"Город Палачей" - читать интересную книгу автора (Буйда Юрий)

Великий Бох, госпожа Змойро и Гиза Дизель

- Сколько басмы-то нужно для твоих сивок-бурок? - спросил Великий Бох, остановившись наконец в дверях убогой дощатой конторки, где властвовал хозяин кладбища Четверяго. - Я иранской достал. Сколько?

Грузный, похожий на поставленные друг на друга три мешка с зерном Четверяго давно услышал шарканье и сухие всплески мелких колокольчиков, которыми был обшит балахон Великого Боха. Такую одежду когда-то носили обитатели лепрозория, называвшегося жителями Города Палачей Проказорием: там вечерами собирались шумные пьяные компании, в которых с чужими женами бок о бок сидели только чужие мужья. Когда прокаженные перемерли, дом остался за карликами, занимавшими прежде только северную его половину, и буйства в Проказории прекратились. И один Великий Бох носил такой балахон из грубой сарпинки, обшитый по воротнику и подолу мелкими колокольчиками, и о приближении его узнавали задолго до того, как он выходил к людям, окруженный своими невидимыми псами. "С ними он или без них? - подумал вдруг именно о псах Четверяго, когда только услышал на дорожке к кладбищенским воротам шаги Великого Боха. - Ну и ладно, если и с ними. Насчет места, это уж как пить дать".

- Есть у меня, - сказал он, вставая и снимая кепку с обритой головы. Составь компанию. Про лотерею слыхал? - Он налил Великому Боху чистой паровозной. - Наше нам!

Великий Бох сел напротив и одним движением вылил водку в рот.

- Лотерея? - Он покачал головой. - Здесь ведь никто никогда в лотерею не выигрывал.

- Это на табачной фабрике, а не у нас. - Четверяго придвинул гостю крупно нарезанный хлеб с салом и луком, а сам проглотил два вареных яйца в скорлупе. - Так кальция в организм больше попадает, - объяснил он Боху. - А моей Катерине почти каждую ночь кальций подавай. Чтоб как штыком в землю. Хоть и кальций. Она ж у меня, сам знаешь, женщина особенная: вместо детей яйца несет. И сырые яйца любит, но вареными. Чтоб нам всем!

Они чокнулись и снова выпили.

И он рассказал Боху, что табачная фабрика получила какую-то там премию - на сто пятьдесят человек списочного состава вышло по десятке на нос. Включая директора Ценциппера. Вот они и решили на всю эту страшную сумму на тысячу пятьсот рублей - купить билетов государственной денежно-вещевой лотереи... ну, в которую там всякие одеяла и шиши с маслом разыгрываются... Позвали горбатенькую - ну, горбатые ведь счастье приносят - и велели ей из разных пачек набрать билетов на отведенную сумму.

- Которую?

- Бабу Жа.

- А. У нее горб подходящий.

- Вот и а! - совсем развеселился Четверяго, проглатывая вслед за водкой еще одно яйцо в скорлупе. - Билеты эти лежат сейчас в профсоюзном сейфе. А разговоров! И то мы получим, и туда-то поедем, и на это отложим... Ну, а поскольку моя на том заводе числится, то и она участвует, значит. Он покрутил седой головой. - Я-то, брат, все посчитал. - Он вытащил из кармана синих галифе сложенную вчетверо бумажку. - Одна тысяча, значит, пятьсот целковых. Ну-ну. И вот гляди! - Он ткнул обрезанным на одну фалангу указательным пальцем в роившиеся на бумаге лиловые цифры и буквы. - На эти деньги уже сейчас можно было бы купить одну тысячу четыреста тридцать пять поллитровых бутылок водки по два восемьдесят семь за пузырь. Раз! Да на такую прорву водки - пятьсот буханок черняшки по двенадцать копеек за штуку. Два! И покурить! А покурить? Милое дело - покурить! Тридцать шесть пачек сигарет "Прима" по четырнадцать копеек за пачку, если Анютка поверит в долг четыре копейки. Но она поверит, потому что мы ей же пустую тару и сдадим. А это умножь-ка одну тысячу четыреста тридцать пять пустых бутылок на двенадцать - а? И опохмеляться будем как люди, и Анютке прибыль - она же десятка два, если не три бутылок не примет, скажет - горлышко битое, а горлышко, конечно, никакое не битое, это у нее жопа мало битая, но и заработать ей на нас надо, что ж, куда без этого, у каждого свой интерес, а под этот интерес мы еще с Николай Костыличем ту Нютку в подсобке так закостылим в два-то смычка, что она нам потом на вдовьих радостях и еще по разику бесплатно даст, и нальет, и морду мазелином смажет. Наилучшим! Ты мазелин любишь?

- Значит, басма не нужна. - Великий Бох встал. - За угощение спасибо. Крась лошадей, копай яму. И надо еще плиту привезти. Она в Северном бастионе у входа - большая, серой шкурой обшита. Сделаешь все - дай знать: тогда и пойдем.

- Значит, всерьез. - Четверяго встал и зачем-то надел кепку. - Я коням копыта мелом покрашу - так красивее выходит.

Бох кивнул.

- Можно ж было и вчера, - сказал вдруг Четверяго. - Или послезавтра. Почему сейчас?

И Великий Бох ответил так, как в Городе Палачей отвечали на все пустые вопросы:

- Потому что вода.

Уже темнело, когда он - и никто этого не заметил - поднялся на верхнюю площадку Голубиной башни. Псы остались на лестнице - сюда он их никогда не пускал.

- Потому что вода, - повторил он. - Потому что течет.

А течет все - река Ердань, омывающая Лотов холм, вялокипящие серые облака, вечно сочащиеся дождевой ртутью и изредка кровоточащие холодным солнечным светом, мужчины и женщины, язык и речь, жизнь и смерть, время и пространство - конечно же, и пространство, центром которого всегда было это нагромождение корявых бурых стен и пузатых башен, сложенных из матерых речных валунов, это скопление домов, церквей и амбаров, - кирпич и дерево вперемешку, - зданий, соединенных переходами и лестницами, перемычками и перепонками, неохотно, но неудержимо тянувшихся друг к дружке, веками сраставшихся, слипавшихся, перетекавших друг в друга и наконец превратившихся в одно угрюмое исполинское целое, вознесшее к плоскому небу свои острые черепичные крыши, башенки с хищными шпилями и черными флюгерами в форме диких всадников - это ржавое полчище во главе с неукротимым трубачом Китоврасом с непостижимым упорством столетиями мчалось против ветра невзирая на все попытки людей заставить их жить согласно законам природы, - все здесь текло, превращалось и менялось - неизменным оставалось только движение. Архитектору и строителям осталось лишь что-то убрать, что-то добавить, когда они строили Африку - эту Вавилонскую башню, вобравшую в себя почти все остальные постройки на Лотовом холме... Сросшиеся, слипшиеся Африка, Казарма, Голубиная башня, Царский дом, Козий дом, Контора, Проказорий, бастионы - все это вместе и называлось - Город Палачей. Когда-то здесь, на высоком, желтом от лютиков холме, был построен монастырь, а затем по соседству и острог, при Петре Великом превращенный в арсенал, рядом с которым вскоре возвели дворец воеводы, а позднее - контору пароходства. Но благоразумные земледельцы и охотники, отчаянные купцы и золотодобытчики селились за рекой, где строили амбары, магазины, церкви, кабаки - сотни бревенчатых домов под гонтовыми крышами, пластавшихся иначе не скажешь - у подножия холма, в тени Города Палачей, высокомерно и грозно нависавшего над округой, выдвинувшего во все стороны бастионы, вздыбившегося дозорными башнями и колокольнями, увенчанными крестами, стягами и флюгерами. И никто не удивился, что именно здесь, вдали от всех великих рек и морей, и обосновалась контора, руководившая строительством великого канала, который был призван соединить великие русские реки с реками Сибири и великой Индии, бесцельно и бесплодно кипевшими богатством в ожидании московской бестрепетной власти, ее воинов, кабатчиков и царей. Почему Индия? Ложь, сказка, красота, потому и Индия. Но эта ложь так понравилась людям и так глубоко проникла в их сознание, что никто ни о чем другом и не думал, кроме как об Индии - мерцающем призраке волшебного юга, - с неодолимой силой притягивавшей к себе воображение русского человека, который тысячу лет жил в магическом мире сновидений, под серым небом, в бурой одежде и с кровоточащим сердцем, не умирающим только потому, что где-то далеко существовала Индия...

Первая стройка, затеянная Петром, вскоре захлебнулась и утонула в бескрайних топях и зыбучих песках, начинавшихся к югу от города. Вторую стройку остановила война с Германией, третью - смерть Сталина, хотя именно с третьей попытки удалось осушить часть болот и построить самый глубокий в мире канал, в стенах которого - двенадцать метров гидротехнического цемента марки 1000 - навсегда упокоились шестнадцать тысяч заключенных, чьи локти, пятки и затылки случайно обнаруживались при шлифовке бетонных поверхностей. Тогда же каналоармейцы выстроили Правый город - аккуратно расставленные двухэтажные бараки из кирпича и бревен (а позднее, уже при Хрущеве, за Правым городом вырос Лысый поселок - такие же бараки, но из железобетонных плит и с палисадниками). Весной 1953 года замерли, как по команде, хотя отчетливого приказа и не было, паровозы и пароходы, грузовики и деррики, бетономешалки и компрессоры. В один день угасло возведение памятника Генералиссимусу, подножием которому служила безымянная гора - усилиями каменотесов она была превращена в правильную четырехстороннюю пирамиду, иссеченную с каждой стороны десятью тысячами ступеней, с плоской вершиной, где успели установить лишь левый сапог вождя - тридцать пять метров высотой - да подвесить на крюке крана кисть правой руки, указывавшей направление грядущих походов за счастьем. И еще много лет огромная лапа с металлическим визгом раскачивалась на ветру, омываемая вялокипящими серыми облаками, пугая птиц и не давая заснуть старикам, иногда собиравшимся на верхней галерее поглазеть на чернеющую на фоне закатного неба пятерню, которая медленно вращалась на тросе над сапогом, получившим прозвище Галоша, и вызывала судорожные приступы мучительно-болезненного скрипа у решетчатой стрелы подъемного крана, забытого на вершине безымянной горы, - пока все это однажды не обрушилось...

На дне недостроенного канала образовались болота, в которых боялись отражаться даже перелетные птицы; двенадцатиметровой толщины стены, не выдержав утомительного натиска древесных корней, треснули и стали осыпаться; железнодорожная линия, выстроенная специально для подвоза грузов и продовольственного снабжения каналоармейцев, почти на всем своем протяжении погрузилась в вечную зыбь зябкой почвы, заросшей вскоре колючим проволочным кустарником и черной ольхой; грунтовые аэродромы раскопали под картошку; в зараставшем кувшинками и тиной затоне вода превратилась в густой кроваво-ржавый суп с затонувшими колесными пароходами, катерами и баржами...

Когда стало ясно, что стройка больше не возобновится, тысячи людей вольняшки и бывшие зэки - покинули городок, но многие и остались. Большинство подалось на строительство великой железной дороги в Китай (вскоре, впрочем, тоже заглохшее), остальные рассосались по лесопилкам, табачным мельницам и кирпичным заводикам, устроились в чахнущем пароходстве, в пекарнях и на скотобойнях, а кое-кто подался на южные нефтяные прииски или на север, где мыли золото и добывали бедное серебро. Чиновники, инженеры, рабочие, учителя и врачи, спивающиеся капитаны и матросы, зэки и надзиратели, мышиной стати шулера и ебяжьей стати проститутки, самогонщики и торговцы опиумом, лунатики и лилипуты, железнодорожники и скорняки, выделывавшие из шкур бродячих собак роскошные собольи шубы, - люд этот - русские и китайцы, немцы и евреи, литовцы и ойшоны, поляки и татары - подобно песку или траве, заполонил залы, камеры, комнаты и чуланы Города Палачей, развесил на галереях, колокольнях и башнях пеленки и портянки, пропитал запахами кошачьей мочи, скипидара, жареной рыбы и черного табака сырой воздух, занял дворы и гулкую пустоту бастионов свинарниками и курятниками, застучал доминошными костяшками, швейными машинками, сапожными молотками, заорал детскими и бабьими голосами, петухами, собаками и алкоголиками. Но вскоре и они стали мало-помалу покидать город в поисках лучшей жизни. Постепенно город почти обезлюдел и выглядел заброшенным приютом для сумасшедших, стариков и сопливых детей.

Причудливо петлявшую широкую реку Ердань при строительстве великого пути то ли в Сибирь, то ли в Индию кое-где укротили шлюзами, плотинами и прямыми, как выстрел, каналами, в результате чего Лотов холм, на котором дом на дом, стена на стену, крыша на крышу - громоздился Город Палачей, превратился в остров, чем и довершилось его отчуждение от городка, расползшегося ветвистыми песчаными улицами и бревенчатыми домишками по всхолмленной равнине, покрытой чахлыми рощицами, которые уныло тянулись на север и на восток, где, по словам спивавшихся отставных капитанов и железнодорожников, они впадали в настоящие непроходимые леса, изобиловавшие зверем, птицей и беглыми каторжниками, которые плутали в умопомрачительных пустынях тайги со времен Ивана Грозного и Петра Великого.

