить с ними только о самом необходимом по службе. Но сейчас бригада уже давно стоит на одном месте, а он предпочитает подольше задерживаться у других связистов, разбросанных по всем подразделениям, а к этим еще ни разу не заглянул на огонек. Они всегда любили посидеть и поговорить с ним. Обрадуются ли они ему теперь?

— Изнуренный Боржек! Больше всех! Разве снаряд знал, кто из нас троих больше всего изнурен? С таким же успехом он мог попасть в Калаша или в меня! — Ему хотелось поскорее успокоить Яну. — Я командир, и я отдаю приказы. И отвечаю за них. Но не перед рядовым составом! — Он повысил голос — Я отдаю приказы не потому, что мне так хочется. К этому вынуждает меня война, фронт, а я, слава богу, язык фронта уже немного понимаю!

Станек говорил решительно, уверенно, но его уверенность вызывала в Яне противоречивые чувства.

— Дошло до тебя?! — спросил он.

Видел сам: не дошло! Вздохнул: о, прелести командирской жизни! В Киеве теряю Боржека, после Киева — старого друга, Галиржа, теперь у меня отнимают девушку и еще хотят оклеветать. Да, если бы на фронте человеку угрожали только снаряды!

— Идет война! А я — мужчина. Бесчувственный, жестокий. Когда в этом есть необходимость, ничего не поделаешь — бесчувственный, жестокий.

Она испугалась. Он ни перед кем оправдываться не станет, а отец сказал: еще капля — и чаша переполнится.

— Ну что? — Станек обхватил Яну обеими руками за талию. — Что теперь тебя страшит?

Она судорожно вцепилась пальцами в его плечо, прижалась к нему, чтобы быть ближе в эту минуту, когда скажет ему о своем решении:

— Отправь меня к тому же капитану Рабасу, хотя бы на время… — Она с отчаянием обнимала его, и только это давало ей силы досказать начатое: — Если мы не будем так часто встречаться… — вспомнила Махата, — ребят это не будет так будоражить, — закончила словами отца.

— Все будет наоборот! Мое свободное время — полностью твое! А твое — мое!

Пальцы, вцепившиеся в его плечо, ослабли, Яна медленно опустила руки. Молчала. Он почувствовал себя задетым, не услыхав от нее того, что ждал. Закурил и уставился перед собой. Вдалеке увидел солдат. Они несли котлы с обедом. Полдень. Самое лучшее время суток. Затишье. В котелках, словно пестики в ступах, позвякивают ложки.

Ему стало досадно, что так глупо проходит это прекрасное и короткое время. Кровь волнами ударяла ему в голову:

— Я дурак! У меня в ушах беспрестанно твой голос на «Андромеде», твой страх за меня. Я ощущаю на лице твои горячие поцелуи в Киеве. Ты была там такой счастливой, а сейчас… словно ты хочешь обо всем забыть! Или все это было притворство?

Она отвернулась. Взгляд ее остановился на одинокой яблоньке, росшей в углу двора. «Я тоже принадлежу этой мертвой деревне. Должна принадлежать, — подумала она. — Жизнь, счастье, цветы, улыбки — все это не для меня, не здесь, не на фронте».

Станек видел, как дрожат ее губы. И почувствовал, что если скажет еще одно резкое слово, между ними все будет кончено. Нет! Это было бы безумием!

— Прости меня, Яна, что лезу к тебе со своими заботами. Прости. Я вот сегодня думал: если бы я мог взвалить на свои плечи всю эту войну… Лишь бы ты о ней вообще ничего не знала. Я люблю тебя.

Невдалеке темнела сгоревшая хата. Посередине одиноко торчала труба, уже забывшая запах дыма. Но лицо Яны прояснилось: я не хочу принадлежать этой мертвой деревне!

Станек раскрутил ворот. Ведро, позвякивая цепью, полетело в колодец и плюхнулось в воду. Потом цепь медленно навивалась, пока полное ведро не показалось у сруба колодца. Станек закрепил его, чтобы не сорвалось. Он подумал: «Уходит прекрасное время! Откладывать, оглядываться — надоело. Больше я не в состоянии это выносить!»

Весь свет зимнего полдня серебристой дымкой сгустился вокруг Яны, посеребрил ее бледное лицо под высокой ушанкой.

— Ты все твердишь — отправь меня в другое место, а сама ведь этого не хочешь! Я же по тебе вижу, что тебе со мной хорошо!

— Ничего ты не видишь…

— Сама посмотри! Вот зеркало! — Он показал на полное ведро.

На поверхности воды она увидела отражение своей улыбки.

— Я выловил твое признание со дна колодца.

— Какое признание?

— Что ты не хочешь со мной расставаться.

— Конечно, не хочу! Как я могу этого хотеть?!

Девушек здесь по пальцам можно перечесть, лихорадочно думал Станек, а тут вдруг одна — не обрученная! Это притягивает, как магнит. Он должен убедить ребят в том, что она уже обручена.

— Я все сделаю, положись на меня. Что я хочу сделать? Об этом тебе поведает не колодец, а мой «паук». И уже завтра. Помни: никто не смеет лишать нас радости. И мы никому не дадим от нее ни кусочка. Ты довольна? Теперь тебя ничего не страшит?

С ведра в колодец падали капли, позванивая в глубине, словно кто-то бросал туда мелкие камешки. Яна покорно вздохнула:

— Теперь нет, Иржи.

Но страх не покидал ее.