"Город Палачей" - читать интересную книгу автора (Буйда Юрий)АмнистияТолько старые африканские шлюхи да немногие жители Жунглей поняли, что означают удары колокола и остановка часов на Голубиной башне. Впервые за много лет в Городе Палачей и окрестностях была объявлена великая Амнистия, и люди потянулись к Африке, чтобы выяснить, что же произошло. Столы в ресторане были убраны, у стойки в своем знаменитом кресле - с сигарой в зубах и длинноствольным пистолетом на коленях (из него она каждое утро стреляла в ворона, садившегося на железный столб напротив ее окна, но так никогда и не могла - или не хотела - убедиться, убита или нет черная птица, словно отсчитывавшая дни ее жизни) - восседала Гавана. Окинув взглядом собравшихся, она сообразила, что не явились главным образом те, кто занят переделкой паровоза для поездки в Хайдарабад. И это и было первое слово, которое она произнесла вместо приветствия: - Хайдарабад. Мечта. Пусть сначала Шут Ньютон расскажет о том, что видел он. И Шут Ньютон, постоянно сверяясь с какими-то записями в толстенном блокноте и сыпля цифрами, поведал ошеломленной публике о Стене, окружавшей со всех сторон Вифлеем, Город Палачей и прилегающие земли. Не умолчал он также и о сиянии над Голубиной башней, которое издали было различимо в бинокль с разных расстояний от Африки. - Сияние это, - сказал Шут Ньютон, - или свет, или свечение, как кому угодно, возникает на высоте от двенадцати до восемнадцати метров над крышей Голубиной башни. - Судя по чертежам и строительным планам, - вступил Иван Бох, плоской эта крыша стала уже при Великом Бохе. А до того над нею возвышалось что-то вроде купола с крестом или флюгером. - С крестом, - возразила Будила - самая старая из африканок, - потому что флюгера остались на месте. Можете пересчитать. А вот крест вместе с куполом по приказу Великого Боха были снесены. И на том месте повесили белый флаг. Когда тогдашний священник отец Пимен попенял этим Великому Боху, тот ответил: "Если церковь, отделенная от государства, еще раз попытается вмешаться в дела светской власти, вам, отец Пимен, и вашим преемникам, если они у вас будут, придется крестить крольчат, котят и отпевать ангелов Божиих, которые, как я подозреваю, собираются помешать строительству Города Счастья". Я слышала это своими ушами и могу свидетельствовать. Гавана с трудом поднялась с кресла и поманила Боха. - Возьми бинокль посильнее, Иван, и проводи меня наверх. А вам всем придется обождать. Потом Иван расскажет вам все, что узнал о двадцать первой комнате. А ты, Август, отыщи остальных - не пришли человек десять. Быть может, кто-то умер, а мы и не знаем. И соберите людей, которые помнят, где была брошена сеть, которой когда-то поймали дьявола. Она же огромная была, я помню. За эти годы ее помотало течением туда-сюда, сором всяким набило, но она там, и в ней мог запутаться человек, который убил моего ничтожного брата Бориса. - Она вздохнула. - Сами понимаете, что тут дело не в ничтожности его. Надо поискать сеть. - Она нетерпеливо дернула Ивана за рукав. - Ну же! Ты так смотришь на меня, будто у меня только что выросли ноги. Первой, кого сразу не смог отыскать Август, была Лариса Ложечка. Дверь ее была открыта. Впрочем, как всегда. Когда-то она из недели в неделю меняла дверной замок, но подпившие гости Африки особенно не церемонились, вышибая дверь ногой, чтобы попасть к первой по коридору африканке. И тогда Лариса просто вбила в дверь и косяк два кольца и стала запирать дверь, всовывая в кольца обыкновенную чайную ложечку. Клиенту стоило чуть поднажать, чтобы ложечка лопнула, и без особого шума войти к Ларисе. При этом, помимо обычной платы, он должен был возместить ущерб за сломанную ложку. В комнате напротив послышались голоса, и Август метнулся туда. Это помещение, скорее похожее на пещеру, занимал могучий мужичина по прозвищу Бздо, разбивавший своим вонючим звуком электролампочки в ресторане и сметавший со столов тяжелые стеклянные бутыли. По поручению Гаваны он занимался туалетом на базаре, которым владела старуха, и люди воротили от него носы, хотя другого такого чистого места, как базарный туалет, в городе было еще поискать. Тем более что там стояли биде и писсуар, по-прежнему вызывавшие интерес у мужчин и женщин, готовых вносить дополнительную плату за пользование этими странными приспособлениями. В пещере у Бздо Август застал странную картину. Бздо и Лариска стояли на коленях друг против друга и ревели в один голос, а по всему полу, на столе и подоконниках - всюду - стояли огромные стеклянные