Стоявший некогда на этом месте заброшенный монастырек служил местом глухой ссылки и заточения для опасных государственных преступников, а с середины ХIХ века - каторжной тюрьмой, которую в 1906 году попытались взять приступом отряды бродячих повстанцев, вдохновленных революцией в Москве. Затея эта, однако, провалилась. Стражники и заключенные, вооруженные винтовками, самодельными пиками и просто дубьем, отбили все штурмы и выдержали длительную осаду, питаясь истощенными крысами и умирая от цинги и огнестрельных ран. Прибывшая наконец подмога, избив и разогнав бунтарей, обнаружила в тюрьме пятерых изможденных стражников и каторжников, еле державшихся на ногах и неотличимых друг от друга ни зверским обличьем, ни окровавленными лохмотьями. Офицер правительственных войск был потрясен тем, что заключенные заодно со стражниками сражались против мятежников, и даже не удержался от неуставных слез умиления, - на что раненый начальник тюрьмы глубокомысленно заметил: "Свободу защищают не до последнего стражника, но до последнего каторжника".

Об одном он жалел (но знала об этом только его дочь Гавана) - что не успел завершить строительство Города Палачей, Великой башни, и сейчас тем, кто смотрел на Лотов холм из-за реки, казалось, что перед ними гравюра Брейгеля, который, похоже, нарочно запечатлел стройку в разгаре, а не довел ее до конца.

"Все люди на земле имели один язык и одинаковые слова. Двинувшись с Востока, они нашли в земле Сеннаар долину и поселились там. И сказали друг другу: наделаем кирпичей и обожжем огнем. И стали у них кирпичи вместо камней, а асфальт вместо извести. И сказали они: построим себе город и башню высотою до небес; и сделаем себе имя, чтобы мы не рассеялись по лицу всей земли. И сказал Яхве: вот один народ, и один у всех язык; это первое, что начали они делать, и не отстанут они от того, что надумали делать. Сойдем же и смешаем там язык их, так, чтобы один не понимал речи другого. И рассеял их Яхве оттуда по всей земле; и они перестали строить город. Посему дано ему имя: Вавилон, и оттуда рассеял их Яхве по всей земле".

Может, так и должно было случиться? Может, и не суждено было ему завершить строительство башни? Может, недаром посмеивалась Гавана над деревенскими представлениями отца об истинном Граде как месте, которое можно охватить одним взглядом с высокой башни? "Да они ведь и сами не знали, что строили, - говорила она. - То ли город, то ли башню".

И все-таки ему было жаль, что не удалось довести дело до конца. А теперь ясно, что это и невозможно, и никому не нужно.

Выходит, пора. Остались руины и имя. Довольно и этого.

Никто не знал, что Великий Бох провел всю ночь на верху Голубиной башни, но уже наутро все знали, что он собрался умирать. Сам. Как только.

А ведь еще живы были люди, которые помнили, пусть смутно и чаще со слов других людей, о его первой любви и возвращении Великого Боха в Город Палачей вскоре после Первой мировой войны. Во всяком случае, Жуков по прозвищу Жук клялся, что и сейчас может перечислить фильмы, которые смотрел гимназист Бох, и указать кресла в завешанном паутиной кинотеатрике, а тогда - среди пылающего алого бархата и золота кресел, где он впервые пожал руку и поцеловал госпожу Змойро.

Яркая полноватая южанка, госпожа Змойро в широкополой белой шляпе с зеленым бантом на тулье взирала на пыльные улицы и площади городка с равнодушием профессиональной беженки. С первого же взгляда на африканских женщин она поняла, что шлюхи здесь воспринимаются как ударения в односложных словах. Она восседала на хорошо постриженном кулане, которого вел под уздцы ее муж - тощий господин Попов. Невзирая на жару он был в долгополом черном макинтоше, черной визитке и черной шляпе, скрывавшей его блестящие черные глаза. За ними следовал целый караван - лошади, ослы, носильщики - с поклажей: громадные кожаные чемоданы, перевязанные змеиными шкурами; восковая статуя Ивана Грозного, убивающего своего воскового сына Ивана; дощатые ящики с химическим стеклом; оплетенные бутыли с химикатами; связки книг, головокружительный запах которых сводил с ума девушек, наблюдавших за процессией из-за ставен...

Они разместились в аптеке, нарочно для них построенной и пустовавшей несколько лет, пока хозяева завершали лечение некоего магараджи - хозяина сказочного Хайдарабада. И вот наконец они явились.

"Если мужчина долго гоняется за женщиной, рано или поздно она его поймает", - сказала индианка-лилипутка Ли Кали, наблюдавшая из окна Проказория за въездом в город новых обитателей.

Аркадия Ильинична не могла жить без мужского внимания, ибо, по ее словам, тяга ее к любви не уступала силой нужде к мочеиспусканию. К мужу она относилась насмешливо-снисходительно. На первом же чаепитии у Нелединских-Охота она со вздохом обронила, что супружеская любовь - это тяжкий ручной труд. Сам же Иван Трофимович свое отношение к семейной жизни с присущей ему боязливой деликатностью выражал на излюбленной латыни: "Summa tulisse juvat: высшее сладко нести". И глядя на статную Аркадию Ильиничну и мышеватого Ивана Трофимовича, всяк тотчас соглашался, что трудно.

Всю свою энергию господин Попов вкладывал в аптеку, добавив к традиционным универсальным средствам от простуды, сердечной недостаточности и бессонницы, каковыми являлись термометр, касторка и аспирин, - разные забавные штучки, предназначенные для взрослых мужчин и женщин. Например, ветки некоего таинственного растения под названием "кантонское ребро", которое, будучи сперва замоченным в горячей воде, а затем высушенным, служило отличным олисбосом - membrum virile - заменителем мужского члена. "Ароматоуханный гроздополезный овощ, - воздев палец, со значительной улыбкой говорил Иван Трофимович слегка ошарашенному посетителю. - А вот извольте..." И изысканным плавным жестом обращал внимание клиента на красиво изданное руководство по трибадистским позам, составленное искушенной левкадийкой Филеной задолго до рождества Христова. Когда же один из покупателей умудрился повредить обоеполую каучуковую куклу по имени Сюрприз, Иван Трофимович меланхолично заметил: "Русскому человеку можно смело поручить судьбу мироздания и не беспокоиться о его сохранности, - но не расческу или швейную машинку: либо пропьет, либо мир взорвет".

А вскоре Поповы-Змойро привезли кинопроекционный аппарат, а затем и киносъемочный, и люди увидели на экране не только Хайдарабад и прекрасную Лилиан Гиш, но и себя, и поняли, что они будут улыбаться и угловато двигаться даже после смерти, пока цела пленка или пока не рухнет вселенная. Здесь-то, в темном зальчике, среди алого бархата и золоченых кресел и поцеловался впервые юный Бох с благоухающей Аркадией Ильиничной. А вскоре ему дано было пережить часы услады, милостиво подаренные ему госпожой Змойро: развязывание бантиков на чулках, путешествие по восхитительному ландшафту спины, исследование ароматоуханных плодов и драгоценной пещеры, и слизывание капель пота с ее усиков, украшавших крошечные пухлые губы, почему-то пахнущие леденцами, и вся она пахла леденцами, и услышать свой изменившийся голос, произносивший вслух слово "любовь".

А ведь когда по приезде госпожа Змойро произвела тщательное обследование мужского населения (что не заняло много времени), она чуть не ударилась в панику, решив, что Иегова вознамерился истощить ее силы мастурбацией. Однако все изменилось, когда через неделю после прибытия супругов Змойро в город в аптеку зашел рослый юноша с глазами голубыми, как у слепых котов белой масти. Бабушка, отец, учителя и соученики не узнали бы замкнуто-сдержанного Боха, который в аптеке вел себя как опытный офицер на поле боя, являя пример отваги и осторожности одновременно. Он учтиво попросил господина Попова проверить, является ли на самом деле змея в фарфоровой тросточке ядовитой, и что это за раствор внутри, позволяющий гаду так долго жить. Поскольку молодой человек не торопился, госпожа Змойро пригласила его на чашечку чая в гостиную, и здесь гимназист, глядя ей в глаза, спросил, как называется прибор, позволяющий отдыхать, набираться сил и вызревать ее плодам, источающим аромат спелых роз и умопомрачительный запах цветущих холмов. "Это называется Bьstenhalter, - ответила с вежливой улыбкой госпожа Змойро. - Если вы мне поможете, я покажу вам, как действует это устройство".

Когда он с непроницаемым лицом вернулся в аптеку, взмокший от усилий господин Попов, протягивая ему тросточку, взмолился: "Объясните, как извлечь содержимое! И как оно туда помещается?". Бох взял трость и ответил: "Спасибо, но насчет помещения и извлечения содержимого мне все объяснила ваша очаровательная супруга. А это... - Он вдруг поднес тросточку к лицу аптекаря, и тот еще раз покрылся испариной, увидев перед собой живые глаза змеи. - Очень просто. Надо только позвать смерть".

Госпожа Змойро объяснила ему, чем Достоевский отличается от Гюго, а Писсарро - от Шишкина. Она научила его ценить Скрябина и нежиться после коитуса под Дебюсси ("ни на что иное он попросту не годен"). Она учила его английскому языку, и когда однажды он, морщась, посетовал на нарочитую усложненность Шекспира, взяла его голову в свои теплые узкие ладони и медленно и отчетливо проговорила: "Simply the thing I am shall make me live", после чего с грустью заметила: "Если вам угодно, это отныне и будет вашим девизом на всю жизнь: "Лишь потому, что я такой, я буду жить". - И тотчас, стряхнув с розовых ног шелковые тапочки, завопила во всю грудь: Baisemoi! И только на ты! Baisemoi...".

Вечерами они смотрели фильмы "Потомок дьявола", "Сатана ликующий", "Скерцо дьявола", "Венчал их Сатана", "Дети Сатаны", "Сатана тут правит бал", "Девьи горы" с Сатаной и Иудой, путешествующими по странам и векам в поисках непорочной девичьей души, но не находящими ее даже в городке на берегу Иордана, и апофеозом - картину о жизни богемы под названием "Пусть завтра смерть - сегодня мы живем" с Иваном Мозжухиным в роли Ивана Мозжухина.

Летом 1914 года, с отличием закончив гимназию, он был зачислен в Московский университет, но в первых же числах августа подал прошение в военную школу.

"Боже, вы идете воевать, - изумленно пролепетала госпожа Змойро, к которой он пришел проститься. - Я понимаю: родина, очаги, святыни. Но ведь вас могут убить или искалечить, вы можете попасть в плен и сгинуть на каторжных работах где-нибудь в германской Африке, наконец, вы можете заразиться сифилисом, да мало ли что еще может с вами случиться! Почему вы? Я уж не говорю о том, что вы имеете полное право не идти на войну. Вы бежите? От отца? От прошлого? От Города Палачей? Это невозможно. Нет ни одной войны, которая была бы выиграна. Все войны проиграны, победителями принято считать пять-шесть идиотов - генералов или королей, но... А я? Вы подумали о том, как я буду жить здесь без вас?"

"Вы и не будете жить здесь, - спокойно ответил он. - Мне жаль, но в любом случае вы меня ни за что не дождетесь. Просто вы из других людей. А насчет войны и прочего... - Он покраснел. - Есть такие проклятые вещи, от которых держаться подальше хоть и лучше всего, но, клянусь, не легче всего. Не плачьте, прошу вас".

"Вы со своим Мелвиллом глупые романтики. - Она отвернулась. - Мы плачем не потому, что мы печальны, но мы печальны лишь потому, что мы плачем. Это идея неверна и даже глупа, но она упрощает и облегчает мою жизнь. Помните только, что тот свет - тоже свет, и у нас будет возможность узнать друг друга даже там".

И ведь еще были живы люди, которые помнили его возвращение в Город Палачей с Первой мировой, и среди них был портной Сюр Мезюр, известный тем, что от безответной любви к красавицам вступал в ожесточенную переписку Ивана Грозного с князем Андреем Курбским.

"Что я вижу? - кричал Бох, таща в поводу каурую клячу, на которой восседала измученная долгой дорогой божественно красивая девушка. - Что я вижу?"

Хорошо поставленным голосом, без тени раздражения она повествовала ему о реках и горах, которые им приходилось преодолевать, о людях, которые выносили им на окраину села хлеб и молоко (в своей серой до пят рубахе и с молочно-белыми пятнами на лице он походил на прокаженного), о мужчинах, которые пытались преградить им путь, но отступали перед его оружием, яростью и полным презрением к опасности, наконец, о заросшем лютиками холме, на вершине которого теснились мрачные стены и башни, увенчанные флюгерами-всадниками, и только тогда он остановил ее.

"Это не лютики, - сказал он. - Это миссурийский ослинник. Мы прибыли. Это и есть Город Палачей".

"Нам отрубят здесь головы?" - вежливо поинтересовалась девушка.

"Здесь давным-давно нет ни одного настоящего палача, - сказал он. Здесь ты родишь мне детей, и мы будем просто жить".

