"Бог в стране варваров" - читать интересную книгу автора (Диб Мухаммед)



2

Тесная штука тело. Как, в сущности, мало места оно нам предоставляет. А ведь кажется огромным, как вселенная. Но вот ты снова на том же боку — правом или левом, в крайнем случае на спине. А лежать на боку или на спине быстро надоедает. А раз надоело, то что остается делать? Повернуться на правый бок, на левый, в крайнем случае на спину.

Глаз Лабан не открывает. Учащенно бьется сердце.

Лабан выпрямляется. И тут замечает жену: на свету, в тишине она шьет. Оборачивается к нему. Неужели так только кажется? Они находятся вровень, но она словно сидит выше. Два тюфяка положены рядом на старый ковер в самом темном конце комнаты, поверх, тканые покрывала — это постель. В другом углу, тоже на полу, то ли на бараньих шкурах, то ли на чем-то вроде подушки — ему не видно — сидит Рашида, Лабан наблюдает за ней. Во взгляде, который она бросает в ответ, сквозит насмешка.

Через мгновение Рашида смотрит уже рассеянно. Кивком предупреждает Лабана, что скоро отправится в постель.

И снова берется за шитье.

Лабан вытягивается на спине. Кожу на локтях пощипывает. Он высвобождает ноги из-под одеяла — так прохладнее. Жена заблуждается. Ему что; пусть себе сидит, пока не надоест. Если подумать хорошенько, как хрупко всякое согласие. Доверие, накопленное тысячами жестов, слов, взглядов. Мыслей и не-мыслей, которыми прошивается каждый из наших дней, каждая из наших ночей. Малейшее дуновение уносит его. Сделать вид, что не замечаешь. Тогда зло, возможно, будет меньше. Мне надо было ее успокоить. А по ее виду скорее решишь, что она меня успокаивает.

Сегодня днем он ходил к Хакиму. Марту он тоже застал дома. Ничего больше он не желал, лишь бы быть с ними. Видеть их. Лабан был доволен.

Расставшись с друзьями, он загрустил. Послонялся немного по городу. Тревогу развеять не удалось. Она еще сильнее сжала ему грудь. Не то чтобы он испытывал боль, чувствовал недомогание, совсем нет. Это проявлялось отнюдь не через ощущения. Казалось, это протекало не в нем самом. Как будто он утерял всякое восприятие реальности, и оттого стеснение в груди, неуверенность. Я обратился в тень, думал Лабан, и эта мысль сдавливала его как в тисках.

В конце концов он счел за лучшее вернуться к себе и залечь в постель, несмотря на ранний час.

«Тайна не должна поражать мысль, приносящую несчастье. Любая мысль всегда опасна. Любая мысль способна породить угрозу, пробудить ее ото сна, извлечь из забвения, выудить из плотной тишины. Она вызревает где-то рядом. Словно предчувствие, словно неотвратимое событие. Позвать ее тихо, осторожно, не злоупотребляя словами. Всем тем, что чревато словесными излияниями. Говорить из глубины самого себя. По внутреннему побуждению».

Он словно кого-то лишился. И теперь не знал, возвратится ли к нему этот человек. И если возвратится, то в каком качестве.

И опять Лабана одолевает дремота, которую нарушает лишь громкое биение его сердца. Вспоминается сон. Беспорядочный пейзаж, усеянный каменистыми уступами, унылость которого отпугивает взор. Занимается пылающая, самая кровавая из зорь, которая только может прийти на смену яростному полуденному зною. Она пожирает все, наполняет и окрашивает даже кактусовую чащу, где и хоронится солнце. Под его жаркими лучами прогуливается тень, сторожко, зорко поглядывая по сторонам. И внезапно рядом с собою он видит острие зажатого в ее руке ножа. Он затаивает дыхание. Старается укрыться в глубине чащи, среди смоковниц варварского края. Ветви впиваются в его тело.

В лохмотьях, развеваемых ветром, появляется бродяга. Тень уступает ему дорогу. В бродяге все кипит бешеной яростью, борода всклокочена, глаза вылезают из орбит, тяжелая голова сотрясается, руки отчаянно жестикулируют, взвивается в воздух тряпье, служащее ему одеждой. Размахивая ножом, он наскакивает на тень, она обволакивает его.

Потом настанет мой черед, думает Лабан.

