"Отпечатки" - читать интересную книгу автора (Коннолли Джозеф)

По сути дела, таков один из простейших приемов группового моделирования — а также любого «психологического» рома на. Запереть людей в замкнутом пространстве — и посмотреть, что получится. Так построены множество детективов — и в классическом их изводе все действующие лица в финале оказываются в замкнутом пространстве, в реальном времени наблюдают последние шаги следствия и выслушивают приговор. Так построены множество утопий: чтобы остров Утопия был прекрасен, ему необходимо быть островом, что бы там ни говорил Джон Донн; чтобы на Желтой Подводной Лодке все были Счастливы, она должна быть подводной лодкой. Отделенность — отдельность — от внешнего мира соблазняет простотой решения. Чтобы все было хорошо, нужно спрятаться. Чтобы спрятаться, нужно закрыть глаза. Спрятаться можно — если согласишься никого при этом не видеть. Ни единой живой души.

«Отпечатки» — страшный и простой роман о том, что утопия возможна лишь в том случае, если ее железной хваткой будет держать некая сознательная воля. Роман о том, что утопия выживает только при наличии диктатора. Что самые добрые люди с самыми благими намерениями, не делая опрометчивых шагов, никому не причиняя вреда, оставаясь лишь сами собой, — в рекордные сроки приводят в запустение самый прекрасный остров и в негодность — самую технически продвинутую подводную лодку. Что бы там ни говорил Джон Донн, человек в безопасности, только будучи островом. Предпочтительно — необитаемым. Двое — для гармонии уже чересчур. Толпа для гармонии — смертельна. В конце концов, с появлением второго человека перенаселение наступило даже в раю.

Максим Немцов, координатор серии

II середина…

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Сейчас темнеет так рано, еще днем. Не успеем оглянуться, а уже настанет Рождество (куча дел, куча дел). И холодно: мне очень холодно — мне кажется, больше, чем другим. Но все же, несмотря на это, думала Элис, — зная, как ветер пробирает меня до костей, он, Лукас, все же заставляет меня подниматься по ледяной железной лестнице утром и вечером, в темноту перед невидимыми амбарными совами, чье присутствие слегка тревожит меня, выкладывать свежеубитых грызунов одного за другим. В основном крыс. Я стараюсь особо там не задерживаться. Грызунов приносит в коробке один из многих безликих мужчин, тихо доставляющих Лукасу все, чего бы тот ни пожелал. Сперва они были живыми, эти крысы, но должен же быть предел. Однако для сов, возразил Лукас, — для них естественно, дорогая Элис, пикировать с головокружительной высоты, их когти и глотки жаждут живой добычи. Может быть, — по-моему, больше я ничего не сказала: о да, весьма вероятно, Лукас, — ты специалист, и я склоняюсь пред твоими познаниями в этом вопросе. Но я отказываюсь быть вестником смерти: полагаю, хотя бы в этой области ты можешь сам о себе позаботиться? Он, казалось, погрузился в раздумье. Потягивал свой джин с чаем и изучал темноту за окном. А потом уверил меня, что впредь о коробках с разнообразными вредителями, гм, — позаботятся (он сказал как-то по-другому, но имел в виду именно это). Хорошо, сказала я: вот и хорошо, Лукас. Потому что иногда мне кажется, что я должна, понимаете, — должна оказать ему какое-то сопротивление (но лишь иногда), не то потеряю остатки того, что все еще, быть может, остается частью меня. Инстинкт велит мне, конечно (и он это знает: он прекрасно это знает), автоматически избавлять его от всех повседневных забот и неприятностей — и более того, предвосхищать его желания прежде, чем он даже осознает, что начинает к ним склоняться (не тщеславно ли это с моей стороны? Думать так?). Но он должен знать — вы разве не согласны? — что есть некие границы. Где-то есть. И с крысами мы их достигли (я сделала это дважды, и этого вполне хватило). Хотя глубоко внутри я знаю (а знает ли он? Знает ли Лукас? Знает ли Лукас глубоко внутри? Он должен; глубоко внутри, Лукас — он, похоже, знает абсолютно все)… хотя я отлично понимаю, что если бы Лукас безусловно настаивал на том, чтобы я продолжала носить этих омерзительных мелких тварей, еще живых, таким же — на мой взгляд — омерзительным призрачным совам (этого я Лукасу не говорила)… то я бы как-то собиралась с духом и делала это, понимаете. Как я и делаю. Но я рада, если поразмыслить, что настояла на своем в этом, наверное, незначительном вопросе. И мне так это понравилось, я так любила его за то, как быстро он уступил. Подобные мелочи, мне кажется, сближают нас. Всегда сближают. Хотя, конечно, предстоит еще долгий путь. Но вы правда должны понять (никому ни слова), что даже такое скромное противостояние всегда должно происходить за крепко-накрепко запертыми дверьми. Не годится Семье, как Лукас теперь называет нас, слышать ничего, кроме гармонии. Здесь так пышно цветет сладостная гармония, хотя я думаю, что бессменное великолепие мелодии и верхних нот немало обязано моим стараниям настроить все и вся: вкратце, сделать так, чтобы на всем был этот отпечаток. И, похоже, все получается. Печатня — быть может, она даже превзошла наиболее оптимистичные надежды Лукаса… а может, он всегда знал, как много раз говорил мне, что все само легко встанет на свои места, совсем как ему всегда мечталось. Со дня нашего знакомства он редко говорил о чем-то другом. Я помню тот день. Ну конечно я помню тот день: как бы я могла его забыть? Когда человек, подобный Лукасу, входит в твою жизнь, ты понимаешь, что секунды не пройдет, как грянут перемены — большие перемены. (На самом деле это полный бред: сказать «человек, подобный Лукасу», как я только что. Ну, думаю, вы догадались, что я должна добавить: что никогда, нигде, ни в прошлом, ни в будущем не бывало и не будет никого, хоть отдаленно подобного Лукасу. И вы правы: этот вопрос я и хотела прояснить; иначе, вообще говоря, невозможно понять, кто он для меня — кто он для всех нас.)

Я работала в членском клубе — длинный белый передник поверх элегантного черного брючного костюма — очень по-тулуз-лотрековски и довольно шикарно. Большинство сотрудников (на самом деле это был хороший клуб — приглушенный свет днем и ночью, большие мягкие диваны… богемная толпа, на фоне которой, если подумать, Лукас лишь сильнее выделялся). Так что, как я уже сказала, пожалуй, да, справедливо заключить, что большинство сотрудников были актерами, застрявшими в поисках роли и пробавлявшихся меж тем, весело разливая напитки, вечно настороже, глаза и зубы всегда готовы к судьбоносному мигу, когда мистер Спилберг случайно заскочит в дверь, помахивая кипой контрактов. Может, я подменяю понятия, но все же в некотором роде, будучи… ой, наверное, можно сейчас использовать это слово: художником, хорошо? Чьи картины не продаются. О боже: только не надо про мои картины. Это все так ужасно запутано, если честно. То есть — я могу рисовать, я же знаю, что могу рисовать; все говорят, что мои картины очень живописны. Даже один торговец сказал мне это как-то раз. Несколько штук выставлено на Корк-стрит.[56] Так они вам нравятся? Возьмете меня? (Боже — какой я была юной: какой глупой.) Конечно, он не рассмеялся мне в лицо и не порвал их в клочья, но, судя по его глазам, вполне мог. Дороти поглядывает на них время от времени, на мои картинки, и произносит: «мило». Что ж, если честно, я совсем не возражаю против «мило»: «мило» — это очень неплохо, очень «мило». Но уж конечно это не все? Мило. В смысле — я правда чувствую, когда их пишу. Страсть, что-то такое (быть может, слишком сильно сказано). Джуди, конечно — милая Джуди — она правда сказала мне, ох — сто лет назад. Сказала, что хочет купить одну. А потом эта чудесная женщина добавила: «Две. Я хочу купить две, Элис, — они просто прелесть». «О, Джуди, — начала я, — ты же на самом деле не. Не может быть, чтобы ты. Никто не». Но она ответила: «О нет, я правда, Элис — я правда». Так что я продала ей одну (попугаев) за, ох — по-моему, я с нее взяла десятку или около того. Меньше, чем стоили бумага и краски. А вторую (петунии) я отдала ей просто так. Подарила. Даже вставила в рамку. Лукас, конечно… он говорит о них ужасно хорошие вещи. На людях. Что хорошо. Однако на деле он не повесил ни одной, пока я не нарисовала Печатню. Так что я нарисовала еще одну — под другим ракурсом, с реки. Ее он тоже повесил. Наверное, чтоб он закончил хет-трик,[57] мне надо арендовать вертолет, что ли, и запечатлеть вид сверху. Только оттуда и из-под фундамента я ее еще не рисовала. Я сперва думала, когда Дороти сказала — ну, знаете, «мило», так она сказала. В какой-то миг я гадала, может, дело в ее преданности Кимми. Но нет. Ей правда нравится все, что делает Кимми (или что Кимми нанимает других делать. Что совершенно нормально. Я считаю, в этом может заключаться искусство, настоящее искусство, в идее: вы про Лукаса подумайте). Но не мои картинки, нет: это всего лишь «мило». Ну ладно. Лучше, чем «мерзость», я так думаю (ну, так ведь положено думать, да? Надо брать то, что тебе готовы дать).

Но сейчас я, ой — я совсем сбилась (а ведь я вас предупреждала, да? Предупреждала, чтоб вы не заводили со мной разговор о моих картинах). Так вот, клуб, да? И Лукас. Он сидел под абсолютно чудовищной и очень раскидистой пальмой, которая торчала там в углу — совершенно один, разумеется (Лукас, он прирожденный отшельник, как я вскоре обнаружила), и каким-то образом ясно давал понять, что никого не ждет. Он мне показался… интересным. На самом деле это безнадежно — так его называть. Говорить, что таким он казался. Я хочу сказать, конечно, он интересен, это очевидно. Он совершенно, безупречно обворожителен. Я так думаю — и я далеко не единственная; полагаю, вы уже в курсе. Вы вообще видели? Наверняка заметили, как все здесь смотрят на него снизу вверх, в восхищении? Конечно, видели — так что сами прекрасно знаете. Всё знаете. Как бы то ни было, с тех пор я столько раз вспоминала тот вечер, но так, знаете ли, и не придумала ничего лучше, боюсь, чем «интересный». Я имею в виду, что, ну — он очень неопределенный, да? Интересный. Не то чтобы он тут же на меня спикировал и пронзил мне сердце, ничего подобного — но я определенно тут же решила, что он, ну — интересный, вот и все на самом деле, что я могу сказать. А то, что он сделал потом, лишь усилило впечатление. Он попросил у меня дайкири (не слишком интересно само по себе, да, я знаю — но вы послушайте. Погодите секундочку). Так что я попросила Филиппа, старшего бармена, приготовить дайкири — а он, Филипп, побеждал в конкурсах, знаете ли, по, гм — миксологии, так это сейчас называется, хотите верьте, хотите нет… в общем, говорю же, могу лишь предполагать, что дайкири был великолепным (я не разбираюсь — я мало пью). Я положила перед Лукасом (хотя я еще не знала, что его Лукасом зовут; но уже подсмотрела, что фамилия его — Клетти, так гласил список членов клуба: Л. Клетти) — я положила перед ним бумажную салфеточку — мы всегда так делаем, когда приносим выпивку, важное клубное правило — и на нее поставила приземистый золотистый стакан с дайкири. Ом поблагодарил, взял бокал и вылил дайкири в горшок с пальмой. На меня не смотрел.

— Что, оно было, гм — плохое? — спросила я (думая, что все это крайне забавно: он даже не попробовал — не изволил даже понюхать).

— Не имею представления, — более или менее протянул он. А потом улыбнулся. Очаровательная улыбка: такая теплая. Совершенно очаровательная. — Я его даже не попробовал. Не уходите. Я закажу еще.

— Хорошо, — сказала я. — Хорошо. Что вам принести на этот раз?

— О, — сказал он, и рука его взвилась — эдак отмахнулась, мол, не важно (он все время так делает). — Дайкири. Пожалуйста.

И я постаралась удержать его взгляд. Постаралась, чтобы он посмотрел мне в глаза и прочитал там: да, хорошо — я вам подыграю, в какую бы игру вы со мной ни играли, но если вы воображаете, что я буду мишенью для вашего так называемого юмора… что ж, тогда мне не смешно. Но он — ни в какую. Не смотрел на меня. Поэтому я только подумала: ладно — он член клуба, он платит, и если он хочет еще дайкири, я принесу ему еще дайкири. Мне несложно. Филипп, тот сказал: «Черт побери — шустрый парень. Еще дайкири? Поберегся бы он».

Второй дайкири едва удостоился взгляда Лукаса и немедленно последовал за первым.

— Не уходите, — сказал он. — Я закажу еще. Пожалуйста.