Город изменился за годы его отсутствия, пришедшиеся на две войны Первую мировую и Гражданскую. Ранение в голову чуть не сделало его слепцом. Несколько месяцев он скитался по госпиталям, ничего не зная о супругах Змойро. Аркадия Ильинична исчезла, и муж ее, аптекарь Попов, утешался только воспитанием их детей - маленькой бойкой девочки и мальчика, который в трехлетнем возрасте переписывался с шахматными гроссмейстерами. Однажды каким-то чудом на площадь городка опустился биплан. Летчик просил о горючем - ему принесли несколько ведер спирта с опиумом. Пилот был в коже, загорелый и отчаянный. Он смотрел на Аркадию Ильиничну такими глазами, что она попросила "прокатить ее на аэроплане". Никто и глазом не успел моргнуть, как она уже сидела во второй кабине, - самолет сделал круг над площадью и скрылся за облаком, держа курс на юг, наверняка - в Хайдарабад. Она оставила своему юному возлюбленному неоконченное письмо: "А вчера я видела американскую фильму "Дочь богов", в которой божественная Аннетта Келлерман прилюдно обнажает грудь и снимает трусики...".

Он не встретился с отцом: как ни следил аптекарь Попов за ссохшимся от опиума старым князем, оберегая от хулиганистых мальчишек, крысы перехитрили его, заманив князя Андрея в подземелье, где и обглодали до фамильных перстней на руках.

Бох-младший потребовал ключи от подземелья, где спала вечным сном Спящая Царевна. Девушка, которую он случайно выхватил из солдатской толпы на захолустной железнодорожной станции и привез на кляче в Город Палачей, открыла замок и пошла впереди со свечой в руке. Они спустились в сырую гниль и вдохнули пропитанный миазмами воздух. Он сам поднял крышку саркофага, провел рукой по лицу спящей и произнес загадочную фразу: "Если у меня и не было матери, то отныне она будет у всех".

Тем же вечером, окруженный вооруженными до зубов карликами, он вошел в зал, где крылатая возлюбленная князя Андрея разучивала какую-то итальянскую арию. Она сидела на жердочке в клетке золоченого бамбука, пол которой был завален окаменевшим дерьмом. Карлики взялись за клетку со всех сторон и, пыхтя и обливаясь потом, втащили ее на вершину Голубиной башни. Бох приказал им спуститься во двор, а сам открыл клетку и приказал деве улетать на родину или куда ей заблагорассудится.

"Я еще ни разу не пробовала летать, - пролепетала красавица, стараясь не смотреть ему в глаза. - Это ведь только для птиц летать и жить - одно и то же. Ты ведь мой брат".

"А ты моя сестра. Прощай".

Великий Бох поджег клетку с четырех углов, и деве не оставалось ничего другого, как прыгнуть в густеющую темноту и распахнуть бесперые крылья. Карлики со двора дали по ней залп, и ошметков птичьего мяса и перьев долетело до земли меньше, чем картечин.

Если верить бумаге, подписанной наркомом Львом Троцким, Бох был назначен комендантом Города Палачей. При этом он исходил из того, что мир это хаос. Но в отношении к хаосу он был человеком скорее западным, чем восточным, русским. Для него хаос был стихией познаваемой. Он знал или чувствовал, как и где можно создать твердь и огородить ее от стихий. Первым делом он измерил Город Палачей. За ним таскалась куча людей, кричавших: "Здесь сорок два пуда без золотника... дотуда - сто футов... к Покрову закончим!". Нет, нет и нет. Метры, сантиметры и даже миллиметры. Тонны, килограммы и граммы. Часы, минуты и секунды. Первое января, семнадцатое июля, тридцать первое декабря. Семьдесят два градуса левее. Пятнадцать градусов по Цельсию. Ну и потешались же над ним! Впрочем, охотно таскали инструменты: забавно же. Он все измерил и взвесил.

И лишь когда он взялся пересчитывать живых, люди поняли, что он опасен, и прислали к нему человека по прозвищу Три Шляпы: где бы он ни располагался - в ресторане, парикмахерской или тюрьме, рядом с ним ставили два стула - для двух его шляп (третья была словно приклеена к его круглой голове).

- В нашем городе считают только мертвых, - сказал Три Шляпы. - Живые живут по своей воле, плодятся, множатся, а когда их имена высекают на надгробном камне, вот тогда их можно считать. Вот как меня посчитать? Я и один, и меня трое - если сразу во всех шляпах.

Великий Бох вежливо объяснил Трем Шляпам, что греческий философ Платон признавал наиболее удобным то число, которое обладает наибольшим количеством последовательных числителей, а число пять тысяч сорок имеет целых пятьдесят девять делителей, последовательных же - от единицы до десяти. Один чудак - Герман Вайль - как-то написал, что с точки зрения величины нет особой разницы, будет ли число жителей города пять тысяч сорок или пять тысяч тридцать девять. С точки зрения теории чисел между ними расстояние, как от земли до неба. Он выложил на стол лист бумаги, исписанный цифрами, и стал писать карандашом. "Например, число пять тысяч сорок равно - смотрите сюда - 24 х 32 х 5 х 7, то есть имеет много частей, тогда как пять тысяч тридцать девять - простое число. Если в идеальном платоновском городе ночью умрет один житель и число жителей уменьшится до пяти тысяч тридцати девяти, то весь город придет в упадок. По моим сведениям, люди, численность которых превышает пять тысяч сорок, являются бандитами, грабителями, убийцами, фальшивомонетчиками, растлителями малолетних и поставщиками опиума. Остальные же граждане достойны того, чтобы систематически получать хлеб, соль, мыло и керосин, запасы которых отмерены, взвешены и ограничены".

Три Шляпы открыл было рот, чтобы задать вопрос, но один из карликов надел на его шляпу остальные две, а другой выстрелил ему сверху в затылок, нарочно для этого взобравшись на стул за спиной бандита. И той же ночью, как гласит предание, продажные африканские шлюхи заманили бандитов и контрабандистов в крематорий, где карлики и Великий Бох, перестреляв их из пулеметов системы Льюис, превратили разваливающиеся от избытка свинца тела в серый прах и заунывное пение рожка, которым медный ангел на трубе провожал в небытие души, обращенные в стихии.

Говорят, жена его знала и видела все, но о чем они разговаривали, никому не ведомо. Великий Бох хотел только одного: чтобы она родила ему ребенка. Вместо этого она выпила в аптеке какой-то жидкости, о происхождении и свойствах которой ничего не знал и сам аптекарь Попов, и умерла. После нее остались только маленький стеклянный шарик, внутри которого беспрестанно вращалось золотое колечко, подвешенное на невидимом волоске, да обрывок дневника. "Двадцать, - прочитал Бох. - Почему-то число это одним звучанием своим вызывает у меня озноб. Двад. Цать. Осталось прожить - не больше - двад, а потом - цать! - и нету, отцакано, отрезано и отброшено... И думать страшно: эти сновидения и эти люди! Ужас. Всю жизнь. Одна. Одна в этом огромном ветшающем доме, населенном чужими людьми и немилосердными призраками, в доме, который так и будет постепенно, но неуклонно истлевать, разрушаться, пока однажды не похоронит под своими обломками одну дуру - меня, всеми покинутую и забытую. Медленно угасающую, сходящую потихоньку с ума наедине с собой, в тени теней. Не будет ни зимы, ни лета, одно лишь безвкусное, как песок, время. Когда-нибудь мне надоест стирать пыль с рояля в гостиной, кормить птиц и запирать на ночь входную дверь, и во всем этом не будет и тени умысла: никто не придет; потом надоест готовить горячую пищу, раздеваться и умываться; наконец, моим временем станет сплошное сорок третье мартобря тысяча девятьсот желтого года; и однажды кто-нибудь - наверняка случайно - заглянет в захламленное и недобро пахнущее логово, одолеет завалы из ломаной мебели и заплесневелых книг и обнаружит в самом дальнем углу некое чудовище, спящее на грязном полу в истлевшем на теле платье, с длинными спутанными седыми космами и воспаленными пустыми глазами...

Уже безумие крылом

Души закрыло половину,

И поит огненным вином,

И манит в черную долину...

Боже, храни эту дуру! Спасите меня от того, чего я хочу! Мне так хочется, чтобы меня пожалели, что я готова сделать это сама. Нужно заставить себя двигаться, пусть тело само вытаскивает меня из этой ямы. Самый верный рецепт предложил Мюнхгаузен, вытащивший себя за волосы вместе с конем из бездны (собственно, то же самое предлагают и господа богословы). Горячую ванну. Крошечку кокаина с кончика серебряного ножа. Чашку кофе покрепче и без сахара. Сигарету турецкого табаку. Духи опиумной едкости, чтоб закружилась голова. Новое платье - серое, с серебряной вышивкой у ворота. Бриллианты. Да, черт возьми, и бриллианты. Туфли на высоком каблуке. Коньяк. Надушенное белье. Черный пояс и черные кружева понизу. Самую малость грима: сегодня я не декларация независимости, но лирическое стихотворение, нежное и взволнованное. Внизу бьют часы. Шестьсот шестьдесят шесть раз. Я одна. Этой смертью жизнь не умалится, этой жизнью смерть не прирастет".

Бох знал, что в доме не было часов с боем (они появились гораздо позже), и ему уже не раз доносили верные лилипуты, что жена его ведет бесконечные разговоры с Богом по телефону, который не работал с февраля 1915 года.

Ее похоронили на кладбище за рекой в том углу, где издревле хоронили всех, кто носил имя Бох. Листок из ее дневника он никому не показывал, и это была единственная бумага, которую он сжег перед арестом.

Говорили, что именно после ее смерти и началось всесилие карликов, выезжавших по ночам на охоту за людьми в черной карете с восьмиугольными фонарями. Поначалу они хватали родственников и близких тех бандитов, которых уничтожил Великий Бох, потом - всех шепчущихся об этих страшных событиях, наконец - всех подозреваемых в злоумышлениях на Великого Боха. И первым был застрелен мальчик, помочившийся на тень Великого Боха.

Для удобства управления всем этим скопищем домов и людей, а также для правильной раздачи продовольствия Город Палачей был разбит на двенадцать районов - в иные из них входило не более полутора десятка квартир, и в каждом районе был назначен старший, отвечавший за порядок и количество проживающих. Когда Бох понял, что мужчины обманывают его, он назначил старшими районов женщин, на которых женился. Женихи или мужья этих женщин пропадали в ту же ночь, когда Великий Бох назначал избранницу. Чаще всего заключались гражданские браки, но если женщины вдруг требовали того, точно в назначенное время свершалось церковное таинство бракосочетания. Нет, он не охотился за красавицами. Женился же он на однорукой Ульяне, родившей от него двоих детей и готовой горло перегрызть любому, кто осмелился бы сказать хоть полслова дурного о ее муже, начальнике и хозяине. Но на всякий случай карлики следили за нравственностью жен Боха, и когда вдруг выяснилось, что Настасья из Козьего дома принимает по ночам некоего мужчину, их тайком вывезли на запасные пути железнодорожной станции и утопили в цистерне с серной кислотой, забытой здесь военным ведомством еще в марте 1916 года. А Великий Бох утешился в объятиях Ли Кали, которая родила ему мальчика, а сама вскоре впала в сон и была помещена под стеклянный колпак в комнате Гаваны.

В своем сером сарпинковом балахоне, обшитом мелкими колокольчиками, он всюду появлялся без охраны. Но люди знали о его псах, которых почти никто не видел, но все боялись. Никто не знал точно - когда, но однажды он обзавелся своей охраной. Этими самыми собаками. Странно: ведь многие псы наутек бросались, едва заслышав эти ритмичные всплески крошечных колокольчиков, сопровождавшие его шаги. Другие же тянулись к нему. Их было немного. Время от времени они сами, безо всяких его приказов, вдруг устраивали этакую чистку, уничтожая одного-двух псов. Внутрисобачьи дела. У них чутье было... Может, они вдруг решали, что такой-то Бобик или Тузик недостаточно предан господину, и вот они его не гнали - а уничтожали. Дальше - больше. Они как-то сообразили - ну, собачье ж чутье, - что ему не нравится ходить со свитой, и стали сторожить его издалека. Незамеченные хозяином, они крались за ним по городу, прячась в тени, в каких-то щелях и ямках, и только в крайнем случае вдруг вырастали вокруг него - рычащие пасти, на все готовые сердца. Они так наловчились маскироваться, что многие обманывались, считая разговоры о Боховых псах легендой, байкой... Днем и ночью они кружили около него тенями, всегда готовые к бою и самопожертвованию...

Перед полуночным ударом колокола все жены Боха собирались у Каролины Эркель и докладывали о том, как прошел минувший день, что сделано, кто как себя вел, кто заслуживает поощрения, а кто - наказания. А поскольку все они были убеждены в том, что ложь откроют не псы, так карлики, женщины говорили правду, одну правду, ничего, кроме правды, даже если иногда наутро после разговора у Каролины Эркель их же родственники могли отправиться в цистерну с кислотой. В Цистерну - ее уже привыкли называть с большой буквы: это было место смерти пострашнее крематория.

Сероглазая красавица Каролина Эркель не состояла в гражданском или церковном браке с Великим Бохом, но как-то так случилось, что именно она взяла на себя непосредственное руководство его женами и их детьми. И именно с нею в свободные от других жен ночи делил ложе Великий Бох. На советах и совещаниях она сидела сбоку и чуть позади, и если возникала заминка, она подавалась вперед и вполголоса вносила ясность. Она знала, какие водопроводные трубы нуждаются в ремонте, сколько требуется спирта больнице и который сейчас час - с точностью до полуминуты. Это именно благодаря ей на Голубиной башне были устроены часы с огромным циферблатом, проведено электрическое освещение не только в Городе Палачей, но и в Жунглях, а на городской площади, между мостом и железнодорожным вокзалом, был установлен памятник Генералиссимусу из лучшей коринфской бронзы (тот самый памятник, который спустя годы стал Трансформатором). Любили и боялись ее не меньше, чем самого Великого Боха, который, как многие были убеждены, зачастую и не знал ничего о жестокости или милостях Каролины Эркель. Мамаши Эркель - так называли за глаза эту статную тридцатилетнюю белокурую красавицу.