Вновь зияет исчезнувшая на время пропасть, именуемая ночью.

Вот цепочкой следуют образы, которые приобретают отчетливость с той же неумолимостью, с какой каждый из них затем уходит в небытие. Это длинная вереница феллахов, обосновавшихся в городе. Это лишние люди, коими кишат забегаловки. А вот и двери. Великое множество дверей. Фабрик, магазинов. Все закрыто. И улицы, оживленные или спящие, пронзенные сотнями взглядов. Ни один образ не минует его без того, чтобы с бесстрастной ясностью, сухо и точно не отпечататься на сетчатке глаз.

Но вот видение рассеивается. Явно желая воспользоваться ночной передышкой, Рашида с серьезным, решительным видом хлопочет по дому. Приоткрыв глаза, Лабан следит за ее движениями. Он прислушивается к тому, как в безмолвии, в тишине переходит она с места на место. Лабан знает, что жизнь утекает от него, чувствует, как она проскальзывает между пальцев. Но он не делает ничего, дабы ее удержать, потому что занятие это бесполезное. «Может, скоро суждено мне достигнуть дна, где я и упокою себя».

С порога раздается зычный голос тетушки Аблы:

— На кого она нас оставила!

Там вместе с матерью сидит мальчик. Он понял, о ком речь. О Муиме. Так они, ребята, ее окрестили. Она приходила к ним, обедала и уходила, не проронив ни слова. Выла ли она им родственницей? Доподлинно мальчик этого не знал. Накануне его мать присутствовала при выносе тела.

Тетушка Абла устраивается рядом с ним с теми же невероятными усилиями, какие тратит на все. Зачем только она напяливает на себя столько одежды, столько юбок? Как будто им без нее не было известно о смерти Муимы, тетушка Абла все причитает:

— На кого она нас оставила!

Потом тетушка пускается в объяснения, говорит, говорит, перескакивая с одного на другое. Ее голос разносится по всему дому, остроконечная шапочка на голове покачивается под шелковой шалью.

Под конец она признается:

— Все боятся эпидемии тифа. Я потому и не пришла на похороны. — И снова принимается причитать: — Ах, что ты наделала! Что наделала!

Эпидемия тифа? Мальчик смотрит на мать. С непроницаемым видом та глядит прямо перед собой.

Ночь вступает в свои права, все дальше и дальше простирается она по земле. Кроме этих бликов на зеркальной поверхности его памяти, она ничего больше предложить ему не может.

Как раз этим летом он нашел работу на фабрике по переработке ковыля. Как только он удостоверился, что его взяли, Лабан сразу побежал домой поделиться новостью с Рашидой.

Она вся побледнела и прошептала срывающимся голосом:

— Не может быть!

Прекрасное лицо Рашиды осветилось, и влажная пелена затрепетала в ее глазах.

— Точно.

Что-либо добавить он был не в силах.

Жена опустила глаза. Щеки ее теперь пылали.

— Благослови тебя господь, — выдохнула она.

Два месяца, это длилось два месяца. А потом все стало как прежде.

Тетушка Абла радуется:

— Она почиет в мире!

И тут же сокрушается:

— Мы продолжаем мучиться в этой юдоли слез!

Кончик ее носа краснеет, дрожит. Она всхлипывает. Из красных натруженных глаз на щеки текут крупные капли.

Тетушка горюет столь безутешно, что мальчик снова косится на мать. Та глядит на тетушку безучастным взором. Как бы сквозь нее.

Тетушка Абла шумно сморкается.

— Поверьте, на земле мы лишь странники. Эта жизнь дана нам, чтобы мы могли подготовить себя к другой, А мы — мы прельщаемся благами этого мира. А вот Муима поняла. Потому бедняжка и решила покинуть нас.

Мальчик сотрясается от рыданий. Тетушка прерывает свои причитания:

— Ты что, дружок? Ты из-за Муимы?

Комок застревает у него в горле, он стискивает зубы, сжимает кулаки.

Она ворчит:

— Глупый! Стоит тебе из-за нее так убиваться! Она свое пожила. Тебе бы до ее лет дотянуть!

Глаза мальчика все еще затуманены слезами.

