"Город Палачей" - читать интересную книгу автора (Буйда Юрий)

Петром Иванович, Линда Мора и Миссис Писсис

Влача за собой шлейф пыли, бензиновой гари и мелких собачонок, уставших тявкать на это чудовище, лязгающий и то и дело хлопающий первой правой дверцей автомобиль с клыкастым бампером кое-как пересек площадь, из последних сил одолел мост и остановился на неровной брусчатой площади перед входом в Африку. Из него вывалился рослый усатый господин с близко утопленными глазами, облаченный в черный долгополый пиджак, суконную черную кепку с шелковой лентой на тулье и белые ботинки, в каждую трещинку которых въелась вековечная пыль, много раз замазанная белой краской.

Он ввалился в ресторан и с порога, словно не видя ничего перед собой, - а это было вполне возможно, - закричал:

- Холодного и мокрого! А потом очень крепкого!

И обрушился на стул неподалеку от цинковой стойки, из-за которой за ним равнодушно наблюдала Малина.

- Водку или вино? - спросила она.

- Только не смешивать, - хрипло отозвался мужчина, наконец снимая свою кепку и швыряя ее на стоявший поблизости стул. Он с трудом стянул с рук тонкие черные перчатки и спросил у Малины, по-прежнему не поднимая взгляда и тяжело дыша: - Какая ж это Африка? И кто же здесь купит у меня товар?

Малина поставила перед ним два графинчика, сунула в стакан бумажные салфетки и только после этого поинтересовалась:

- Товар?

Он выпил стакан ледяной водки, тотчас же запив его стаканом холодного портвейна, и посмотрел на пышнотелую красавицу.

- Это же Африка? Мне говорили, что здесь лучшие в России шлюхи. Я привез товар.

- Вы опоздали лет на сто, - без улыбки сказала Малина. - Хотя я слыхала, что в Жунглях - это за рекой - есть люди, которые этим промышляют. Они везут их в Москву. Но если они и появятся здесь, то только вечером. Впрочем, можете сами туда прогуляться.

Мужчина на миг вообразил себе это пыльное пекло, выжженное до белизны небо, провонявший бензином грохочущий и лязгающий автомобиль с отваливающейся передней дверцей - и застонал.

- До вечера?

- Если хотите отдохнуть, поднимитесь этажом выше и спросите Джульетту. Это недорого.

Никто не брался определить возраст Джульетты, которая обычно просила называть ее запросто - Юлией. Это было пышное кулинарное изделие, гревшее голову под шапкой абсолютно желтых волос, намертво схваченных клеем, и передвигавшееся на таких высоких каблуках, что издали казалась коровой, вдруг поднявшейся на задние ноги. Туалет и ванная на этаже были общего пользования, поэтому в каждой квартире хранились собственные сиденья для унитаза. Если Джульетту застигали с сиденьем в руках, она прятала его за спину и заводила разговор на какую-нибудь отвлеченную тему. "Любите ли вы Брамса?" - спрашивала она горбатенькую соседку по прозвищу Баба Жа, на что старуха сердито отвечала: "Я люблю картошку под гармошку". Иногда она тайком от взрослых приглашала в свои покои мальчишек, которые потом, получив свой честно заработанный рубль, рассказывали друг другу чудеса о том, что эта корова не только опускается на колени, но и вынимает изо рта вставные зубы, которые кладет в тарелку с водой.

Гость допил водку и вино, заказал с собой и отправился к Джульетте ждать наступления вечерней прохлады.

Прошло, наверное, около часа, пока из машины не вылезла девушка довольно высокая, в платье из сплошных воланов и оборок, с глубоким вырезом, в широкополой белой шляпе с деревянными вишнями на тулье и с такой плоской сумочкой, что в ней мог уместиться разве что сложенный носовой платок.

- Прошу вас! - Петром Иванович открыл дверь в фотоателье и дружелюбно улыбнулся. - Здесь вы найдете прохладу, отдых и умиротворяющую беседу. Вы мне понравились с первого взгляда. - И, чуть поколебавшись, добавил: - Это судьба.

Девушка с улыбкой вошла в ателье, стараясь держаться подальше от человека в инвалидном кресле, и с интересом огляделась.

- О, у вас как в Египте! - воскликнула она. - А можно мне лимонаду? Или как в Индии! Вы фотограф?

- Да. - Петром Иванович пригласил гостью на плетеную кушетку в углу, под равномерно движущимся опахалом из страусиных перьев, и налил ей в высокий стакан лимонада с крошечными кубиками льда. - Хотя по совместительству я отвечаю и за ключ от библиотеки.

- Здесь есть библиотека? - удивилась девушка. - Но мне говорили, что это - Город Палачей, Африка, самый знаменитый в мире публичный дом. А почему у вас на фотографиях шляпы, шляпы, только шляпы?

- Один из моих предков владел коллекцией шляп - по шляпе на каждый день плюс одна високосная. Вот эта. Шляпы, увы, погибли, остались только эти черно-белые снимки.

- Черно-белые... Но почему же они как будто покрыты позолотой?

Петром Иванович закурил сигару и с улыбкой кивнул.

- Вы наблюдательны. Когда-то европейские эксперты гадали, как же это русским режиссерам Эйзенштейну и Пудовкину удалось придать такой загадочный оттенок своим черно-белым фильмам. А никакого секрета и не было. Русские режиссеры пользовались еще довоенными залежами немецкой пленки "ортохром", которая при проявке и давала этот чарующий эффект.

- Чарующий, - повторила девушка. - Вы знаете такие слова... Мой хозяин никогда не употребляет таких слов. Иногда он и обычные-то неправильно выговаривает. То есть как бы недоговаривает. "Ди" - это иди. "Мурый" - это хмурый.

Она легко рассмеялась.

Петром Иванович насторожился.

- Ваш хозяин... А не скажете ли вы мне, кто ваши родители?

- Меня зовут Лизой, - ответила девушка с улыбкой. - Мы жили где-то на юге, но это было давно. Когда моих родителей убили, мне дали голову папы, завернутую в капустные листья, и велели идти на север. А после детдома меня взяла к себе Инна Львовна, которая иногда больно кусалась. Вот она и продала меня хозяину - его зовут Лев. Вы же видели, какой у него автомобиль! Бентли. - Она смутилась. - Правда, я не знаю точно, но, быть может, Бентли - это фамилия хозяина.

- Значит, он решил продать вас в Африку?

- Он говорит, что половину денег отдаст мне и оставит меня в покое навсегда. Я боюсь таких слов: навсегда, вечно, любовь, шваль вонючая... и так далее... Папину голову он держит в стеклянной банке и не хочет отдавать ни за что.

Губы ее дрогнули.

- Лиза... - Петром Иванович глотнул из своего стакана. - Испанцы называли красавиц, в жилах которых течет мавританская кровь, linda mora. Линда Мора. Можно я буду называть вас так?

Она засмеялась.

- Откуда вам известно, как говорят испанцы? Линда Мора - это красиво звучит. Но откуда вы знаете...