— Охо-хо, — вздохнула я. — Еще. Хорошо. Случайно не дайкири, мистер Клетти?

И тогда он посмотрел на меня, о — просияв, и так прямо (то самое мгновенье: то самое мгновенье).

— О нет, — ответил он довольно бодро. — Джин «Танкерей», пожалуйста — большую порцию — и очень маленькую чашечку теплого чая оолонг. Я смешаю собственноручно. На самом деле я… — он едва не вздохнул, пока его глаза поглощали меня, — не люблю дайкири. Лукас. Не мистер Клетти. Лукас.

Простои дешевый трюк? Вы так считаете? Хорошо отточенный способ закадрить женщин определенного сорта, проверенный тысячи раз? Может быть. По-моему, нет. Я была, ох — заворожена, и он отчетливо это видел. А позже, намного позже, когда мы были, — ну, наверное, вместе, можно сказать и так (по крайней мере настолько вместе, насколько мы с Лукасом вообще когда-нибудь будем) — он сказал мне, что заказал выпивку, эти дайкири (впервые в жизни подобная мысль пришла ему в голову) целиком и полностью повинуясь необъяснимому, но настоятельному порыву. Нечто понуждало его, сказал он. Ему было потребно, сказал он, чтобы я увидела его. Что ж. Ему удалось. Я вижу. Все время.

Он попросил меня поужинать с ним — не там и не тогда, хоть я и надеялась. Утром девушка в приемной вручила мне увесистый кремовый конверт, на котором значилось только мое имя. Внутри лежала написанная от руки записка — я до сих пор частенько ее достаю и разглядываю, странно, да? Я хочу сказать — я ведь теперь здесь? Так зачем мне смотреть на эту записку? Не знаю. Впрочем, не важно — я это делаю, вот и все (она вроде как отмечает начало начала моего превращения в ту женщину, которой я стала). Она, эта записка, была написана, как я теперь знаю, в тот самый час, когда он встретил меня, ручкой «Монблан Майстерштюк»[58] с широким пером (той самой, похожей на блестящий черный карманный цеппелин плутократа) и гласила — вообще-то довольно формально, — что он будет счастлив увидеть меня на ужине в «Конноте»[59] в тот самый вечер, ровно в восемь. Не стану говорить вам, как сложно было выкроить время в рабочем расписании — пришлось обещать всем, что буду работать сверхурочно, делать все, что им заблагорассудится выдумать, если только они вечером поработают за меня. Потому что мне и в голову не пришло, понимаете, сказать Лукасу, что какой-нибудь другой вечер — может быть, завтра? — будет куда удобнее; и уж тем более, конечно, у меня и в мыслях не было отказываться. Я пришла рано, но он уже сидел. Я молилась пресвятому Иисусу на небесах, чтобы с этим чертовым платьем все было нормально. Чесучовое, синее, как зимородок. Я больше не надеваю его, больше нет — но, разумеется, я его храню: храню в надежном месте. Мои волосы еще пахли теплом и чужим лаком (я их практически подкупала, чтоб нашли мне окно). Лукас не здоровался ни с кем в ресторане, хотя мне показалось, что его там знают. Но, если подумать, я могла и ошибаться; он точно — во всяком случае, насколько я знаю — больше ни разу туда не ходил. По крайней мере, со мной.

— Ты, — весьма небрежно осведомился он в какой-то момент, по-моему, где-то в районе пудинга, — как нынче выражаются, «встречаешься» с кем-нибудь? Состоишь в каких-нибудь, скажем так, отношениях?

— Я, гм, — я, в общем, да, — вот что ответила я.

Потому что, гм, — я, в общем, да, состояла и неожиданно поняла, насколько все это было нелепо: все эти ужины и бесплодный секс, которым я некоторое время, вероятно, занималась с Адрианом. Я говорю «вероятно», поскольку мне это ни на миг не напоминало то, каким, по моим представлениям, должен быть секс, если честно. Не как в фильмах, нет. В книгах. Потому что мне никогда особо не хотелось этим заниматься — а когда все же приходилось, я никогда не, ну — не двигалась. Он занимался сексом — Адриан занимался, он это делал, да, — а я лишь присутствовала при акте: лишь одна крохотная, темная, съежившаяся часть меня была несомненно вовлечена в механику совокупления, а все остальное пребывало странно безразличным. Умываться после и приводить себя в порядок (взбивать волосы, мазать губы помадой — может, застегивать широкий черный ремень на одну дырку туже, чем до того: я тогда затягивалась) — вот и все возбуждение, что мне доставалось.

— Что ж… — медленно сказал Лукас. Кончики его пальцев соприкасались, образуя бледный и костлявый купол. Мне показалось, он вот-вот произнесет смертный приговор, а может, балансирует на грани экстравагантного жеста (помилования, например). — Что ж, понимаешь, в чем дело, Элис: ты, знаешь ли, не должна.

— Да, — немедленно согласилась я. — Знаю. Я не должна. Я не буду.

Именно это я и чувствовала. Я правда не должна продолжать делать это с Адрианом (присутствовать, пока он это делает). И я не буду. Да, не буду. Так я ему и сказала на следующий же день:

— На самом деле, Адриан, я не знаю, «идеален» ли он для меня, как ты довольно странно выразился, или нет. Я знаю только, что не должна больше встречаться с тобой. О боже — не смотри на меня так, Адриан. В конце концов, ты же сам говорил, верно? Без конца говорил, что я не должна ждать некоего мифического мистера Идеал? Ну вот, я и не жду. Больше не жду. Может быть, он просто мистер Идеал На Данный Момент. Не знаю. Кто знает?

— Да, но я! — заорал Адриан — похоже, он и правда здорово расстроился (по какой-то непонятной причине принялся теребить волосы — и капелька слюны, смотрите, повисла в уголке его мокрых и красных губ: некрасиво — совсем некрасиво). — Я имел в виду, что ты должна остановиться на мне — а не уйти от меня с кем-то другим, в ком ты вообще не уверена. Это я для тебя не идеален, Элис, — ты должна это понимать. Если он не мистер Идеал, ты должна быть, твою мать, со мной, старая тупая корова!

Мм. Да. Ну, вы, наверное, уже поняли, что я немедленно закруглила этот бесполезный разговор. В общем, вот вам Адриан. А вот Лукас. Иногда все так просто. Не то чтобы жизнь с Лукасом может со стороны показаться (как я прекрасно понимаю) простой — но, как ни странно, мне она действительно такой кажется, знаете, Я инстинктивно понимаю, чего именно он от меня ждет, а потом я, ну — просто выполняю. В самом начале — когда отец Лукаса был еще жив, еще властвовал над всем, — я иногда гадала, не поженимся ли мы когда-нибудь. Он этого хотел — в смысле, Лукасов отец: мы неплохо ладили (возможно, он даже немного меня полюбил). Но я всегда знала, что нет. Глубоко внутри. Сперва меня это тревожило (Почему? Почему нет? Почему я не могу стать миссис Лукас Клетти? Я недостаточно хороша? В общем, все как обычно)… а затем попросту перестало. Вообще меня волновать. Потому что мы вместе, так? Настолько вместе, насколько мы с Лукасом вообще будем. Так что ж: неужели этого мало?

Я помню и ту ночь, когда он умер, Лукасов отец. Когда Лукас пришел сказать мне, от него так и веяло лихорадочным восторгом, он едва сдерживал себя (глаза горели, он казался таким возбужденным). У тебя такой вид, сказала я, словно ты только что самолично его убил, и кровь его еще свежа на твоих руках. Потому что я прекрасно знала — конечно, я знала, как страстно он ненавидит отца. Я знала факт, но никогда не знала причину. Лукас сказал просто: он умер — больше ничего не нужно. По-вашему, слишком холодно? Что ж, он это умеет, Лукас: он умеет. Быть холодным, да, и часто очень требовательным — но, конечно же, и невероятно сердечным. Сердечным, да, и (думаю, мы все это знаем) таким великодушным, таким безусловно щедрым ко всем вокруг.

Требовательным. Когда я только что сказала «требовательным» — на самом деле, это было, э, — не совсем верно. Не считая кучи правил, относящихся к Печатне (которые, похоже, являются для него неистощимым источником веселья), Лукас… он не устанавливает законов — нет-нет, это совсем не в его стиле, не в его характере. Он просто как-то дает понять свои предпочтения — часто вообще без слов, — и едва угадываешь, чего он хочет, кажется таким естественным потакать его новым прихотям. Вот, например (на самом деле, по-моему, совсем не удивительно, что именно это пришло мне в голову), сразу после того, как я переехала к нему в Печатню. В те дни мы были одни здесь — но говорили только о часе (как же ты не понимаешь, Элис!), когда здание до самых балок наполнится, как он говорил, «идеальными людьми». Но кто они, Лукас, спросила я его. Кто? В каком смысле они будут «идеальными», эти люди? О — ты поймешь, важно уверил он меня: ты их тут же узнаешь, когда увидишь. Люди, Элис, которым нужно быть здесь. Вот и все. И они — они тоже узнают: вот увидишь. Как я уже сказала, он больше почти ни о чем не говорил. Сейчас, если честно, я уже не могу толком вспомнить, что тогда чувствовала. Потому что теперь — теперь, когда мечта Лукаса воплотилась и всё здесь работает как часы — теперь сложно даже вспоминать времена, когда все было иначе. Мне порой — да, иногда мне не хотелось делиться им (хотя я знала, что все лучшее в нем остается мне), а еще бывало, что мне не верилось, будто все это действительно может случиться. Я хочу сказать — что именно? О чем мы вообще говорим? О «Баттерсийском доме собак»,[60] только для людей? Посмотрим, думала я: посмотрим, что из этого выйдет. Но это не тот пример, о котором я говорила, — пример я вам сейчас поведаю. Как-то раз, когда во всем этом огромном, темном и гулком доме были только мы двое (даже сов — и тех не было), Лукас бросил на меня взгляд — мы развели славный огонь в ту ночь, помнится мне: трещали сосновые ветки и шишки, грели и оживляли нас (мы сияли друг для друга) — и он сказал: «Знаешь, Элис, иногда мнится мне, что ты можешь казаться мне еще прекраснее». Я ничего не ответила. А потом сказала: сон и шампунь — сон и шампунь. Это, по-моему, лучшая косметика. Теперь уже он ничего не ответил. Ну, разумеется, мне пришлось, так? Как-то вытягивать из него, что он имел в виду. Можно было не напрягаться. Он вяло кивнул на чудесно упакованные свертки у стола (которые я, конечно, заметила; если честно, я — совсем как ребенок — уже некоторое время их предвкушала). Внутри оказалась целая коллекция такого вроде как нижнего белья, которое я ношу теперь каждый день, как он того хочет. Очень тесное, но оно мне идет, даже я вижу. С блестящими туфлями на шпильках — с чулками и всем таким прочим. Ему нравится, когда я подаю ему его джин с оолонгом в половине одиннадцатого утра, одетая только в них. И еще раз в шесть вечера. А потом, после каждой такой маленькой церемонии, он уходит. А потом возвращается. Так все и происходит. Да. Ладно, говорю же… это всего лишь один пример: объяснение в некотором роде.

Это совсем непохоже на меня, знаете ли, говорить так откровенно с, ох — да с кем угодно. Совсем непохоже. Даже с Джуди я никогда не могу откровенничать. Но люди, живущие здесь, они задумываются, я уверена — наверняка — о… ну, сексуальной стороне наших отношений. О том, что происходит между мной и Лукасом. Вполне объяснимо, что им любопытно, какова ее природа. Ну еще бы: мне и самой любопытно.



— Так чё ты думаешь, а? Может, тут — как тебе, а?

Джейми ответил не сразу. Он вытянул ногу, наклонил шею так, что глаза уставились практически вертикально, а затем поцеловал свой воздетый и задумчивый палец. Пол Тем, однако, радостно ожидал любого просвещенного вердикта, что рано или поздно будет вынесен — похоже, его ничуть не беспокоило, что в действительности, по мнению Джейми, он не слишком-то устойчиво помещался на самой верхотуре ужасно высокой и крутой стремянки. Его слегка качало, но туловище довольно болезненно изогнулось, казалось снизу Джейми, — руки вывернуты и расставлены насколько возможно широко, сжимают большое не обрамленное полотно и крепко прижимают его к стене так, что пальцы побелели от напряжения (и при этом готовы сдвинуть его в любую сторону, если сие необходимо).

