"Магус" - читать интересную книгу автора (Аренев Владимир)

Глава первая РАСТОПТАННЫЙ ЖУПАН

Ой, танцую до упаду на истрепанном шляху! То ли к Богу возвращаюсь, то ль от черта я бегу. Или с Долей по последней чарке пью. Иль Костлявой чоботами морду бью. Ой, танцую, рассыпаю гопака! Помяните ж добрым словом козака! …Над селом — судьбы незримая рука. Ой, танцую!.. «… принят еси на века».

Лето стояло в скирдах, скошенное, высушенное, ломкое. Лето почти закончилось. Оно уже сочилось осенью, все чаще уступая ей то там, то здесь пару-тройку пожелтевших листков. Скоро все отдаст, швырнет сменщице в лицо, будто колоду крапленых карт. Скоро, скоро….

Но сегодня был один из тех дней, куда осени ходу нет. Последний, прощальный банкет лета — в самом разгаре. Солнце, теплый ветерок, щебетанье птах — гуляй не хочу!

А и гуляли! Так гуляли, что гул стоял, небось, до самого Киева. Как же иначе, такой козак в монастырь уходит — тут грех не проводить побратима в последнюю путь-дорожку. Да и ему, старому Андрию Ярчуку, известному характернику и просто доброму товарищу, грех со светом не попрощаться. Тем более в монастырь идет — там лишние грехи ни к чему, и тех, что за век его долгий блохами понасели, хватит с лихвой.

Так что все устроили по козацкому обычаю, как положено. Музыкантов наняли самых-рассамых, чтоб умели до самой души достать смычками да бубнами; возы с горилкою и всяческой провизией скрипели колесами по шляху уже добрых десять дней, — и все это время гулянье не прекращалось ни на миг. Андрий, вырядившись в наироскошные свои одежды, щедро сыпал червонцами направо и налево (музыкантов и харч, натурально, оплачивал тоже он); плясал и пел песни, угощал всех встречных-поперечных, кто только выказывал желание почтить старого козака…

Сопровождавшие его сичевые товарищи только понимающе кивали головами да подкручивали кверху усы: «Знамо дело! Такой человек со светом белым прощается! Сколько всего перевидано, сколько голов татарских да ляших срублено, сколько жизней козацких спасено! Вот так жизнь была у козака!.. Вот так жизнь… была… Ну, оно и не дивно, что теперь решил в монастырь податься. Все ж таки — характерник. Пришла пора и о Боге вспомнить, на склоне-то лет…»

— Тату, а как это — характерник?

— Это, сынку, козак такой, что может разные чудасеи творить. Захочет — волком обернется, захочет — глаза человеку отведет. Говорят, они в шинок приходят да так устраивают, чтоб, не плативши денег, и горилки выпить, и сдачу еще с шинкаря получить.

— А у тебя одно на уме! Только про выпивку и думаешь, старый пень! Ты, сынку, не слушай его. Характерник — он у козаков в первую очередь заместо лекаря. За что и почет ему, и уважение. Но, конечно, в походе может всякое устроить. Бывало, заберутся козаки в татарскую землю, а на них идет войско нехристей. Так они спешатся, коней в одно место сгонят, вокруг повтыкают пики — вот едут татары и видят лес. Так и проезжают мимо.

— Ну ты, Оксана, сильна выдумывать. По-твоему, у татар совсем голов на плечах нет? А про раненых, это ты правильно…

— Тату, а почему вон тот дядька плачет?

— Да откуда ж мне знать?

— Это Гнат Голый, — хмыкает рядом сивоусый дед. Как и все межигорские, он вышел проводить в последний путь козака (а заодно — угоститься дармовым продуктом да горилочкой). — Андрий Гната выходил, когда тот, считай, одной ногой в могиле стоял.

— А-а… — В толпе вздохнули, глядючи на дебелого козарлюгу, который ехал, прямой, как столб, с окаменевшим лицом, — и только на щеках его проступали две влажные ниточки-дорожки. Издали — и не приметишь, если нарочно не приглядываться.