— Да полно! Бог по благости своей призвал ее к себе, не дожидаясь, пока она превратится в грязную немощную старуху. Она обрела покой. Если кого жалеть, так это нас! Еще неизвестно, как мы простимся со своей жизнью, готовой изменить нам в любой момент. О Муиме не горюй, слышишь? Всегда думай прежде о себе.

Голос тетушки Аблы громыхает еще долго. Мать не перечит ей, но и не соглашается.

Обеих уже нет в живых.

Но к нему из небытия восходит другой, таящий в себе угрозу, голос:

«И тогда Дхамани в самом деле поселился у Олджи. У ведуньи! Ни мужчинам, ни женщинам без нее не обойтись. Да будет проклята ее халупа! Слова ведуньи приносят облегчение. Они сами протаптывают тропинку к твоему сердцу. Песней звучат в ушах. Почему? Но почему всегда надо задаваться вопросами? Женщины разнесли слух, что и Дхамани — колдун. Страшись за себя, прокляни идолопоклонников. Сплетни — ловушка. Сообщается ли он с мертвецами? Похищает ли души? Я видел, как он бродил в одиночестве по полям в часы, когда под палящим солнцем умолкают даже цикады. В это самое время. А ведь он знает толк в семенах. Может поставить на ноги издыхающее животное. Умеет разговаривать с хищными птицами. Говорит им: „Летите на север“, когда им и правда лучше лететь на север; или отправляет их в любую другую сторону. Когда Дхамани просят об услуге, его глаза начинают светиться, как лампы. „Исполню за милую душу“, — говорится тогда.

Пока еще кругом разлит предутренний покой. То тут, то там раздается птичья трель. Но земля безмолвна и глуха. Свет в этот час струится с небес, веет свежестью. Как-то забывается, что эти пространства прожжены насквозь, что кругом довлеют черные и желтые цвета. Проспав, сколько положено, я вышел из дома. До хижины лавочника Мусы, хозяина кафе, всего несколько шагов. Я поджидаю его, прислонившись к стене дома, глядя на улицу. И Хомада тут, и Иса, и Брахими. Все ждут его. Он принесет мне кофе. Потом я буду ждать восхода солнца. День обещает быть таким же, как и все другие дни до скончания времен. Затем я стану ждать, когда солнце зайдет, чтобы занялся потом новый день.

Почти все животные околели. Они лежали на земле, вытянув шеи. Бараны щипали свою же шерсть. Я люблю читать безмятежность в бараньем взоре. В нем таится кротость и пламя жертвенного костра. От него веет полуденной дремой. И бараний запах тоже навевает сонную одурь.

— Восемь баранов. Посмотри. Я их продаю.

— Куда я их дену? У меня их полторы тысячи.

— Мне нечем их кормить.

— А мне есть чем? Год выдался сухой.

— Сколько ни дашь за них, все хорошо.

— У меня не будет для них корма.

— Назови любую цену.

— Двести.

— Они стоят три тысячи каждый.

— Двести.

Я вытаскиваю нож.

— Если еще раз скажешь такое, я их прирежу прямо на твоих глазах.

— Двести.

Я люблю их кроткие взоры. Так глядят все обреченные на заклание. Никуда им уже не деться — всюду та же земля, греет то же солнце, дует тот же ветер. Судьба настигла их. Трупы я оставил там. Их шерсть пахнет так же, как моя одежда.

На днях и Реджебу пустили кровь. Его собака сцепилась с собакой Али. Хозяева тоже не остались в стороне. Вышла потасовка. После взаимных оскорблений пошли в ход палки. Реджебу раскроили череп».


Лабан уже не знает, спит он или все происходит наяву. Напрягая глаза, углубляется он в городские улицы — никогда он не видел их такими освещенными. По городу, ослепляющему своими огнями, Лабан продвигается осторожно — его преследует и приводит в волнение мысль, будто этот город вытеснил, поглотив и воспроизведя затем до мельчайших подробностей, другой, настоящий. Все здесь не более чем видимость. Прохожие — мертвецы, странным образом наделенные плотью. Поглядеть только, с каким упорством попирают они ногами землю.

В Лабана закрадывается страх, что он может столкнуться с одним из этих призраков. Он смутно представляет себе, к какой развязке это приведет.

Как если бы простой нежности было мало, она усугубляется необыкновенной красотой, расточаемой небесами, солнцем, садами, самой атмосферой. «Нужно будет много крови, живой, обильной крови, чтобы растопить эту прозрачную пелену».