банки, доверху наполненные сломанными чайными ложечками. - Он меня любит, - едва вымолвила сквозь слезы Лариска, показывая Августу сломанную ложечку. - Это правда, - подтвердил Бздо. - Но узнала она об этом случайно. Бздо никогда не пользовался услугами Лариски и лишь скрипел зубами, заслышав характерный звук чайной ложечки, которую ломал очередной клиент. Ему недоставало решимости ни вышвырнуть клиента вон, ни признаться в своих чувствах известной и еще красивой африканке, пользовавшейся таким успехом у гостей. Поэтому он купил в магазине все чайные ложечки, что были в наличии, и, едва заслышав характерный звук, сопровождавший приход очередного гостя, ломал чайную ложку и бросал ее в стеклянную банку. Нет, он не вел счет визитам - таким образом он просто освобождался от ярости и бессилия. Вечерами он переставлял банки с места на место, накрывая их бумажными кульками, чтобы случайный гость не раскусил его затею. На этот раз таким случайным гостем оказалась сама Лариска. Она застала Бздо в тот момент, когда он, сняв кульки, стирал пыль с банок, занимавших все свободное место в его пещере. Бздо был поражен ее явлением и не сразу смог ответить, что все это значит и зачем ему столько сломанных чайных ложек. Тогда-то Бздо, впервые, быть может, обретший дар связной речи, и проговорился: - Это мое объяснение в любви к тебе, Лариса. И рассказал ей все как на духу. Когда же Лариса все поняла, она вдруг увидела разом всю свою жизнь, всех этих мужчин, пахнущих паровозной водкой, искусственную розу в своей редеющей прическе, запах одеколона "Сирень" и гитару на стене, прикрывавшую жирное пятно на обоях, - и поняла, что впервые в жизни Господь посылает ей знак. Или дает шанс. Или позволяет принять то, что безответственные поэты называют "любовью". Потому что такого признания в любви - восемьдесят две пятилитровые стеклянные банки, доверху набитые сломанными чайными ложечками, - она не могла вообразить и в самом светлом сне, последний из которых видела лет в десять-одиннадцать. - Я его люблю, - по-прежнему захлебываясь слезами, пробулькала Лариса. - Он пообещал повесить на мою дверь амбарный замок, а ключ носить при себе. Август кивнул: этот довод был не менее весом, чем все восемьдесят две пятилитровые банки со сломанными ложечками. И шепотом напомнил, что объявлена Амнистия и в ресторане собрались все. Бздо и Лариска, всхлипнув в унисон, сказали, что явятся немедленно. Пока в ресторане Шут Ньютон отвечал на вопросы многочисленных граждан, пытавшихся уличить его во лжи, и на обороте клеенки вычерчивал свой маршрут с указанием координат, Август успел поговорить с Мурым и Миссис Писсис, а также с трезвой Тетей Брысей, - и все трое без особых раздумий отказались покидать Город Палачей ради путешествия в Хайдарабад. - С мечтой лучше жить, а не сожительствовать, - заметил Сюр Мезюр, которому Август пожаловался на несговорчивых собеседников. - Ведь вот и вы не уверены в том, что беременной Малине будет так уж расхорошо в этом самом Хайдарабаде. Не отвечайте. Это не вопрос. Август замялся, но все же спросил: - А правда, что вы женились на самой уродливой женщине в городке, а потом вам завидовали все мужчины, потому что вскоре она стала краше всех красавиц? Сюр Мезюр с улыбкой опустился в плетеное креслице у окна и пригласил Августа на рюмочку яичного ликера и чашку кофе с корицей. - Даже родители называли ее Костяной Ногой - в смысле, Бабой Ягой. А выглядела она так, что на улицу ее можно было выпускать только с кусочком колбасы на шее - чтоб хоть собачки с нею играли. Она была горбата, кривобока, не знала, что делать со своими руками-граблями, прихрамывала, а вдобавок так страшно косила, что всегда натыкалась на столбы, деревья и людей. Родители, которые и привели ее ко мне, не хотели ничего особенного. И более того, они попросили построить ей дамский костюм или платье из гроденапля - это из тех тканей, в которых хоронили почтенных монахинь и архиепископов. Девушке было девятнадцать. Появившись в ателье, она сразу встала спиной к зеркалу и закрыла глаза. Я сказал родителям, что процесс займет довольно много времени, и они оставили нас... - Он отхлебнул из крошечной чашки кофе и пыхнул папироской. - Не стану скрывать: я был не то что в затруднении - я был в шоке. Конечно, меня не касалась ее жизнь, и я мог сшить ей что угодно, получить гонорар и заняться другими делами. И вдруг Бог - а я и до сих пор уверен, что это был именно Господь Всемогущий, Творец всего сущего и великий испытатель наших душ, - вдруг Бог грубым ее голосом проговорил: "Не