— Думаю… — протянул Джейми… потому что, сами понимаете: я вовсе не хочу испытывать как будто бесконечное терпение Пола (господи — да он уже несколько часов мне тут помогает), но в то же время я хочу повесить эту штуку идеально точно — имею я право? Гм? В конце концов, это же мне с ней жить, правда? И если она будет висеть кривовато или хоть самую малость выше или ниже, чем нужно, — ну, я просто знаю, что она сведет меня с ума… вначале, конечно, я просто попытаюсь не обращать внимания, да. Ой, да ладно тебе, буду говорить я себе: да что, блин, в конце-то концов, значат дюйм или два туда-сюда, Джейми? А? По сравнению с громадиной, ну, понимаете — порядка вещей? Ради Христа, да оставь ты это. Да, да — но со временем я просто не смогу этого выносить. Каждый раз, входя в комнату, я буду видеть лишь ее одну, и капля за каплей она меня добьет, пока я не зависну над бездной безумия, одержимый абсолютной, всецелой неправильностью этой чертовой клятой картины (потому что именно так у меня было с Каролиной — спросите ее: она вам расскажет) и тогда мне придется снова позвать Пола, чтобы он все переделал, так? Потому что, хоть миллион лет старайтесь, вы не загоните на эту стремянку меня, это я вам как на духу говорю. Уж не знаю, как он, Пол, это делает, если честно; он же в добрых двенадцати футах от пола, похоже на то, и такой при этом беззаботный — вы только посмотрите на него. Ради всего святого, как будто в парке гуляет. А я — я поднимусь на три или четыре ступеньки и рухну, и все, ребята. Вот вам и судьба. Немедленно затошнит, а ноги заколыхаются. Всегда так было. Там, где высоко, — мосты, самолеты, что угодно (самолеты хуже всего: от одной мысли я сейчас в обморок едва не падаю). Элис, знаете — недавно вечером я ее увидел на этом длинном вроде как балконе, поблизости от апартаментов Лукаса. Его нет, сказала она мне: пора бы уже и знать, Джейми, а? У тебя была вечность, чтобы затвердить: в это время его никогда нет. Да, сказал я, — я знаю, Элис — я вообще-то не к Лукасу пришел. Я просто, гм… решил свежим воздухом подышать. Да, так я и сказал. На самом деле эта нависающая галерея — единственное место, где можно выбраться из Печатни — посмотреть на звезды и всякое такое — и при этом не покидать самого здания, и, если совсем уж честно, хотя я продвигаюсь вперед семимильными шагами, у меня все же время от времени эдак тянет в горле, и тогда ничто — ни массаж головы и терапия Джуди (которые, знаете ли, как ни поразительно, взаправду помогают), ни очередная пачка «Фрутгамс» и ни один чертов пластырь: ни вместе, ни по отдельности не облегчают жажду. Ничто не может облегчить ее, кроме всего одного (одного, заметьте) замечательного белого изящного столбика радости. И каждый раз, когда я это делаю (редко, ясно? Знайте и верьте мне: я делаю это очень редко), мне кажется, будто я вонзаю нож в спину Цезарю, словно какой-то омерзительный Брут, но послушайте — всего раз или два, какой от этого будет вред? Так что я всего лишь немножко дышал воздухом, состоящим из тщательно сбалансированного и измельченного, сладостно острого варева из разных восхитительных химикалий и ядов — и да, должен сказать, я взял себя в руки — так-то лучше. Ладно, разговор не об этом. Я вообще не хочу о них говорить. Сигареты — всего лишь причина, которая привела меня туда, на галерею, понимаете? Так вот, Элис. Она говорит мне, мол, не поможешь мне покормить мерзких сов? А я говорю — сов, Элис? Прости, но я не совсем тебя понял. А потом — довольно хулиганисто, как мне показалось (и не подумаешь ведь, да? Не подумаешь, что Элис склонна хулиганить), она приподняла крышку деревянного такого как бы ящика, который держала в руках, и, ох, ну — фу, вот и все, что я вообще-то могу сказать. Они там лежали рядком, ну, не знаю — дохлые и пушистые, и это больше, чем мне хотелось бы увидеть, если честно (а я только что вернулся от Бочки, говорил с ним про ужин — он готовил жаркое в горшке и совершенно неземной на вид малиновый бисквит со взбитыми сливками: старина Бочка, скажу я вам, — он все лучше и лучше). Ну, короче, — я был уже почти готов отклонить ее великодушное приглашение, так? Но когда Элис похлопала по перилам блестящей и лязгающей огромной лестницы, привинченной снаружи к стене, по которой всерьез собиралась взобраться (верхушка ее, без дураков, терялась в черных небесах), я сперва не сомневался, что она шутит. А когда она торжественно уверила меня, что нет (что я, конечно, и сам должен был понять, потому что и не подумаешь ведь, правда? Не подумаешь, что Элис склонна шутить) — что ж, тогда я мог лишь снисходительно предположить, что на нее нашло временное умопомрачение. Мне! Подниматься по этой лестнице? Ах, милая, милая Элис — тебе так много предстоит обо мне узнать (спросите Каролину, если хотите выяснить все подробности: она об этом толстенный том написала. Только должен предупредить — книга вышла скучнейшая). Пол — вот с кем ей следовало бы поговорить. Боже — вы только посмотрите на него. Качается, как мартышка, настырно лезущая за кокосом, — и, похоже, совсем не торопится вновь оказаться на твердой земле. Простите — но мне пора. Надо сосредоточиться. Я и так изрядно запоздал — давно пора сообщить ему, что же я думаю. — Думаю… — довольно медленно произнес Джейми, — может, сдвинуть немножко вниз левую сторону, да, может быть. Чуть-чуть. Капельку. Совсем немного. Так. Так. Нет — слишком сильно. Ооооо нет — теперь все не так. Нет-нет-нет. Немножко назад. Нет — другую сторону. Справа от тебя. Ага. Здесь. Да. А теперь левый верхний угол, да?.. Левый угол. Просто выровняй его и — да. Да, да. То, что надо, — отлично. Великолепно. Прекрасно, Пол. Восхитительно. В самую точку. Невероятно.

— Уверен, да? — спросил Пол. — Я тогда слезаю, хорошо?

— Да. Абсолютно. То, что надо, Пол. Огромное спасибо. Прекрасно.

— Тебе виднее, Джейми. Хорошо мы ее пришпандорили, кореш, но я, пожалуй, вот что сделаю… — сказал Пол — слезая с лестницы так, что Джейми это показалось единым слитным движением, стремительным падением, словно по хорошо смазанному желобу. — Знаешь, что я сделаю, Джейми? Вернусь-ка я попозже, подберу тебе пару зеркальных стекол, лады? Будет совсем как в Банке Англии, я тебе говорю. Надежно, как скала. Кстати, отличная мазня, старина. Красные и розовые штуки ужасно прикольные. Ты у нас, значит, Пикассо, да? А? Гони еще таких, сынок, и я скажу, что, может, «Схемы Тема» сильно заинтересуются. Сечешь?

И Джейми взаправду начал краснеть. Еще одно давно позабытое чувство, вновь разожженное. Потому что до Печатни я мгновенно краснел лишь сразу после очередного жестокого и рвущего грудь приступа кашля (обычно следующего за первой и лучшей выкуренной за день сигаретой) или же просто от чистой и дикой ярости — как правило, на Каролину, так или иначе. Послушай, спасибо, Пол, за твои слова о картине — я чертовски рад это слышать, если по правде. Мне не терпится приступить к следующей — так что да: сколько захочешь. Но, по-моему, это совсем не Пикассо, Пол — а? По-моему, ты самую малость напутал с культурными аллюзиями. Поллок.[61] Вот кто. Здесь мы видим совершенно очевидную дань почтенному отцу живописи действия[62] — Джеку-Окропителю собственной персоной. Я расскажу вам, как это вышло: как это все случилось. До сих пор мне, знаете ли, трудно поверить. Я? Рисую картину? Я? Да вы шутите. Однако же нет. Я это сделал. Я нарисовал. Я и только я. Ну, Лукас вдохновил, вполне естественно… и я вам расскажу, как это вышло: как это все случилось.

Я был у Лукаса, видите ли (я же говорил вам, что это он меня подтолкнул? Движущая сила, генератор идей — вот кто он такой, вот что он делает). Да, кстати — я вам сказал? Я ремонтирую для него старые прессы, знаете? О да, уже много недель. Видели бы его лицо, когда всякая огромная и крошечная деталь снова сияет, когда храповики поворачиваются, а блестящие медные шестерни свободно вращаются (он, Лукас, не выражает радости, как таковой: он просто излучает удовлетворение). Он не просил меня это делать. Но каким-то образом мне стало понятно, что никакое другое мое деяние не доставит ему большего удовольствия (хотя как именно ему удалось донести это до меня, не облекая в слова хотя бы отдаленный намек, я совершенно не представляю), и, конечно, потому, что я, в конце концов, типограф по профессии… хотя главным образом, я думаю, потому, что мысль действительно сделать хоть что-то, хоть мелочь какую-нибудь для Лукаса, попытаться отплатить за все, что он дал мне, ну… от этой мысли мне стало очень, очень хорошо где-то глубоко внутри. И конечно, как я уже сказал, я пообещал целиком их реставрировать. Не то чтобы эти огромные старые красавцы имели нечто общее с массивными, технически совершенными механизмами, к которым я привык. В наши дни прессы, считай, все равно что хваленые компьютеры. Но эти — они больше похожи, ну не знаю… на паровые машины, вроде того. Благородные, щедрые, прекрасно сделанные и практически вымершие, несмотря на то, что конструировали их на века. Вроде старых автомобилей. Вроде старого «алвиса» Джона, вот хороший пример — он ведь полностью и всецело восстановлен, знаете ли, — мне Джон как-то раз за ужином сказал. Купил сам корпус, ходовую часть и все такое прочее всего за тысячу или около того — а потом дошло дело до — оооо, бешеных денег. Уймы денег. Абсолютно все разобрали на части и переделали — мотор демонтирован, заново налажен, все движущиеся части либо отремонтированы, либо заменены… четырнадцать слоев краски, сказал он мне — четырнадцать! — и сделанный полностью на заказ салон из красной кожи «Коннолли».[63] Он не смог бы продать ее дороже, чем за половину суммы, ушедшей на то, чтобы привести ее в столь бесподобное состояние; ну так и что с того, как он выразился. Он ведь не собирается ее продавать. Не хочет. Не может с ней расстаться. И она (и Фрэнки, готов поклясться) ему доставляет массу удовольствия: для этого-то и нужны деньги, а? Да. Ну еще бы. Чтобы вкладывать их в то, что любишь и во что веришь. Спросите у Лукаса, он на этом собаку съел.

Так вот — короче говоря, Лукас. Я купил кучу книг для специалистов у одного букиниста — Лукас как-то раз обронил его имя (прошелестел, что тот может быть полезен), — и я неплохо в этом деле преуспел, знаете ли. На самом деле все становится очень логично и просто, как только начнешь и, ну, знаете — вроде как войдешь в колею. Один пресс — самый маленький, гм, — года 1860-го, я думаю (точнее сказать не могу) — уже на ходу: мурчит, как большая довольная кошка. В тот день, когда я наконец привел его в превосходное рабочее состояние, — знаете, что я сделал? Я напечатал меню для Бочкиного ужина в тот самый вечер. Все были в восторге. Ну — во всяком случае, рады: похоже, всем понравилось. Я — я был в восторге. Безумно. И Лукас, да: думаю, он тоже. Пол — тот, по-моему, заинтересовался сверх всякой меры. И до сих пор. Даже сейчас снова об этом заговорил — о том, как бы нам навести порядок по типографической части, — даже когда балансирует в миле от земли на верхушке стремянки (и как ему удается вообще о чем-то думать, когда он так высоко; мда, скажу я вам, — это выше моего понимания). Да. Ну ладно. Короче говоря, в основном я этим и был занят в последние несколько недель (ввожу вас в курс дела) — вносил, если хотите, свой вклад, — поскольку Джуди была совершенно права, знаете ли, в тот первый день, когда я приехал. Определенно всем, каждому из нас, когда мы впервые сюда попали, казалось, что нам совершенно нечего дать — что у нас нет никакого умения, никакой способности, хотя бы отдаленно привлекательной, не говоря уже о том, чтобы полезной, и так далее. Жизнь, понимаете, нас доконала. Но, как выясняется, нет: низкая самооценка — она просто тает от всеобщей теплоты, и твои наклонности всплывают из-под сковавших их слоев разрушенных иллюзий. Низкая самооценка, эта мелкая пакость — о да. Это такая невероятная мерзость, знаете ли, — способна полностью тебя уничтожить. Один старый печальный неудачник, которого я когда-то знал (я вообще-то о себе) — прекрасная демонстрация ее мрачной и жуткой изматывающей силы. Например: вы веселитесь с друзьями, так? И тут в бар впархивает стайка девчонок. И вы тотчас, совершенно машинально увязываетесь за самой некрасивой и скучной — ну, не совсем уродиной, конечно, — из них просто потому, что, ну — в конце концов, это же так экономит время, правда? То, чего у нас и без того много. Да. Ну ладно. Так что, понимаете, я это к тому, что здесь все мы начинаем отдавать что-то такое, о наличии чего у себя и не подозревали. Кроме разве что Джона, конечно. Он — совсем другое дело. Он, разумеется, знал, что у него груды золота, само собой, знал — а еще он прекрасно знал, что оно всегда к месту, это золото. Но даже Джон — он ведь не просто деньги, знаете ли. О нет. Отнюдь нет. Он такой замечательный парень — отвезет кого угодно и куда угодно, старина Джон, в этой своей чертовски превосходной тачке. И оон — может, зря я об этом, потому что он еще — ну, понимаете, он еще — он еще толком это не подтвердил и так далее… но как-то раз он сказал мне, что однажды, может, позволит мне, господи боже — взять ее на прогулку! На прогулку! Вы представляете? Сделать то, чего, кроме него самого, еще никто не делал. Вот. Это и вправду будет нечто. О да. Так что: пальцы накрест. Ладно. Мы тут не о машине говорим. Я на самом деле просто говорю, что чертовски счастлив, раз действительно могу что-то вложить. Рад до смерти, вот что.