Когда в основном оборудовали подземное хранилище для Спящей Царевны, Великий Бох объявил о строительстве Африки, то есть о сведении воедино всего этого нагромождения домов, башен и домишек, теснившихся на Лотовом холме. Таков был план инженера Ипатьева, который не успели осуществить в связи с Первой мировой войной.

Баржами и по железной дороге в Вифлеем доставлялись камень, железо и механизмы. Каждый день районы выделяли бригады, и работы начинались с первым ударом колокола, а завершались уже при свете костров, факелов, а потом и прожекторов. Нужно было укрепить бескрайние подземелья Города Палачей, возвести мощный цоколь, составить каркас из инваровых - наименее подверженный колебаниям температуры сплав стали и никеля - стержней, заказанных когда-то на бессемеровских заводах в Германии и лежавших без дела более полувека. Сотни людей чистили дно Ердани и чинили канал и шлюз. Поэтому, когда по приказу Сталина именно здесь началось строительство великого пути в Индию, командированные докладывали в Кремль, что многие предварительные работы проделаны по приказу Боха.

Каролина Эркель бывала во всех местах стройки, все видела и знала, и если выбившиеся из сил животные и люди падали от усталости, она приказывала просто бросить их в бурлящий живым бетоном котлован. "Ни один храм на Руси не свят, если в фундаменте его нет хотя бы капли человеческой крови, говорила она. - А мы строим не храм, не башню или дом, но Город Счастья". Впрочем, при слове "счастье" она морщилась: не любила патетики. Чаще предпочитала называть строительство Городом Будущего. Место, где всем будет удобно.

И лишь одно ее беспокоило - и только Великому Боху по ночам могла она открыться: рост числа самоубийств на стройке.

- Они вешаются один за другим. И никогда не угадаешь, кто станет следующим. Чаще всего вешаются после получения премий.

После долгого молчания Бох сказал:

- Еще в 1587 году Жан Боден сказал: "Создатель имеет право нарушать им же установленный порядок и допускать кровавые дьявольские проделки". Выходными и лечением тут не поможешь.

И он объявил Амнистию.

Дважды в году он сам поднимался на Голубиную башню и, остановив огромные часы, бил в колокол. После чего люди, где б они ни находились и чем бы ни занимались, бросались к Африке, где для них на столах выставлялось много еды, водки, а африканские женщины танцевали на перевернутых бочках, демонстрируя ажурные чулки, подвязки и блестящие, как храмовое золото, животы. Играли оркестры, а патефоны загоняли до дыма. Люди ели, пили и спаривались, как лягушки, повсюду - в коридорах и на столах, во дворах и подвалах. Снова жрали, пили и пели "Многая лета" Великому Боху, столпу и ограде народной, величайшему из вечноживущих, орлу парящему, льву рыкающему и змею сиплющему, Великому Диктатору, Кондукатору, Трансформатору и Транквилизатору.

Что ж, совершенная любовь побеждает страх перед правдой, какой бы совершенной она ни была.

Время стояло. И только самому же Боху было ведомо, когда нужно снова запускать часы, бить в колокол и объявлять перерыв до следующей Амнистии. И никто не смел ослушаться: "Назвался груздем - продолжай лечиться". Люди умывались в реке и возвращались к своим лопатам, тачкам, топорам и пилам.

Никто не верил в смертность Великого Боха, а уж тем более в то, что его вот так запросто возьмут и арестуют, присовокупив к делу его мандат с подписью Иуды Троцкого. Никто долго в это не верил: Великий Бох не может быть под арестом или - тем более - мертвым потому же, почему он не может быть лошадью или деепричастием. Он был явлением скорее космическим, чем просто человеческим или даже бюрократическим.

Не успели взять только Каролину Эркель: едва услышав шаги людей, приближавшихся к двери Великого Боха, она сунула голову в давно заготовленную петлю и выбросилась из окна Голубиной башни. А ребенка своего, девочку Лавинию, она заранее спрятала у старой Милли Левандровской, своей гимназической подруги, жившей на отшибе Жунглей.

Великого Боха вскоре выпустили из лагеря. Он называл себя человеком из третьего списка: в лагерном делопроизводстве список номер три расстрелянные, убитые при попытке к бегству, умершие от истощения. Он выжил и чудом (как считали многие) оказался на свободе. Он ходил по городку в своем прежнем сером балахоне до пят, обшитом крошечными колокольчиками, и при каждом его шаге колокольчики издавали сухой звонкий всплеск. Он ни к кому не приставал, а его - сторонились. Может быть, из-за собак. Они-то остались при нем. Да и выходил он чаще всего поздно вечером или даже по ночам. Он не вмешивался в дела, держался подальше ото всех.

Но однажды он выступил публично. И выступил-то - в защиту дьявола. Сатаны. Поздно вечером рыбаки вытащили из реки что-то непомерно большое. Просто огромное. И живое: оно стонало, а то рычало... и билось, но несильно... Его притащили на площадь. Люди были убеждены в том, что они поймали именно самого сатану. Что ж, это ведь были те же самые люди, которые говорят "колидор", плюют через левое плечо и стучат по деревянному.

Он лежал, опутанный сетью с ног до головы (если у него были ноги и голова), и не мог убежать. Он лежал и ждал своей участи. Мужчины принесли ружья и топоры на длинных рукоятях. А еще бензин, чтобы сжечь останки дьявола. И никто, конечно, не ожидал появления в этой толпе Боха.

Это было так неожиданно, что кто-то из соседей сбегал за стулом для него, и Бох не глядя сел на стул и стал говорить - медленно, тихо и устало. Но его все до единого слышали. Он сказал: "Конечно же, вы имеете полное право убить дьявола. Более того, это ваш долг. Вас много... сколько? Ну, наверное, сотни три, а то и четыре наберется... Много народу. Именно не людей, а народу. И все готовы на убийство нечисти. Вы имеете на это право, - повторил он. - Но при одном условии: если вы все до последнего уверены в том, что это именно дьявол, а не какое-нибудь речное чудо-юдо или и вовсе лесной зверь, случайно попавший в сети. Каждый должен сказать себе: да, я верю, это сатана. Именно этот, что под сетью. Я нисколько в этом не сомневаюсь. И поэтому готов обрушить на него свое оружие. Если же хоть один человек не может себе этого сказать, - остановитесь. Ибо уже через минуту после убийства этого существа вы проклянете час и день своего рождения. И все соседи станут не просто соседями и людьми, но свидетелями убийства. Соучастниками. - Он помолчал. - Дьявол существует лишь в том мире, в котором жив Бог. Я не хочу сомневаться в вашей вере, но ведь среди вас есть люди, которые попросту не верят в Бога. Ходят они в церковь или нет неважно. Я не об этом, я только о том, что среди нас есть люди, которые не верят в Бога. И они тоже готовы убить дьявола? Но Божий мир немыслим без дьявола, как добро - без зла. Я говорю: Бог есть. И я отказываюсь участвовать в убийстве этого существа, какой бы природы оно ни было. И только этот мой отказ и впредь позволит мне утверждать, что Бог есть, а Божий мир прекрасен и добро существует".

Он встал, люди раздались, и Бох в окружении своих псов-невидимок ушел. Люди долго стояли и молчали. Потом начали расходиться. Несколько человек оттащили сеть в реку и надрезали ее так, чтобы зверь мог выбраться на волю.

Разошлись все.

На площади остался только стул. Его так и не стали убирать. А прохожие и бродячие псы шарахались от него, словно он излучал опасную энергию. Ему были нипочем зимние морозы и осенние дожди, а ударившая однажды в него молния не оставила на стуле и следа. Он и сейчас стоит на площади неподалеку от памятника, и любой может пойти туда и посмотреть на него, чтобы убедиться в существовании добра.

Летом старика Боха иногда встречали в ивняке за водопадом, где жила одноногая цыганка Гиза Дизель, которая говаривала, что знает всех мужчин как свои шесть пальцев и поэтому испытывает к ним жалость, но не может понять только Великого Боха и не знает, стоит ли он жалости либо же он не заслуживает даже этого.

Это была сухонькая и стройная женщина, разгуливавшая у реки голышом и загоревшая дочерна. На спине у нее была татуировка такой сложной вязи и так плохо различимая на темной коже, что только после смерти доктор Жерех смог прочитать: "Когда я буду умирать, а умирать я точно буду, ты загляни мне под кровать и сдай порожнюю посуду". Из-под шапки иссиня-черных волос она могла часами смотреть на реку, и глаза ее становились то черными, то серыми, а то и голубыми. Никто не помнил, где она потеряла ногу. Питалась она чем придется, часто - объедками из африканской столовой, а от паровозной водки даже не хмелела. Если ее кормили в африканском ресторане, она быстро все съедала и залпом выпивала два-три стакана кипящего чая, пугая буфетчицу. "А зачем человеку желудок? - смеялась Гиза. - Чтобы чаем жопу не обжигать".

Иногда он ночевал у нее, прислушиваясь к несмолкающему звуку наверное, ветер шумел камышом.

На дождь похожий лепет в вышине,

Такой дремотный, сладкий - и бесстрастный

К тому, что там и что так страшно мне...

Незадолго до похода к Четверяго он в последний раз побывал у нее, но не сразу завел разговор о возможном уходе из жизни.

- Никакая жизнь не проходит напрасно, даже если она прошла зря, сказал он, вытягиваясь на подстилке из тростника. - Но жаль, как жаль, что я ни одного дела не довел до конца. Неужели это судьба? Ты веришь в судьбу?

Гиза промолчала: она знала, что он не сближался ни со своими женами, ни с их детьми. Она знала, что он страдал, утратив волшебную красавицу Змойро, и часто по ночам приходил на могилу первой жены, где просиживал иногда до рассвета, замерзающими губами повторяя слово за словом из обрывка ее дневника.

- Мои брабантские предки - среди них были художники и палачи принадлежали к секте умбристов. "Умбра" по-латыни - тень. Они считали, что Иисус воскрес и вознесся, но не являлся потом ученикам ни по пути в Эммаус, ни где бы то ни было еще, ибо это было бы слишком по-человечески. На самом деле он остался на небесах, чтобы по-настоящему испытать веру учеников и последователей, предав их одиночеству, сомнениям и искушениям Церковью, этим обществом по совместному преодолению страха. Случилось именно так, как и предупреждал Матфей: "Когда же сидел Он на горе Елеонской, то приступили к Нему ученики наедине и спросили: скажи нам, когда это будет? и какой признак Твоего пришествия и кончины века? Иисус сказал им в ответ: берегитесь, чтобы кто не прельстил вас; ибо многие придут под именем Моим и будут говорить: "я Христос", и многих прельстят... Итак, если скажут вам: "вот, Он в пустыне", - не выходите; "вот, Он в потаенных комнатах", - не верьте; ибо, как молния исходит от востока и бывает даже до запада, так будет пришествие Сына Человеческого; ибо, где будет труп, там соберутся орлы". Поэтому умбристы утверждали стойкость, терпение и абсолютное неверие в саму возможность воздания человеку при жизни его, на что намекает Церковь, считающая себя рачительной хозяйкой, набившей закрома Иисусом и решающей, кому и почем Его отпустить. На самом же деле мы одни и одиноки, и нам решать, верить в Иисуса Христа или нет. Девиз сектантов - "Чужим пришел я в этот мир, неузнанным уйду".

- Чужим пришел я в этот мир, неузнанным уйду, - повторил он. - Почему любимые женщины пахнут леденцами?

Гиза Дизель не стала ничего говорить, но уже поняла, что этот мужчина заслуживает жалости не меньше других.

- Когда-то здесь жили лилипуты, - продолжал Великий Бох. - Ну, их было совсем немного, потомки каких-то рабов, что ли, или просто слуги. Все они принадлежали к одному индийскому племени, а командовала ими у нас такая красивая старуха по имени Ли Кали. Она-то и рассказала, что когда-то зеркала служили ее лилипутскому племени чем-то вроде оружия. Ну, там, в Индии, в Азии. Сызмальства мальчиков и девочек учили, едва их отражение появлялось в зеркале, так быстро бросаться наземь, чтобы образ не поспел за человеком и остался в стекле. Тогда жрецы секты магическими заклинаниями оживляли этот образ и наделяли его любыми качествами и свойствами, которые были просто не под силу нормальному, обычному человеку, пусть даже и лилипуту. "Зеркальные люди" с огромной скоростью перемещались в пространстве, были нечувствительны к боли и могли проникать всюду, как свет, воздух или вода, не опасаясь гнева людей и богов. Лишенные имени и души, они становились идеальными убийцами, ворами, гонцами, шпионами; их подписи на бумаге стоили не больше, чем отблеск лунного света. Им ничего не стоило задушить ребенка в колыбели, заразить чумой целую страну или провести триста лет в одной позе, огранивая и шлифуя совершеннейшие алмазы и изумруды. Они были неуловимы, потому что их тенями были живые люди, продолжавшие жить в своей деревне, пока смерть не приходила за ними (а старели они очень быстро) или они не погибали по решению жрецов, если те решали прекратить существование "зеркального человека". Говорят, что в детстве у меня в комнате висело такое зеркало. Не помню. А вот сейчас я начинаю думать...