И не приглядываются. Когда козак в монастырь уходит, принято веселиться, а не слезы лить. Но Гнату — можно.

Голый едет впереди возов, сразу же за Андрием, конем не правит, а только смутно глядит в спину своего спасителя. Как будто запомнить тщится — на века запомнить, до самой могилы, откуда однажды уже был спасен-вытащен Ярчуком.

Словно ощутив на себе этот взгляд, Андрий оборачивается.

— Нэ журыся, Гнатэ!

И улыбнулся — как искрящимся счастьем осыпал, с головы до ног!

Невозможно не улыбнуться в ответ. Какие там слезы?!..

А он уже снова глядит перед собой, невысокий, кряжистый, загорелый. Развеваются по ветру рукава-распоры голубого жупана, покачивается серебряная кисточка на заломленной шапке со смушковым околышем, волнами идут роскошные синие шаровары, лукаво блестят на солнце начищенные остроносые чоботы. И на удивление естественно смотрится все это богатство на Андрие, который всегда чурался роскоши, даже на гулянку одевался неброско, да и вообще не любил привлекать к себе внимание. Чем, кстати, оное внимание и привлекал, ибо среди козаков скромность и неприметность в диковинку. Однако ж характерник он и есть характерник, да и народ на Сич приходит разный.

И не сказать, чтоб уж совсем нелюдим был Ярчук, товарищами не пренебрегал, всякий мог ему душу свою излить; вот он свою — никому. Разве что Богу теперь откроет; много придется рассказывать, да ведь и времени у них предостаточно, что у Господа, что у Андрия.

— Мамо, а чем в монастыре козаку заняться?

— Да чем обычно люди в монастыре занимаются… Богу молиться о спасении душ грешных, монахам помогать по хозяйству.

— Эт, Оксана, что говоришь! В обычный монастырь козака б разве приняли?! Только в наш, Межигорский. И знаешь почему?

— Я знаю, тату, я! В прошлом годе мы с Иваном на пруду рыбалили и видели, как возы козацкие в монастырь ехали, рыбу везли, соль, еще много разного. Вот за это!

— Правильно, сынку. Наш монастырь вообще, говорят, на козацкий кошт отстроен — и лыцарство сюда всегда подарки посылает. Вот потому и принимают они старых козаков к себе, потому даже и Ярчука взяли. Значит, угоден он Богу, хоть и много в жизни натворил… разного…

И идут посполитые вслед за возами, угощаются угощением, удивляются, глядя на характерника. А тот словно и не слышит их и не видит — едет себе и едет; шлях вьется под копытами коня придавленной змеей, но Андрий на то внимания не обращает, знает, что в конце одно: брама деревянная, за которой — другая жизнь.

Он же едет сейчас через жизнь свою прежнюю, и встают по обеим сторонам дороги химериями прежние знакомцы, которых никто, кроме Ярчука, не видит, которых и на свете-то нет уже давно. Для других нет, для него — вот они, протяни руку — коснешься! Андрий не протягивает, только жадно вглядывается в лица прошлого (точно так же, как смотрит ему сейчас в спину Гнат Голый), вглядывается, кивает, держит улыбку и осанку.

Догоняют воз, который тянут два глыбоподобных вола, почему-то похожих на жаб. На возу в застеленной соломой колыбели лежат младенцы-горшки, которые везет на торг хозяин. Горшки… А Ярчуку вдруг привиделось, что это не горшки, а головы, им за долгую жизнь порубленные, — покачиваются на соломе, подмигивают злыми глазами: «Рубил ты нас, дурень старый, да не дорубил! Вот мы, живые, целехонькие — что нам сделается?!»

И ахает народ, когда, осадив коня, спрыгивает старый характерник на шлях, выхватывает из ножен саблю и, взобравшись на воз, начинает крушить гончаровы творения. Бьет острым лезвием, топчет чоботами; на губах — мертвенная улыбка.