- Я много чего знаю, - мягко, но решительно остановил ее Петром Иванович. - Я знаю, что когда-то Африка была действительно одним из лучших борделей Российской империи, но это было задолго до того, как родились ваши родители. Я знаю, что ваш хозяин сейчас отдыхает у одной моей старинной знакомой в ожидании вечера, когда в ресторане соберутся люди из Жунглей вы проезжали это скопление пыльных одноэтажных домиков, где издревле селились палачи и их потомки. Среди них есть предприимчивые мужчины, которые занимаются торговлей женщинами. Редко своими, чаще - крадеными. Вроде вас. Я знаю, что вашего хозяина в лучшем случае оставят в живых, но обязательно всадят ему в заднепроходное отверстие сосновую шишку чешуйками назад. Извините за эти подробности, но вы должны знать...

- А почему чешуйками назад? - весело поинтересовалась Линда Мора.

- Потому что туда она входит почти неощутимо, а чтобы ее извлечь, придется прибегнуть к помощи хирурга. Еще раз простите меня... Вас же просто посадят в машину или на пароходик и отвезут в Москву, где заставят работать с утра до вечера.

- Говорят, Москва - большой и красивый город. Город городов. Там есть Кремль и лучшее в мире мороженое.

- Да, - сказал Петром Иванович. - И я знаю наперед, что через два-три года вас найдут на мусорной свалке в полиэтиленовом пакете с отрезанной головой. - Он промокнул лоб платком. - Хотя, может быть, вы и уцелеете. А я вас просто пугаю, потому что - вы будете смеяться - влюбился в вас с первого взгляда, хотя знаю, что настоящая любовь начинается только с третьего взгляда.

Девушка смотрела на него серьезно.

Он с трудом улыбнулся.

- Вы умеете быть серьезной? - Пыхнул сигарой. - Тогда выходите за меня замуж. Немедленно. И вот тогда все будет хорошо. Во всяком случае, вам и мне.

- Он говорит, что я очень дорого стою, потому что у меня... - Она запнулась и продолжила шепотом: - Потому что у меня четыре груди. Две большие, а пониже две совсем девичьи. С них еще не стерся пушок.

Петром Иванович зажмурился до боли в глазах.

- Но вы так и не ответили на мой вопрос, - заговорила девушка, и голос ее звучал буднично-серьезно. - Откуда вам все известно? Ведь вы же не волшебник. И имя у вас чудное. Я прочитала на вывеске: Петром Иванович. Петром! Это странно.

- Но не опасно. - Он налил себе лимонаду с виски и льдом. - У нас достаточно времени. Если хотите, я расскажу вам, откуда я все знаю, а часто - знаю наперед.

Она сняла шляпу, и ее черные локоны развились по плечам.

- Я вся внимание. - Улыбнулась. - Ведь когда-то именно так и говорили? Я вся внимание, господин Бох. Странная фамилия. Все - странно. Или, например, вверьте вашу судьбу мне... и все такое...

- Бох, - сказал он. - Лет четыреста-пятьсот назад это была не фамилия. - Он взял лист плотной бумаги и карандаш. - По легенде, наша семья происходит из городка s Hertogenbosch, Den Bosch или, как называли его французы, Bois-Le-Duc - поблизости находились охотничьи угодья герцога Брабантского Анри Первого. Это родина живописца Иеронимуса ван Акена. Его еще называли Иеронимусом Босхом. В качестве фамилии он взял последние пять букв брабантского названия родного города. Босх, Бош, Бох - произносится по-разному. Но к делу это не относится. Нам важен один день, одно июньское утро, когда роза разливала свое благоухание, ибо прошел уже Иванов день, словом, утро 1569 года от рождества Христова, когда Ян Босх, сын Питера и внук Иеронима ван Акена, - на нем была черная суконная рубашка, красный островерхий капюшон с прорезями для глаз, рукавицы с раструбами до локтей и огромный передник ослиной кожи, расшитый серебряной канителью, - одним ударом тяжелого острого ножа с хрустом вскрыл грудную клетку повешенного, вырвал рукой из его дымящейся разверстой груди сердце и показал ему, прежде чем тот навсегда сомкнул веки. В эти несколько мгновений они как будто даже обменялись двумя-тремя словами. Но никто ничего не расслышал - так громки и дружны были крики восхищенных зрителей и оглушителен - гром роговой музыки. В присутствии бургомистра, архиепископа и членов городского совета Хертогенбосха старшина цеха брабантских палачей объявил, что Ян Босх успешно прошел испытание и отныне вправе называться мастером.

Тем же вечером отец повел Яна Босха в маленький домик на берегу канала. Он подвел его к клетке, накрытой богатым ковром, и сдернул покрывало. Взгляду Яна предстала крылатая дочь ведьмы из Тилбурга. Крылья ее достигали двадцати двух футов и двух дюймов в размахе. Она жила в золотой клетке, а чтобы покакать, ей приходилось взбираться на жердочку. Ведьму сжег отец Яна, а ее волшебной красоты дочь тайно ото всех жила в доме на окраине. Она никогда не показывалась на улице, а ворота ее дома стерегли злые карлики. В подвале же дома, в бездонных бочках, жили гигантские крысы, которых подкармливали человечиной. "Стоит ли она жизни?" - вопросил отец при подмастерьях. "Но она не стоит смерти и предательства!" - воскликнул Ян. Он метнул нож, который воткнулся в балку за спиной отца: "Ты хотел этой смерти? Ответь. Но прежде хорошенько подумай". "И поэтому ты вернул сердце казненному, а не отдал его на съедение крысам", - предположил один из подмастерьев. "Потому что он, как все они в таких случаях, назвал тебя братом", - добавил другой. "И ты согласен с ними? А сейчас, чтобы довершить дело, желал бы скормить крысам эту несчастную красавицу?" спросил Ян. Отец кивнул - и голова его покатилась к ногам сына.

- О! Значит, он даже не почувствовал, как сын отрубил ему голову, сообразила Линда Мора, промокая губы льняной салфеткой.

- Разговор их, однако, загадочен, - заметил Петром Иванович. - Какими словами успели обменяться новоиспеченный палач и его жертва? Мы не знаем, кого казнили в тот солнечный день в Хертогенбосхе и за что. И почему отец повел Яна в этот дом, где принял мучительную, хотя и мгновенную смерть, а вслед за ним - и почти весь Брабант? Как удалось уцелеть одному из подмастерьев? Здесь кроется какая-то тайна, но разгадать ее никому до сих пор не удалось. Сам же Ян Босх не оставил потомкам никаких устных, ни письменных свидетельств. А все, что мы знаем, нам известно со слов обезумевшего от страха и искалеченного крысами подмастерья, которому удалось каким-то чудом бежать из того места.

После этого Ян Босх выпустил из бездонных кувшинов крыс-людоедов, погрузил в повозку с крытым верхом клетку с крылатой женщиной, карликов, оружие и бочонок с золотом и бежал из города. Когда крысы-людоеды, выбравшиеся из опустевшего дома палача, набросились на горожан, Ян Босх был уже далеко и не слышал вопля последнего брабантского звонаря, который, спасаясь от длиннохвостых чудовищ, взобрался по веревке набатного колокола на головокружительную высоту, где его тело и душу поделили ангелы и крысы.