- Зеркальный ты или настоящий? - сказала Гиза.

- Люди придумали меня, злобных карликов, моих псов...

- Один из твоих псов и откусил мне ногу, - сказала Гиза.

- Ты попала под маневровый паровоз. Псы не в счет.

Гиза кивнула.

- Зато я знаю, как проверить, настоящий ты или нет.

Он молчал.

- Сделай мне ребенка, Бох. Я никого об этом не просила, а тебя вот прошу. Я не дам ему погибнуть и не погибну сама. Сделай. Ведь это же правда, что когда-то ты вздымал женщин, как весеннее солнце - посев яровой, и за одну ночь зачинал двенадцать детей.

- Почему у тебя такое имя - Гиза Дизель? Неужели родители дали?

- Я сама себя так назвала. А настоящего имени не помню.

Он бережно обнял ее, и на несколько часов одноногая патлатая цыганка, пахнущая чесноком и водкой, стала главной и последней женщиной в его жизни. А наутро и принял решение о жизни и смерти.

К тому времени, когда Четверяго выкрасил при помощи басмы своих сивых коней и выбелил мелом им копыта, стало известно, что табачная фабрика выиграла в лотерею. Узнав же о выигрыше, Катерина Блин Четверяго, опытная акушерка и мастерица подпольных абортов, вместе со своей соседкой тетей Брысей напились так, что не могли выговорить слово "мама". Город Палачей и Жунгли, птицы небесные и даже одинокие жабы в своих сырых углах смеялись до слез и боли в животе, потому что сто пятьдесят человек, включая директора фабрики Ценциппера, выиграли авторучку.

Очухавшись к вечеру и солидно опохмелившись, тетя Брыся разделась донага, натянула белоснежные носки, обвилась медным своим змеем, который только издали напоминал духовой инструмент и играл наподобие альта, хотя какой же это, скажите, альт помещает медный хвост в желейной Брысиной заднице, - и пошла маршировать по улице, играя всеми своими пышными и упругими телесами "Прощание славянки". А Катерина Блин Четверяго после третьего стакана, по своему обыкновению, открыла окно наружу и принялась искушать силы тьмы, выкрикивая в темноту сначала слова безобидные вроде "брандмейстер", "стеклорез" или "шмуцтитул", а после невесть какого стакана грозно прорычала страшнейшее: "Ризеншнауцер!". Но и на этот раз силы тьмы не откликнулись ей.

Рано утром, когда лотерейную авторучку с трепетом понесли директору табачной фабрики, Великий Бох наголо обрил голову и остриг ногти. А потом спустился в подвал Голубиной башни, где столетиями в гробнице покоилась Спящая Царевна, увезенная неизвестно куда после его ареста.

- It serves right1, - без улыбки, но и без тени отчаяния прошептал он. - Этой смертью жизнь не умалится, этой жизнью смерть не прирастет.

И на всякий случай оглянулся: не слышал ли кто посторонний этих его слов. Но в подвале, кроме Боха, никого не было. И вообще, вдруг с ужасом понял он, в мире не осталось никого и ничего такого, на что нельзя было бы не оглядываться.

Плита, обшитая серой слоновьей шкурой, была так велика и тяжела, что пришлось Четверяге звать на помощь мужиков, и они ввосьмером с натугой взгромоздили надгробие на катафалк.

- А покойник как же? - спросил, отдуваясь, зеленоглазый Август, сын Люминия.

- А он уж там, - ответил Четверяго. - Где положено. Да ведь и договорились: без попов, музыки и родни.

И тронул четверку лошадок, которым с утра для бодрости дал меру овса, замоченного в водке с мышьяком.

На кладбище возле могилы, на дне которой сидел со скрещенными по-турецки ногами Великий Бох, пили потихоньку паровозную водку один из его младших сыновей по прозвищу Шут Ньютон, обрядившийся по такому случаю в собственноручно скроенный и сшитый фрак из кухонной клеенки - на ней еще остались следы от ножа, которым резали селедку и лук, - и мастер на все руки Бздо, славившийся тем, что мог бабахнуть задницей в любой миг - только попроси, почему его редко когда и просили, особенно в ресторане: после его выстрела обычно лопались лампочки в большой люстре.

- Холодно, - вдруг сказал Великий Бох. - Налейте и мне. И что с лотереей? Неужели выиграли?

Ему налили стакан с верхом.

- Ты будешь смеяться, - сказал Бздо, - но они выиграли авторучку. Все вместе.

- Я больше никогда не буду смеяться, - пообещал Бох, возвращая порожний стакан. - Каждому ужу по ежу, каждому ежу по чижу. Налейте еще. Пока дождешься Четверяги, дуба можно дать.

Вдали, почти у самых ворот кладбища, неподвижно стояли Гавана, окруженная внуками, и Гиза Дизель в черном платке на патлатой голове, опиравшаяся на дареный костыль.

Такие костыли были в городке у всех. Когда Великий Бох устроил ревизию подземелий Города Палачей, среди вещей нужных и ненужных обнаружились огромные запасы костылей. Выяснилось, что когда-то здесь собирались разворачивать тыловой госпиталь. У больницы был свой запас костылей, и Великий Бох приказал раздать костыли бесплатно. Трое суток люди давились в очереди, ссорились из-за места, записывали номера на руке химическим карандашом, пока наконец все желающие не получили бесплатный товар. Кто огородную ограду из них построил, кто про запас на чердак забросил, а одно время было модно щеголять на костылях вечером на променаде у железнодорожного вокзала. А потом и забыли о них, об этих костылях.

Наконец в воротах появились оскаленные морды Четверягиной четверни, за которой брели мужики - без их помощи нельзя было надгробную плиту ни снять с катафалка, ни яму ею закрыть.

- Шкуру-то с нее срежьте, - сердито велел Бох, которому спустили в яму литровую бутыль чистой водки. Он протянул Четверяге узкую бумажку. - Это для Катерины - пусть выучит и крикнет хоть разок.

- А что это означает? - удивился Четверяго, едва осилив слово до конца.

- Боязнь длинных слов. С Анюткой устроился?

- Устроился. - Четверяго со вздохом перекрестил живот. - Продал ее старику Нестерову за десять литров, ящик мыла хозяйственного и пять мешков семенной картошки. Да обещал бочку половой краски к весне. По-хорошему разошлись. Что не целка, так это его уже не очень того, хотя сам еще ничего, особенно если выпьет. А пьет он для этого паровозную на лимонной корке и с медом. Остальное сладится. В случае чего побьет - своя жена.

Старик Нестеров после смерти жены давно подыскивал хозяйку, и вот Четверяге удалось всучить ему свою слабоумную, но спелую, статную и довольно милую лицом дочь.

Бох кивнул.

Рядом с ним стояла глубокая глиняная миска, в которую он накрошил хлеба и налил водки.

- А сам-то пробовал выговорить? - полюбопытствовал Четверяго, все еще глядя на бумажку, чтобы не видеть этой миски, поставленной нарочно для мертвых зайцев, которые ко многим приходят наяву, а к Великому Боху уж точно заявятся на том свете. Уж в этом-то Четверяго был уверен. - Гиппо и так далее?

- Гиппопотомомонстросесквиппедалиофобия. Теперь закрывай, - приказал он, не поднимая головы и не повышая голоса. - Накрывай, говорю!

Сорвав с плиты последние ошметки слоновьей шкуры, мужики поднатужились и со скрипом в костях аккуратно и медленно уложили надгробие точно в пазы. И только после этого переглянулись. Плита была заказана давно, как это вообще было принято у Бохов, но тот мастер, как и нынешний, во все дни бывал пьян и записывал заказ со слуха, поэтому, видно, и вырезал на черной плите крупно и броско - "Бог".

Бздо от изумления сделал оглушительное бздо.

Шут Ньютон криво усмехнулся и сказал:

- Когда граната разрывается, от счастья сердце разрывается.

Гавана круто развернула свое кресло на колесах и повела детей домой.

- Слушай, - вдруг спросила ее Гиза Дизель, с трудом догоняя Гавану на костыле, - а бывает, что отрезанная нога вдруг да начинает отрастать, а? Живот не растет, а нога - растет. Бывает?

Гавана пожала плечами.

- Дай Бог, если так. Значит, ты единственная счастливица сегодня в этом городе.

Гиза от страха перекрестилась и понюхала свою подмышку: ей показалось, что от нее пахнет не конским потом, а леденцами. Но после ночи с Бохом отрезанная паровозом нога у нее и впрямь начала помаленьку отрастать, чесаться и покрываться младенческим пушком.

Когда Ценциппер пришел в Африку, в зале было уже битком народу. Ему освободили стул и налили чистой паровозной.

- Великий Бох умер, - тихо сказал Ценциппер.

И все молча, не чокаясь, как и полагается на поминках, выпили водку до дна. Малина на пару с Августом пошли между столами с чайниками, наливая по второй.

А Баба Жа торопилась. Она считала своим долгом доставить лотерейный выигрыш Ценципперу: ведь это ей когда-то доверили покупать лотерейные билеты. Первым делом горбатенькая наполнила авторучку чернилами и на пробу написала донос на свою непутевую дочь, которая жила с двумя мужьями сразу и от обоих имела детей, и оба ее любили, а она - их. Баба Жа двенадцать лет писала такие письма в милицию, в суд, да кому угодно, жалуясь на неправильное поведение дочери и всячески ее обзывая, но при этом нецензурные слова выводила латиницей.

Авторучка писала безотказно. Баба Жа завинтила колпачок и отправилась в Африку, где наливали уже по третьей и воздух густел от мужского дыхания и папиросного дыма. Горбатенькая отыскала Ценциппера и, умильно улыбаясь, протянула ему красивую коричневую авторучку.

Директор отвинтил колпачок, начертил на салфетке бессмысленный вензель и поднял на горбатенькую взгляд измученного животного.

- И что это теперь?

Баба Жа бережно взяла его огромную лапищу и поперек линий судьбы на широкой ладони написала - Schastie. Латиницей, как всякую непристойность.

- Ну да, - вполгубы усмехнулся Ценциппер, - на свете счастья нет, но есть покой и воля. Как у Трансформатора сказано.

- Счастье, - сказала Малина, глядя на свой пустой стакан. - А что счастье? От счастья толстеют.

Страх с первого взгляда

Поскольку в Городе Палачей не принято было глубоко заглядывать в предысторию человека, а свою историю всяк мог рассказать по-своему, как ему заблагорассудится, поэтому начало Великого Боха возводили к той поре, когда сюда в ссылку приплыли князья Евгений и Анна Нелединские-Охота.

Молодой князь Нелединский-Охота в конце 30-х годов XIX века прибыл в городок на Ердани вовсе не по своей воле. Он был замешан в заговоре офицеров, которые 14 декабря 1825 года вывели свои полки на Сенатскую площадь в Санкт-Петербурге и потребовали введения в России республики. Бунт был подавлен. Главарей заговора повесили. Сообщников отправили в Сибирь на каторгу. Мелкую сошку рассовали по подмосковным - под присмотр бабушек и старичков, великих мастеров изготовления ароматических водок, излечивавших от вольтерьянства в считанные месяцы.

Нелединский-Охота не числился ни среди главарей, ни среди рядовых якобинцев. Но некоторые собрания заговорщиков проходили в его загородных имениях, со многими из участников бунта он дружил и письменно сочувствовал их идеям вселенского братства. Богач, поэт-дилетант, завсегдатай модных салонов и поклонник юных актрис и особенно актеров (он был подвержен тому, что французы с присущим им безразличием к точности называли le vice allemand), иные из которых находились у него на содержании, и предположить не мог, как печально обернется для него это большое русское приключение конца 1825 года. Когда при личной встрече император спросил что-то о его стихах, воспевающих бесполую красавицу Революцию, Евгений Николаевич с тонкой улыбкой заметил: "Государь, поэтам ложь удается всегда лучше, чем правда". Царь оценил bon mot. Царю понравилась и молоденькая жена Евгения Николаевича, с которой он беседовал отдельно и оставил на сей счет запись в дневнике: "Обладая пылким воображением, она любит прекрасное, но осмеивает Бога".

Следствие тянулось долго, и когда Нелединский-Охота уже начал терять терпение, последовало высочайшее решение - отправляться на реку Ердань начальником чуть ли не с неограниченными полномочиями. Ни высылки за границу, ни родной подмосковной, - Вифлеем, о котором только и было известно, что там исстари селятся все уходящие на покой русские палачи. Помимо политического, в высочайшем решении был и нравственный подтекст: высший свет давно был, мягко говоря, смущен поведением и высказываниями прелестной княгини Нелединской-Охота, которая, кокетливо называя себя царицей метиленской и сафической жрицей, выступала за женское равноправие и меняла любовниц чаще, чем ее муж - любовников. Обе столицы вздохнули с облегчением, когда экстравагантная парочка отправилась в края, куда Макар гонял только других Макаров.

