"За Сибирью солнце всходит..." - читать интересную книгу автора (Яган Иван Павлович)

ЕСЛИ Б НЕ БЫЛО ВОЙНЫ...

Байдановка проводила на фронт последнего гармониста Гошу Журавлева. Перед отъездом Гоша ходил с ребятами и девчатами по деревне и играл, играл без отдыха. Он понимал, что теперь в деревне некому будет играть, и кто знает, сколько придется ждать байдановцам музыки. Понимали это и байдановские парни и девчата. Сыграет Гоша плясовую, «Три танкиста» и вдруг затянет:

Последний нонешний денечек Гуляю с вами я, друзья. А завтра рано, чуть светочек, Заплачет вся моя родня. Заплачут братья, мои сестры, Заплачут мать и мой отец, Еще заплачет дорогая, С которой три года гулял...

При этих словах Гоша поворачивает голову направо и смотрит на Иринку Губанову. Она держит его под руку, заливается слезами, вытирает их платочком. Все получается, как в этой песне. Это с ней Гоша гулял три года. Теперь он уезжает на войну, и она по праву плачет. Плачут и другие девчонки, но не так сильно. Они хотят «выделить» Иринку, чтобы видно было, чей миленок уходит на войну.

Гоша уехал. Совсем заскучала Байдановка без музыки.

А у меня был брат Гриша Рогозный. Не гармонист он, а балалаечник, и не парень, а мальчишка тринадцатилетний. Однажды пристал к нему:

— Гриш, а Гриш, сыграй на балалайке!

— Да я не знаю, где она.

— А ты найди.

— Да она сломана, наверно.

— Ну, наладь...

И он уважил. Разыскал в кладовке запыленную балалайку, и мы уселись с ним на завалинке. Гришка выстрогал ножом «кобылку», подложил ее под струны, настроил балалайку и ударил «Польку-бабочку».

Стемнялось. Байдановские девчата возвращались с полей. Услышав музыку, они подошли к нам и защебетали:

— Гриша, сыграй еще что-нибудь.

— Давно музыки не слыхали...

И он сыграл «Подгорную».

Девчата наперебой стали упрашивать его: «Приходи на вечерки, поиграешь нам, а мы попляшем да попоем...»

Я почувствовал, что наступает что-то неладное. Вот начнет Гришка ходить на вечерки, и останусь я один, — не с кем будет поливать капусту, в лес ходить... Но вышло все не так, как я думал. Когда к дому Губановых стали сходиться девчата и парни, я сидел на призбе и горевал о том, что кончилась наша дружба. Неожиданно из темноты появился Гришка с балалайкой в руках.

— Ты не спишь?

— Нет.

— Пойдем на вечерку со мной!

— Меня прогонят, — вздохнул я.

— Не прогонят! — уверенно заявил Гришка. — Идем! — И мы направились в сторону песен.

Молодежь сразу окружила Гришку, а меня в темноте не заметили. На гитаре бренчал Петр Земляной — Тришкин дядя. Но без балалайки не было в игре того задора, который заставляет пускаться в пляс и петь частушки. Девчата толпились вокруг, несмело мурлыкали припевки, не плясали, а так, в ожидании, выкаблучивались на одном месте. Гришка подсел к Петру на завалинку.

Я сижу в темноте, невидимый, и слушаю звон струн. Даже звуки при настройке балалайки и гитары кажутся мне необычно стройными, мелодичными. Вот Гришка и Петро начинают потихоньку сыгрываться. И мне не хочется, чтобы умолкали струны, хочется, чтобы они звенели, не переставая. Очень длинными казались мне перерывы, во время которых Петро закуривал или договаривался с Гришкой, что сыграть. И когда снова ударяли по струнам их пальцы, музыка упругой волной касалась сердца, пронизывала всего меня. Я воспринимал не только общее звучание мелодии, а чувствовал пение каждой струны в отдельности.

Рядом с Земляным сидит Николай Загоруйко, недавно вернувшийся с войны. В деревне он был лучшим танцором, а теперь вот сидит и курит папиросы одну за другой, грустно поглядывает на свою единственную ногу, обутую в солдатский сапог. А она, привыкшая к пляскам, к солдатским путям-дорогам, и сейчас не стоит на месте, притопывает носком. Николай наклоняется к Петру и говорит:

— Ты знаешь, сижу вот, гляжу... — он кивком головы показывает на ногу, — не верится, что когда-то две у меня было. А иной раз кажется, что это временно, что проснусь утром, а они обе на месте. Во сне себя вижу с двумя ногами, а проснусь, потрогаю — нет, одна... Эх, мать честная! Дай-ка папиросу, я свои выкурил...