мучайтесь вы, господин мастер, сшейте мне что захотите - саван или мешок для капусты - и родители будут страшно довольны. А мне ведь все равно". Я открыл глаза и увидел перед собой ее лицо - ее губы, чуточку распухший нос и кипящие синевой глаза, которые на какой-то миг сошлись, чтобы сосредоточить взгляд на моей персоне. И я понял, что Господь послал мне испытание. Настоящее испытание. Я понял это не умом, но - сердцем, в глубинах которого вскипела вся моя галльская кровь. Она уже знала, что в общении с портным ей предстоит пережить несколько неприятных моментов, и была готова ко всему. Выгнав помощников, я запер ателье на ключ и велел ей раздеться донага. Причем сделав это медленно, не срывая с себя опостылевшую одежду, а снимая вещь за вещью. Ну, вы можете вообразить, каково это девушке... Но поскольку она была согласна и на саван, она проделала это именно так, в точности как я просил. А я не спускал с нее взгляда, подмечая изгиб локтя, напряжение бедра, покатость плеч, неповторимое это движение шеи и подбородка одновременно, ее наклоны, ее внезапную усмешку - грустную и в то же время - я поверить себе не мог! чуть ли не озорную. Возможно, это было вызвано отчаянием: ах, так, вы хотите досыта насмотреться на редчайшее женское уродство? Нате! Я не стану составлять каталог ее недостатков и изъянов - впрочем, как и список несомненных достоинств, не скрывшихся от моего острого глаза. - Он рассмеялся. - Это была величайшая авантюра в моей жизни! Испытание Господне, которое я решил выдержать с честью и пройти до конца. У меня был запас образцов одежды, в том числе и интимнейшего нижнего белья, и я заставил ее перемерить все. Больше всего ей понравился корсет - лишь потому, что эта глупость отчасти скрывала ее горб. Я попросил ее пройти туда-сюда, наклониться, сесть в кресло, подойти к окну - оно было зашторено, конечно. После чего я измерил ее и, простите, обследовал так, как военачальник, готовящийся к штурму неприступной крепости. Я был Вобан! - Он поклонился Августу, который слушал его не перебивая. - Я был осторожнее, хитрее, наконец - умнее трех вобанов, тотлебенов и карбышевых. Завершив процедуру, я попросил зайти ее через неделю. Она вышла от меня страшно раскрасневшаяся, ошеломленная, но при этом - я заметил - умудрилась обойти все встретившиеся на ее пути фонарные столбы. После этого я отправился к доктору Жереху и имел с ним продолжительную беседу о ее горбе и прочих изъянах. Он много чего рассказал мне о психологии людей с физическими изъянами, об их жизни и так далее. Днем у меня и без того было полно работы, а ночами я мучился над куском гроденапля. Я грезил, да - я грезил! Мысленно я надевал на нее белье, туфли, высокий лиф - а, заметьте, это вовсе не корсет. Мысленно я заставлял ее прогуливаться по ателье, мысленно же я прогуливался с нею по городу, заходил в лавки, садился на скамейки под акациями и каштанами, обедал - да мысленно же, подавая ей блюда, наливая вино и наблюдая за ее взглядом, движениями губ, пока не добился улыбки... - Он вздохнул. - Поверьте, это была самая тяжелая работа в моей жизни. И сколько мыслей... Я никогда не думал так и столько о какой бы то ни было женщине, а вскоре поймал себя на том, что не меньше того размышляю о собственной жизни. Наконец я не выдержал физического и нервного переутомления и свалился в сон, и во сне - именно в сновидении - я увидел ее платье, ее в платье и... и себя рядом с нею! Нонсенс! Но это так. Она пришла в назначенное время - горбатая, прихрамывающая, косоглазая и унылая. Я выложил перед нею - предмет за предметом, деталь за деталью все, что она была должна надеть. От чулок до маленькой шляпки и перчаток. Она впервые в жизни оказалась в руках портного и потому, наверное, решила, что так и полагается. Следуя моим указаниям, она надела все так и в той последовательности, какую я ей указал. Даже туфли, которые я два дня выбирал в наших тогдашних лавках. Я попросил ее взять меня под руку, поднять подбородок и подойти к зеркалу. Господь вел меня, потому что я ни на йоту не усомнился в Его силе и Его правоте. В этот момент пришли ее родители - ведь это они оплачивали наряд дочери. Они молча стояли в дверях и смотрели на нас. А мы с Анеттой смотрели на их отражения в зеркале. Пауза затянулась, сгущаясь в некий вопрос или в некое решение, которое я принял и готов был отстаивать до конца. Когда же ее отец пролепетал, что им не по карману такой наряд и вообще, я решительно прервал его и попросил руки и сердца их дочери. Самой красивой и любимой девушки во всем