Дороги тогда были не лучше, чем сейчас. Они выехали огромным обозом, потряслись изрядно на колдобинах почтовых трактов, пока наконец не пришло время грузиться на суда, отправлявшиеся в Вифлеем. Впереди на небольшом, но уютном колесном пароходике путешествовали супруги, на баржах следовал их груз, причем отдельная баржа была отведена под их экипажи. Поскольку Анна Станиславовна считала себя принадлежащей к лагерю романтиков, она ездила в ландо-стангопе, запряженном двумя разношерстными лошадками; и по этой же причине она любила облачаться в фиолетовые сюртучки, розовые или лиловые жилетики, пейзанские шляпки, цветные ленты, носила три браслета на одной руке и один браслет - на другой. Она была blonde cйndree, как Юлия д'Этанж у Руссо, хотя тетки и называли ее русой. Испытания сделали Евгения Николаевича истинным классиком. На отдельной барже плыли купленные по его настоянию трехместный кабриолет, вороные лошади и короба со всяческим охотничьим припасом, а также с приборами и инструментами: в вифлеемской глуши он решил призаняться науками, какие, черт возьми, подвернутся. Галстук простого тонкого батиста, сколотый неброской бриллиантовой булавкой, - это было все, что выделялось в его наряде. С собою в подарок соседу, о котором и слыхом не слыхали, они везли наимоднейший набор из слоновой кости - Аполлон Бельведерский, Венера Медицейская, Антиной и двадцать небольших статуэток высотою от шести до девяти дюймов каждая. Завалялся среди их вещей и модный журнал, в котором сообщалось, что в 1825 году в Париже вместо зеленых принято носить синие очки, любить деревню, подавать померанцевое мороженое и в общественных купальнях прыгать в воду на манер некоего мсье Жако - согнувшись по-обезьяньи.

Увидев пристань и постройки на холме, к которым их караван приближался по Ердани под звук колоколов и нестройный гул пушек, паливших с бастионов, Евгений Николаевич вдруг с неожиданной силой привлек к себе Анну Станиславовну и совершенно искренне, без какой бы то ни было рисовки вдруг проговорил: "Навсегда. И это - навсегда, черт возьми. - И, всхлипнув, добавил: - И никакого тебе померанцевого мороженого".

Княгиня чуть было не разревелась, но тут подали трапы, побежали мужики в цветных армяках, навстречу приезжим по ковровой дорожке выступила процессия со священником и крестом, с крыш весело брызнули голуби, и плакать как-то вдруг расхотелось, да и зачем, если мир был так бесхитростен и весел.

Собравшийся на пристани народ таращился больше всего на пятерых лилипуточек, которых привезла с собой Анна Станиславовна, а бедные карлицы с изумлением взирали на четверых карликов, кланявшихся им издали: это были одетые в одинаковые черные сюртуки и с черными цилиндрами в руках грубовато скроенные, но ладно сшитые мужчины - братья Лупаевы, потомки тех карликов, которые охраняли крылатую деву брабантского палача - Яна Босха.

Лилипуточки были одеты в белые суконные шапочки с серебряным шитьем и в белые же накидки почти до пят. Это был подарок леди Палмер, муж которой когда-то много чего вывез из Индии, но вскоре почти все спустил в карты. Узнав о намерении супруга поставить на карту "этих малышек", англичанка вступилась за несчастных, которые наверняка погибнут в суровом Петербурге. "Что ж, значит, в судьбу мою ты больше не веришь, - задумчиво проговорил муж. - Пусть будет по-твоему. Держи у себя или подари кому-нибудь. Но учти: они из племени, одно название которого вызывает ужас у князей и простолюдинов на всем пространстве от Кабула до Калькутты". Леди стояла на своем. Наутро же, пока муж не передумал, она отвезла малышек к подруге Нелединской-Охоте, которая была чрезвычайно рада подарку. Да и цена показалась подходящей: за пятерых карлиц леди Палмер запросила всего тысячу английских фунтов серебром. Княгиня заплатила - по курсу того времени - 25 тысяч рублей, но ассигнациями. Она довольно решительно пресекла недовольство подруги-англичанки: "Что делать, милая, Россия предполагает отменить эмиссию ассигнаций не раньше января 1849 года. Поэтому всем нам приходится терпеть колебания денежного курса".

В первый же вечер она решила искупать их в огромной фаянсовой ванне. Малышки согласились, но прежде чем окунуться в воду, накапали в ванну чего-то красного и синего из маленьких бутылочек. После чего почтительно пригласили новую хозяйку искупаться вместе с ними. Тот вечер стал роковым для всех прежних любовников и любовниц княгини - они получили решительную отставку. Малышки ухаживали за госпожой с пеликаньей преданностью. И конечно же, когда пришлось уезжать в Вифлеем, лилипуточек взяли с собой. (Правда, когда изредка между ними случались небольшие размолвки, Анна Станиславовна сурово напоминала, что карлицы обошлись ей аж в двадцать пять тысяч. "Ассигнациями!" - презрительно напоминала Ли Кали, и ссора на том прекращалась.)

Они никогда не расставались, всегда сохраняя выдержку и бесстрастное выражение на темных угловатых лицах. Вот и сейчас, когда они нежданно-негаданно столкнулись с мужскими представителями своего племени, старшая - Ли Кали - твердым голосом приказала сестрам сплотиться и скомандовала:

- Im Gottes Namen frisch drauf!1

И сомкнувшийся их отрядец замаршировал по сходням, уже ни на кого и ни на что не обращая внимания. Их немалая поклажа - сундуки, мешки и кожаные сумки - источали чарующие ароматы. Огромную же фаянсовую ванну с большим трудом и страхом тащили двадцать мужчин.

При первых же шагах по ковровой дорожке князь и княгиня едва не подвернули ноги: их забыли предупредить, что с давних пор весь холм вымощен пушечными ядрами. На что Евгений Николаевич сказал местному богачу Феликсу Боху: "Да перемостить бы все это к черту! Вон и пристань на пушках едва держится!". Бох кивнул: сделаем. И тотчас, как оно водится, забыл.

Тем же вечером именно Феликс Бох, державший в кулаке всех контрабандистов, охотников и купцов, устроил прием в честь дорогих гостей с музыкой и танцами, которые исполнялись местными киргизами, одетыми в свои экзотические наряды. Евгений Николаевич долго не мог поверить, что юная киргизка, отлично изъяснявшаяся по-русски, - юноша, так что пришлось даже в этом лично удостовериться, отчего оба пришли в совершенный восторг.

А Феликс Ипатьевич Бох, поигрывая черной разбойничьей бровью, смотрел на гостью такими голубыми глазами, какие бывают разве что у слепых котов, и показывал свое палаццо: "Вот и все, Анна Станиславовна. Денег куры не клюют - обожрались, а я не знаю, куда и девать их". Дом его был выстроен причудливо, и хозяин с удовольствием показывал гостье секретные комнаты, потайные ходы и подземелья, картины, музыкальные шкатулки и ружья...

"А это еще что? - вдруг спросила гостья, останавливаясь перед стеной, сплошь увешанной начищенными до блеска медными сковородками - одна другой больше. - Так вы еще и кулинар?"

Хозяин со смехом объяснил, что когда-то в этих местах существовал обычай: прежде чем выйти замуж, невеста должна была откупиться от барского права первой ночи сковородой, равной размерами ее афедрону. Анна Станиславовна с интересом взглянула на сковородки и поинтересовалась, а есть ли тут какие-нибудь другие развлечения. Ну, кроме церкви и киргизов-гомосексуалистов.

В этот момент к хозяину неслышной походкой приблизился один из карликов и, страшноватенько улыбаясь гостье, что-то быстро стал рассказывать Феликсу Ипатьевичу. Тот кивнул, отпустив карлика. С диковатой улыбкой посмотрел на Анну Станиславовну.

"Развлечений не счесть, - сказал он со смешком, слегка даже нервным. Вот не угодно ли поучаствовать?"

"Сейчас?" - ахнула гостья.

"Анна Станиславовна, - довольно грубо сказал Бох, - вам здесь жизнь изживать, так что же мы все - мармелад да мармелад. Давайте напрямую: ваш уважаемый супруг сейчас будет занят прелестным киргизом, который никакой, конечно, не киргиз, ночь самая разбойничья, корабль мой готов, матросы черти, а надо тут одно дельце провернуть, чтобы потом забыть о делах такого рода, надеюсь, навсегда... Allez?"

И протянул ей на серебряном блюде высокий хрустальный бокал, в котором, как он потом утверждал, были смешаны наилучшее французское шампанское, медвежья кровь и опиумная настойка. Анна Станиславовна выпила залпом - и бросилась переодеваться.

Не прошло и часа, как узкий пароход с вооруженными людьми на борту без сирен и колокола отвалил и скрылся в кромешной русской тьме. Анна Станиславовна пила мятный чай в маленькой каюте, единственной на всем пароходике, а Феликс Бох с помощниками, вооруженными подзорными трубами, на четвереньках дежурили на носу, вглядываясь в темноту и прислушиваясь к плеску воды, бок о бок с двадцатипятиствольной митральезой фирмы "Кристоф и Монтиньи".

То попивая чай, то прихлебывая медвежий напиток, Анна Станиславовна с радостным возбуждением думала о предстоящем приключении, наверняка опасном и во всяком случае - превосходящем то, которое в эти минуты переживали ее супруг в объятиях прелестного киргиза и лилипутки в компании лилипутов, и лишь одна мысль то и дело чертиком выскакивала откуда-то сбоку, из-за взволнованного занавеса, и тоненьким отчаянным голоском спрашивала: "А что же потом? Потом-то - что?". Муж успел ей рассказать о палаческом происхождении хозяина, но это лишь придавало яркости романтическому ореолу, несомненно окружавшему Феликса Боха...

Мятежный купец со своими вооруженными людишками ждал опасности, но вовсе не ожидал такого натиска. Анна Станиславовна выбежала из каюты, когда остроносый пароход, слитно и громко шипя гребными колесами и изрыгая огонь изо всех стволов митральезы, атаковал вражеский лагерь, кроша людей, лошадей, юрты. "Да нате же! Не стойте дура дурой!" - зверски закричал Бох, сунув в руки княгине огромное ружье. Она с остервенением нажала на какую-то железку, и ружье в ее руках страшно ахнуло, наверняка убив половину супостатов. Матросы трудолюбиво стреляли по мечущимся на берегу людям, а другие разбойники Боха уже прыгали в воду и, зверски рыча и ругаясь, выбирались на заросшую тростником низкую землю. На кошме у костра мятежный купец стоял на коленях в ожидании приговора. Анна Станиславовна подошла к нему бок о бок с пышущим энергией, злостью, спиртом и порохом Бохом и вдруг поняла, что это и есть настоящая жизнь, и никогда бы ей такой жизни не видать ни в Париже, ни в Питере, и глянула на него сбоку - суровое чеканное лицо, нос с горбинкой, сжатые губы и глаза голубые, как у слепого кота, и поняла, что это и называется - "все", нет, не влюбилась, и даже не пропала, а просто - "все". И без этого "всего" проще утопиться, затвориться монахиней или - к черту! к черту!

Экспедиция их завершилась под утро, но никакой усталости Анна Станиславовна не испытывала. Они вошли в дом, ничуть не заботясь о тишине. Она шагала решительно, по-мужски, презрительно глядя на все эти разнежившиеся красивые тела - кто на диванах, кто на полу, - вошли в комнату со сковородками, и она со смехом спросила: "А какая - моя?". Он молча развел руками и поклонился, а когда выпрямился, княгиня Нелединская-Охота стояла перед ним в одном лифе, который трудно было расшнуровать без посторонней помощи. Она выхватила у него из-за пояса нож, одним махом перерезала все шнурки и вышагнула ему навстречу из кокона, упавшего к ее полным млечным ногам...

Утром он поднес ей хрустальный сосуд, наглухо закрытый серебряной крышкой и наполненный доверху желтовато-зеленым сиропом, в котором плавало - Анна Станиславовна определила с первого взгляда - мужское сердце.

"Не может быть, - прошептала она. - Оно не может быть вашим".

"Это сердце царевича Алексея, сына Петра Великого, приказавшего одному из моих предков убить наследника, а сердце хранить в вечной тайне, - сказал Бох. - Под страхом казни за государственную измену. Государь не был суеверным, но полагал, что если похоронить тайноубиенного сына с сердцем, из него, как из семени, прорастут новые русские мятежи. Об этом знают два человека в империи - я и государь. Теперь и вы. У вас есть выбор, сударыня: не брать его в руки и забыть все, либо же взять, помнить и бояться со мной заодно".

"Ведь врете, Бох", - жалобным голоском пролепетала женщина.

"На то и Бох! Иначе стал бы, спаси Господи, Богом - существом бесполым, бездомным и абсолютно равнодушным к бушующей в ваших жилах крови!"

"Странный способ объяснения в любви, - задумчиво проговорила княгиня, принимая из его рук страшный сосуд. - Значит, любить - это бояться вместе?"

Она прижала сосуд к груди - он был горяч.

"Страшно ведь, - прошептала она, смущенно опуская взгляд, и в этот миг она не лгала. - Я боюсь вас с первого взгляда, Бох".

Одну из сковород Феликс Бох все же повесил в своем кабинете. На обороте было крупно вычеканено - "Анна". И иногда, когда ему становилось то ли особенно грустно, то ли особенно весело, он вскакивал, срывал сковороду со стены - любимейшую сковородку в мире - и покрывал ее такими жаркими поцелуями, что после этого на сковороде наверняка можно было приготовить яичницу-глазунью или даже вмиг изжарить весь Город Палачей с его башнями, бастионами и призраками.