Ему чудится вдруг, что на него бросается вооруженная тень. И тут он снова обретает ясность ума.

То близкое, то далекое дыхание жены наполняет собой сумрак комнаты. Он прислушивается: это из тех двух-трех простеньких вещей, которые только и стоят любви, привязанности. Благодаря которым жизнь может без конца возрождаться к жизни.

«Мне тошно. Я устал, устал разбазаривать самого себя, нужда меня надламывает».

И вновь перед его глазами мать. Она прохаживается по просторному дому, потом направляется к беседке на возвышении, откуда ничто не препятствует смотреть и любоваться на окрестности. На матери длинное платье из легкого розового газа. Ее силуэт словно выкристаллизовывается из густой тишины. Воздух вокруг нее колеблется. Но все замерло: и воздух, и громады деревьев, и волнистые луга, — все замерло, но дышит. Каждая деталь картины вырисовывается перед мысленным взором с такой поразительной четкостью, что Лабану приходится привстать, открыть глаза — не то, казалось, ему грозило заплутать телом и душой в собственном видении.

Рядом с ним покоится во сне Рашида, слышно ее легкое дыхание. Только он теперь не спит. С прошлого лета он без работы. Так прошла зима, когда чуть ли не весь город стал жертвой безработицы, и весна. Что дальше?

Ничего, по-видимому.

Он повторяет про себя: дальше ничего. И тут же проваливается в бездонный колодец.

Через минуту он приходит в себя у края колодца. Глаза широко раскрыты, он еще борется со сном, но усталости не чувствует, и сознание больше не покидает его. Словно кто-то стоит на часах и следит, чтобы его внимание не рассеивалось.

В городе на крышах, на проводах еще капли дождя. Блеклые краски оживают, город весело сверкает на солнце. «Порою пустяк может сделать существование вполне сносным», — закрадывается в голову Лабану. Эта мысль сопровождает его в прогулке под высоким и ясным небом, освободившимся от мягкого пуха облаков. «Порою пустяк…»

Волна надежды, которую распространяет летнее солнце, наполняет Лабана радостью. Конечно же, это оно, солнце, вздымает пену звуков, криков, автомобильных гудков на улице. Лабан прислушивается к шуму. Под этот шум он забыл бы свои печали. «Сколько людей у нас согласились бы выкопать себе же могилу, лишь бы получить кусок хлеба до того, как их уложат на дно этой самой могилы». Как славно, тепло на улице. Прелестный день, словно призывающий наслаждаться жизнью. Им овладевает сильное желание поразмять ноги. И Лабан отправляется куда глаза глядят.

Он еще продолжает смаковать удовольствие, когда вдруг чувствует на своем плече чью-то руку. Бог знает почему мысль о том, что на него напали, пригвождает Лабана к месту. Тело пронзает ледяной холод. Он косится на обидчика и, воскликнув «Ах!», не находит, что еще сказать.

Это Иса, и на его веселом лице столь хорошо знакомое Лабану осуждающее выражение. Лабан ищет слова, способные заставить Ису сменить гнев на милость. Ну и угораздило же его встретить Ису!

Тот прямо с ходу заводит длинную речь. Говорит он с воодушевлением, какое резонно ожидать от человека — о несчастный! — сочетавшегося законным браком восемь дней назад. Лабан не может не насторожиться, его охватывает недоброе предчувствие.

Исе кажется мало просто распространяться о своем удовлетворении. Он распинается о коронах жениха и невесты, хвастается шикарной свадьбой, тем, сколько она ему стоила, сколько ему положили в свадебную корзину, или, вернее, на свадебный поднос. Почему ему все удается? Да потому что он добрый человек. И в полном смысле слова хозяин своей судьбы.

Лабану следовало прийти на свадьбу, бросить в свадебную корзину, или, вернее, на свадебный поднос, тысячный банкнот (по меньшей мере). Лабан уже чувствует, что Иса его не пощадит, повертится он у этого Исы на вертеле. И поделом мне. Не надо было ворон считать. А то солнце выглянуло, голова и закружилась. А это животное и не сомневается в своей правоте: ведь на мою свадьбу он приходил и не ограничился добрыми пожеланиями. И я свои пожелания должен был бы сопроводить денежным взносом. Деньги он получит. А пока пусть хоть режет меня на сто частей. Я и пальцем не поведу. Все права на его стороне.