И. Когда я был с Лукасом — чистил зубцы шестерен и починял всевозможные литеры, — я в шутку ему предложил, мол, когда мы наконец вернем в строй самый большой пресс (и, боже правый, это настоящий монстр, самый большой), я, может, попрошу Кимми велеть одному из ее людей нарисовать для нас какие-нибудь гигантские плакаты — и мы их напечатаем. Или, быстро добавил я, Элис — может, мы попросим Элис? И Лукас ничего не ответил, как обычно, — хотя вовсе не потому, что ему все равно, я всегда в этом уверен. А потом я сказал, что я только потому хочу их, эти плакаты, что хотя старая кирпичная кладка в моей огромной комнате просто великолепна… ну, просто ее так ужасно много, понимаешь? А мне совсем нечего на стены повесить. Ну и вот. На следующий же день кто-то принес к моим дверям (тихо и незаметно) невероятно огромный сверток — а когда я сорвал все обертки, внутри обнаружились шесть самых гигантских холстов, какие я только видел. Все в деревянных рамах, натянуты и готовы, было написано на этикетке, понимаете. Вот только (мы как думаем, может, это ошибка? Оплошность клерка? Чей-то недосмотр? Какая-то шутка, мыслимо ли?)… в общем, все они были совершенно чистые, вот оно как. Просто белые куски материи. Чертовщина клятая, подумал я: клятая чертовщина — чистые. А на следующее утро… доставили краски. Банки, целые банки краски, и еще уйма тюбиков — всех цветов радуги, и коробку кистей. И да, я понял, конечно, я понял, что мне предлагают сложить два и два. Что ж, ну хорошо — в теории прекрасно, благодарю вас, — но, господи боже, я ведь не художник? Иисусе — да я скорее намажу холст маслом и за чаем съем, чем — что? Распишу эту дрянь. Так что, по-вашему, я должен был делать? Гм? Ну. Вы знаете, что я сделал, так? Конечно, знаете. Потому что вот она, выставлена на всеобщее обозрение — высоко над камином, хорошо освещенная и как раз в правильном месте (по крайней мере, на мой взгляд). Спасибо горному козлу по имени Пол. Но само рисование — я расскажу вам, как это вышло: расскажу, как это все случилось.

Итак, холсты, да? Для начала я пристроил один под странноватым таким углом у самого большого окна — и, господи всемогущий, теперь он казался еще громаднее. Я знаю, что немного перебарщиваю с тем, какими до черта огромными были эти холсты, но, право, я вам говорю — вы даже не представляете. Ну, то есть, на самом деле я их не измерял, ничего такого, но что мы тут видим — футов восемь, наверное? Семь? Определенно не меньше семи — они возвышаются надо мной. Ну то есть — правда большие. И около четырех с половиной или пяти в ширину. Так что видите, я не шучу, говорю же, эти холсты — они грандиозны, честно. Ну ладно. Так вот, я вроде как более или менее пристроил эту штуку — а дальше что? Ну, я просто стоял и пялился на нее, честно. Нервишки пошаливали — я запаниковал слегка. Ну то есть — совершенно в новинку для меня, понимаете. В жизни никогда не воображал, что буду заниматься какими-нибудь художествами — даже в школе. Никогда не играл на музыкальных инструментах, не написал ни единого стихотворения — мне и в голову не приходило чего-нибудь этакого захотеть. И, боже — когда дело доходит до хотя бы одной идеи вроде как, ох — ну не знаю… допустим, книгу написать: Иисусе. Ну то есть, я так себе читатель, если честно, — обычно беру здоровенный кирпич с собой в отпуск (покупаю все, что мне велят в книжных Хитроу — Книгу недели, Лучшую книгу всех времен и народов, что угодно) и иногда умудряюсь продраться через половину. Но как, во имя всего святого — я вот к чему клоню — как, во имя всего святого, кому-то может прийти на ум плюхнуться и начать писать такую выдуманную штуку: роман. Глава первая — страница первая; господи Иисусе. И еще непонятнее — как эту чертову штуку закончить. Наверное, годы нужны. Я вообще думаю, из всяких высокохудожественных типов они-то и есть самые странные, если по-честному, — писатели. Неестественно чего-то подобного хотеть. Запирать себя под замок. Я встретил как-то раз писателя на одной полиграфической вечеринке под Рождество. Он был романистом, по-моему, именно так он сказал — плюгавенький, длиннющая борода: и весь такой, говорю вам, — странный. Впрочем — фиг с ним. Суть в том, что с этим холстом я ощутил то же самое: страх из-за размаха. Как покрыть такое пространство? И, кстати, чем? И потом, разумеется — если добавить, что я совершенно не умею рисовать (даже мой почерк — боже, видели бы вы его! Как будто припадочный накарябал), не говоря уже о том, что я не имел ни малейшего понятия, что я вообще хочу нарисовать!.. В общем — паника нарастала (весьма неприятно). Я подумал было немедленно отказаться от этой затеи, честно вам скажу, — просто отделаться: вернуть холсты с вежливой благодарной запиской, отдать краски Элис или еще кому и забыть всю эту историю. Но она как-то прогрызла себе путь глубоко в мою голову, справедливо или нет, но это было что-то вроде… не указания, конечно — даже не вызова — скорее, может, в некотором роде просьбы. От Лукаса. Хотя, разумеется, он мне ни слова не сказал, я это как-то ощутил: я что-то должен, понимаете? И еще я знал, что если ничего не сделаю, просто уберу и забуду, ни малейшего ропота раздражения не раздастся… но в воздухе, словно атомы пыли в солнечном луче, повиснет тень пустоты. Неудовлетворенности. Сплошного разочарования. Я будто изменю слову (невысказанному), которое дал соратнику.

В общем, взял я эту штуку, холст, и карандашом, который нашел в одной из коробок со строительным мусором, прочертил вот тут совершенно случайную линию — больше всего она походила на закорючку — через самую середину, а потом неожиданно, ой — совершенно не представляю, как так получилось, но я, наверное, потерял равновесие или разжал пальцы, что ли, потому как вся эта громадина вроде как выгнулась, задрожала и, не успел я спасти дело, рухнула прямо на пол. И тут я подумал, да и хрен с ней, в конце-то концов, — я не собираюсь снова эту штуку поднимать: прекрасно может поваляться и на полу. И тут-то меня озарила идея: дзынь! Эта идея, совсем как мультяшная лампочка, повисла над моей головой: дзынь! Я моментально содрал крышки с банок: с прелестной красной краски (Каролина — та ненавидела основные цвета: говорила, что они ребячьи, — что они вульгарны) — а потом с другой красной, потемнее (бордовой), а потом с поросячье-розовой и с желтой, как желток, и с чудесной индиго — и еще кучу потом открыл. Где-то посреди этой лихорадки добавил оранжевого — поварской ложкой с прорезями вместо мешалки. А потом, господи боже, меня понесло. Я разгуливал по всей этой штуке — брызгал краской с полной пригоршни кистей — носился туда-сюда, пересекал собственный след и даже по нему возвращался, щелкал по кистям, чтоб получался такой как бы дождик, — подпрыгивал кистями вверх-вниз, как на батуте: в основном импровизировал и наслаждался каждой, нафиг, минутой. Остановился в тот миг, когда был доволен. И изучил результат. Я потел — я задыхался (и не от отсутствия сигарет — ни секунды о них не думал: и знаете что? Я даже забыл наклеить пластырь! Очень поучительно, так-то). Ботинки мои погибли — мда, они уже трупы (что ж, дешевку не жалко), и брюки тоже, они свое получили. А руки — она все еще под ногтями, знаете ли, миниатюрная версия моего первого произведения искусства. Я был в восторге. Я возбудился. Никогда еще за всю мою жизнь я не был так плотно во что-то вовлечен — каждой своей клеткой, телом, разумом, духом и душой (и я влюбился в краску — пьянел от одного запаха этой дряни). Я поднял холст — теперь он казался мне легким как перышко — несколько самых свежих мазков потекло, и результат мне понравился еще больше. А теперь — теперь она взаправду висит на стене (Пол и я, мы все еще стоим и смотрим на нее), и я снова ужасно близок к тому, чтобы взорваться от гордости и во всю глотку заорать. Никогда со мной такого не бывало. Ничего подобного. За всю мою жизнь.

— Да, — снова произнес Пол. — Мне правда по кайфу. Высший класс, Джейми, кореш, у тебя получилось. Слышь, теперь все в порядке? На месте? Потому как если тебе все по нраву, я свалил бы, если ты не против. Майк хотел, чтоб я ему сварганил, как бишь его, демонстрационный стенд для его медалей. У него зашибись какая коллекция.

— Что бы мы без тебя делали, Пол? Мы бы пропали.

— Чушь! Да и по барабану — это ж не только я, так? А? В смысле — тут ведь все, ну, как его там? Все вносят долю, вроде того. Короче, это, хочу тебе малехо помочь, ну, со старым прессом. Завтра годится? Поглядим, а? Чего там да как?

— Да, конечно, Пол, — в любое время, когда скажешь. Заглянешь к Тедди попозже? Выпить перед ужином?

— Нет, я ж говорю — сегодня вечером мы ждем Кимми и Дороти, да? Они обещали спуститься в наш бардак на пару рюмашек. И маленькая Мэри-Энн.

— Ах да. Ну ладно — еще раз спасибо, Пол. Ты был великолепен.

— Не за что, браток. Слышь — может, спустишься к нам и всякое такое? А? Крошка Дороти, знаешь, — она положила на тебя глаз, Джейми, старина. Говорит о тебе ужасно хорошие штуки.

Джейми изумился.

— Правда? — переспросил он.

— Без базара, — ухмыльнулся Пол. — Говорю тебе — она здорово на тебя запала, если хочешь знать.

Или, подумал Пол, — нет. По правде — это ведь за мной она взяла манеру таскаться. Несет всякую чушь: типа, ах, Пол, ах, Пол, ты так мил с Мэри-Энн, для нее ты единственный свет в как его там. Знаете чё, ребята — мотайте на ус: неприятностей мне не надо. Сечете, к чему я клоню? Трогала мои волосы вчера вечером. Говорила, мол, здорово они завиваются вверх, или завиваются вниз, или еще как-то, блин, завиваются, еле, нахуй, отделался, блин. Понимаете, дело в чем — я нынче стал малехо привередничать в них, скажу я вам. Ну, в женщинах, типа. Ну, то есть, сиськи-письки — это клево, ничё не скажу, но по большому счету, намного приятнее общаться с корешами. С парнями, с которыми можно, ну, поговорить — сечете? С Лукасом, например, да? Вот Элис, скажем, неплохая телка, согласен — но такому человеку, как он, такому человеку, как Лукас, она вроде как не нужна, а? По большому-то счету. Ну то есть, я понимаю, какой от нее прок, сунь-вынь (хотя другие получше будут, чего уж там — смотреть не на что) — но если он хочет поговорить, так — если он хочет, типа, настоящего понимания, вроде того, ну — он пойдет к мужику, так? Всегда. Думаю, нам обоим так кажется. Ну — потому мы и встретились в том вонючем старом притоне, врубаетесь? А то зачем он туда пришел? К тому же зачем туда пришел я? Сечете? Не особо, конечно — признаюсь честно, я и сам не особо секу: все это вообще-то вроде как путает, типа того. Да. Ну ладно — короче, когда Дороти опять взялась за свои штучки, я ей говорю (фиг знает, почему — не собирался ничего такого, просто вылетело), что очень умно с ее стороны было б к старине Джейми приглядеться. «Джейми? — она спрашивает. — Почему Джейми?» А я говорю, мол, потому, милочка, что он, Джейми, от тебя без ума. Ты чё, сама не видела? Типа, в его глазах. Нет, говорит, не видела. Ладно, говорю, это, говорю, потому, что ты в них не смотрела, да? Так ты глянь в следующий раз. Говорю тебе — он здорово на тебя запал, если тебе охота.