Ян Босх со своей крылатой красавицей, которая считалась его женой или возлюбленной, и свирепыми карликами плутал по Европе, на какое-то время осел в Богемии, но и оттуда ему пришлось бежать - на этот раз по обвинению в чернокнижии и злоумышленном колдовстве. Поговаривали, что это именно он подбил богемских государей чеканить монету со странным названием талер. Где-то на севере - скорее всего, в Восточной Пруссии, кишевшей шпионами русского царя, - он встретил некоего человека, который рассказал ему о стране, территория которой равна площади видимой стороны Луны и увеличивается ежегодно на двадцать пять тысяч квадратных миль. Этот человек предложил ему пойти на службу к московскому царю, посулив солидное вознаграждение... Но я думаю, - задумчиво проговорил Петром Иванович, - Ян Босх соблазнился не деньгами и даже не возможностью скрыться от инквизиции или кого там... Московский шпион предложил ему путешествие в будущее. И из кенигсбергского ноября 1570 года от рождества Христова брабантский палач с семьей в мгновенье ока - то есть спустя несколько дней - перенесся в московский ноябрь 7078 года от сотворения мира.

Рассказчик сделал паузу, чтобы предложить гостье египетскую сигарету.

- Палач служил Ивану Грозному до самой смерти, а когда государю стало совсем плохо, он велел позвать Ивана Боха - так его прозвали русские - и предложил сыграть с фортуной на расчерченной, как шахматная доска, карте России, - продолжал Петром Иванович. - Они действовали согласно Священному Писанию. Как сказал Господь сынам Израилевым, "возьмите во владение землю и поселитесь на ней, ибо Я вам даю землю сию во владение. И разделите землю по жребию: кому где выйдет жребий, там ему и будет удел". Дело было, как видите, богоугодное. Бог Вседержитель и Творец всего сущего и был организатором первой в мире лотереи. Палачу выпал белый квадрат к югу от Москвы. Места незнаемые. Ни людей, ни городов и дорог, ни даже зверей и злых духов. Ничего. Но он был не из тех людей, которые поддаются унынию, и он перехитрил царя Ивана. Бох придумал землю, и реки, и леса, и людей, и зверей, и все-все-все, а когда после смерти царя в семь тысяч девяносто втором году от сотворения мира палач с семьей и челядью прибыл в свои владения, он нашел там все, что придумал. Все, что увидел во сне. Может быть, это был величайший сон в истории Европы. Сон, впервые ставший явью до мелочей. И до сих пор мы живем в этом сне, потому что это видение - или части его - хранится в памяти потомков брабантского палача, в их крови и душе.

Петром Иванович сделал плавный жест рукой, словно приглашая гостью полюбоваться результатами сна - фотографиями шляп на стенах, чучелами змей, какими-то сложными механизмами на треногах, полупрозрачными экранами, лампами в форме экзотических птиц...

- Девушка Дуня, к которой родители понесли меня регистрировать после рождения, - сменил он вдруг тему, - была свято убеждена в том, что ее полное имя - Дунаида. И когда на ее вопрос, как родители решили назвать малыша, отец ответил: "Петром", она так и записала - Петром Иванович.

Линда засмеялась.

- Сколько вам лет? - спросил Петром Иванович. - Я бы не дал вам и семнадцати.

- Восемнадцать, - ответила красавица, покусывая вьющийся черный локон. - Так считает хозяин. А на самом деле мне скоро шестнадцать. Я бы хотела родить хотя бы четверых детей - по одному на каждую грудь. Но он строго-настрого запретил мне и думать о детях.

Фотограф вздохнул.

- Вы взрослее, чем вам кажется. - Он вдруг встрепенулся. - А знаете, чтобы развлечься и отдохнуть, я мог бы сфотографировать вас и даже сделать ваш восковой портрет в полный рост. А потом... вы готовы слушать дальше?

- Да. - Она встала и повернулась к нему спиной, чтобы он помог ей расстегнуть многочисленные пуговки и крючки. - Мне кажется, то, что вы рассказываете, не столько интересно, сколько полезно.

- Вот как?

Она повернулась к нему лицом.

- Я хотела сказать: полезно мне.

Она была черноволоса, смуглокожа, четырехгруда и с коленями, тайна лепки которых была утрачена еще в XVI веке.

Он встал с кресла и, стараясь не ковылять, под локоть проводил ее за ширмы, где стоял широкий диван с покатыми спинками, украшенный разноцветными перьями и красивыми шкурами неживых животных. Линда Мора легла на диван, подперев голову рукой, и спросила:

- А получатся ли на фотографии маленькие груди?

Фотограф кивнул.

- И пушок.

Сделав фотографии и запустив машину для изготовления восковой формы, он помог ей одеться и учтиво проводил в кресло, к которому подкатил столик с напитками.

- Все, что вы видите вокруг, - Город Палачей, Жунгли и прочее, создано моими предками. - Он раскурил сигару, мельком глянув в окно: солнце начинало садиться. - Один из местных врачей - его звали доктор Жерех сказал однажды, что сахара, выжатого из печени местных жителей, не хватит на один стакан чая. Дело в том, что в печени человека, испытавшего перед смертью шок, содержание глюкозы падает до нуля. А здесь столько глюкозы даже у живых. Зато фосфорнокислой соли в их моче хватило бы на всех сумасшедших и гениев Российской империи. Про эту соль Чезаре Ломброзо, кажется, придумал. Ее избыток в моче свидетельствовал о гениальности помочившегося.

Линда Мора вежливо кивнула.

- Я должен рассказать вам еще две истории. Выпейте этого. Мне кажется, вы взрослеете поминутно.

- Инна Львовна, про которую я уже рассказывала, говорила мне то же самое, - ответила Линда Мора. - Поэтому, говорила она, тебе нужно держаться подальше от умных людей, потому что от разговоров с ними портится кожа и стареет сердце. У вас глаза голубые-преголубые, как у слепого кота. Извините. - Она отпила из бокала. - Вы хотите рассказать, почему стали таким...

Оба посмотрели на инвалидную коляску.

- Я вынужден рассказать это, - с печалью в голосе произнес Петром Иванович. - Иначе следующий за ним рассказ будет лишь сотрясением воздуха. Видите ли, нашего отца, - а у него было много жен и детей, - не любили, многие желали ему зла, и как только такая возможность предоставилась, его оклеветали, арестовали и увезли. А потом взялись за нас.

Нас не били и не толкали - мы сами пошли к выходу. За нами шли молчаливые мужчины с бесстрастными лицами. Наши соседи.

До сих пор никто не понимал, чего они ждали. Отца забрали еще в январе 1953-го, но тогда в Городе Палачей и вокруг него оставалась какая-то власть. Мы почти не ощущали ее присутствия, да и какая власть, будь она хоть до зубов вооружена, злобна и внимательна, могла заменить Великого Боха с его лилипутами и невидимыми псами, со Спящей Царевной в подземелье, Африкой и колоколом на башне, - но тогда никто нас и пальцем не тронул. Посматривали, поглядывали - да, недобро поглядывали, но, казалось нам, да что нам - даже Гаване, нашей сестре-матери, казалось, что это еще ничего не означало. Молча смотрели на нас. Впрочем, некоторые из наших, не выдержав этого молчания и этих взглядов, бежали из города, и Гавана предупредила всех своих, чтобы поменьше об этом болтали. Исчезли люди - и исчезли. Как потом выяснилось, они ушли навсегда. Никто из них не вернулся в город и никогда не давал знать о себе - ни письмом, ни телефонным звонком, ни просто весточкой через каких-нибудь знакомых. Многие сменили фамилии.