— Гуляет! — расходится волнами шепот. — Напоследок гуляет, с жизнью прощается, с долей танцует гопака — вишь, как оно бывает-то…

Музыканты, словно ждали чего-то такого, заходятся пуще прежнего, лихой мотив на удивление быстро попадает в такт — и теперь кажется, Андрий танцует на возу, на черепках да соломе…

Нет, уже не танцует, опомнился, спрятал саблю в ножны, подошел к хозяину, заплатил за попорченный товар. Гончар только понимающе покивал да пошел угоститься вяленой рыбкой, чтоб почтить старого Ярчука; опять же кто-то ему уже чарку оковитой поднес, деньги за горшки возвращены — чего грустить?

— Татку, а почему дядя Андрий улыбается?

— Радостно ему, сынку.

— А чего ж он тогда так улыбается?

…Горшки, побитые на черепки, перестали кривляться и прикидываться головами. И Ярчук глядит на них, а видит жизни, свою и чужие.

И улыбается. Обычай такой: уходишь в монастырь — веселись.

Напоследок.

Подняв черепок, смотрит на него — и, устыдившись, бережно кладет на солому. В загорелой Андриевой ладони черепок выглядел неуместно, как подбитая влет птаха малая. Как — показалось Ярчуку, — и коштовная одежда, в которую он вырядился.

«Что я тебе, жизнюшка, — блазнюк, что ли?!»

Музыкантам:

— А ну, хлопцы!.. Вшкварь нашу!

И, сдернув с себя золотом вышитый жупан, швыряет оземь, прямо в пыль, прямо в грязюку: «вот тебе, жизнюшка, мой подарочек напоследок!»

Ой, танцую до упаду на истрепанном шляху!..

Да как пошел выплясывать, только пыль столбом!

— Рви подметки, Андрию! Дай лыха закаблукам!

— А и дам, пановэ!

Народ потеснился, освобождая место для танцора, кое-кто и сам пристукивает, посвистывает. А Ярчук топочет ногами, словно вознамерился вбить коштовный жупан (уже не голубой, куда там!..) в саму сыру землю-матушку.

Ой, танцую, рассыпаю гопака!..

Продолжая выплясывать, он обводит толпу потяжелевшим взглядом.

«Сейчас вы славословите меня и поднимаете чарки в мою честь. Вспомнит ли обо мне хоть один из вас завтра? А послезавтра? Неделю спустя? Месяц? Год?

Правильно.

Нечего обо мне, старом дурне, вспоминать. Жаль, Гнат этого не понимает. Жаль…»

А люди смеются, подмигивают ему, увлеченно жуют гостинцы с возов…

И только двое без улыбки глядят на танцующего Ярчука. Гнат рассеянно теребит гриву своего коня, не спуская глаз со старого характерника. Да иногда мельком взглядывает на одного человека в толпе… Человек же этот, неприметный и безобидный с виду, — просто смотрит, смотрит и выжидает. Когда же, мол, наконец нагуляешься ты, козаче? И зачем все это юродство: горшки побил, жупан вон топчешь… Добрый, между прочим, жупан, его продай — скольких бы детишек голодных накормил? А ты топчешь… Ладно, топчи, рви чоботами, твое право. Что, перестал, притомился, старик? Так пойди, отдохни — тебя уже заждались твои будущие новые братья. Попрощайся со старыми — и к воротам. А на меня внимания не обращай. Я подожду — и зайду попозже, когда не так занят будешь.

Обязательно зайду.

* * *

…поклонился на все четыре стороны, прощения у народа попросил, обнялся с каждым, хлопнул по плечу Гната («Не журыся, козаче!»).

Подошел к высоченным створкам, постучал. Звук получился гулкий, как будто мертвец из могилы на волю просится.

— Кто такой? — спросили по ту сторону.

— Запорожец Андрий Ярчук!

— Чего ради?

— Спасаться!

После долгой паузы что-то упало за воротами, кто-то ойкнул и тихо зашипел от боли; потом наконец отворили. Чернец, скособочившись и стараясь не наступать на правую, только что ушибленную ногу, жестом пригласил Андрия входить.

«Спасаться!..»