А от девчат ничего не скроешь. Они видят, отчего так хмурятся брови у Николая, отчего так низко опустил он курчавую голову. Кто-то из них запевает частушку:

Если б не было зимы, Бураны б не буранили, Если б не было войны, Миленочка б не ранили.

Николай поднимает голову, на его губах появляется благодарная улыбка. Он смотрит в темноту, туда, откуда прилетели эти слова. А девичий голос продолжает:

Девочки, девчоночки, Не будьте гордоватые, Любите раненых ребят, Они не виноватые.

Николай знает, к кому относятся эти слова. Он смущенно крутит головой, будто хочет сказать: «Эх, все-то вы понимаете...»

И вдруг меня замечают. «А это кто здесь сидит? — говорит Таня Губанова, делая ударение на слово «это». — Вот так жених! А спать не пора тебе?» Я в растерянности молчу, а в голову снова приходит: «Вот оно! Теперь-то наверняка меня прогонят, и конец нашей дружбе с Гришкой». Я вопросительно смотрю на него, жду, что он скажет.

— Он со мной. Пусть сидит, — спокойно говорит Гришка, берет меня за локоть и крепко сжимает, как бы поясняя: раз я говорю, значит, сиди!.. Больше на меня никто не обращает внимания.

Поздно. Девчата расходятся по домам. Везет тем, кому домой идти по пути с музыкантами. Для них еще не все кончилось, еще звенят струны, еще можно спеть частушку. На нашу улицу идем пятеро: Гришка, я и трое девчат. Гришка до плеча девчатам, я — до плеча Гришке. Он продолжает тренькать на балалайке. Девчата поют. Потом они говорят нам: «Спокойной ночи».

Гришка идет ночевать ко мне. Направляемся во двор, а навстречу, со стороны сада, — моя бабушка. Она в конце лета сторожит сад, чтобы возвращающиеся с гулянья не забрели в него и не поломали яблони. Бабушке не жалко яблок, но она очень расстраивается, когда срывают их неосторожно, обламывая ветки. Она всегда говорит: «Хочешь яблок, приходь днем, ешь сколько угодно. Но не озоруй ночью, не губи деревья».

— Дэ це ты був, парубок нещастный? — спрашивает меня бабушка. — Ось побачь, и вин уже туды — на вытрыбеньки бигае!

— Та он со мной, бабушка, — вступается Гришка.

— Цить, не огрызайся! — топает бабушка. — Ты тоже парубок?.. Молоко на губах...

Мы молча укладываемся на копне. Бабушка накрывает нас шубой и садится рядом. Она достает из кармана фартука несколько яблок и дает нам. «Опадають... Ось насобирала...»

Яблоки очень кислые, мы их грызем и морщимся. Еще сильнее хочется есть. Летом только и еда — зелень. Голод всегда заставляет мечтать. Мы лежим на сене, смотрим в звездное небо. Над тополями плывет луна, словно белая булка. Глубоко вздохнув, Гришка говорит: «Знаешь, когда кончится война, хлеб будет белый, как луна. Я до войны ел такой хлеб. Возьмешь вот такую булку, — Гришка при этом рисует рукой в воздухе большой круг, — качнешь сдавливать, сдавливать... — теперь он сводит руки вместе, одну убирает и показывает мне сжатый кулак, — она вот такой становится. А потом разожмешь пальцы, и булка опять — во! — Он снова изображает перед моими глазами огромный круг. — Вот хлеб был!..»

А мне от его рассказа не легче. «Давай спать!» — предлагаю я и отворачиваюсь от Гришки. Но голодному не так-то просто уснуть. Только закроешь глаза — и начинают в них появляться белые круглые булки. Они катаются вокруг копны, а к нам близко не подкатываются. Даже хлебом пахнет вокруг. В полусне протягиваю руку, чтобы поймать хоть одну булку. Вот она, поймал! Через силу открываю глаза, соображаю, что у меня в руке овчинный подклад шубы, которой мы накрыты. Над нами небо, а на небе одна лишь булка — луна. Но она очень высоко, не достать...

Я еще несколько раз ходил на вечерки. Но однажды меня заметила учительница — Елена Петровна. Раньше она была просто Ленкой Маляренко, а когда закончила семь классов, стала учительницей. И она меня не прогнала бы, да видно, стеснялась при мне петь частушки и плясать. На этот раз и Гришка не стал меня защищать. На том и кончились мои вечерки.