И только в начале марта, когда на город опустились серые сумерки, они пришли за нами, и никому из нас не удалось спрятаться в подземельях Города Палачей, где отыскать беглеца невозможно. Эти люди были наготове. Никто не видел, чтобы они бежали через мост, поднимались на холм, никто не слышал грохота их сапог на лестницах и в коридорах, - они возникали в дверях привидениями и сразу хватали детей, только детей, и если женщины пытались им помешать, их просто били, глушили кулаками, отшвыривали ногами, а когда беременная мать Ксаверия бросилась на пришельцев с кухонным ножом, старик Нестеров, поймав ее за волосы, высоко вздернул припухшее тельце левой рукой, а правой, в которой был нож в форме серпа, с хрустом взрезал ее от лобка до подбородка и бросил в цинковую ванну с замоченным бельем. От нее ужасно запахло, и она все пыталась, но никак не могла открыть глаза, маленькие веки дрожали, как крылышки умирающей бабочки, но не подымались. Ксаверия толкнули к двери, и он побежал по коридору не оглядываясь, скатился по лестнице во двор и только здесь остановился, по-прежнему держа руки за головой и не оборачиваясь, боясь шумно дышать и открывать глаза. Малышей привела Гавана. Остальные пришли сами. Ждали только лилипутов. Наконец их вывели - впереди совершенно слепой старик Лупаев, за ним трое сыновей и внук, связанные одной веревкой - у каждого петля на шее. Остальным, похоже, все же удалось спрятаться. За ними, оступаясь в рыхлом снегу, бежала старуха Ли Кали. Она встала рядом со мной и взяла меня за руку. Никто не возражал. Все молчали, и молча же, по знаку старшего Нестерова, двинулись к мосту - тогда это была еще понтонная переправа, дрожавшая под натиском весенней воды. Нас вывели на площадь и сразу завернули налево - в проулок, круто спускавшийся к реке и уже освещенный двумя фонарями. На берегу реки стояли мужчины с кольями и ружьями, сзади шла толпа - сколько их было? - весь город, подумали мы. Наши соседи.

Они вдруг остановились.

Да, похоже, весь городок, от мала до велика. Старики, дюжие мужчины, женщины и много детей. Очень много детей. Когда Великий Бох возвращался из плавания на пароходе "Хайдарабад" - а это случалось не реже раза в месяц, эти дети бросались в Африку, чтобы помыть ему ноги, и страшно завидовали его сыновьям и дочерям, которые занимали места ближе всех к широкому тазу с горячей водой, к могучим волосатым ногам отца. К детям присоединялись девочки и даже женщины - каждой хотелось хотя бы коснуться ног Великого Боха, сидевшего в деревянном кресле с закрытыми от усталости и блаженства глазами. А потом еще они спорили, кто лучше намылил ему ноги, кто помассировал икры, кто приберег для такого случая какое-то особенное мыло на змеином жиру, снимающем усталость и придающем мужчине необыкновенную силу.

Теперь они стояли в толпе, шагах в десяти от них. Дети и женщины Боха сгрудились на подмерзшем снегу, держась подальше от лилипутов, которые стояли друг другу в затылок, даже когда с них сняли веревки.

Темнело, но ничего не происходило. Чего они ждали?

"Обувь! - наконец крикнул кто-то. - Пусть разуются! Все! И она тоже, раз пришла!"

Мы стали торопливо разуваться. Гавана оперлась рукой о плечо Ксаверия, который так и стоял с закрытыми глазами, и быстро скинула туфли. Потом силой усадила его на снег и сняла с Ксаверия незашнурованные ботинки. Лилипуты безучастно наблюдали за нашим копошением: они-то из дома вышли босыми.

"На кровь надо звать! - громко сказал Бисмарк-старший. - У кого ружье - пальните кому-нибудь - ну там в ногу, что ли..."

"Не стрелять! - приказал Нестеров. - Вы там где застряли? Тащите же!"

Его сыновья втащили в раздавшуюся толпу бычка из лилипутова хлева, умело повалили его на бок и в несколько взмахов - по горлу и брюху распороли животину, из-под которой во все стороны стало расползаться черное пахучее пятно. "Кровь, - шепнул я. - Зачем кровь, тетя Ли?" Старуха промолчала, только переглянулась с Гаваной.

Совсем стемнело. Мороз набирал силу, и чтобы внутренности распоротого быка не смерзались и не утрачивали пахучести, из соседнего дома принесли два ведра кипятку - вылили в разверстое чрево.

Бык вдруг дернул ногами и снова замер.

Ксаверий сел на снег и закрыл лицо руками.

"Подождем еще - придут, - громко ответил на чей-то вопрос Нестеров. Никуда не денутся".

Гавана снова посмотрела на Ли Кали.

"Domini canis, - сказала Ли. - Некого им больше ждать - сами давно управились бы".

Снова принесли ведро кипятку, но не успела женщина плеснуть воду на бычка, как слепой Лупаев вдруг покачнулся и, закрыв лицо руками, рухнул на колени.

Бросив ведро, женщина умчалась в толпу, где ее, полусомлевшую, подхватили и унесли.

Толпа с гулом подалась назад.

Слепец кого-то оттолкнул и распластался на снегу, закрыв голову руками, но кто-то - всем показалось, что они видели тень - приподнял его, открыв живот, и старик захрипел, нелепо взмахивая руками и дергая босыми ногами. Его горло было черным от крови, как и рубашка на животе. Сыновья и внук лилипута бросились было к реке, но один из них поскользнулся и с визгом уткнулся лбом в проталину. Что-то хрустнуло, и лилипут замер неподвижно. Трое маленьких мужчин, громко дыша и затравленно оглядываясь, тяжело побежали к нам.

"У меня пистолет, - чуть слышно проговорила Гавана. - Шесть пуль".

"Не вздумай", - так же шепотом ответила Ли Кали.

Лилипуты не успели добежать до нас - настигнутые серыми тенями, они покатились в грязном снегу, отбиваясь от невидимых чудовищ, что-то выкрикивая, - брызги их крови долетали даже до толпы. Только Ли Кали и Гавана оставались на ногах - мы сидели у их ног, сбившись в кучку.

"Это псы, - почти не разжимая губ, проговорила Гавана. - Это его собаки. Они не тронут нас".

Но никто не видел никаких псов - лишь какие-то серые бесплотные тени мелькали в свете фонарей, расправляясь с лилипутами. А потом они набросились на быка.

"Вон оно как, - протянул Нестеров. - Похоже, этих они не тронут".

"Самим придется", - вздохнул один из его сыновей.