— Дороти?.. — бормотал Джейми. — Ты уверен, Пол? Никогда ничего не замечал…

— Да ладно, это потому, что ты на нее не смотрел, да? Так ты глянь в следующий раз. Говорю тебе — она здорово на тебя запала, если тебе охота.

Мм, подумал Джейми, когда Пол ушел (придется, сказал, поматросить тебя и бросить). Что ж, можно — можно глянуть на нее, как он говорит, в следующий раз, а можно и не глядеть. Потому что я должен рассказать вам кое-что очень странное, хотите? Ну, вы знаете, как меня ошеломила потрясающая Фрэнки? Когда я впервые увидел ее: короче, в некотором смысле я до сих пор от нее без ума, потому что, говорю вам, ребята, — она прямо с разворота «Плейбоя», тут и спорить не о чем. Так что если бы мне пришлось выбирать, я бы выбрал Фрэнки — любой мужик на моем месте выбрал бы Фрэнки, должен добавить. А Дороти, признаюсь, — то есть она очень привлекательная женщина, о да, очень… но вообще-то я никогда не думал о ней в таком смысле, понимаете? Может, это из-за Мэри-Энн? Как по-вашему? Из-за того, что Дороти — мать? Но это близко, знаете ли, к тому, что я думаю. Понимаете, Фрэнки — ну, она принадлежит Джону, ведь так? Так. Не просто так есть, а так и должно быть, если по правде. Именно: они друг другу принадлежат. Тут и сказке конец. И, понимаете, я недавно ощутил — я знаю, вы меня сочтете безумцем, психом, я знаю, что вы так решите, — я ощутил, что принадлежу… нет, не то: не чему я принадлежу, нет, потому что я принадлежу Печатне, ей одной, я знаю, я всегда это знал: знал с самого начала. Но несмотря на все наши взлеты и падения (да, я знаю, знаю — слишком мягко сказано), человек, которому я на самом деле принадлежу (чуете, куда я клоню?) — ну, это Каролина. В итоге все-таки — моя жена. И Бенни. Мой сын, мой единственный сын. Которого я в последний раз видел, ох — недели две, наверное, прошло, я уже совсем потерялся. А это не так, да? Не может быть так. Неправильно, вот что я пытаюсь сказать. И я вот что решил сделать: теперь я уверен, прежде-то я даже помыслить об этом не мог, — я собираюсь позвать ее сюда. Пригласить — просто чтобы посмотрела. Вместе с Бенни, конечно… Потому что она может, ну, знаете — может понять. Когда сама увидит. Она может почувствовать, что у нас тут есть. Ну — ведь может? Все может быть — вот чему научила меня Печатня. Так или иначе, думаю, попробовать стоит. Потому что я правда верю, знаете, что все должно быть в том месте, которому принадлежит. Так что я — да. Хочу попробовать.

Эта моя картина, знаете: сейчас я опять смотрю на нее (ну ладно — если честно, я от нее глаз не отрывал), и знаете что? Она разбивает мне сердце. Один только вид ее… разбивает мне сердце.



— Короче, мои люди, они мне вот чего говорят, — объясняла Кимми. — Что все из-за грядущего Рождества, так? Все хотят красного. Вот тебе и на. А мне-то что? Хотят красного — получат красное. Как там с леденцами, Мэри-Энн, крошка?

— Работы еще полно, — ответила Мэри-Энн, продолжая работать. Чем именно она занималась, Дороти — когда влетела чуть позже — никак не могла поверить (решила, что ей мерещится). На полу распростерлось большое квадратное полиэтиленовое полотнище, а в центре грудой высились тысячи тысяч… господи боже, что это? Зубы? Нет — не зубы, хвала небесам. Тогда что — конфеты? Да, наверное, конфеты — мятные драже, может, это мятные драже? Это же они, Мэри-Энн, ангел мой? Они, да — как их? «Поло».[64] Мятные драже. И Мэри-Энн усердно крошила их тяжелым молотком-гвоздодером. Ненормально, да? Такого не ожидаешь увидеть. Но когда до тебя доходит, что, разумеется, вовлечена Кимми, в общем… ну, к чему угодно со временем привыкаешь, если живешь с концептуальным художником.

— Так в чем состоит, гм, — основная мысль, гм, Кимми? — рискнула Дороти.

— Боюсь, если честно, ее пока нет. Но, послушай — мы можем ее придумать. Может, они — это такие спасательные круги, а? Которые держат нас на плаву. Только в таком виде они — ну, типа, больше не держат, да? Потому что все поломались. И я ими наполню красные, типа прозрачные кубы, да? И мы получим урны с прахом надежд и грез, можно рассматривать это так. А может, это у нас тут всего лишь конфетное крошево. В любом случае, детка, мой агент сказал, что без проблем толкнет их серией из двенадцати, десять тонн за штуку. Так что, как говорится, щелкай клювом, Мэри-Энн, ха-ха. Я пошутила, типа. Мэри-Энн сказала, что ей не помешает пара баксов, ну — на праздники? Так что я решила, зачем платить чужому дяде за то, что он их раскрошит? Отдадим своим, так? Где ты была, До?

— Мм? А — у Джуди. Поболтали немножко. Она мне так помогает. Мне полегчало насчет… сама знаешь.

— Она имеет в виду, — пояснила ее подруга для Мэри-Энн, — твоего старика, дорогая. Она снова говорит о папочке, солнышко.

— Я знаю, — мрачно ответила Мэри-Энн, опуская молоток на новую, еще не открытую упаковку «Поло» (осколки так и полетели во все стороны).

— Она, Джуди, говорит, что без нового парня мне дальше не продвинуться — кого-нибудь другого, понимаешь. В моей жизни. Но, по-моему, я просто не смогу. Никто меня не поймет.

— Еще как поймет — если близкий человек, — ответила Кимми. — Как дела на мятном фронте, Мэри-Энн? Не послать ли за новой партией? А я слышала, До, что этот парень, Джейми, положил на тебя глаз. Может, он хочет тебя и тебя одну на всем свете.

— Это Пол тебе сказал? Мм — мне он тоже намекнул. По-моему, Пол ужасно милый. Меня должно бы бесить — ну, знаешь — как он говорит, и все такое прочее, но не бесит. Мне теперь нравится его акцент. Он такой, ну — музыкальный, да.

— Похоже, мы говорим не о Джейми, До. Ты бы сосредоточилась.

— Джейми хороший. Он хороший парень, Джейми, — довольно небрежно произнесла Дороти.

— Мне он нравится, — вставила Мэри-Энн.

— Да, — поспешила уверить ее Дороти. — Мне он тоже нравится. Просто я вообще-то никогда, ну, понимаешь — я никогда… никогда не думала о нем в таком смысле, понимаешь?

— Она о том, — пояснила Кимми, — что не хочет с ним трахаться.

— Мм, — задумчиво промычала Мэри-Энн. — Я так и поняла.

— Господи боже, — простонала Дороти.

— А что? Ты же об этом? И нечего так волноваться из-за нашей Маленькой Мисс Невинности. Ребенок живет со мной, так что взрослеет быстро.

— Думаю… думаю, да, я об этом. Но, с другой стороны, я вообще ни к кому такого не чувствую. Правда.

— Даже к?…

— Нет, как ни странно. Даже к… нему.

— А к Полу?

— О боже, Кимми, — ты ужасна.

— Ты не ответила мне, детка.

— Заткнись. Оставь это. Давай я займусь конфетами.

— Это моя работа, — надулась Мэри-Энн.

— Послушай, До, — предложила Кимми. — Может, начнешь наполнять кубы?

— Хорошо. Что — просто как попало, да? Просто их туда навалить?

— В точку. Просто их туда навали.

— А что, гм — натолкнуло тебя на мысль о конфетах, Кимми?

— Кто знает? Что тебе поведать об извивах творческого ума? В прошлый раз были перья. Почему перья? Да потому что еще ни одна хитрая жопа с перьями не работала. И я решила: прекрасно, займемся перьями, в чем минусы? А теперь мятные конфеты. Не правда ли, искусство просто чудесно?

— А дальше что? — лениво поинтересовалась Мэри-Энн. — У нас осталось всего шесть коробок, Кимми. Как думаешь, хватит?

— Дальше, солнце мое, сиськи. Тот оптовик, да? Он сказал, что по моему звонку немедленно принесет столько, сколько я захочу. Мятных конфет у него горы.

— Что ты сказала, Кимми? — переспросила Дороти.

— А? Я сказала — оптовик, да? Он…

— Нет-нет. Перед этим. Когда говорила про…

— Ах да — точно. Сиськи. Да, сэр. И пребольшие.

— Что — ты имеешь в виду груди?

— Ну разумеется. Парням нравится. Настоящий успех. Они, как это, — идеальны?

— Как, — осведомилась Мэри-Энн, — ты собираешься запихать их в плексигласовые коробки? И, кстати, чьи?

— Умница, — улыбнулась Кимми. — Нет, на этот раз мы отложим коробки. Я думаю, грудные картины. Из головы не выходит.

— Охо-хо, — начала Дороти. — А кто же, гм, — будет их рисовать?

— Элис позовем! — хмыкнула Кимми. — Нет-нет — ничего такого. Не картины с грудями, нет, — картины грудями, понимаешь? Грудь будет вроде как — инструментом? Ловко, а?

— Мм. Понимаю… и, гм — как? Кто-то окунет свои?..

— Ну, примерно, — пожала плечами Кимми. — Девчонка раскрасит себе сиськи, и я прижму ее передом к холсту. Шлеп, бац и готово, мэм. Ну как? Прославимся на весь мир.

— У тебя есть кто-то на примете? — не отступала Дороти. — Модель?

— Предлагаешь себя? Не пойдет. В смысле — без обид, До, хорошо? Но для этого мне нужны просто гигантские, понимаешь? Как у Расса Майера.[65] Арбузные. Такие сиськи, чтобы от них глаза на лоб лезли, вот что мне нужно. Послушай — это не проблема. Студентки что угодно сделают. Да за двадцать фунтов они выпьют эту гребаную краску, если я им скажу. Так что вот чем я собираюсь заняться в новом голу. В новом году, типа, все сиськи будут наши. А сейчас, крошки мои, время мятных драже! Послушайте: не устаю повторять — ну разве искусство не чудесно?



Должен сказать, я правда должен сказать, думал (и уже не в первый раз) Джон, что это действительно примечательно, — то, чего Майк и Уна вместе добились в этом своем выдающемся воссоздании. Признаюсь, я изрядно запутался, знаете ли — меня немного смущает то, как мало я на самом деле правда помню из военного детства и как много мне теперь кажется знакомым исключительно благодаря чрезвычайно осведомленной и занимательной болтовне Майка и все более близкому знакомству с вещами, что окружают меня. Вот небольшой пример — эмалированная табличка «Овалтин»,[66] смотрите — та, что висит рядом с самым убедительным факсимиле того рода спален, из какого я старался бы выбраться изо всех сил. Я хочу сказать, я совершенно уверен, что прекрасно помню ее по нашему маленькому местному филиалу «Юнайтед дэриз»,[67] но Майк уверяет, что данный конкретный рекламный образчик старше меня лет на десять, а то и больше. Ну — приятно сознавать, что здесь есть что-то старше меня, помимо кирпичей и перемычек. Но потом я, конечно, подумал, что да, знаете ли — я могу очень просто и совершенно безошибочно помнить именно эту табличку, потому что в те дни, видите ли, всякий хлам имел склонность накапливаться. Не то что сейчас — если вещи несколько недель или дней, она уже лишняя, устаревшая, совершенно не соответствует требованиям. В те дни, святый боже, — какой-нибудь фабрикант презентует лавке, гм… ну, не знаю — часы, например; или оловянную табличку, что-нибудь в этом роде. Господь милосердный, да владелец магазина — он будет хранить это до самой смерти; еще и потомкам завещает, по всей вероятности. Может, потому-то вокруг сохранилось, казалось бы, так много этих реликвий — ждут, пока энтузиасты вроде наших Майка и Уны унесут их в свои закрома. Странно, знаете ли, что… вот если об этом подумать… я хочу сказать, война, ну — фрицы же громили старый добрый Лондон практически еженощно, и все же предметов из этой эпохи сохранилось явно больше, чем из всех остальных, вместе взятых. На самом деле это, должно быть, не так (в конце концов, это противоречит здравому смыслу), но мне так, несомненно, представляется.

Джон продолжал потягивать виски. «Ты хоть представляешь, — возбужденно сообщил ему Майк, это виски наливая, — во что бы тебе обошлась такая бутылка на черном рынке 1942 года?» Нет, Джон не знал — и да, Майк ему поведал. Сейчас уже толком не вспомню, какое число он назвал. Кажется, что-то порядка сорока или пятидесяти фунтов — так, наверное? — в переводе на современные деньги. Что, очевидно, да, весьма немало. Если честно, я совершенно не представляю, что нынче является «ценностью». Я просто плачу, сколько требуют, — это, по-моему, не просто вежливо, но и, я думаю, позволяет полнее сосредоточиться на том удовольствии, которое эта покупка, эта трата доставляет мне — или, намного чаще, Фрэнки (хотя, разумеется, да: мне это тоже приятно) — полнее, чем тягостные раздумья, насколько большую и зияющую дыру она проела в моем бюджете.