белом свете, а не только в Городе Палачей. Я никогда не забуду взгляда, которым она подарила меня в тот миг. Август выпил залпом чашку остывшего кофе. - Когда вы рассказываете, кажется, что все - просто, - сказал он. - А на самом деле ведь это была самая настоящая любовь! - Конечно! - с гордостью подтвердил Сюр Мезюр. - Мы прожили вместе душа в душу около тридцати лет, и не было на свете женщины красивее ее... такой прекрасной, страстной, нежной и умной... - Я видел ее надгробие со стихами... O, blanches mains qui mon ame avez prise, O, blonds sheveux qui la serrez si fort...1 - Она была белокурой, - кивнул Сюр Мезюр. - А какая у нее была фигура! Но сделать такое можно лишь раз в жизни. - Он вздохнул. - Мне говорили, что вы собираетесь куда-то уехать? Август смущенно кивнул. - Ну да, этот Город Палачей... Попробуй влюбиться в такое уродство! Сюр Мезюр усмехнулся. - Хорошо бы пожить в Багдаде... или на Таити... - Спасибо. - Август встал. - Но, насколько я знаю, у вас с Анеттой не было детей... - Таковы были условия контракта. Она стала гранд-дамой Африки, а проституткам, даже ее ранга, детей иметь не полагалось. - То есть... - Август растерялся. - Вы же любили ее! - Чудак вы человек, ведь если я чему-то и научил ее, так только свободе. А свобода есть осознанная необходимость, как говаривал старик Аристотель. - Сюр Мезюр встал и поклонился. - Мы действительно любили друг друга, и ни одна женщина еще не любила так ни одного мужчину. Желаю успеха и приятного пути. Увидев в окно рабочих, направлявшихся к ресторану, Август крикнул: - А почему Штоп не с вами? - Ты же знаешь! Копается там чего-то - он же любитель! - Здравствуйте, - сказала девочка. - Вы не хотите поздороваться со мной, Август? - Букашка! - обрадовался Август. - Господи, а мне говорили, что ты опять взялась шаги считать. - Вас не обманули. Сегодня уже тысяча двести один. Август вздохнул и взял ее за руку. - Пойдем в ресторан. Госпожа Гавана собрала там много народу. Просила, чтобы ты была обязательно. Девочка послушно зашагала рядом. Было ей лет двенадцать-тринадцать, она щеголяла в мужских ботинках со шнурками, а когда ее мать, торговка с рынка по прозвищу Пристипома, приводила в гости мужчину, девочку выгоняли в коридор. Прогуляться. Она меряла шагами бесконечные лабиринты Африки, пока однажды Иван Бох не сообразил, что при этом она считает шаги. Прогулки ее были разной продолжительности, но количество шагов - тысячу сто или три тысячи триста шестнадцать - девочка непременно записывала в тетрадь. "Ну, считаешь и считаешь, - сказал Бох. - Сложишь, получится сумма. И что?" Девочка ответила бесстрастным голосом: "И потом я эту сумму предъявлю". Бох поежился. "Кому? Матери? Людям? Или, быть может, Богу?" Девочка ответила без усмешки: "Всем. На всех хватит". Молодой Бох содрогнулся. Все знали, что Пристипома вот-вот выйдет замуж за хозяина рынка по кличке Федя Крюк мужчину огромного, сердитого и немногословного. Вместо левой руки у него был протез, напоминавший металлический крюк. Приходя к ней в гости, он выходил в трусах покурить на общей кухне, но ни с кем не вступал в разговоры. Он строго надзирал за продавщицами, и все знали, что если какая-нибудь из них - по молодости и глупости - пыталась обмануть хозяина, он зазывал ее в свою конторку, велел раздеться, повернуться к нему спиной (что некоторые из девушек считали просто издержками производства) и изо всей силы вгонял в задницу узкий кактус - из тех, что в изобилии украшали его подоконник. В основном это были девушки приезжие, готовые за грошовую плату на любую работу, поэтому никто и не жаловался на зверства Крюка в милицию - обходились медицинской помощью. Но после этого он заставлял их еще отрабатывать с метлой на базаре, прежде чем разрешал вернуться за прилавок. - Опять Крюк пришел? - спросил Август. - Он сказал, что я уже для него готова, - ответила девочка. - Подарил лифчик с кружевами и узкие трусы. Красные. Сначала, конечно, на мамаше женится. - Иди к Гаване, - тихо повторил Август. - У меня еще дела. Девочка побежала вниз по лестнице. Судьба странным образом свела Крюка с одним из младших и самым непутевым сыном Великого Боха, которого в городке все от мала до велика знали под кличкой Штоп. После действительной он устроился в пожарную команду. А когда в городе то там, то здесь начали полыхать сараи и брошенные склады на станции, выяснилось, что поджигателем был пожарный Штоп. "Но зачем, скажи на милость, ты это вытворял?" - кричали на него судья и прокурор. Голубоглазый дуралей лишь улыбался и отвечал: "Чтоб". Чтобы посмотреть, а как оно все это будет гореть и вообще - что из этого выйдет. После недолгой отсидки в тюрьме он вернулся в город и служил в коммунальных ведомствах, и хотя поджогами больше не баловался, без присмотра его боялись оставлять. Он мог нажать какую-нибудь кнопку, дернуть рычаг или нажать педаль устройства или механизма, назначения которых не знал, но зато хотел посмотреть, что из этого получится. Штоп - и больше ничего. Ни капли злого умысла. Однажды случилось так, что какая-то проезжая женщина пожалела его и стала с ним жить, но когда родила, уехала в одночасье, оставив Штопа с дочкой. Девочка стремительно росла и ела все подряд. К шестнадцати годам она превратилась в бесформенный кочан, за что ее и прозвали Капустой. Она никуда не выходила. Сидела в комнате перед тлеющим телевизором и смотрела все передачи, жуя огурцы, куски хлеба, жевательную резинку и бог весть что еще. Штоп кое-как сводил концы с концами, зарабатывая на еду себе и дочери, которая толстела изо дня в день. Привычный ко всему и безответный Штоп был страшно удивлен, когда узнал от доктора Жереха, что его дочь беременна. Она никому так и не открыла имени отца, но когда была на седьмом месяце, каким-то чудесным образом выбралась из комнатки, вскарабкалась на самый верх Голубиной башни и молча прыгнула вниз. Ее похоронили в закрытом гробу. Штоп не плакал. Но на глупом его большом лбу появилась вертикальная морщинка. О чем он думал - об этом он не разговаривал даже с горячо любимой Гаваной. Иногда он взбирался на Голубиную башню и подолгу смотрел вниз, пока перед глазами его не начиналось некое страшное кружение, смешивавшее предметы и видения в жуткий вращающийся хаос, страшный и безголосый, и безгласностью своей, может быть, вдвойне страшный. Но знал ли Штоп, случись такое и хаос заговорил бы с ним на языке человеческом, о чем бы он спросил страшную стихию? Да вряд ли. Иногда он появлялся на рынке, где Федя Крюк охотился на бродячих собак. Это и впрямь было зрелище страшное и дивное. Крюк хвастался, что главное тут - поймать собачий взгляд, заворожить, загипнотизировать пса, а уж когда тощий голодный зверь просто цепенел, замерев на месте, Федя подхватывал его стальным своим крюком и с коротким вскриком вспарывал пса от хвоста до глотки. Женщины, работавшие у Крюка, млели от этого зрелища и готовы были в огонь и воду за хозяина, который, по их мнению, был ничем не хуже Великого Боха, а то и самого Сталина. Особенно после того, как фактически стал главным акционером паровозно-самогонного завода. Поприсутствовав как-то на очередной такой собачьей казни, Штоп робко спросил: - И Бога ты не боишься, Федя? - От этой конторы до подъезда моего дома ровно сто одиннадцать шагов, - сказал с усмешкой Крюк. - Что туда, что обратно. Можешь пересчитать. Я каждый день считаю. И пока это так, Бога - нет. - Скотина ты, - сказал Бздо, покупавший в соседней лавке мясо. Он схватил полувзрезанного поросенка и изо всей силы надел тушу на Федину голову. Дал пинка и заорал: - Вот теперь иди и считай. - В кармане его явственно щелкнул револьверный курок. - И не дай тебе Бог ошибиться. Крюк попытался снять тушу с головы, но Бздо уж если что делал, да с силой, то уж и делал: тушу снять не удалось. - Считаю! - прорычал Бздо. - Раз! На третьем шаге Крюк упал и потерял сознание. А возникшим из ниоткуда милиционерам Бздо показал спрятанный в кармане старенький арифмометр, щелкавший не хуже кольта, после чего вдруг взял их всех троих за плечи и сказал: - Сейчас он вам платит и сосиской бесплатной кормит. А потом, когда вы ему и за говно нужны не будете? Что будет? Я знаю, что будет. У него для каждого из вас на такой случай по кактусу припасено. Хороши? Как раз от дырки до дырки. Верхние иголки у вас из носу торчать будут! И отшвырнув милиционеров, ушел с базара, стреляя задницей так, что торговлю в этот день пришлось закрыть. Давным-давно доктор Жерех подсчитал, что если в среднем за сутки корова испускает около 280 литров газов, то разъяренный Бздо мог с одного раза чуть не тыщу запузырить. Вот и запузырил. Однако спустя неделю или две Крюк встретился в коридоре Африки со Штопом и спросил: - А чего ты тогда хотел-то, чудила? - Чтоб ты убил меня, Федя, - шепотом ответил Штоп. - Либо крюком, либо так, камушком. Чтоб тихо и без свидетелей. Жизнь моя... Да что жизнь моя! Можешь помочь или нет? Ведь тебе все равно - сто одиннадцать шагов. А? Лицо Крюка потемнело. - Значит, никого лучше меня на эту роль найти не мог? Нет? Значит, раз я собак... - Он схватился рукой