"Нет, - сказал его отец. - Ты даже не успеешь добежать до конца улицы. А остальные, будь нас хоть тыща, - до порогов своих домов. Догонят. Это же его псы, от них еще никто не уходил. Пошли".

Он махнул рукой мужчинам, топтавшимся на берегу реки, и те скрылись в темноте за домами. Толпа еще медлила. И вдруг раздался рык. Скрипнул снег под невидимой лапой, оставившей на снегу черный след. Снова раздался рык на этот раз это был жуткий рев, исторгнутый, казалось, сотнями глоток.

Люди попятились, держа оружие наизготовку, а в конце проулка бросились врассыпную. Но псы их не преследовали. Когда мы чуть-чуть пришли в себя, их уже не было.

"Ушли, - громко сказала Гавана. - Вставайте же! Ну же! Ноги поотморозите!"

Женщины помогли нам обуться, но не позволили расходиться. Шатаясь как пьяные, мы помогали им таскать искалеченные трупы лилипутов к реке. Но на этом дело не кончилось. Женщины с мальчиками покрепче несколько раз ходили на ту сторону, через мост, всякий раз возвращаясь с мертвыми. Мать Ксаверия они так и принесли в цинковой ванне с бельем. Другие тела были завернуты в заколодевшую от мороза мешковину с черными пятнами. Не меньше часа ушло на то, чтобы погрузить трупы на плоскодонный баркас. Ли Кали кое-как завела двигатель, и все, упершись длинными палками в борт, оттолкнули обросший тоненьким ледком баркас от берега. Никого ничуть не удивило, что она встала за штурвал: это же была Ли Кали! Колдунья-индианка, привезенная в Город Палачей больше ста лет назад и все еще поражавшая всех статью девятнадцатилетней девушки и умением не отбрасывать тени даже в солнечный день.

"Почему ты сидишь? - сурово спросила она, перекрикивая шум двигателя. - А ну-ка встань!"

"Не могу! - крикнул я. - У меня что-то с ногами!"

"Я отнесу его домой на руках! - сказала Гавана. - Возвращайся скорее!"

Ли Кали развернула баркас и повела его вверх по течению, держась ближе к берегу, чтобы за затоном - они поняли это - свернуть в протоку и тростниковыми болотами добраться до пустынных земель.

Гавана взяла меня на руки, и все медленно, спотыкаясь и падая, двинулись наверх, к мосту, оставив освещенную двумя фонарями улицу, залитую черной кровью.

Через неделю стало ясно, что у меня отнялись ноги.

"Почему?" - спросил я, когда старый доктор Жерех сказал, что отныне мне придется пользоваться инвалидной коляской.

"Переохлаждение, нервы..." - начал было Жерех.

"Почему все это?" - перебил я его.

"А, вон ты о чем. - Жерех покашлял. - Ты когда-нибудь видел город с самого верха? С крыши, где стоит башня с часами? Наловчишься управлять коляской - посмотри. Просто посмотри, и, может быть, ты поймешь, почему здесь так любят отбиваться от неприятных, но насущных вопросов самым дурацким на свете ответом: потому что вода".

"Потому что течет, - сказал я. - Уж это-то я и без вас знаю".

- Потому что вода, - задумчиво повторила Линда Мора. - А ведь уже темнеет, и скоро в ресторане соберутся эти люди... и мой хозяин встретится с ними...

Петром Иванович молчал.

- Я готова, - решительно сказала она. - Как же вы спасались ото всего этого? Я не имею в виду книги - они помогают, только если толстые и пуля выпущена с большого расстояния...

- Ага. - Петром Иванович едва удержался от вопроса. - Книги - это само собой. И книги, конечно. Но еще можно заставить человека жить против его воли.

- Как вас.

- Поэтому я придумал остров. Я создал его в своем воображении. В сновидениях. Впрочем, нет, не создал, - можно ли создать то, что создает нас? - он сам возник, вспыхнув однажды слюдяной полоской топкого берега, освещенной закатным солнцем. Ничего особенного, никаких таких красот, но почему-то это видение вызвало у меня восторг, ощущение счастья, покоя и надежды. Одиночество - лишь слово. Иногда - странное и страшное ощущение заброшенности и ненужности. Род безумия. И испугавшись погружения в безумие, я и стал создавать остров, который вспыхнул однажды в моем сне, и я мог с точностью до ночи сказать, когда это произошло. Через несколько дней берег вновь вплыл в мой сон, я увидел его в другом ракурсе - с холмом, поросшим соснами, и густым красным кустарником, отмытым дождем до стального блеска. И повторились те же ощущения безотчетного покойного счастья, что и в первый раз. Я попытался увидеть его целиком, со всех сторон, и остров, словно повинуясь моему жгучему, страстному - а оно было страстным желанию, стал поворачиваться то одним боком, то другим, уводил в заросли, в болотистую низину с щетиной камышей, к искрящимся каменистым осыпям и крохотным полянам с густой высокой травой, мягко и мощно колыхавшейся под ветром, к небольшому озеру в центре острова, на поверхности которого дрожало смутное перевернутое отражение башен и шпилей, флюгеров и бастионов, словно этот загадочный замок висел над водой, готовый обрушиться с небес всей своей многотысячетонной тяжестью, - но на небе не было ни облака, ни даже птичьего следа...

Я не оставлял попыток, пока наконец пятая или шестая, а может, и седьмая не увенчалась полным успехом: каким-то чудесным образом мне удалось охватить его взглядом целиком, - и я проснулся с твердым намерением отыскать этот остров. Можно, впрочем, сказать иначе: я твердо вознамерился не препятствовать острову стать моим собственным, уж коли наш выбор совпал.

Стремление вернуться в рай - свидетельство незрелости, ибо подлинно человеческая жизнь начинается после изгнания из рая. Да и что такое рай? Град, сад, небо. А тут - остров. Нечто совершенно иное. Годами меня мучило острое, болезненное желание уйти от этой тяжести существования в одной из клеток. Человек обретает свое "я" только среди людей, я же хотел избавиться от этой невыносимой тяжести других, диктовавших, требовавших, - даже если они прямо не диктовали и не требовали, - от меня чего-то такого, что примиряло бы меня с ними даже хотя бы в гастрономических пристрастиях. Они, вольно или невольно, предписывали мне, каким мне надлежит быть, разрушая мое одиночество самим фактом своего существования. Деяние не принадлежит деятелю, ибо оно именно потому и становится деянием, что совершается in nominae, во имя, - а именем всегда владеют другие.

Итак, это был не рай и не ад, но - остров.

Остров как остров. Не часть суши, не восемнадцатый или тысяча триста одиннадцатый, не следующий в списке, но иной - именно остров. Пробел между словами. Или даже некое Ничто за пределами любого словаря. Безымянный. Звук, существующий до слова, сам по себе. Скорее попытка, чем находка. Может быть, даже пустота и тишина - форма для будущего звука, для чаемой души, что-то преднаходимое. То после, которое до.