Вы только поглядите на Фрэнки. Судя по всему, думал Джон, опять впала в искренне заинтересованное настроение — с ней это регулярно бывает, — носится по квартире Майка и Уны, тычет пальцем в одно и глазеет на другое, Майк порой ждет, когда она осведомится у него о каких-то деталях, но торопится объяснить все равно. Хотя иногда, как Джону прекрасно известно, в квартире Майка и Уны Фрэнки становится, насколько это вообще для нее возможно, ну — угрюмой звучит слишком мрачно, язвительно и ужасно, она такой никогда не бывает, нет-нет, никогда. Но бывали разы, когда она просто более или менее сидела, вертела в руках бокал, и Джон знал, что после она опять спросит его, почему они должны проводить столько времени в этом странном музее? Но сейчас, как я уже сказал, она вроде бы вполне довольна.

— Мне, типа, нравится этот наряд, — говорила она меж тем, постукивая стекло в крепкой рамке длинным, заостренным, отполированным и покрытым лаком ногтем. — Как по-твоему, хорошо бы я смотрелась в таком наряде, Джонни? Что скажешь, Уна?

— Послушай, как интересно, что ты об этом спросила, Фрэнки, — немедленно завел Майк. — Потому что…

— Нет, — оборвала его Уна. — Нет, Фрэнки, ни в коем случае. Он закроет все твои ноги.

— Да, но послушай! — продолжал Майк весьма настойчиво. — Этот «наряд», как ты его назвала…

— Ну, — надула губы Фрэнки, — иногда я надеваю брюки, правда, Джонни? Хотя, конечно, узкие. Но да — я люблю юбки, и каблуки, и много чего еще. А почему внизу рамки какой-то коричневый мусор накрошен, Майк? И кто этот старый пень? Твой папа, что ли?

Тут даже Майк на секунду заткнулся (а Джон тихо хихикнул).

— Это!.. — воскликнул Майк, едва ожил. — Этот «старый пень» — это Черчилль, Фрэнки. Уинстон Черчилль. Ты, конечно же знаешь, что он?..

— Ах да, — поняла Фрэнки. — Черчилль, конечно. Не смотри на меня, Майк! Я слышала о нем, знаешь ли. Я знаю, что он воевал и все такое прочее. Он ведь уже умер, да?

— Он… воевал? — запинаясь, выдавил Майк.

Уна смеялась:

— Оставь это, Майк. Знаешь, некоторым больше нравится жить здесь и сейчас. Я скажу, Фрэнки, какой наряд тебе подойдет. Я думаю, ты будешь выглядеть совершенно божественно и безупречно сексуально — еще сексуальнее, если это в человеческих силах…

— Ой да честное слово, Уна! — радостно захихикала Фрэнки. — Не продолжай, ради бога. — А потом, поскольку Уна молчала: — И в чем? В чем я буду? Выглядеть, как ты там выразилась? Божественно.

— О — в наряде, как у сестер Эндрюс. Что скажешь, Майк?

Майк энергично закивал:

— о боже, да: великолепно. Совершенно великолепно. Армия США. Но, гм, — этот наряд Черчилля — да, Фрэнки? Рад, что он тебя заинтересовал, потому что…

— Я не настолько заинтересована, — уточнила Фрэнки. — У вас есть еще вино или что-нибудь, Уна?

— О боже, прости, Фрэнки, — извинилась Уна. — Схожу достану — что мы будем пить? Шардоннэ Тедди? Только оно не холодное, потому что…

— Я знаю, — встряла Фрэнки. — У вас ведь нет холодильника? Боже — никогда бы не смогла жить как вы двое. Просто не смогла бы.

— Ну, вообще-то… есть возможность… — опасливо осмелился Майк; но тут же прорвалось его оживление: — Уна, я тебе еще не говорил, но знаешь того парня, у которого я купил большой радиоприемник «Буш»? С Брик-лейн? Так вот, он мне недавно сказал, что скоро ему в руки может попасть настоящий сливочно-белый «Кельвинатор». Это холодильник, Фрэнки. Я сказал, чтоб он держал меня на примете. Работает, само собой, от газа.

Фрэнки засмеялась. Потом огляделась по сторонам:

— Что?.. То есть — это же шутка? Правда? Я хочу сказать, не существует ведь газовых холодильников, да? Джонни? Не существует, да? Газ — это же огонь и всякое такое.

— Они существуют, — улыбнулась Уна, входя с очередной бутылкой. — О да — существуют.

— Нет, ты послушай, — встрял Майк. — Мы вроде как немного отклонились от темы, так? Черчилль — да? На этой картине он изображен в сшитом на заказ бархатном комбинезоне. Так что он мог быстро одеться, понимаешь, после того как вздремнул полчасика в убежище. Сам его сконструировал — отдал шить в… Джон — ты, я уверен, — ты и Лукас прекрасно знакомы с этой фирмой: она по-прежнему на коне. «Тёрнбулл и Ассер».[68] Джермин-стрит. Там ему немало таких сшили.

— Знаком, да — прекрасно их знаю, — согласился Джон. — Хотя должен сказать, что сам я скорее приверженец «Хилдич и Ки».[69] И Лукас тоже, мне кажется. Правда, он — должно быть, Элис мне рассказала, — он шьет на заказ в их парижском филиале, разумеется. Мне же и готовой одежды хватает. Фрэнки, золотко, — еще один бокал, а? А потом нам и правда пора идти.

— Да, и насчет мусора, Фрэнки, — добавил Майк. — Коричневые крошки внизу рамки, да? Конечно, они здорово развалились за многие годы. Но это якобы… если честно, я ни на гран в это не верю, — но они продавались, ну — совсем задешево, и я подумал: почему бы и нет? Короче говоря, считается, что это окурок одной из сигар великого человека — выкуренной и оставленной на командном пункте, не больше и не меньше. Конечно, подобные вещи сложно доказать… — И тут глаза Майка засверкали и принялись обшаривать комнату в поисках огня понимания. — Вы только подумайте — если это и вправду!.. Гм? Я хочу сказать… — добавил он (ужасно возбужденный). — Только представьте!..

Уна наливала совсем не такое холодное, как в винном погребе, шардоннэ себе и Фрэнки.

— Ты уже начала готовиться к празднику, Фрэнки? Звенеть колокольчиками?[70] Не продолжай, Майк…

— О да, — немедленно ответила Фрэнки. — Целая куча всего! У меня будет новый наряд на каждый вечер! О… и я, конечно, купила всем подарки… Но, знаешь, забавно, Уна — я поняла… я недавно поняла — вы такие же? Ну, я думаю, да, потому что все магазины, куда вам хотелось бы сходить, наверное, были стерты с лица земли во время бомбежек. Но я что хочу сказать, ну — вы все знаете, как я обожаю ходить по магазинам? Хорошо — да-да: я знаю, я ужасна, знаю… но с недавних пор, ну — и Джонни, он подтвердит, — я вообще-то больше не хочу так уж часто отсюда выходить. Я хочу сказать — один или два магазина, которые я правда хорошо знаю, понимаете, — с ними все в порядке, потому что в таких вроде как уютно и так далее. Но — может, дело в том, что нынче толком не припаркуешься, где тебе нравится, правда же? А Джонни — он терпеть не может оставлять машину где попало.

— Обычно не горю желанием… — вставил Джон.

— Да. И, не знаю, — улицы, люди, все это. Мне настолько лучше, когда я — ну, по сути дела, здесь. Именно здесь.

— Да… — сказал Майк. — Я думаю, мы все понимаем.

— Мм, — согласилась Фрэнки. — Я теперь много заказываю по почтовым каталогам. Так лучше.

— Есть идеи, — поинтересовался Джон, — что подарить Лукасу в этом голу?

— Это непросто… — задумалась Уна. — С каждым разом все сложнее. Но, надеюсь, Джуди, старина Джуди — у нее все под контролем. У нее обычно масса идей, у нашей Джуди. Если, конечно, не устраивать сила…

— Устроим, — твердо заявил Майк. — Разумеется, устроим. Как всегда. Так это все работает. Накладывает отпечаток.

— Ну да, я знаю, — довольно раздраженно ответила Уна. — Надо думать, я в курсе, Майк. Я просто говорю — потому что мы все должны, сам знаешь — принять участие: ну, времени совсем мало, так? Вот и все.

И Джон тоже кивал. Это действительно в своем роде проблема: не трудность, не обязанность — ни в коей степени не докука, нет-нет. Но это важно и требует основательных размышлений. Видите ли, я думаю, вот что сделало нашу большую рождественскую вечеринку еще важнее, чем она могла быть (она и так была бы важной — очень важной, о да, можете не сомневаться, потому что Рождество — ну, его ведь следует считать кульминацией всего, что мы тут делаем, правда? Всего, что мы значим). Но, видите ли, мы решили довольно давно (толком не уверен, как все это вышло, но тут очень деятельна была Элис, ничего удивительного, — как мне помнится. А Джуди с присущим ей чувством юмора и смаком выдвинула идею, за которую мы все ухватились: с тех пор так, на самом деле, и повелось). Нет, как я уже сказал — довольно давно это стало частью канона (традиции, если хотите) для всех нас, кто живет в Печатне, считать Рождество — ну, понимаете, именно этот день — также и днем рождения Лукаса и отмечать его соответственно. Его официальным днем рождения. Да, я знаю — совсем как день рождения королевы.[71] Но не так, выходит, потому что, думаю, не ошибусь, если скажу, что ни один из нас не имеет ни малейшего представления об истинной дате его рождения (возможно, Элис знает; вероятно, Элис знает, хотя я в этом как-то сомневаюсь). Фрэнки сказала мне однажды — когда впервые об этом узнала: мол, дело не в том, что никто его дня рождения не знает, не в том, что он, Лукас, хранит его в тайне, нет-нет: у него просто нет его, дня рождения. Охо-хо, сказал я, как обычно. Нет дня рождения, мм — любопытно. И как же ты пришла к столь выдающемуся заключению, Фрэнки, любовь моя? О нет — это не заключение, сказала она: я не думала об этом, ничего подобного. Просто это ведь так невероятно, правда? Признайся, Джонни. Лукас родился. Родился, сам понимаешь, маленьким и так далее. Это совсем не подходит к Лукасу. И в миллионный, наверное, раз я нежно засмеялся — засмеялся вместе с ней, наслаждаясь собственной снисходительностью. Но все же каким-то очень странным и совершенно непостижимым образом любому понятно, что она имела в виду.

В общем, вы понимаете: мы тут обсуждаем не просто обычный рождественский подарок. Более того, согласно духу Печатни — как Уна только что нам напомнила, — подарок должен нести отпечаток всех нас. Со мной-то все легче легкого, конечно; Джуди решит, какую часть мы должны пойти и купить, и я просто дам денег. Всем остальным, однако, придется поломать головы. Но это всегда триумф; к чему бы мы ни пришли, это всегда триумф, поскольку на самом деле мы справляем торжество. Сам подарок, ну — пожалуй, можно его назвать символическим.

— Я знаю, — продолжила Уна, — что Джуди и Пол уже начали украшать дом. Я это знаю.

— Пол просто замечательный, — с готовностью подтвердил Майк. — То есть сперва я думал, что он просто, ну, понимаете — любит собирать, приводить в порядок и так далее. Но его практическая хватка, если честно, она приводит меня в замешательство. Я хочу сказать, Джон, — смотри, вон там, наверху, видишь? Медали, да? Они у меня в коробке валялись, ох — годы, а Пол моментом взял и соорудил эту демонстрационную штуку. Я годами не мог собраться.

— Пойдем, Фрэнки — мы уходим, — сказал Джон. — Да, Пол хороший парень. Я видел, как он над чем-то трудился — по-моему, гигантские гирлянды. Для столовой, наверное. Очень праздничные. Куча ягод и все как положено. Здоровые, просто огромные гирлянды.

— Хмммм… — начала Уна. — Да, я, наверное, скоро достану наши традиционные старые украшения. То, что от них осталось.

— Одно или два, — вставил Майк, — очень редкие.

— Да, — согласилась Уна, — о да, редкие, может быть. Но они не — они не очень-то радостные, Майк, не так ли? Они почти ничего не дают? Не сказать, чтоб они оживляли комнату?..

— Ну, нет, — огрызнулся Майк. — У них было не так уж много времени и денег, верно? Во время войны. Тратить на такие вещи. Надо было обходиться подручными средствами, чинить старые игрушки — любой обрывок серебряной бумаги, красный лоскут, открытка — все шло в дело. Так все и было.