за грудь. - Все, хватит. Лучше я не буду, а на Пристипоме женюсь. И соврал я тебе, дурак синеглазый: от конторы до подъезда не сто одиннадцать шагов. Штоп удивился. - А сколько ж? - Не знаю, - хмуро ответил Крюк. - Дурак я, что ли, шаги эти считать. Да и Богу, есть он или нету его, наплевать на мои шаги, на меня и на все остальное. Дай пройти. Если он Бог, он как-то по-своему считает. А как кому же известно? Никому. Я в Афганистане сапером был, дело свое знал - до миллиметра, а Бог вон что - руку мне оторвал к чертям собачьим. После Афгана другой Бог - правительство или государство наше - ох и попил у меня кровушки. Семью потерял, а пенсию дали - на два раза покашлять. Сколько я говна нахлебался, пока хоть чего-то добился - сам, этой рукой да этим крюком, даже рассказывать не буду. Однажды оглянулся я и вдруг понял: а нету ничего и никого, кроме меня. Ни Бога, ни, извини, России. И может, еще настанет время, когда они спросят, захочу ли я считать их своими - или свиней пошлю пасти!.. Штоп отшатнулся. Ничего у него не получалось, хотя он много раз пробовал одним махом покончить с собой. Даже придумал систему смерти. А ведь сколько недель провел в библиотеке, сколько месяцев отрабатывал этот трюк, сколько книжек по актерскому мастерству и прочей человеческой механике перечитал, и все впустую. Боялся только одного: при очередном уличном обыске обнаружат пистолет, который он позаимствовал из запасов Гаваны. Ничего другого не боялся. Добравшись до Москвы, он устраивался на лавочке по другую сторону площади, напротив памятника Пушкину, и наблюдал за людьми, выбегавшими из перехода, быстро пересекавшими короткое пространство, за которым наблюдал бронзовый поэт, и спускались вниз, в следующий переход. Как ни странно, безоглядно бежавших было мало. А нужны-то были ему именно они. Люди, мчавшиеся вперед, занятые своими мыслями и в течение нескольких мгновений машинально, по инерции готовые выполнить навязанное им действие, прежде чем придут в себя, очухаются и пошлют тебя к чертям собачьим. Несколько раз он ставил на таких заполошных людях опыты. Выскакивал ему навстречу, как черт из коробочки, молча тянулся за сигаретой, и тот вдруг начинал хлопать себя по карманам, пока не просыпался: "Извините, нету спичек... Господи, да я же бросил еще в январе! Двадцать первого!". И - дальше. Другому такому же сумасшедшему сунул в руки куклу с белым бантиком и попросил передать Марине, у которой сегодня понятно что, но сам он быть не может, поэтому... Отмахнувшись, прохожий хватал куклу и мчался дальше - хитрый, о, хитрющий Штоп следовал за ним, - и тот вдруг останавливался ни с того ни с сего, тупо смотрел на куклу (что это? какая Марина? почему?) и, швырнув ее в мусорный ящик, продолжал свой бег. Именно такие - такого рода то есть люди и были ему нужны. Иногда он прогуливался по площади, тайком подогревая себя коньячком и листая газеты, которые обычно прихватывал с собой по пути в Москву. Человек с газетой не привлекает внимания бдительных милиционеров. Иногда ему даже приходила в голову мысль о каком-нибудь вконец спившемся забулдыге, который после поллитры выстрелит ему из пистолета в затылок на каком-нибудь захламленном дворе. И ищи такого - не досвищешься. Но эту идею Штоп отбрасывал: по прямой линии хорошо только капусту сажать, как говаривал старина Стерн. Он же мечтал - слово неподходящее, и черт бы его, - мечтал-таки о некоем произведении искусства, в создании которого участвовали бы несколько человек, которые даже и не догадались бы в конце концов о сотворенном ими шедевре. Le Chef-d'ouvre inconnu. Штоп увлекся этой идеей, то и дело принимался набрасывать план действа на бумаге, но сюжет тотчас обрастал деталями, оттенками, репликами, и вообще взывал к вниманию почтеннейшей публики, тогда как в его случае речь шла об изысканной анонимности. Ну должен же был он хоть раз в жизни наказать себя за стремление поставить свою бессмысленную личность в центр бессмысленного мира и, как кафкианский "голодмейстер", демонстрировать то, что по-русски делается тайком, в баньке с пауками. Почти каждую неделю он приходил на Пушку с пачкой газет под мышкой и пистолетом за поясом, покупал бутылку пива и, включив маленький радиоприемник, грезил наяву, странным образом умудряясь слушать обрывки радиопередач, схватывать газетные заметки, потягивать пиво, даже прогуливаться, поглядывая на другую сторону площади и сверяя движение людей с секундомером. Чудо случилось, и случилось именно здесь, и никакого прямого отношения выдуманно-правдивые события к нему