И тут Лабана осеняет. Что, если он расскажет свой сон и Исе? И Лабан начинает, не задумываясь о том, что тот может подумать: «Бродягу толкнули, он споткнулся. Движения у него, как у слепого. Совсем как у слепого. Он замахал руками, словно нащупывая дорогу. Но он не упал. Все шел и шел, уронив на грудь взлохмаченную бороду и нечесаные волосы. Шел и глухо ворчал. Потом его лицо словно налилось свинцом. Что-то в человеке хрустнуло. И он опустился на колени». Рука Исы еще сильнее надавила на плечо Лабану.

Лабан напрягся. Какое еще унижение ему предстоит? Обругает его Иса? Станет насмехаться? Если только это…

Лабана смущает пронизывающий взгляд Исы. Иса простодушно говорит:

— Не мучайся, к чему эти увертки. И так все понятно.

Вид у Исы заговорщицкий. Лабан остолбенело на него смотрит. Но он по-прежнему настороже. Иса подмигивает:

— Да, старина, любому… — Он словно обращается не к Лабану, как будто здесь, в пределах досягаемости человеческого голоса, есть и другие слушатели. — Мы все всегда усложняем.

Лабан тоже так думает.

— Ладно, иди по своим делам, — заключает Иса. — Я и так тебя задержал.

«Мои дела. Он меня спроваживает».

Лабан, как по приказу, поворачивается и уходит. Он ошеломлен откровенностью, с какой от него отделались. Иса провожает его взглядом.

Что Иса теперь сделает? Ведь так дешево от него не отделаешься. Это просто дьявол во плоти. Скажи пожалуйста, пожалел! Со смеху можно сдохнуть. Плевал я на его жалость…

И снова голос:

«День сейчас только занимается. Я начеку. Скоро ангелы рассекут землю огненными мечами. Стены из земли. Человек тоже земля, прах. Все, что сотворено из праха, в прах и обратится. Словами этого не объяснишь. Слова здесь излишни. Боль. Боль тоже ни к чему. И радость ни к чему. И то, что ты делаешь, ни к чему. И что не делаешь. Жизнь — прах, солнце — прах, ветер — прах, смерть — прах. Солнце, ветер и смерть.

Пришли солдаты, ворвались в дома, перевернули все вверх дном. Наводнили страну. Но потом убрались восвояси, и страна обрела прежний вид. Многих обуял страх. Забормотали дрожащими голосами. Забились в углы. Приготовились к смерти. Почему? Потому что они уже трупы. Ветер, развеявший солдат, развеял и их. Они легки, как тени, роющие в земле норы. Мертвецы, солдаты. Свет скоро уплотнится. Жара усилится, затвердеет, как металл, станет шелушиться. Глаза раскроются и увидят лишь легкую разреженную землю. Яркий дневной свет будет излучать правду. Смерть?

Моя мать (тогда она еще была жива):

— Ты родился в день, когда дядя вторично вступал в брак. Я была у него, помогала. Неожиданно начались схватки.

Я спросил:

— И сколько, выходит, мне лет?

— Когда умер каид Беллах, ты был уже у меня в животе. Это точно. Твое сердце уже билось во мне.

— Ну так сколько мне лет?

— Родила я, значит, когда дядя женился во второй раз. Ровно за год до большого голода.

Мой отец (он еще тоже не умер):

— Тогда был потоп, пришла вода от Черного Камня. У кривого Али утонули дети.

— Ну и сколько, получается, мне лет?

— Спроси у матери.

— А сколько лет тебе?

— Всевышний знает. Как родился, с тех пор и живу. Когда я взял в жены твою мать, имамом у нас был еще Хасан. В тот год было много дождей. Случилось наводнение. Молния попала в смоковницу.

Кто может, пускай живет, пока силы есть. Кто не может, пускай умирает. Нужно ли утесу, дереву, горе знать свой возраст? Все дни похожи друг на друга. Все слова. Сегодня я есть, завтра меня нет. Переживу один день, другой… В Мехди умерла при родах Аиша. За три месяца это четвертая женщина, которая отправилась на кладбище вместе со своим ребенком. Жила-жила. А теперь ее нет. Лишь камни не знают смерти.