— Да, но теперь, — настаивала Уна, — все они цвета сигаретного пепла. Знаешь, Джон — когда-то у нас была одна из первых искусственных елок. Была. Пока не развалилась на куски. Но даже до того она выглядела, как ершик для унитаза. Только меньше.

— Да ладно тебе! — засмеялся Джон. — Мы будем гордиться Джуди и Полом, я в этом ничуть не сомневаюсь. Готова, Фрэнки? Собралась? Да? До свидания, добрые люди. À bientôt.[72]

Снаружи Фрэнки сказала: «Боже, знаешь, Джонни, столько времени прошло, а я до сих пор путаюсь в этих коридорчиках и вещах, которые они тут нагородили. — А потом добавила: — Ха — я только что придумала, Джонни: послушай. Как по-твоему, Майк и Уна могут понимать Гитлеров? Ты как думаешь? Потому что Гитлер — ну, настоящий, сам знаешь, — он тоже воевал, только на другой стороне. По-моему, они жуткие, эти Гитлеры. Не такие жуткие, как старый больной бродяга, фу-у, но тоже неслабо жуткие».

А внутри Уна сказала: «Майк, мне кажется, нам пора уединиться». Глаза у Майка загорелись; он облизнул пересохшую нижнюю губу и огляделся. Похоже, он вытирал ладони о штанины.

— Правда? — довольно хрипло переспросил он. — Правда? Что — сейчас? Ты имеешь в виду, сейчас?

Уна улыбнулась и взяла его за руку.

— Почему бы и не сейчас? Сейчас — неплохо.

Она повесила табличку чая «Лайонз» на ручку двери спальни, и Майк, когда она потянула его, последовал туда за ней. Он занял позицию по правую сторону мощного дубового гардероба и потянул, а Уна надавила с другой стороны. И хотя они благоразумно никогда ничего не клали в него именно по этой причине, гардероб все равно, как ворчала теперь Уна, громадина еще та — черта с два передвинешь. Затем она на четвереньках залезла в открывшуюся низкую дыру, вроде тоннеля, Майк нагнулся, чтобы отвести светомаскировочные шторы и медленно двинулся вперед, позволяя им смыкаться у себя за спиной, пока полз сразу за Уной. Теперь они устроились уютно, Майк и Уна, — уютно и тесно под морщинистым сводом самого первого семейного бомбоубежища, бомбоубежища Андерсона[73] — пожалуй, если честно, о нем Майк страстно мечтал всю жизнь, как ни о чем другом. А когда наконец им завладев (поглаживал холодные складки металла, вдыхал их запах), он контрабандой по частям провез его наверх в лифте, почему-то решив, что совершенно необходимо, чтобы никто, никто, кроме Уны, не знал об этом чуде, ибо это чудо — это чудо предназначалось для них. (Делиться — это хорошо, но это, это должно быть личным.)

— Удобно? — уточнила Уна, натягивая тонкие серые одеяла из аварийного комплекта к самым подбородкам. — Мне начинать?

Майк тяжело дышал.

— Начинай, — разрешил он.

В полумраке раздался щелчок, отразился эхом от стен, тут же последовал несколько зловещий дребезжащий свист, который вскоре перешел в быстрый и ритмичный треск. Мерцающие и пятнистые черно-белые быстрые и дерганые кадры внезапно выплеснулись на кривую заднюю стену совсем близко к их лицам, заскользили по кривым стенам, едва не пересекаясь где-то у них над головой. Невысокая женщина с насурьмленными глазами, аккуратной и блестящей стрижкой «под фокстрот» и чертовски мясистыми бедрами (нет, они мясистые, настаивала Уна в прошлый раз, по сравнению с ее икрами или крошечными сиськами) маячила у них над головами, ее ошеломительно длинный и заостренный, влажно блестящий язычок мелькал между черными, припухшими, словно от пчелиного укуса, губами со скоростью и четкостью ротационного поршня. Лихорадочное пятно рук раскачивало обнаженные груди вверх-вниз, будто она изо всех сил старалась избавиться от них навсегда — а затем ее глаза распахнулись в огромные белые озера совершенного и немого удивления, когда сонный мужик с унылыми усами принялся усердно долбить ее откуда-то сзади. И пока он это делал (пока он занимался своим делом), увенчанные длинными ноготками пальцы Уны осторожно крались в глубинах одеяла, и сейчас как раз добрались до ширинки Майковых темно-серых фланелевых штанов с рисунком «куриная лапка», а потом ловко и очень привычно порылся вокруг каждой пуговички. Майк навалился на плечо Уны, постепенно нашаривая дорогу через и под каждый слой ее лимонной «двойки», неуклонно приближаясь — продвигаясь вперед с неослабным стремлением побороть многочисленные петли и крючки, прочно пришитые к телесного цвета корсету с поясом для чулок фирмы «Плейтекс» (он действовал хладнокровно и осторожно, едва касаясь, точно Раффлс[74] или человек, сведущий в разминировании). Майк ахнул, когда рука Уны еще больше оживилась — а сейчас он ощутил вес груди номер один, вывалившейся прямо в его подставленную влажную ладонь. Усатый мужик, похоже, готов был поглотить их, а смело остриженная женская голова уже целенаправленно качалась туда-сюда в районе его паха, словно озверевший пневматический молоток, или, может быть, оголодавшая ворона (и пышные заросли там, похоже, совершенно ее не волновали). А потом Майк сказал: ах! Ах! — сказал Майк, и Уна, да, Уна, она сказала: оох. Оох, сказала Уна и задрожала, а все тело Майка стало тугим и жестким, он зажмурился (так, что больше не видел мужика с усами, он широко открыл рот и молча орал то ли от боли, то ли от наслаждения), и между задышливыми вздохами Уна шептала ему: сестры Эндрюс, сестры Эндрюс — о боже, Майк, давай — подумай об этом, подумай о ней сейчас — сестры Эндрюс сестры Эндрюс сестры Эндрюс — ааааах!.. Тихонько закончила она в тот самый миг, когда Майк сказал «боже», выгнулся под ней и жестко вжался в настойчиво снующие пальцы. Он кончил, когда она содрогнулась — хотя и не одновременно со стриженой женщиной и усатым мужиком, которые тоже закончили свои дела и теперь совершенно откровенно и с пугающей быстротой вытирали рабочие поверхности. Затем женщина — по-прежнему обнаженная — рассыпалась серией стремительных и очень милых реверансов, а парень подле нее отвешивал частые и энергичные поклоны, точно свихнувшийся посол, одержимый дипломатическим протоколом. Проектор трещал все быстрее, этот грохот, быть может, озаботил бы того, кто совершенно незнаком с причудами и капризами механизмов, — но Майк и Уна, они не только на этом собаку съели. Затем совершенно внезапно шум и свет исчезли, и Майк и Уна вновь оказались бок о бок в тишине и темноте. Она поцеловала его в нос. А потом возбужденно зашептала:

— Ты это сделал? Ты это сделал, Майк? Сделал? Подумал о ней? Ты о ней подумал?

Он длинно, с низким скрежетом, выдохнул из самых глубин своего существа.

— Да, — едва расслышала она. — Сделал. Я сделал. Я сделал это.



Джейми время от времени поглядывал на Тедди за столом — сидит себе и стучит по клавишам огромной старой пишмашинки, вроде бы не обращает внимания на болтовню Джейми и Джуди. Поначалу, если честно, Джейми совсем не нравилось, что Тедди вообще там сидит, — но потом он подумал: нет, это просто-напросто глупо. Правда ведь глупо? И неправильно. Ну то есть — да, я говорю с Джуди о, ну — очень интимных вещах, но что с того, если Тедди примет в этом участие, в самом деле? Мы все участвуем, так? Каждый из нас. Да. В этом-то и весь фокус. Мм — пожалуй, это правильно. Впрочем, говорю же — да посмотрите вы на него: сидит себе и шлепает по клавишам, уж не знаю, что он там печатает. Ему плевать, о чем мы говорим: вряд ли хоть слово расслышал.

— Ну, я думаю, — сказала Джуди, опуская чашку, — что это совершенно замечательная идея, Джейми. Как ты считаешь, Тедди? Замечательная?

— Замечательная, — немедленно и безапелляционно согласился Тедди.

Автоматическая реакция? Очередной рефлекторный ответ посреди бесконечного чемпионата по супружескому пинг-понгу? Или он умудряется печатать и слушать одновременно? Наверное, это возможно. Впрочем, мне все равно; теперь меня больше парит, что этот наш с Джуди разговор может отвлекать Тедди. Хотя, если на него посмотреть, он совершенно не отвлекается.

— Я имею в виду, — продолжала Джуди, — особенно ради малыша, да, Джейми? Бенни. Малыша Бенни. Мило… Так что приводи ее, конечно, если она — сам знаешь, если захочет. Если твоя жена вообще захочет познакомиться со мной…

— О да, конечно, она захочет с тобой познакомиться, — бросился уверять ее Джейми. — Если придет. Я же говорю — когда я звонил, ее не было. Не было дома. Ну — или трубку не сняла. Может быть. Когда услышала мой голос. Я оставил сообщение, может быть, ну не знаю — может, я сглупил, потому что в нем было полно, сама знаешь — эканий и меканий, и заикания, и так далее — потому что я до сих пор не привык, что довольно нелепо — разговаривать с машинами. Иисусе — пора бы уже привыкнуть. Не помню, когда в последний раз звонил кому-нибудь и действительно разговаривал с человеком.

— Я уверена, она ответит, Джейми. Ну конечно, ответит.

— Да-да. Дам ей день или два и позвоню еще раз.

— Это приятно? — спросила Джуди. — Быть отцом? Мне всегда ужасно любопытно, каково это. Воспитывать детей.

— Ну… если честно, я не очень помню, каково это. Столько времени прошло. Да я не так уж и много его, ну, воспитывал — так ты сказала? Да? О. Когда был рядом. Но на самом деле, знаешь, Джуди, — раз ты, ну, понимаешь — раз ты подняла этот вопрос, вроде того. Я вообще-то очень удивлен, что вы с Тедди, ну, понимаешь — что вы с Тедди не, гм, — никогда не…

— О нет. — Джуди улыбнулась, и весьма решительно притом. — Мы не можем, увы. Или надо было сказать «я не могу»? Да, Тедди?

— Да, — ответил Тедди. — Не можешь. В слове «терраса» две буквы «с», да?

— Одна «с», правда, Джейми? Одна «с»?

— Одна, да. Совершенно уверен. И две «р».

— Мм, — задумался Тедди. — Да, насчет двух «р» я и сам сообразил. Ну ладно — пусть будет одна «с».

— Но с Тедди все в порядке, — продолжала Джуди. — Это я не могу. Ведь ты же в порядке, правда, Тедди?

— Я в порядке, — согласился Тедди.

— И, черт возьми, знаешь, — засмеялась Джуди, — худшего момента просто не придумать. Ну, понимаешь — узнать. Нам сказали. Тедди и так был в ужасной депрессии, потому что, ну — оказалось, что это чуточку непросто, найти, ну, понимаешь — действительно хорошую роль, а моя практика была…

— Не мог, — вставил Тедди, — найти никакой роли. Никакой роли, ни хорошей, ни плохой. Эта лента, знаешь… Она еле-еле пишет. Может, у Майка есть другая?.. Запасная. Это же не единственная машинка в его закромах. Вполне может быть.

— В общем, — продолжала Джуди. — Моя практика тоже переживала одну из своих весьма — ну, она была несколько под паром, если ты меня понимаешь.

— Никто не приходил, — сказал Тедди. — Ни души.

— О, Тедди, — обязательно всегда быть таким?..

— Но это же правда. Ты же сама говорила? Тяжелее момента, чтоб узнать про детей, беременность и все такое ни за что не придумать, потому что я не зарабатываю, и ты не зарабатываешь, а то немногое, что у нас есть, я заливаю в свою ненасытную глотку.

— Да… — согласилась Джуди. — Это тоже была проблема. Тедди — алкоголик, Джейми. Не знаю, в курсе ли ты.

Джейми посмотрел на Джуди. А потом посмотрел на Тедди.

— Правда? Нет-нет — я не знал. Даже не предполагал. И что потом, гм, — Тедди? Ты, ну — покончил с этим, да?

— Ха! — сказал Тедди. — Нет-нет — это чистая правда, знаешь ли, что говорят — нельзя покончить с этим навсегда. Никак. Кто был алкоголиком…

— Да, но, — запротестовал Джейми, — твое вино, Тедди… твое вино…

— Ах да, — согласилась Джуди, — но ведь он его не пьет, правда, Тедди? Ты разве не замечал, Джейми? Он, Тедди, никогда его не пьет. Делает, да — раздает всем. Но в рот не берет ни капли, как говорится. Это прекрасно. Я очень им горжусь. Ты меня слышишь, Тедди? Я говорю, что очень горжусь тобой.