не имели. Услыхав по радио о расстреле братьев Лодзинских на кольцевой автодороге, он напрягся, точнее сказать, его что-то напрягло. Вот оно. Он расстегнул летнюю куртку, сунув пистолет подальше за брючный ремень и проверив предохранитель, и стал ждать. Муравей полз. Он считал вздохи, голубей, прохожих и то и дело бросал взгляд на никчемный секундомер. Машинально выпив пиво, он заскочил за киоск и до дна опростал фляжку с коньяком. Бросился к скамейке, боясь пропустить миг, тот самый миг, и Бог смилостивился над ним: он увидел человека, который был ему нужен. Вне всякого сомнения, это был он. Никаких признаков волнения, чуть убыстренная походка. Задержался у банкомата, но уже через минуту стал спускаться в подземный переход. Штоп встал со скамейки и прогулочным шагом достиг выхода из перехода на другой, на своей стороне площади. Как только он в несколько прыжков выскочил наружу, Штоп уже не сомневался: это - он. И побежал по тротуару, стараясь ни на миг не выпускать из виду этого сухощавого мужчину, торопливо спешившего по Тверской мимо гостиницы "Минск". Впереди их ждал переход. Он должен был его опередить. Сбросив куртку, он выхватил пистолет (в двадцать пятый раз проверив предохранитель), на который в подземной полутьме никто не обратил внимания, и прыжками одолел эти дурацкие ступеньки навстречу ему - он стремительно приближался. У него и мысли не возникало, сработает ли физиологическая механика, на которую он так рассчитывал, - он не сбавлял ходу, Штоп тоже - Штоп буквально налетел на него, держа пистолет за ствол, и всунул ему рукоять в правую руку, которая машинально сжалась, грохнул выстрел, и Штоп полетел куда-то вбок, еще один выстрел, но он уже ничего не чувствовал - ударившись головой о ступеньку, он потерял сознание. И только в отделении скорой помощи института Склифосовского он понял, что, продумав все мелочи и вымолив у Бога чудо, он забыл об одной важной детали - о ней напомнил дежурный врач во время утреннего обхода: "Вам повезло, что у вас сердце справа". Как у всех Бохов. Радовался, конечно, подлюжина, что остался жив... Он долго не возвращался домой, чтобы не вызывать вопросов у знакомых, особенно - у Гаваны, которая, конечно, все сразу бы поняла. В конце концов вернулся - и вот опять. Опять не так, не на то нажал, не за то дернул. Уж на что Крюк, и тот увернулся. - Странно, - усмехнулась Гавана, когда они остановились передохнуть на лестнице в Голубиной башне. - Если верить Кафке, - а почему ему не верить-то? - европейцы стремятся в замок, в баню, в укрытие, боятся - и стремятся. А мы - вон из замка, да подальше. В Индию. Она оперлась рукой на Ивана, и они стали подниматься выше. Отдышавшись на верхней площадке, она осмотрела в бинокль горизонт. Дома, деревья, кладбище, река, самогонные паровозы, заброшенное здание вокзала с крышей в форме китайской пагоды, готовый к отправлению на Хайдарабад паровоз с прицепленными цистернами и пассажирскими вагонами. - Для меня небось люкс оборудовали, - усмехнулась она. - Диван рытого бархата. Мохнатые зайцы по стойке смирно с канделябрами в руках. Много-много зайцев. Или медвежьи чучела со стеклянными глазами. Протянула бинокль Ивану. - Так что мы хотели увидеть-то? Чего ради перлись сюда? Бох посмотрел в быстро темнеющее небо и вдруг, согнув ногу в колене, замер. Рядом поставил другую ногу. Он висел в воздухе. - Ступенька, - сказал он. - Сколько их - не знаю. Ньютон свечение видел... - Уси-пуси, - усмехнулась старуха, снимая домашние туфли с надписью на стельках Rose of Harem. - Слыхала я эту байку насчет свечения, поднимающегося ровно на высоту свергнутого креста. - Встала рядом с Иваном. - И ведь даже не шелохнется. Сколько их? - Не знаю. Первым поднимался он, за ним - она. Воздух словно застыл. - Больше нету, - прошептал он. - Тридцать восемь. - Ну? Он безотрывно смотрел в бинокль. Гавана легонько толкнула его в бок. Он отдал ей бинокль. - Я не знаю, что это, - сказал он. - Назови сама. - Чар-Минар, - сказала она. - Мекка-Месджид. И это... эти зверюшки... - Хайдарабад, - сказал он. - Все прекрасные рассветы и закаты, розы и мечты! Уси-пуси. Она схватила его за плечо. - Но ведь ты же не поедешь, правда? - Пойдем вниз. Держись крепче. - Не знаю, как про это и рассказывать всем этим людям, - вдруг проговорила Гавана, когда они одолели путь вниз. - Ведь засмеют. - Нашла чего бояться! - усмехнулся Бох. - Да вся наша жизнь такая, что если кому о ней рассказать, - на смех подымут. А тут - подумаешь! Совершенная любовь не боится смеха. Или как там? Гавана раскурила