Я нанял приличную лодку с мотором - во сне это так просто - и принялся методично обследовать все эти бухты и лагуны, разветвления и ответвления дельты, проверяя квадрат за квадратом водную поверхность. Я обнаружил несколько приличных островов, где, возможно, люди никогда и не бывали, - но не поддался искушению. Это как обет максималиста, упрямо стремящегося получить все или ничего. В моем случае - как казалось во сне (а потом уже и во-сне-наяву) - максимализм был путем к спасению, ни много ни мало, поэтому я упорно или даже упрямо продолжал поиски, иногда получая в сновидениях подсказки, как обрести настоящий путь к подлинной цели. Рыцари, одержимо рыскавшие по миру в поисках чаши святого Грааля, точно знали: чтобы достигнуть цели, они должны, невзирая на все мыслимые соблазны, сохранить целомудрие. Вот и я - вы будете смеяться - ощущал себя кем-то вроде такого рыцаря: никаких других островов, никакого рая или ада - вперед, к Острову, даже если для достижения цели мне придется пожертвовать всем человечеством. Впрочем, если один человек - все люди, то и плевать на остальных людей. Остров - вот что я искал.

Не один месяц моя лодка резала серовато-зеленый шелк водных просторов. Сменялись пейзажи, времена года, но неизменным оставалось мое стремление к цели, неколебимой - моя воля, хотя иногда и возникала мысль: неужели правы те, кто утверждает, будто цель - это всего-навсего путь к цели, поэтому движение важнее обладания? Но я гнал от себя эту демобилизующую мысль: что верно для философии, не всегда верно для философа.

Мое убеждение в том, что цель достижима, было столь сильно, что, увидев наконец выплывший из тумана остров, я даже поначалу не испытал никаких чувств, кроме облегчения: ну и слава Богу. Без восклицательного знака: просто - слава Богу. Может быть, сказалась усталость... Но когда, загнав лодку в узкую бухточку, берега которой густо поросли боярышником и шиповником, я ступил на землю, ноги мои - буквально! - подкосились, а сердце остановилось. Я дополз до травы, повалился ничком и тотчас заснул.

Я не мог вспомнить, что мне снилось, но проснулся так же внезапно, с колотящимся сердцем, весь в поту, и уставился на лодку.

В первые мгновения я не понял, что это за предмет там покачивается на воде, что это за предметы вокруг, далеко ли я заплыл от Большой земли, где я, наконец - кто я. Точнее - кто здесь. В эти мгновения я был охвачен тупым ужасом. Наверное, так чувствовала бы себя мебель, обладающая своим, надчеловеческим сознанием и вдруг обнаружившая среди привычных предметов обихода самодвижущегося человека. Тело ныло, руки и ноги казались ватными. Кое-как я поднялся и, пошатываясь, направился к воде.

И вдруг вверху кто-то гортанно крикнул.

Никогда не забыть мне этого крика, опалившего меня, показавшегося тогда чуть ли не гласом Божьим. Но это была птица. Всего лишь птица, парившая высоко над островом. Огромная черная птица со странноватыми перепончатыми крыльями. Я выдохнул - и рассмеялся. Опустился на сырой песок, закурил и закрыл глаза. Ужас рассеялся, силы возвратились.

Когда я встал, пережитый только что ужас показался мне - как бы поточнее выразиться - небывшим. Да, небывшим. Если что-то и случилось, то не со мной.

В эти минуты я ощутил прилив пьянящей энергии. И бросился вперед, устремившись к вершине невысокого холма, поросшего алыми соснами. И спустя несколько минут уже был наверху. Вокруг расстилалось море, чуть подернутое жидким туманом. Запахи йода, болота и сосен кружили голову. Глубоко дыша, я окинул взглядом остров: это был остров из моих сновидений. От счастья я казался больше себя, больше острова, больше моря, больше Божьего мира, сколь ни кощунственным покажется это ощущение (но разве могут быть кощунственными ощущения?). Горячие слезы текли по лицу. Мне хотелось кричать, но я одернул себя - и тотчас истерически рассмеялся: почему одернул? А вдруг кто услышит? Что подумают люди? Какие, к черту, люди? Я был здесь - все люди. Если угодно, вселюди. Я еще никогда, никогда-никогдашеньки не испытывал такого. Даже в сновидениях. Хотя в сновидениях-то и предчувствовал нечто подобное, и, может быть, это и было счастье. Настоящее, неподдельное, беспримесное. Такое счастье я испытывал только в детстве, когда подолгу вылеживал в больнице с очередной ангиной: в тех и только в тех сновидениях я был одинок, бессмертен и всесилен. А может ли быть большее счастье?

Спокойствие, вдруг снизошедшее на меня, было той же полноты, что и счастье. Затуманенным взором я смотрел - в никуда. Мне просто некуда было смотреть, да и незачем. Чувство, неведомое ни Дефо, ни Торо, ни даже Мелвиллу.

Я растворился в этом мире. Я стал миром в той же степени, в какой и мир - мною. Мы - остров и человек - составляли химическое целое. Мой вздох был вздохом моря, и море дышало мною, и душа моя развеялась в воздухе, и все это - колышущееся, пахучее, летучее, движущееся и неподвижное, твердое и жидкое, неосязаемое, божественно бессмертное - стало моей душой, и времени больше не было...

Безымянный, опустошенный, свободный, немой.

Акт личной энтропии.

Героическое превращение Никто в Ничто.

Опять - но гораздо громче - крикнула птица вверху.

Я поднялся и огляделся.

Берег был пуст и дик. Вдали вздымалась скала.

У меня не было слов для другой жизни.

- Душа моя! - закричал я что было сил, хотя и знал, что мне не под силу сдвинуть эту скалу. - Душа моя!..

И через несколько мгновений скала откликнулась - на языке души бессмысленным звуком, означавшим - я узнал эти слова: "Душа моя...".

Я неторопливо брел берегом моря, щурясь от яркого солнечного света и глубоко дыша крепким, как спирт, воздухом. Быть может, без чудовищ (как много было их в моих сновидениях) и можно прожить, но вот жить без них нельзя. Ибо жизнь наша - лишь продолжение сновидений, хотя смешивать их опасно, если не смертельно, и смерть наступает именно в тот миг, когда душа соединяется с телом: что простительно кротам, не дозволено людям...

Я знал, куда шел. К бухте, где оставил лодку. Ноги сами несли меня через заросли и поляны к берегу, к узкой песчаной полоске со следами, уже заплывшими - то ли кровью, то ли густым светом заката. Что-то шевельнулось в памяти, что-то будто вспомнилось: кажется, кем-то - или чем-то - пришлось пожертвовать ради острова. Я присел на корточки и коснулся следа: он еще не остыл. И никогда не остынет, потому что мертвые не умирают - это участь живых.

Я вспомнил об озере в центре острова, и хотя солнце светило все слабее, я понял, что должен, обязан, не могу не отправиться к этому озеру, на поверхности которого отражался чудесный город - башнями, шпилями, флюгерами вниз.

Путь к озеру занял не больше получаса.

Но спуск к воде оказался не таким удобным, отлогим, каким казался издали. Вниз нужно было спускаться, прыгая с камня на камень.

Солнце садилось. Сумерки сгущались. И когда я достиг берега, наступила ночь.