Мало-мальски уважаемым гостям Феликс Бох предоставлял свой кров, но и его дома-лабиринта вскоре оказалось мало, и прибывавшие авантюристы купцы, добытчики жемчуга и контрабандисты - уже готовы были оккупировать полуразрушенные казенные здания и хлынуть в Жунгли, хотя и побаивались палачей и их потомков, их медецинских кобелей и огромных затинных ружей, с одного выстрела пробивавших пятнадцать человек - от первого пупка до последнего копчика.

Князя Нелединского-Охоту раздражали нахлынувшие заботы, отрывавшие от плотских утех, охоты и ботанических изысканий. Каждый день приходилось являться в канцелярию, знакомиться с кипами казенной бумаги и вести переписку со столицами и их въедливыми ведомствами. Другой заботой была охрана городка и его жителей от степных кочевников, которых скопом называли киргизами или ойшонами, осевшими по берегам Ердани со времен крымских набегов. Иных из них нужно было попросту спасать от русских купцов, которые спаивали непривычных к водке степняков. Других же требовалось держать в строгости - разбойничали, захватывали заложников, угоняли скот чуть ли не в Китай и в Бухару да помогали расплодившимся контрабандистам. Торговля же в городке шла бешеная: покупали и продавали землю и дома, женщин и оружие, драгоценные камни и металлы, опиум и магические амулеты, лошадей и ловчих птиц.

Никаких налогов и сборов не хватало на благоустройство и охрану города, если не брать в расчет Жунгли - те сами за себя стояли крепко. И князь-начальник - уже в который раз - требовал от Феликса Боха, чтобы тот со своими бандитами хотя бы холм в порядок привел: сколько ж можно ноги на ядрах ломать. Озверевший от криков и водки Бох сам однажды полез под пристань и вместе с помощниками вывернул ее на берег. А пушки, обмотав арканами, вытащили на склон. Сорокавосьмифунтовые чудовища, Бог знает каким ветром занесенные в эту глухомань, десятилетиями надежно служили опорами пристани. Вошедший в раж Бох с железной дубиной в руках шел вдоль ряда гаубиц и бил изо всей силы, приговаривая: "Дерево сгниет, чугун - не говно!". При одном таком ударе из пушки выкатилось ядро, а за ним - яркие блескучие камешки. Оказалось, что пушка битком набита жемчугом, изумрудами, золотыми монетами, кольцами и цепями. В тех краях известны были легенды о разбойниках, которые таким вот способом прятали от царских воевод награбленные сокровища, а тут - нате: явь. Когда пушки вытряхнули, глазам изумленной публики явилась целая гора драгоценных камней и металлов. Все это добро под охраной внесли в казенный дом, а вечером на совете, в котором участвовали князь, княгиня и Феликс Бох, было решено: строить на холме дом.

- Чтоб с одной стороны ресторация, и гостиница, и помещения для всяческих увеселений, - диктовала возбужденная княгиня. - А с другой жилье для хозяев и помещения для казенных, быть может, надобностей...

- Церковь не забудь пристроить, - без улыбки посоветовал муж. - Чтоб после веселой ночи нашим и заезжим кокоткам было где получать отпущение грехов. - Устало усмехнулся. - Делайте, впрочем, что хотите. Все равно какой-нибудь буддизм получится, неразбериха, мезальянс, тьма египетская и вообще - Африка.

- Значит, пусть и будет Африка, - не моргнув глазом ответила супруга, уже носившая под сердцем плод любви к бандиту Боху и не намеренная считаться с мужем-ипохондриком. - Если мужчины не в силах даровать женщине справедливость, на снисходительность-то у них души должно хватить! Слыхали ли вы, господа, о российской уроженке Терезе Лахман, которой любовник построил дом, где лестницы сделаны из оникса, ванная комната из каррарского мрамора, а водопроводные краны украшены алмазами?

Бох с восхищением покачал головой, но все же не удержался от вопроса:

- А что такое водопроводные краны, богиня?

Будучи человеком непоседливым до отчаянности, Феликс Бох что ни день измышлял какие-то новые планы, связанные если и не с обогащением, то хотя бы с развлечением. Узнав о старинном обычае ойшонов стреляться "в зубы", он тотчас решил испытать его на себе. И в первый же раз, стреляясь с ойшонским князем, поймал зубами пулю, которую выплюнул лишь после того, как она перестала жужжать и вибрировать. Доктор Жерех тщательно обследовал его челюстно-лицевой аппарат и пришел к выводу об удивительной его прочности, граничащей с возможностями человеческими. Спустя некоторое время, заспорив по ничтожному поводу с неким американцем, прибывшим в Вифлеем с караваном вирджинского табака, он предложил решить дело на пистолетах. "Зуб в зуб! со смехом объяснял он сухопарому серьезному янки. - И не вздумайте целить в сердце: все равно оно у меня справа". Бох выстрелил и промахнулся, американец же спокойно разрядил свой огромный кольт веером в грудь вифлеемского богача, разворотив не только его легкие, но и всадив в его сердце две пули.

С отчаянья Анна Станиславовна хотела было просто вздернуть американца на крепостных воротах, но Ли Кали уговорила ее этого не делать. Тем же вечером лилипутки искупали вирджинца в благоуханной ванне, из которой извлекли его голым губастым окунем и принесли в большой банке хозяйке. Анна Станиславовна со вздохом велела устроить аквариум в ее гостиной и кормить губастую рыбу земляным червем, а также сушеным мотылем. Окунь довольно внятно, но только по-английски жаловался на свою судьбу, за что Анна Станиславовна лениво ругала его лютеранином и плантатором.

После смерти Феликса она и вовсе перестала обращать внимание на мужа. А тот забросил охоту и ботанику, занялся зоологией птиц и увлекся беседами с местным священником. В конце концов они разругались, когда князь с горячностью принялся доказывать, что блуд если и не предписан, то предуказан блаженным Августином, который, размышляя о сексе в Раю, заметил, что до тех пор, пока не случился непристойный эпизод с участием Евы, яблока и членообразного чудовища змея, половые отношения в Эдеме были слишком расчетливы, а потому бессмысленны, и лишь после грехопадения, когда возникли похоть и страсть, они наполнились теплом и иррациональностью, свойственной человеческой природе. "Да кто ж вам е....ся не велит? возмутился священник. - Вы если здесь до кого и не добрались, так разве что до собственной супруги".

Супруга же, давным-давно забывшая о Петербурге и Москве, встречавшаяся с законным мужем лишь за обедом, все свое время проводила в молитвах да чтении Священного Писания, в прогулках по окрестностям (именно тогда она велела любым способом вытравить с подножия холма лютики и заменить их миссурийским ослинником - может быть, в память об американце, который был вынужден отныне и до кончины поститься сушеным мотылем в аквариуме, может быть, в память о Феликсе Бохе с его страстью к золоту, - однажды она сказала: "Желтый фон способствует успокоению желчи и совести") да в писании писем в парижский пансион Гренера, где воспитывался ее сын Андрей. По воскресеньям она давала большие обеды в Африке, где над входом во внутренние помещения красовалась золоченая надпись: "Живут все. Живут как надо - только здесь". И именно в те годы, лениво пикируясь с местным священником, она бросила фразу: "Говорить в борделе о проституции так же непристойно, как в Иерусалиме - о Боге".

Князь Нелединский-Охота перепробовал все, чем может развлечься стареющий мужчина в ерданской глуши. Почти утратив интерес к обоим прекрасным полам, он проводил время за чтением французских и русских романов; опубликовал исследование о предыстории племени ойшонов, потомков несториан и поклонников гашиша (их бесстрашные воины так и назывались "хашшашшины", которые под воздействием дурманного зелья совершали чудеса храбрости; в статье автор привел французский перевод этого слова assassin); выстроил огромную башню, с верхней площадки которой любил обозревать тусклые окрестности, и устроил на ней часы, валявшиеся без дела со времен Петра Великого: часы эти, впрочем, оказались без четвертей и показывали только время; наконец, наладил стрельбу из пушек, ржавевших на бастионах. Если на запад и восток смотрели орудия обыкновенные, то на север тянула хобот чудовищная пушка вроде тех, что Иван Грозный использовал при штурме Казани или Петр - при взятии Нарвы. Собрав всех вифлеемских мастеров, князь лично проследил за приведением орудия в порядок, озаботился укреплением лафета и рассчитал мощность порохового заряда, который послал бы ядро как можно дальше, не причинив при этом вреда орудийному стволу. Чтобы вычистить орудие изнутри, в ствол забирался мужчина среднего телосложения. Первый выстрел был произведен в полдень, и с того дня выстрел полуденного чудовища вошел в традицию. Всякий раз, впрочем, Анну Станиславовну приходилось отпаивать водой, в которой прежде наспех купали петуха, - петушиная вода очень помогала от икоты.

Попутно же князь Нелединский-Охота, перепробовав все вина, которые жена заказывала у лучших столичных поставщиков, пристрастился к местной водке, настоянной на надрезанных коробочках мака Papaver somniferum, доставлявшихся контрабандистами для столичных опиекурилен. Сначала он пил для удовольствия - у психиатров это называется Genusstrinker, потом наступил второй этап - пьянство в одиночку: Erleichterungstrinker.

Ему стали всюду мерещиться мертвые зайцы. Он считал мертвых зайцев. Дома, на улицах, в поле, на берегу реки - всюду лежали мертвые зайцы. Он пытался разглядеть их раны... как-то ведь их убили... из ружья, например, или задушили силком... И не мог разглядеть. Но в точности знал, что они мертвы. Поначалу ему казалось, что зайцы придуриваются. Просто так лежат, а подойди к ним поближе - и прыснут по сторонам, смеясь над одураченным человеком. Но потом он убедился: мертвы. Хоть топчи их - не шелохнутся. Однажды он проснулся, а вся спальня - почти до потолка - была завалена мертвыми зайцами. Такая куча пушистых зверюшек-игрушек.

Он превратился в Betaeubungstrinker - в человека, попросту оглушающего себя водкой. Ну, и последняя стадия наступила вскоре: он стал Rauschtrinker. То есть пил ради опьянения, и это-то и было для него нормальным состоянием.

Он бродил по окрестностям под присмотром дюжей бабы по кличке Полторы Жопы, которая в случае чего должна была бережно принести хозяина домой. Иногда же он умудрялся сбегать от надзирательницы, и по утрам его обнаруживали то на берегу реки, то в постели одной из обитательниц Африки, а то и в стволе Северной пушки.

Вскоре за Нелединскими-Охота в городок прибыл доктор Жерех. Он пытался лечить Евгения Николаевича, но все его усилия оказались бесплодны. Да и других хлопот у врача хватало. После Москвы и Петербурга он наконец-то дорвался до настоящей медицинской практики. Ведь в столицах женщина рассказывала врачу о своих недугах, пользуясь при этом указкой и восковым манекеном. В Африке же пациентки раздевались безо всякой ложной стыдливости, а если надо было раздвинуть ноги, делали это так, что доктор мог, помимо прочего, диагностировать начинающуюся ангину или запущенный кариес. А главное - он увлекся очисткой воды. Известковые породы, выходившие к Ердани, подвергались каолинизации, то есть превращались под воздействием воды в белую глину, из которой можно было выпекать прекрасный фарфор. Мужчины от такой воды все как один страдали болезнями почек и множеством других болезней, одна из которых и за болезнь не считалась. От избытка кальция их член превращался чуть ли не в кость, что не могло не нравиться многим женщинам, но зачастую в пылу страсти член этот либо ломался пополам, либо и вовсе рассыпался в крошку. Доктор Жерех убедил администрацию, и в Вифлееме спустя несколько лет была создана довольно неплохая система очистки воды. Тем не менее, с тех пор в лексиконе местных жителей навсегда сохранилось выражение "вот тебе и жерех", если человеку становилось плохо или ему угрожала смерть. А ведь жерех - совершенно безобидная карповая рыба, а не какая-нибудь страшная щука. Слово "жерех" пугало одним своим звучанием...

Наконец из Москвы пришла телеграмма, которой Андрей Евгеньевич (Феликсович) Нелединский-Охота-Бох извещал о скором своем прибытии в Ерданск.

Но если в Жунглях к этому известию отнеслись никак, то на Лотовом холме Анна Станиславовна заставила всех приводить в порядок дворы и крыши, стены строений и бастионов, драить пушки, чинить пристань, украшать Африку внутри и снаружи. Она так захлопоталась, что, когда наблюдатель на Голубиной башне ударил в колокол, извещая о появлении головного судна с Андреем Евгеньевичем-Феликсовичем на борту, даже не хватилась князя Нелединского-Охоты. Едва украшенная пестрыми флажками флотилия миновала высокий шест с крестом, установленный на берегу в полуверсте от Города Палачей, как по команде Анны Станиславовны бабахнули мортиры, а тотчас за ними с оглушительным и протяжным грохотом выстрелило орудие с северного бастиона.

Вся артиллерия стреляла холостыми, но лишь позднее обнаружилось, что северное орудие выпалило спящим князем Нелединским-Охотой (разможженную голову его и другие фрагменты тела впоследствии нашли разбросанными по берегам и в тихих заводях Ердани).