сигару, подозрительно долго кашляя. - Ну-ну, - наконец сказала она. - Туфли-то свои я наверху оставила, дура старая. Придется босиком - по-коровьи. Старости учатся в юности - я была никудышной ученицей. Рыбы и раки еще не успели по-настоящему добраться до Лодзинского, запутавшегося в дьявольской сети, но так и не выпустившего из рук револьвера, из которого - все были убеждены в этом - он и убил капитана Бориса Боха. Старики, вспомнившие, откуда тащили сеть и как с нею потом обошлись, сидели вокруг на корточках и устало курили. - Оставьте его на берегу, - крикнул Август. - Сейчас приедут из милиции - заберут. И не подпускайте Турку! Но скелет собаки уже задрал ногу и помочился на труп давнего врага из гуттаперчевого своего члена. - Горит! - закричал кто-то сверху - похоже, Крюк. - Паровозы горят! Паровозы! - Там Штоп! - встревожился Август. - Нет, он на хайдарабадском локомотиве. И в этот миг все увидели яркую вспышку с юга от вокзала, громкий переливчатый гудок и слитное многотонное движение металла. Самогонные паровозы вдруг оба ярко вспыхнули и через мгновение взорвались - взрывной волной вышибало стекла в домах, снесло с вокзала китайскую крышу, повалило Трансформатор и так тряхнуло Африку, что потолки ее где просели, где треснули, а где и обвалились. Люди бросились вон. Бздо подхватил на плечи бронзового конягу и ринулся через толпу к выходу. - Диверсия, блин! - завопил Федя Крюк. В районе заброшенного вокзала бушевало высоко взметнувшееся ярко-синее пламя, ярко освещавшее Жунгли, площадь и Африку. Но все следили за локомотивом, который, набирая скорость и отчаянно свистя, мчался к Стене в сторону Хайдарабада. - Он просто нажал какую-нибудь кнопку, - сказала Гавана. - Чтоб. Локомотив на полном ходу врезался в Стену, весь юг озарился огромной многоцветной вспышкой, но никто не слышал грохота взрыва. Локомотив исчез. А вместо Стены образовалась дыра, и все вдруг увидели божественной красоты розовый закат и почуяли эти запахи, и переливы огней над стеклодувными мастерскими Хайдарабада, и голоса, и пение, и свежий воздух, мягкой и душистой теплой волной прошедший над Городом Палачей... - Снег, - сказала удивленная Катерина Блин Четверяго. - Зима, весна, лето, осень и дождь. А теперь еще и снег. - Она поймала на ладонь снежинку и понюхала. - Это лепесток розы. Видишь - роза! Стоявшая рядом с нею Гиза Дизель молча кивнула. Да, это была роза. Но от нее, Гизы Дизель, пахло леденцами. Это точно. Это лучше, чем роза. - Уси-пуси, - усмехнулась Гавана. - Иван, ты где? Теперь все кончилось: в Хайдарабад можно пешком за пивом ходить. Или за солью. - Вот теперь-то мало кому туда захочется, - возразил Иван. - Ждущие у ворот - это одно, а вошедшие внутрь - совсем другие люди, почти и не люди, а... А где Малина? Малина сидела на корточках под Стеной Африки, тупо глядя перед собой. Катерина Блин Четверяго кое-как раскурила трубку и протянула буфетчице. Та машинально кивнула, но от трубки отказалась. Рядом пристроился Федя Крюк со своей Пристипомой, вполголоса обсуждая будущее здания: "Кирпич и камень ладно, а каркас-то - устоял. Строили же когда-то! Теперь надо кредит искать - может, в Медных Крышах? Диснейленд здесь грохануть с саунами и полями для гольфа... Заказ-то жирный...". Вдруг как-то разом, обвалом пошел дождь. Но люди не расходились, глядя на Ивана Боха, ковырявшегося в замке двери, ведущей в подземелье Спящей Царевны. - Кольт, - сказал Крюк. - Шесть пуль. Не успеешь даже понять, что из тебя потекло, ссаки или кровь. - Тебе сейчас не помешало бы вспомнить, - сказала Гавана, - что все можно переиначить. Иван кивнул. Он справился с замками и уже стоял в дверном проеме. - Переиначить, понимаешь? - настаивала Гавана. - Потому что хоть и в именительном падеже, но ты - Бох. Ты знаешь все, и у тебя это получится. Ведь получалось же! История рассказана, осталось лишь написать ее. Да и убийца найден. Слава Богу, никакой мистики и патетики. Тебе осталось лишь расставить слова в нужном порядке... - Я знаю, - сказал он. - Если можете, подождите немножко, я только вниз спущусь и все такое... - Подождем, - сказал Август. - Тебе Митя Генрихович Бох из Москвы ботинки прислал. Я их вот тут, у входа, и поставлю, ладно? Иван вздохнул. - Мы твои свидетели, и ты Бох, - с мучительной улыбкой сказала Гавана, глядя на ботинки. - Мерзнешь? - Рядом с нею в наброшенном на голое тело одеяле стояла босая девушка из больницы. Из-под одеяла падали капли желтой краски. Гавана обняла ее толстой рукой за плечи. - Грейся, хватит мерзнуть. Это дождь. |
||
|