Когда ворота захлопнулись, Ярчук снял черес — пояс с червонцами — и вручил чернецу. Раньше в этом поясе Андрий носил патроны с пулями и порохом — теперь же набил его монетами, аж швы трещали. Таков обычай; да и все равно теперь Андрию черес не пригодится.

Чернец, прихрамывая, повел Андрия через яблоневый сад к старому шпиталю, где запорожцу надлежало провести первые дни, покуда исповедуется и очистится. Шпиталь был построен на кошт сичовиков и предназначен в первую очередь для раненых и увечных запорожцев, которых отправляли сюда подлечиться.

Впрочем, как раз сейчас он почти пустовал. Андрию выделили небольшую комнатку, где он мог наконец-то побыть один. Скинув дорогое платье и переоблачившись в принесенную с собою в мешке повседневную одежду, Ярчук уселся на кровати и закурил люльку.

— Эй! — кашлянули за стеной — и тут же гепнули в нее чем-то увесистым, не иначе кузнечным молотом. — Есть кто живой?

Меньше всего Андрию хотелось сейчас кого-то видеть, и он промолчал.

Молот снова ухнул в стену:

— Та не молчи, я ж знаю, что ты там. Ну не в настроении разговаривать, так и бес с тобою. Только табачком поделись, а то совсем плохо без него, а клятые монахи запрещают — говорят, мол, вредно мне. Ну, ты слышал, чтоб когда козаку — да добрый табак повредил?!

Пришлось идти в гости, угощать болезного. «Еще стену мне развалит своей кувалдой, тогда вообще покоя не будет», — решил Андрий.

Соседа по шпиталю звали Степан Корж.

Он лежал на кровати, грудь его была перевязана, к повязке жадно прильнули рыжие пятна крови. Еще не старый, с мощным телом (особенно впечатляли кулаки, действительно похожие на два молота), Корж тем не менее доживал последние дни. А может, и часы. Человек несведущий этого бы не заметил, но Андрий за свою долгую жизнь научился распознавать присутствие смерти даже тогда, когда Костлявая желала оставаться неузнанной как можно дольше.

— Стрельнули, сучьи дети, — тяжело выдохнул Степан, показывая на грудь. — И попали-таки.

Кто и почему в него стрелял, Корж не уточнил, а Андрий переспрашивать не стал. Вместо этого отсыпал раненому табачку — тот выудил из-под подушки люльку и тут же задымил.

— Ой, гарно! — сказал, затянувшись. — А то эти лекари, чтоб их!..

Перехватив посмурневший взгляд Ярчука, Степан покачал головой:

— То я так, вырвалось. Конечно, они люди добрые, не за что мне их ругать. Да ведь сам видишь, я уже не жилец. Вот и дали б напоследок душу отвести… — Он закашлялся и долго стучал себя по груди кулаком, кривясь от боли и бешено закусив люльку. — От же ж! — проронил отчаянно, — …как бывает!..

Отдышавшись, спросил:

— А что, это тебя так провожали?

— Меня.

— И что там, на воле?

— Жизнь, — коротко ответил Андрий.

Разговор не клеился, да и не хотелось Ярчуку разговаривать. Степан догадался об этом, поблагодарил за табачок и приглашал заходить, «если вдруг чего надо будет».

На том и расстались; Андрий вернулся к себе в комнатку, сяк-так разложил вещички, одежду упрятал в сундук у изножья кровати, а саблю положил поверх, на крышку. Лег, смежил веки — и как в бездну черную провалился. Сквозь сон, правда, иногда прорывался яростный кашель Коржа, но потом прекратился и он.

И только ночью Степан, видимо, выкурив весь табачок, пришел за новой порцией. Впрочем, на сей раз стучал он в дверь — и стучал не в пример сдержанней, будто догадавшись, что Ярчука раздражает его излишнее запанибратство.

— Входи, — бросил Андрий, зажигая свечу.

А когда поднял взгляд, увидел, что в гости к нему пожаловал совсем не Корж. На пороге стоял давешний глядельник из толпы — тот самый, что не ел, не пил, не веселился, только наблюдал.

— Красиво сплясал, — сказал гость, прикрывая дверь. — И пожил красиво. А теперь…