Другой: иностранец, он там вместе с теми, кого убили солдаты. Их кости перемешались; солнце, ветер их выскоблили. Так и белеют вместе. Не различишь, где чьи. Стервятники расчленили, растащили на куски их трупы, птицам тоже все равно, где кто. И гора не делает различий. И солнце, и ветер. Человек зашатался от удара. Собрал все силы, замахал руками, словно хотел прорубить воздух. И не упал. Пошел дальше. Пошел, бормоча себе под нос. Лицо его стало свинцово-серым. Что-то хрустнуло в нем. И тут я почувствовал облегчение.

В поле раздается стрекотание кузнечиков. Черные зубцы скал вырисовываются на фоне пепельного неба.

Чтобы противостоять этому небу, надо обратиться в камень. Чтобы устоять под жалящим солнцем, надо обратиться в камень.

И пусть земля скроется под огненным покрывалом и не останется от нее ни следа.

Родители Мулуда за семьсот дуро нашли ему в соседней деревне невесту. Но погонщики мулов, с которыми она ехала, похитили ее. А потом за пятьсот дуро выдали замуж в другом месте. Мулуд и его семья потребовали деньги обратно. Родители девушки заявили, что они тут ни при чем, да им и нечего отдавать.

— Тогда пусть отдают невесту, — решила семья Мулуда.

— Мы полагаем, ей и там хорошо.

Чего ради им усложнять свою жизнь!»


Почему им так приспичило его женить? — не может взять в толк Лабан. И разве он уже не женат? Куда делась Рашида? Он ищет ее повсюду. Рашида! Или ее нарочно убрали от него? Но кто посмел? Его домашние? Родные: мать, отец, дядья, тетки? Его друзья? Не может быть. Она скрывается, почуяв сговор.

Он против, он не одобряет этот план. Он знает…

Он знает, что ему не уклониться. И всякий протест с его стороны тщетен. «Так как наступил вечер, предначертанный судьбой». Он рассуждает сам с собой: «Что такое брак? Чистая формальность, и ничего больше. Не будем глядеть на вещи мрачно, и чем скорее обстряпаем дело, тем скорее я стану свободным». Он уверен, что выбрал наилучшую защиту. Он уже видит, как, помаявшись немного, сбросит с себя цепи. И сразу с этим покончит. Но сначала ему подводят лошадь и заставляют вскарабкаться на нее. Таких зверей Лабан видел лишь в богом забытых деревушках. До него дошло. По прекрасному давнему обычаю они вызвались устроить свадебное шествие. Пустое дело. Надвинув на глаза белый шелковый капюшон бурнуса, он гарцует среди толпы кричащих и пляшущих под дикую музыку гостей и зевак. Лошадь под ним не стоит на месте, подскакивает, как угорелая, от шума петард, от бенгальских огней, взвивающихся из-под копыт. Его возят по городу, как мощи. Приходится переносить весь этот гам, запах пыли, резкие скачки коня.

Наездившись вдоволь, они очутились перед домом, где намечалось справить само празднество.

Лабана спускают на землю. Товарищи в избытке рвения поднимают его на руки и несут к спальне для новобрачных, разве что в постель не кладут. И — удивительная вещь — там никого, тишина. Он, оказывается, один… нет… кто-то сидит, не шевелясь, в углу, лицо скрыто фатой, вышитой золотом, темные руки в кольцах с кабошонами сцеплены, грудь сжимает жесткая сверкающая ткань кафтана, вся в драгоценных камнях. Лабан никогда не страшился одиночества, но эта картина сразила его. Сил нет устоять на ногах, он валится на пол, успевая, правда, заметить про себя: «Неисправимый кретин. Я всегда думал, что ты неисправимый кретин. Так на поверку и вышло. В такой ответственный момент взять и шмякнуться в обморок!»

Та, под фатой, конечно, попытается прийти на помощь, закричать, позвать людей, предпринять что-нибудь. Ничего подобного. Вся в золоте, женщина — кто это может быть, как не женщина? — словно манекен, не двигается с места, когда Лабан валится ей под ноги. Свечка, которую он должен был загасить, войдя в спальню, подожгла лежащую рядом бумагу, и та теперь распространяет удушливый дым. Новобрачная словно ничего не замечает.