— Хорошо, — сказал Тедди. — Спасибо. Где… куда подевался этот чертов знак вопроса?..

— О боже, а в те дни все было просто ужасно, — жаловалась Джуди. — Он был настоящим хроником.

— Ах, вот ты где, сукин сын… Да, был, — со смаком согласился Тедди. — Настоящим полноценным пьяницей. И очень скучным, что неудивительно. Боже — как вспомню все эти кошмарные ночи в бесконечных клубах и барах, среди толпы пьяных кретинов. Люди едва могли говорить, но все время смеялись. Или плакали. Или внезапно пугались и начинали орать кому попало: «Моя сумка! О господи — моя сумка! Где моя сумка?!» А потом кто-нибудь немногим трезвее бормотал ему: «Вот — вот она, твоя сумка. Чё ты психуешь? Вот она, смотри, на полу, она там всю дорогу стоит, тупой ты старый осел». После чего заливший зенки идиот снова впадал в кому, умиротворенный. Я все это знаю, дорогой Джейми, потому что этим орущим дебилом чаще всего был я сам. Моя лучшая роль. Я был в ней совершенно естествен — правда? Джуди?

— Мм, — кивнула Джуди. — Боюсь, что так. Но потом это переменилось. Все переменилось.

— Как именно? — поинтересовался Джейми.

— А как ты, блин, думаешь? — крикнула Джуди. — Лукас. Лукас, разумеется. Как иначе-то? Тедди встретил Лукаса в питейном заведении, правда, дорогой?

— Ну да. В «Голубом ангеле». «Белом Ангеле». Каком-то разноцветном «Ангеле». И он тут же, понимаешь — тут же увидел, в чем моя беда, и предложил помощь. Я никогда его прежде не видел, а он мне помощь предлагает. И, господи боже, она нам была еще как нужна. Мне пообещали роль в одном минисериале…

— Ха! — перебила Джуди. — Это слово! Оно теперь всегда меня смешит, это слово, потому что много-много лет я произносила его совершенно неправильно. Правда, Тедди? Всякий раз, когда видела его напечатанным, знаешь, потому что в нем же никогда не ставят дефисов или пробелов. В «минисериалах»? В общем, я всегда говорила что-то вроде «минносралы», букву проглатывала, а остальное путала. Как будто они и без того тоску не наводили…

— Ты закончила? — спросил Тедди с фальшивой укоризной. — Точно? О радость. Ну так вот, Джейми. Лукас подошел ко мне в этом ангельском заведении, черт его знает, где оно было… ах да, сериал, телесериал, вот о чем я, — да. Я считал, что получил эту роль, понимаешь — мне пообещали, — а потом вдруг звонит агент и говорит: извини, друг, ничего не вышло. Не дают. Роль. Мне не стоило бы удивляться, но тогда я, видимо, этого не понимал. То, что я всегда был такой упитый, что не мог толком даже рекламу зубной пасты, нафиг, произнести, что уж говорить о настоящей актерской роли — где надо сценарий учить. А вскоре у меня и агента не стало. И хозяин квартиры — он поднял шум, правда, Джуди?

— Ужасный человек… — прошептала Джуди. — Дупер, так его звали. Ужасный человек.

— Мм — да, премерзкий тип он был, этот Дупер, — согласился Теми. — Но все-таки — трудно его винить, да? Он неделями не получал от нас арендной платы. Как бы то ни было — Лукас, он сказал мне… ну, ты знаешь, что он мне сказал, Джейми, потому что тебе он сказал то же самое, да? Приходи и живи со мной в Печатне. Вот что он мне сказал. И знаешь что? Я его расцеловал. В тот же миг, прямо там я взял и расцеловал его. Не знаю, что на меня нашло. Хотя знаю, конечно, — около восемнадцати больших порций джина, стандартная ночная норма. Господи всемогущий. Ладно. Мы были спасены. Вот и все.

— Самый главный день в нашей жизни, — с благоговением сказала Джуди.

— И в моей, — пылко согласился Джейми. — Я тоже был в баре. Наверное, он, Лукас, постоянно ищет в таких местах. Ищет заблудшие души. Не худшее место, чтобы начать поиски, если вдуматься, правда? Это было в отеле «Гросвенор», век буду помнить — не в том, что на Парк-лейн, не в роскошном, нет. В том, Что у вокзала Виктория. Знаете его? Ну ладно. Я убивал время — ждал поезда в — по-моему, в Ливерпуль. Отправление задерживалось. Они туда оттуда ходят? С Виктории? В Ливерпуль? Не знаю. Впрочем — не важно. В общем, куда-то на север. Не важно. Какая-то скучная командировка или еще что. И он, Лукас, мне это предложил — наверное, я тогда подумал, что у него немного не все дома, как-то так, — но он выложил мне все: какой моя жизнь может быть, ну — почти идеальной, блин. Так он это выложил.

— А ты что? — спросила Джуди. — Что ты ему ответил?

— Гм? Ну — толком ничего, если по правде. Почти ничего не сказал. Взял его карточку. Вежливо поблагодарил. Говорю же, я подумал, что он, наверное, какой-то псих с благими намерениями.

— Явно с благими намерениями… — задумчиво произнесла Джуди.

— Но не псих, — добавил Тедди. — Точно нет.

— Ну да, теперь-то я знаю, — защищался Джейми. — Но тогда — ну, тогда, он казался просто… ну, знаете: с тобой такие вещи не случаются, да?

— Нам повезло, — возликовала Джуди.

— Повезло, — сказал Джейми. — Еще как повезло. Ну, в общем, даже в поезде, когда я еще ехал в поезде в — думаю, это все-таки был, знаете, Ливерпуль, если хорошенько подумать. Я сидел, хлебал «Карлсберг», укуривался до смерти, и вся моя жизнь начала мне казаться, ну — другой. Какой она была, и каким, понимаете — все могло бы быть. Это звучит… о господи, знаете что — я могу вам сказать, тебе и Джуди, конечно, могу, потому что вы поймете, вы двое — но другие подумали бы, что я… ну ладно, если честно, мне казалось, что я, понимаете — наблюдал что-то вроде видения, да. Откровение. Вот настолько сильно. А я вроде как — вроде как смотрел на сельские дали, как они со свистом пролетали мимо окна, и это было вроде как мое — прошлое, да. Думаю, так я думал. То, кем я был. Понимаете? Потому что теперь я был другим. Я это чувствовал. Совершенно другим человеком. Мм… я изменился. Я сменил в Кру.[75] Не поезд. Нет. Личность. — Джейми задумался. — Жалко, что я… что я этого fie сделал. Не расцеловал его…

Джуди глядела на него.

— По-моему, — сказала она, — по-моему, Джейми, это был прекрасный рассказ. Правда. И, по-моему, ты прав, ну, знаешь, насчет Лукаса и баров, кабаков и так далее. Пола нашли там же — в каком-то кабаке. И Элис — даже Элис. Элис работала официанткой, она мне как-то раз говорила, в каком-то ужасно модном — ужасно шикарном месте. И Лукас, он спросил ее — мол, неужели ты не стремишься к большему, как-то так. И Элис, она сказала ему — судя по всему, она ему сказала: «Ага! Пусть мой вид тебя не обманывает! Это верно, сегодня я обслуживаю столики в частном клубе — но завтра! Завтра — кто знает, где я буду обслуживать столики завтра!» Ха-ха. Ужасно смешно. Что вообще-то довольно странно, да? То, что это сказала Элис.

— Ага! — рявкнул Тедди, выдергивая лист бумаги из-под валика пишущей машинки. — Все. Готово. Конец. Точка.

— О Тедди, я так рада! Можно прочитать?

— Как только я размножу. Пол говорил, у него есть какой-то знакомый, который занимается такими вещами. К тому же надо отнести еще вина вниз, Бочке… Ну не чудо ли он, старина Бочка? Сегодня нас ждет рагу из баранины. Обожаю его рагу. Вкуснее в жизни не ел.

— Над чем ты работал, Тедди? — спросил Джейми. — Да — я люблю рагу.

— О! — воскликнула Джуди. — Такты не знаешь! А, ну, наверное, откуда тебе знать, правда? Тедди никогда никому не говорит, какой он у меня невероятно талантливый, правда, Тедди, любовь моя?

— Это всего лишь пьеса, — отбился Тедди. — Всего лишь маленькая пьеса…

— Которую ты написал! — радостно засмеялась Джуди. — Это на Рождество, Джейми. Ему так надоело, знаешь, сокращать и переделывать чужие пьесы, что он решил сесть и написать свою. Вот так запросто. Жду не дождусь, когда она попадет мне в руки — и надеюсь, Тедди, для меня там хорошая роль.

— Там все роли хорошие. Что ж, будем честны — это для меня единственный способ раздобыть хорошую роль, правда? — уныло отозвался Тедди. — Здесь отличная роль для тебя, Джейми.

— Для меня! — взвизгнул Джейми. — О господи боже, нет — только не я, Тедди, о нет. Ни в коем случае. Я не актер, ни в коем случае! О господи, нет — только не я.

— Ты и художником не был… — проницательно сказала Джуди, медленно кивая и сощурив глаза.

Джейми посмотрел в пол. А когда он поднял глаза, лицо его сияло.

— Это… правда, да, Джуди? Ладно, тогда, Тедди, — хорошо. Берегись, Оливье,[76] или кто там нынче за него: я иду!

Джуди захлопала в ладоши:

— Что за характер! Вот это Джейми!

— Ладно, вы двое, — я размножу эту штуку, а потом… в конце концов, можно, пожалуй, заняться бургундским и всем прочим прямо сейчас. Сэкономлю время. Кстати, да, Джейми, — забыл сказать. Зная о моей проблеме, угадай, кто предложил мне, когда мы впервые, ну — пришли сюда и все такое, заняться выпивкой?

— Лукас?

— В яблочко. Лукас. Верно. Это научит меня… как он сказал, Джуди? Чему это меня научит?..

— Ответственности, — сообщила Джуди. — Во всех этих делах. Так он сказал. И с кааапелькой моей помощи?..

— О боже, да, — искренне согласился Тедди. — Господи, да я бы не осмелился даже подумать об этом без Джуди…

— …он моментально завязал с бухлом. Правда, любимый?

— Именно. Ни капли в рот не брал, как говорится, уже, э — семьсот двадцать один день. Двадцать два, если считать сегодня.

— За это надо выпить! — засмеялся Джейми.

— Ты можешь, — моментально парировал Тедди. — Ты, Джейми, можешь перепробовать хоть весь погреб. Но я — я пас.

— Это как твои сигареты, Джейми, — улыбнулась Джуди. — То же самое. Магия.

— Ну… — засомневался Джейми. — Почти, если честно. Мне все еще нужны пластыри.

— И сигареты! — крикнула Джуди. — Да-да — можешь не отпираться, потому что я знаю, что ты это делаешь, я знаю. Но скоро, Джейми, честно. Ты уже очень близок, правда.

— Ну, — сказал Джейми, — за это спасибо тебе. Да.

Джуди похлопала его по колену.

— А как она называется, Тедди? — полюбопытствовала она. — Пьеса. Как ты ее назвал?

— Ах да… я думаю, тебе понравится название, Джуди. На самом деле, я думаю, оно всем понравится. Я им очень горжусь. Она называется — «Отпечатки». Вот.

Джуди и Джейми разом посмотрели на него.

— О Тедди!.. — восхитилась Джуди. — Вдохновенно. Блестящее название. Забавно, что раньше никто об этом не подумал. И она о?… Я имею в виду — она о нас, да? О Печатне?

— Вообще-то нет, — признался Тедди. — Не совсем. Это, скорее, прогулка в прошлое, да. Что-то вроде «Вверх и вниз по лестнице». О том как, знаете, в старые дни все точно знали свое место. Что именно от них ожидается. И шестеренки — шестеренки тогда, ну, были в беспрестанном движении. Отпечатки, понимаете: о том, какие отпечатки это все накладывает. Так что в этом отношении, наверное, оно чем-то похоже на нас… дело в том, сами знаете, что мы все вносим какой-то вклад и… это накладывает отпечаток. Да. Потому что знаете что? — добавил Тедди, дотронувшись до дверного косяка. — В те дни, когда я всегда был навеселе, мягко говоря, мне было так паршиво каждый божий день — а по ночам, о господи, — эти жуткие, изматывающие ночи, когда мечешься в поту…

— Я помню… — отозвалась Джуди, очень тихо и чуточку содрогнувшись.

— Ну да. Еще бы. Такое не забудешь. А сны — боже мой. Какие у меня были страшные, кошмарные сны. И я как раз об этом: я вот что хочу сказать. В те дни я утешался только тем, что сны… со временем они тают, как кончается выпивка. Уходят. Отпускают меня, да? Но этот сон — наш сон. Он не кончится. Он навсегда. И я не хочу, Джуди, чтобы он кончался. Уходил. Я не хочу, чтобы он меня отпускал. Да?