Если при свете дня озеро казалось сгустком теплого голубого света, то сейчас, во тьме, когда над поверхностью воды потянулись неряшливые космы жидкого тумана, оно напоминало скорее болото, тем более что по краям оно кое-где и впрямь заросло камышом и кувшинками. Но главное - поверхность воды не была спокойной. Внутри, в глубине что-то происходило, и это раздражало и вызывало недоумение: ведь это я выдумал остров со всеми его камешками и сосновыми иголками, тенями и перепадами температур, я полновластный хозяин всего и вся, что было, есть и будет на этом острове; но тогда почему я знать не знал ничего о таинственных обитателях этого озера - моего озера? Днем озеро было спокойным до безмятежности - выходит, вся эта жизнь, которая сейчас бурлила в его глубинах, пробуждалась к ночи? Ну да, не иначе, эта жизнь мерзких глубин, которые глубины для всего, но мерзкие - лишь для человека, глубины, где вечно пожирают друг дружку свившиеся, сплетшиеся, слившиеся, сросшиеся хтонические чудовища, увязшие в густой слизи и гное жаркого ужаса, над поверхностью которого в горячечном тумане иногда со всхлипом, всхрапом и стоном вздымаются то шипастые хвосты, то когтистые лапы, а то вдруг беспомощно разинутая пасть, с рычанием пытающаяся хлебнуть воздуха, но задыхающаяся в непереносимом смраде испарений, - и ведь эта бездна, эта яма, вдруг подумал я, вся эта неживая жизнь существует всегда, рядом, всюду, и сама мысль о ее существовании обессмысливает историю, сводя ее к вечности, а человека - к зябкой и зыбкой тени, и это не ад, существующий в прошлом или будущем, на юге или на востоке, нет, это то, что сосуществует с человеком, живущим в полувздохе, в полушаге от этой умопомрачительной бездны живого хаоса, рядом с химерами, дрожащими от грядущего ужаса, который превыше всякого ума, но не является ни зрелым плодом безумия, ни выблядком разума... Я был там, я свидетель, я видел: я горел.

Он взял ее за руку.

- Один я там выживу, но погибну. Я тешил себя мечтой об одиночестве на собственном острове, но нет островов, которые не были бы частью суши. Вдвоем мы можем там жить всегда. Быть может, это иллюзия. Вы можете сделать выбор в пользу реальности. А можете стать моей свидетельницей...

- А реальность уже стемнела, - задумчиво проговорила она. - Над рекой, наверное, туман. И холодно.

Петром Иванович придвинул лампу ближе к ней: ему показалось, что с ним разговаривает другая женщина.

- У вас найдется пальто? Или шуба? - Она встала. - Наверное, они скоро заявятся.

Он помог ей надеть меховое пальто и проводил к южной оконечности острова. Внизу, у лесенки в пять ступенек, стояла большая лодка.

- Там есть все необходимое. Но мне надо вернуться, - сказал он. - Это важно.

Кивнув, она взялась за поручень и стала осторожно спускаться вниз.

Он успел завершить все приготовления, когда в ателье ввалились братья Столетовы, тащившие за собой совершенно пьяного человека в фуражке с шелковой лентой на тулье.

- А! Мастер здесь! - закричал старший Столетов, плюхаясь на диванчик перед аппаратом и силком усаживая рядом братьев. - Семейное фото на память! Ты куда? Ты же член от пальца не отличишь! Иди сюда, Лев! Без четвертого как-то не так всегда получается, правда, Петром Иванович?

- Особенно когда разглядываешь снимок спустя годы, - согласился фотограф, помогая братьям сесть поудобнее. - Смотришь на фото и думаешь: этого помню, это, черт возьми, я, этого я тоже отлично помню... а этот кто? Кто четвертый? Даже если на снимке сто лиц, всегда находится четвертый незнакомец. - Он отступил в сторонку, внимательно глядя на братьев. - Я старею, поэтому все чаще думаю, что этот четвертый и есть смерть, которую нам не дано узнать в лицо. - Он протянул старшему Столетову шнур. Дерните, когда будете готовы.

- Эй, блин, четвертый! - позвал Столетов-старший. - На свои сиськи любуешься? Теперь они наши.

Человек в черной кепке и черных перчатках появился из-за ширмы именно в тот миг, когда Петром Иванович захлопнул за собой дверь.

- Воск! - закричал он, не отрывая взгляда от аппарата, перед которым устроились братья Столетовы. - А это...

Но он не успел объяснить им, что это такое, потому что Столетову-старшему надоело ждать и он дернул шнур, - он успел только вовремя броситься плашмя на пол, когда митральеза фирмы "Кристоф и Монтиньи", некогда украшавшая нос парохода "Хайдарабад", ударила из двадцати пяти стволов по улыбающимся лицам бандитов, по стенам, ширмам и разнесла в куски восковую фигуру улыбающейся восковой Линды Моры, лежавшей на персидском диване, подперев голову рукой.

Дергаясь всем телом, он прополз по залитому кровью битому стеклу, выкатился во двор и бросился со всех ног к Африке, у входа в которую махала ему рукой Джульетта. Он помчался за ней, не разбирая пути, миновал вход в ресторан, где только что была заключена такая выгодная сделка, свернул направо, скатился по лестнице вниз и оказался в подвале. Мысли в голове его кипели. Он не мог вспомнить, как добраться до комнаты этой коровы со вставными зубами, и на всякий случай пошел вперед - в темноту. Остановился.

- Эй! - крикнул он. - Я иду туда или не туда?

- Да, - откликнулся ему женский голос.

И он, выставив перед собой руки, осторожно двинулся вперед - в бескрайние подземелья Города Палачей.

- Вот увидишь, - сказал Петром Иванович, - он появится, как только солнце выйдет из тумана. Вот увидишь...

- Вижу, - сказала она, приподнимаясь и вглядываясь в береговую черту. - У нас получилось. Даже если это всего-навсего чей-то сон.

Лодка ткнулась носом в песок.

Петром Иванович спрыгнул в воду и на руках вынес Линду на берег.

Ее высокие каблуки тотчас увязли в мягкой почве, и она сняла туфли.

Тем временем он втащил лодку в маленькую бухту, берега которой густо поросли цветущим боярышником, спрятал от посторонних глаз и надежно закрепил двумя небольшими якорями.

- Туда? - спросила девушка. - Ой, сумочка!

Она отвела взгляд от пятен засохшей крови на листьях прибрежного куста. Кровь засохла недавно.

- Не торопись - все позади. - Он поднял с песка ее крошечную плоскую сумочку, в которой мог уместиться лишь тщательно сложенный носовой платок. - Я хотел сказать, что все впереди, слава Богу. Все только начинается.

Она открыла сумочку - внутри в алом бархате покоился плоский пятизарядный пистолет - и беззаботно улыбнулась.

Через несколько минут они поднялись на холм и увидели море.