К счастью, снаружи гости выражают свое нетерпение. Время от времени они лупят кулаками в дверь, отпуская обычные в таких случаях шутки. Так как Лабан не отвечает и не появляется в дверях с победоносным видом, гости барабанят еще сильней. В конце концов его по всей форме предупреждают, что сейчас применят силу. Лабан никак не показывает, что слышит. Его сковывает чудовищная вялость. Гости ломают дверь.

Ужас, обуявший всех после того, как они увидели, что он лежит, распластавшись, на полу, не поддается описанию. Везде в доме царит суматоха. Ходят слухи, что он при смерти и даже уже умер. Естественно, о празднике, о развлечениях речи нет. Гости, забыв чувство долга, видят в случившемся удобный повод улизнуть, прихватив подарки. Среди них Иса, который к тому же, уходя, нагло помахивает своим банковским билетом перед его носом.

После первых минут замешательства кто-то предлагает исцелить Лабана, перенеся его тело к мавзолею Сиди Хабака.

— Это дело рук демонов, — утверждает этот человек (не знаю уж, мужчина или женщина). — У мавзолея святого они выйдут из него.

Но вновь слышит Лабан другой — прежний — голос:

«Палимая земля. Источенная ветрами. Иссушенная. Здесь что-то должно завершиться. Но и начаться нечто такое, что не имеет имени. Сотворенное из самого твердого, непроницаемого для взора материале. Оно скитается пока по полям да по оврагам, прорезающим поля. По зубцам гор, по высыхающим руслам рек, где лежат белые кости. Ожидание конца и ожидание начала. Я тоже жду. Куда ни глянь — камни, пыль, ветер, солнце. Но это и есть конец. И начало. Я знаю, где все должно обрести конец. Среди остроконечных горных вершин, на которые низвергается ослепительный свет. На их склоны солдаты бросили тепа своих жертв. Светило солнце, мы же продолжили свои путь вслепую. Мертвые остались лежать там, впитывая в себя запах перегретого щебня и полыни. На многочисленных этих вершинах по-прежнему обитают лишь великие духи воздуха. В былое время кружились над горами мрачные птицы. Их можно увидеть и сегодня. Тех же птиц. Ничто не изменилось.

Со лба у меня стекает пот — на глаза, на все лицо. Словно кровь течет не под кожей, а по коже. Я не надеюсь, что станет легче. Какое уж там легче. Приоткрываю один глаз, прикрываю другой. Моргаю. Пытаюсь сделать наоборот: закрытый глаз открыть, открытый — закрыть. Башир глупый. Три дня топал, нес кур на рынок. А потом еще три дня на обратную дорогу. Выгадал десять дуро. На что они ему сдались, эти деньги? Из огненных зрачков, каждый из которых, прежде чем расплавиться, проникает в меня, подобно жалу, текут капли. Кровь в моих жилах почти свернулась, едва сочится. Если бы она могла совсем высохнуть, превратиться в пыль… Жалкая мечта для камня — желать, чтобы его оросила кровь. Пусть смута этого мира настигнет меня. Мои глаза уже не знают, что перед ними.

День вращает свой жернов. Я тоже вращающийся жернов. Эти горы, земля, солнце словно в бреду. Во множестве изрыгают они обезумевших птиц, ветви огня. Птичьи крики обрушиваются на поле градом мелких угольков. Один мой глаз открыт. В небесной глубине проплывает скопление черных точек. Пот — моя кровь — маской затвердевает на лице. Сколько времени она будет сохнуть? Сколько времени принимать форму? Все живущее облачено в форму. Если форма изменяется, исчезает то, чему она придает жизнь. Форма может обойтись без жизни, но никак не жизнь — без формы. На ней печать вечности. Длиться, никогда не прекращаясь. Обрести нетленную форму. Согласиться со своей гибелью. Я гляжу прямо перед собой. У горизонта та же гряда гор, стоящих на страже, но что они охраняют? О господи, что? Я лежу, вцепившись в землю. Не двигаюсь. Пускаю корни. На коже выступает кровавый пот. Скоро уже. Скоро мое тело, из которого вытечет вся кровь, обратится в сланцевые пластинки, отвердевшую породу, гальку, туф. И пусть ползет по мне кто хочет. Ни одно насекомое не сможет укусить камень. И пусть мои глаза облепят мухи, пусть птицы прилетят их выклевать. Это уже будут не глаза, а каменные наросты.