Пароход, за которым тянулись три баржи-гашпиля, наконец причалил, и на берег в паланкинах четыре зверовидных чернокожих силача снесли Андрея Нелединского-Боха. Он лениво возлежал в феске с кисточкой на шитых серебром подушках, курил кальян и с тоской наблюдал за матерью, которая во главе пестрой свиты встречала его на берегу. "Прекрасно, как встреча зонтика со швейной машинкой на хирургическом столе, - процитировал мысленно по памяти Лотреамона молодой князь. - Впрочем, все города - один город".

Багаж его состоял главным образом из разнообразных коллекций тропических жуков, пистолетов, жилетов, африканских амулетов и т.п. Но гордостью его была коллекция шляп: было их триста шестьдесят шесть штук, всех цветов и фасонов, - по одной на каждый день и одна - черного бархата с ослепительно-белой муаровой лентой на тулье - на високосный день. Только под эту коллекцию пришлось освобождать целый зал в Африке. А кроме того, он привез с собой три десятка тростей, три из них были сделаны из полупрозрачного желтоватого фарфора, и внутри фарфоровой тросточки можно было разглядеть тень ядовитейшей змейки, жившей в секретном бальзаме вот уже более ста лет.

Праздничное оживление, вызванное приездом молодого хозяина, вскоре, однако, сменилось столетней скукой такой крепости, что из нее можно было выковывать ножи или строить железные дороги. Князь Андрей разъезжал верхом по окрестностям в окружении вооруженных негров, поздно ужинал, после чего с кальяном устраивался у низенького письменного стола, на котором была раскрыта линованная тетрадь с тисненой надписью на кожаной обложке "Cahier intime" и изящно выписанным сонетом Арвера: "Ma vie a son secret, mon вme a son mystиre"1 в качестве эпиграфа, но дальше дело не шло, хоть тресни: никаких тайн Андрей Евгеньевич не обнаруживал ни в своей душе, ни в окружающей жизни. Разумеется, он посетил заведение в Африке, но стоило ли ехать из Парижа, чтобы встретить в этой глуши прелестницу в парижских панталонах? Он уже начал подумывать об экспедиции в Индию или о строительстве воздушного шара, как случилась встреча, решившая его судьбу.

В гости к княгине приехала дальняя родственница - неглупая и хорошенькая девушка Дашенька. Она поселилась отдельно, в гостевом флигельке, пристроенном к Африке. Девушку познакомили с тетушкиным сыном, который показался ей скорее странным, чем интересным (как, впрочем, и она ему). Да и девушки, которых тетушка прислала поухаживать за племянницей, тоже были странны. Ну да кого не встретишь в такой глухомани... Пока девушки мыли гостью в тазу, кто-то послал за чаем. Когда же юное создание разлепило глаза после мыла, перед нею стояли четыре мужичка с самоваром и подносом, заваленным сладостями. Карлики. Она даже не поняла, следует ли их бояться. Да и девушки ударились в смех: "Да это ведь карлы, уроды! Ну, а собачка б забежала - тоже испугалась бы?". Дашенька все равно была смущена, но сравнение с комнатной собачкой ее слегка успокоило. Да и карлики молодец к молодцу, в свежих рубашечках, коротких, до колен, панталончиках, в башмачках с бантиками - были забавны. Шаркали ножкой. Помогли гостье выйти из ванны на циновку, набросили халат, проводили в другую комнату, поставили самовар, чашки и прочее. Поднесли - как полагается - на круглом подносе рюмку божественного напитка, снимающего усталость и смягчающего воспоминания. Напиток и впрямь был хорош. Очень. И карлики вежливы, симпатичны и умны. Они развлекали ее рассказами о местной жизни. О своей жизни. Девушка впервые видела карликов живьем. Это ж не литература, не повесть о любимом карле Екатерины Первой, которому за услуги был пожалован аж баронский титут. Барон Лука Четихин! Барон и барон, и когда это было. А тут - живые. Вот их руки, ну и лапищи, и в то же время не лишены своеобразного изящества. Уши. Можно потрогать. Зубы как зубы. Она сама взяла вторую рюмку с подноса и с наслаждением ее выпила до дна. Она и не заметила, как занялась сравнением строения тел нормальных людей и тел карликов. Сравнения затянулись до утра. При этом она умоляла их не покидать ее, и уж они ее не покинули. Все четверо, по очереди, и она просила: и еще, и еще... Это же были мужчины в цвете лет. А она и не думала, что это так приятно.

Поутру княгиня-хозяйка про все узнала. Поахали, поохали, карликов хотели вообще закатать, но закатать, однако, их было трудновато: они были богаты и, кстати, числились не последними среди акционеров княгини Нелединской-Охоты. Дашенька слегла вмертвую, никого не хотела видеть. В положенный срок родила. Когда ребенка разглядели, зачесали в затылках: девочка могла испражняться, только взобравшись на жердочку. И вообще предпочитала жить в клетке. Вместо лопаток у нее были какие-то длинные остроугольные отростки - не крылья, карикатура, но птичьего в ней было достаточно. И красива была - божественно. Чудовищно красива. Сидела в клетке и пела. Ночью пела - весь город не спал. Ее, разумеется, держали взаперти, и только карликам раз в месяц дозволялось взглянуть на дите, когда девочка спала. Они приезжали вчетвером в огромной карете с восьмигранными фонарями на углах, при входе снимали башмаки. Всякий раз привозили дорогие подарки - скорее для матери, чем для девочки.

И вот когда болтающийся бездельник Андрей Бох как-то ночью увидел поющую чудо-девушку в клетке, он наутро пришел просить руки ее матери. После некоторых колебаний княгиня благословила их союз, хотя, говорят, карлики и были против. Но кто ж их спрашивать стал бы, мерзавцев? Во всяком случае, официально. Зато неофициально княгиня-матушка заставила лилипутов раскошелиться, да еще как. Сватовство, венчание - все как положено. Семейная жизнь. Вскоре родился мальчик, получивший имя Иван, - будущий Великий Бох. Жил в Африке, у бабушки, потому что батюшка его все время проводил с девушкой-птицей. И хуже всего то, что птичка эта безумно влюбилась в Боха. Она пела для него, она скучала по нему, она даже стихи сочиняла для него... Юность... Кровь-любовь и тому подобное. Он же демонстрировал ей свои шляпы, своих змей в тросточках, свои пистолеты, картины... В отличие ото всех других людей Бох относился к ней как к нормальной женщине. Когда старуха княгиня попыталась попенять ему, он удивился: "Что ж такого в наших отношениях? Она моя падчерица, и не более". Старуха растерялась: ну как же, крылатая девица, какает на жердочке... "Ну и что? Матушка, даже священник вам скажет, что чудо есть событие сверхъестественное, но не противоестественное". И относил клетку с девушкой в свою галерею, рассказывал о картинах. Или фигурял перед нею в своих шикарных шляпах. Завел для нее патефон. Одевал ее и всячески лелеял. Научил стрелять.

Жена же его законная Дашенька проводила время с сыном, гуляла вокруг дома, рассказывала скучные сказки, проверяла уроки... И в ней копилось что-то... Ну да, конечно, это была ее дочь, ее кровь, что там ни говори, но ведь птица не была его дочерью. Соперница! Может быть... А уж когда она узнала про их соития... Давление в котле нарастало.

И, кажется, в то же время инженер Ипатьев, проектировавший и строивший Африку, и обнаружил гробницу со спящей красоткой. Вот было потрясение, когда доктор - первый Жерех - официально уведомил князя Андрея, что дама в гробнице спит летаргическим сном, а вовсе не мертва. Неделю или две эта мысль возбуждала его, потом Бох остыл: ну, лежит... кто такая? Что за история? Так - обрывки, слухи, легенды. Но после скандалов с женой, а потом и после скандалов с возлюбленной птицей - и это не замедлилось - он стал спускаться в подземелье со свечой. Ходили слухи, впрочем, что он и с ней пытался заниматься любовью, но она никак не отреагировала на его домогательства. Впрочем, это скорее вранье. Посидит там, выпьет из фляжки, повздыхает... Однажды он назвал этот подвал с полуживой красоткой lieux d'aisances1 для души. Не более того. Спящая никаким образом не вписывалась ни в какую из его коллекций, и он охладел к ней. Но выпивать в одиночку на кладбище и выпивать возле гробницы со спящей - это все же не одно и то же. Вот он и наведывался в подвал...

Существует множество слухов о последних днях и кончине княгини Дарьи Нелединской-Охота. Одни утверждают, что это она, не выдержав унижений, застрелила птицу-соперницу; другие уверяют, что все было наоборот: якобы коварная птица, обучая молодую княгиню искусству огненного боя, подстроила так, что та выстрелила себе в рот. Во всяком случае, обе женщины исчезли из поля зрения вифлеемской публики чуть ли не в один день. Официально же сообщалось, что княгиня Дарья внезапно куда-то уехала на их собственнном пароходе. То ли во Францию, то ли на воды в Германию.

На самом деле во время одной из прогулок по склонам Лотова холма она встретила инженера Ивана Игнатьевича Ипатьева, считавшегося в Вифлееме чуть ли не сумасшедшим - вроде Парацельса или Ньютона. Уже тогда он носил белый парусиновый костюм, белую широкополую шляпу и опирался на тонкую стальную трость, изготовленную из сплава всех известных металлов. За глаза его называли Моль Ипатьич - весь он, с головы до пят, казался присыпанным тонкой мукой, улыбался всем одинаково и сторонился всего слишком яркого, броского, экзотического. И лишь при встречах с молодой княгиней Моль Ипатьич преображался. Ради нее он даже повязывал цветастый шейный платок, преобразовывавший его почти до неузнаваемости. Он рассказывал ей о путешествиях великих авантюристов и открытиях арабских математиков, о творчестве гениального безумца Пиранези и, наконец, о двадцать первой комнате, которую ему непременно хотелось устроить в Африке. Посмеиваясь, он говорил, что этой комнаты не будет на планах строительства, но она займет свое место там, где пожелает Ипатьев, ибо двадцать первая комната - это состояние человека, его души, а не место. Мы живем сразу во всех временах этой вечности, говорил он, и именно в двадцать первой комнате человек сможет понять и даже ощутить это сполна. Но лишь при том непременном условии, что он сам того пожелает, ибо эта комната - вы, я, тот человек, наши радости и боли, воспоминания и надежды. Двадцать первая комната - это то, чего никогда не было, но зато всегда есть.

Временами княгине Дарье казалось, что она начинает улавливать смысл его слов, но они пугали ее. А ночью, оставшись одна, она понимала, что если и может о чем-то еще в этой жизни - и во всех других жизнях и мирах мечтать, так это только о таинственной двадцать первой комнате. Бессонными же ночами она могла себе - но только себе - признаться, что отношения между нею и инженером Ипатьевым можно назвать лишь любовью, и это было странное чувство, еще никогда не встречавшееся ей даже в романах. Она слышала, что это чувство иногда называют страхом с первого взгляда, и боялась этого страха.

Иногда, путаясь в словах, Ипатьев говорил, что уйти в двадцать первую комнату не равнозначно смерти, это просто переход в иную жизнь, со светом и тьмой, страшными загадками, неисчислимыми и даже опасными возможностями и небывалыми, пусть и краткими, радостями, достигающими, может быть, вершин счастья. Он прозрачно намекал княгине Дарье, что отдал бы все сокровища на свете, чтобы вместе с нею оказаться там, в двадцать первой комнате, где сбываются прекрасные мечты, но и зловещие пророчества, увы, тоже.

Однажды княгиня Дарья исчезла, и сколько ни искали ее, никаких следов ее не обнаружили. Вот тогда-то и объявили о ее внезапном отъезде на лечебные воды.

Анну Станиславовну хватил удар, но даже на смертном одре она ругала Европу и русских министров - военного и финансового: "После наших славных балканских побед русский кредитный рубль стоит едва-едва шестьдесят копеек золотом! А газеты почитать - тьфу! Что на биржах с нашим целковым вытворяют, особенно на Берлинской!". Похоже, ее реплики относились к событиям из другой эпохи.

А вскоре она преставилась, и хотя тело ее и было погребено по православному обряду, инженер Ипатьев знал, что она превратилась в рыбу, вдруг возникшую в аквариуме рядом с губастым вирджинским окунем. Тайком ото всех старик выпустил рыб в Ердань, и они тотчас уплыли, держа курс на юг, а Моль Ипатьич сидел на берегу и беззвучно плакал, вспоминая о юной княгине, ушедшей в двадцать первую комнату без него, в одиночку.

На завещанные княгиней средства в городе была открыта гимназия, куда среди первых поступил Иван Нелединский-Охота-Бох. В тот день, когда сын надел форму гимназиста и пришел к отцу, князь Андрей Евгеньевич встал с кресел и крепко пожал ему руку. Надо было что-то сказать мальчику, пауза неприлично затягивалась, и наконец князь произнес: "Faites ce que je dis, mais ne faites pas ce que je fais!"1.

Как только за сыном захлопнулась дверь, он вернулся к занятию, которое отныне занимало его почти целиком. Князь Андрей пристрастился к опиуму.

А инженер Ипатьев умер лишь во время Первой мировой, жарким летом. И многим в похоронной процессии казалось, что в гробу лежит не настоящий покойник, а полусъеденный молью мучнисто-белый костюм его. Быть может, так оно и было, если не забывать о страстном желании Ивана Игнатьевича воссоединиться с возлюбленной княгиней Дашей во всех временах этой вечности.