Колокольчик зазвенел громче, и Миссис Писсис встала со стула и, не открывая глаз, подняла халат до пояса и села на горшок номер четырнадцать. Сон ее был глубок и мятежен: отец в кальсонах ждал, пока она облегчит мочевой пузырь, чтобы, больно щелкнув железными пальцами по затылку, прорычать: "Мне тут!" и отправить в постель, на ледяную клеенку. Она выдавливала из себя последние капли, с ужасом взирая на страшные отцовские кальсоны, вздыбившиеся в низу живота, и больше всего на свете боялась, что звук бьющей в дно горшка мочи заглушит звон колокольчика и отец разозлится еще сильнее. Звоном колокольчика он поднимал ее среди ночи, чтобы она не мочилась в постель.

Она вдруг проснулась, разлепила веки и затаила дыхание.

На железной койке у окна вот уже неделю спал мужчина, выползший рано утром из подземелья Города Палачей. На нем были какие-то липкие лохмотья, глаза его слезились от неяркого света, борода и волосы на голове свалялись в длинные войлочные косы. Он лежал на боку под стеной Африки, обхватив костлявыми руками лиловые колени, упиравшиеся во впалый живот, и только мычал, когда сбежавшиеся люди спрашивали, кто он и откуда взялся. Вообще-то его появление не вызвало у жителей Города Палачей большого удивления: время от времени из подземелья выбирались какие-то люди - чаще мужчины, чем женщины, которые не помнили своего имени и не понимали, почему они очутились именно тут, в Вифлееме. Они не отбрасывали тени и вскоре умирали - тихо и без мучений. Лишь один старик, проживший после выхода из подвала месяца полтора и все это время не покидавший ресторана в Африке, где его бесплатно кормили и поили паровозной водкой, после четвертого или пятого стакана начинал вспоминать о прорыве левого фланга превосходящими силами Давутовой кавалерии и о величественно-грозной красоте горизонта, покрытого боем. Но к тому времени, когда библиотекарь Иванов-Не-Тот установил, какие именно полки, стоявшие на Бородинском поле в 1812 году, были атакованы на левом фланге русской армии конницей маршала Даву, старик умер. Его похоронили в костюмчике с чужого плеча и в дорогих его сердцу пехотных сапогах с берестяной прокладкой в двойной подметке.

У этого же человека тень была - скорее, правда, куцый обрывок тени, льнувшей к его босым ногам, - но и этого было довольно, чтобы старый доктор Жерех распорядился поместить его в отдельную палату и напичкать на всякий случай аспирином - других лекарств в больнице на тот день не оказалось.

Мужчина что-то пробурчал и сел.

Миссис Писсис вскочила с горшка и оправила халат.

- Я тут задремала, - виновато сказала она, осторожно отодвигая ногой горшок под стул. - Вам лучше?

- Э я? - хрипло спросил мужчина, поворачиваясь к девушке. - О я?

Она сообразила, что он спрашивает "где я" и "кто я", и принялась торопливо и сбивчиво рассказывать о том, как его нашли, остригли, отмыли и уложили здесь, в пятой палате на третьем этаже, отдельно от других больных, чтобы на всякий случай...

Она сбилась. Луна ярко освещала палату, и мужчина, конечно, без труда обнаружит горшок номер четырнадцать, который она таскала всюду в хозяйственной сумке, боясь, что в урочный час его может не оказаться под рукой, и так длилось уже шестнадцать лет, хотя жестокий отец, приучавший ее писать в одно и то же время, давно умер, - но запах мочи всюду преследовал ее, и, чтобы отбить его, она с утра до вечера сбрызгивала себя духами и одеколонами, мылась пять раз на дню, тратя на мыло и шампуни чуть не всю зарплату, но все равно в городе ее звали Миссис Писсис, и когда она проходила мимо мужчин, они фыркали и зажимали нос пальцами, хотя все это вранье и не может быть, чтобы всю жизнь от нее пахло только мочой, потому что на самом деле ее тело источало волнующие запахи имбиря, сирени и лаванды, розы, туи и речной прохлады...

- Ди сюда! - грозно скомандовал мужчина. - Иже!

Испуганно оглянувшись на горшок, предательски белевший под стулом, она приблизилась к койке - и вдруг замерла, почувствовав мужские влажноватые ладони на своих горячих бедрах.

- Вы не поняли! - прошептала она, стуча зубами. - Я не поэтому... я не готова...

- Ова! - крикнул он, одним движением содрав с нее халат.

И не успела девушка открыть рот, как он - когда он успел уложить ее в постель и оказаться сверху? - ворвался в ее рот своим толстым языком, а в разверстое чрево - драконом, нет, стаей драконов, нет - всей дивизией Давутовых драконов со всеми их пиками, палашами, латами, копытами, развевающимися знаменами и победным слитным ревом, оглушившим бедную Миссис Писсис, вознесшим ее к вершинам сердца и - вместе с койкой - низринувшим в ординаторскую на втором этаже. Когда же она вспомнила, как рабочие ломали отбойными молотками асфальт в больничном дворе, кровать с извивающимися телами провалилась на первый этаж, проломила последнее перекрытие и вошла на полметра в бетонный пол мертвецкой, находившейся в подвале.

- А ниже? - прорычал мужчина.

- Ад, - ответила девушка. - Но я согласна.

Он устроился санитаром, а по совместительству - кочегаром в больничной котельной. Сколько его ни расспрашивали, он ничего так и не смог рассказать о своем прошлом.

- Одно знаю: жизни нашей - на семьсот миллионов вздохов, - наконец проговорил он. - А таракан без башки живет ровно шесть часов. Это точно.

Как и полагалось в таких случаях, его показали всем женщинам и мужчинам, дети которых неизвестно по какой причине исчезли из города, но никто не опознал его. После медицинского осмотра доктор Жерех, подивившись на чудовищный кривой шрам на груди пациента, сказал, что если кто-то и делал ему операцию на сердце, то это наверняка был вдрызг пьяный мясник, орудовавший скорее киркой, чем тупым топором.

Его прозвали Мурым, потому что слово "хмурый" он просто не выговаривал целиком. Иногда на него находило. Он вдруг замирал на улице или в больничном коридоре, провожая взглядом какую-нибудь женщину и бормоча: "Триста баксов, мой полтинник...". Или заводил разговоры о старых автомобилях, хотя помнил одни только названия - "остин-мартин", "бентли", "паккард" или, например, "кадиллак". Больных было немного, а серьезных всего одна: эту девушку матросы парохода "Хайдарабад", нерегулярно бегавшего в Москву, обнаружили в бочке с желтой масляной краской. Ее удалось кое-как отмыть, промыть, жила она под капельницей, а на все вопросы-расспросы отвечала только жалобным шипением и слезами. Даже Мурый жалел ее. По ночам он иногда на цыпочках входил в ее палату, осторожно снимал с девушки одеяло и разглядывал ее красивое тело. Потом же, укрыв потеплее, уходил вниз, в кочегарку, мучительно переживая странное волнение. Переполох в голове он унимал стаканчиком паровозной, которая всегда была под рукой.

Миссис Писсис перестала бояться мужчин и таскать всюду свой горшок. Она ждала ребенка, но пока стеснялась признаваться в этом даже Мурому, которого любила, вдруг проснувшись среди ночи, разглядывать при свете луны, замирать от душистого счастья и мелко крестить его лоб, покрытый каплями ледяного пота...