Я могу пока пошевелить ногой, рукой, повернуть голову. Но память уже окаменела. Что бог? Я не чувствую его взгляда, прикосновения пальцев, не вижу лица. Ничего не говорящее слово, что-то вроде шифра. Может, этот палящий зной, сжигающий поля, и есть бог?

В самом центре пламени я различаю танцующую огненную тень. Она несется вскачь. Потом вновь принимается кружиться в танце. Наступает на меня. Я думаю: „Как только она доберется до меня, я превращусь в безжизненный труп на голой земле, терзаемой солнцем“. Я жду. Считаю прыжки, которые то отдаляют тень, то приближают ее ко мне. Она словно балансирует между невоспринимаемыми мирами. Небо сопровождает ее в полете. Рядом с ней оно еще больше бледнеет. Вот она дотрагивается до меня. Моя мысль теперь подобна окаменелости внутри камня.

Тень останавливается, кладет что-то у моих ног. Я размыкаю веки. Смотрю.

Горсть черных оливок в миске. А сверху кусок ячменной лепешки.

В глубине глаз моего самого младшего сына светится улыбка.

— Позавтракай, папа. Позавтракай.

Я наблюдаю за ним. Он все улыбается.

— Позавтракай.

Ты улыбаешься, дитя, не замечая бездны, которая тебе угрожает. Не поступай необдуманно. Надо узнать… понять… Хотя какая разница.

Стой, где стоишь, и пусть твои ясные глаза улыбаются, их речь не столь невозможна, как речь, составленная из слов. Умершее боится не смерти, оно боится жизни.

Он понял. Я благодарно кивнул головой. Его черная тень исчезает так же, как появилась. Мы обернулись посмотреть на мертвецов, лежащих на склонах гор, куда их бросили. Местами у них уже проглядывали кости. Птицы-людоеды кое-где уже вырвали куски мяса. Мы так и оставили там трупы. Я обращаюсь к младшему сыну в его далеко, где все окружено голубым теплым свечением: „Тебя направила ко мне твоя мать, смерть, это она прислала лепешку, оливки. Она сказала тебе: иди. И ты пришел, прибежал, любовь ко мне подгоняла тебя. Ты долго улыбался, потом пожелал и мне почивать в мире. Земля будет мне пухом. Разбушевавшись, демоны воздуха могут погнаться за мной. Но вот я добираюсь до жилищ пустоты“».


Лабан чувствует, что его поднимают на плечи, и вот он вместе с друзьями и родственниками отправляется в путь. В мавзолее Сиди Хабака его опускают, как и полагается, прямо в гроб святого. Кругом свечи, как при ночном бодрствовании у тела покойного. Члены семьи и все остальные ждут, что произойдет дальше.

А где же его новая супруга? О ней совсем забыли, оставили дома.

Затем к гробу, глядя строго перед собой, приближается человек, появление которого здесь никому из присутствующих не кажется неуместным. Он наклоняется и хватает Лабана за плечо. Лабан ошеломлен, он вскакивает, как был, в брачной одежде, и узнает в незнакомце преследовавшую его тень.


«Я лежу под палящим солнцем. Я словно мертвое дерево, которое обжигает солнце. Я бодрствую, как бодрствует камень. Мир вокруг меня двоится. Ничто уже не погасит пожар. Память умолкла. Куда ни глянь, все переливается, колеблется. Выжженный, безмолвный, бесплодный, суровый мир, где все силы иссякли.

Я тут. Я не сплю. И не вижу снов. Но мне смешно, мне смешно, потому что я знал, что случится дальше. Мое тело было всего лишь мираж, химера, говорившая „я“. Теперь оболочка порвана, и я свободен. Я устремляюсь к солнцу, к мерцающей бледной пустыне. Я исчезаю среди прижавшихся к земле серых пиков, валунов, погруженных в задумчивость на равнине, безропотно и бесстрастно принимающей тяжелый свет с небес. И дальше, дальше. Я — тень от солнца, воплотившаяся в смертный страх. Не знающий преград. Дробящийся на тысячи человеческих существ. Целый мир. Все люди один за другим будут принесены ему в жертву. Куда вы только ни посмотрите — вперед, назад, — везде вы встретитесь взглядом со мной».