"Макушка лета" - читать интересную книгу автора (Воронов Николай Павлович)

ЗАГАДКА БУБНОВА

1

Что за искажение восприятия? В каких тайниках нашего мозга, Марат, происходило обманывающее преломление Володькиных духовных и внешних свойств? Наверно, мы, сопоставляя себя с Бубновым, впадали в обычное для людей самовозвышение? Впадать, конечно, впадали... Вот в чем, думаю, отгадка: его оценивало наше чувство и сознание — мужское, а надо было пытаться исходить из беспристрастной сути той Инны, натура которой приоткрывалась нам... Впрочем, что я говорю?! Ни один из нас, пожалуй, не был способен на перевоплощение. Да что там: тогда и твое, и мое восприятие скрадывала дымка щенячьей подслеповатости первой любви. Ведь были у нас об этом разговоры, и впечатления были, приводившие к летучим и недолгим огорчениям, тревогам, разочарованиям, но они как приходили, так и отсеивались — быстро, и мы опять оставались с тем определенно прекрасным, что любили в Инне, с ее задраносым личиком, мраморно-белым от холи и от того, что до войны мать часто водила Инну в Эрмитаж и Русский музей, часами заставляла смотреть на изваяния девочек, девушек, женщин, созданных Шубиным, Кановой, Роденом, Торвальдсеном, Чижовым...

Ты знаешь, Марат, какое лично для меня есть преимущество в детских и подростковых отношениях перед отношениями в молодости и зрелости? В пору детства и отрочества мы не склонны воспринимать расхождение, размолвку, раздор как предел, за которыми меж нами никогда не будет прежних близких отношений. Напротив: поссорившись, ожесточась, мы продолжаем жить с чувством, что отношения восстановятся и станут гораздо прочней, лучше. Я не собираюсь утверждать, что разрыв меж взрослыми людьми зачастую сопряжен в их душах с чувством безнадежности. Но вместе с тем смею утверждать: взрослея, человек делается более терпимым, однако в нем увеличиваются силы разрушительности, они и производят крушение отношений.

Если ты помнишь — мы с тобой довольно быстро опять сдружились. Событием, ускорившим это, оказалась та самая авария, связанная с разъединителем, выдернутым Станиславом. Не знаю, как ты теперь оцениваешь мою тогдашнюю откровенность, но тогда она и вернула нашу дружбу, и возвысила до братства. Так, по крайней мере, воспринял я наше радостное примирение. Откровенность? Напомню. Не уверен, что ты не забыл ее. Наивная откровенность, лопоухо-суеверная, однако она дорога мне. Я рассказал тебе о «земле», возникавшей и пропадавшей, о скрытом мной отключении масляника низкой стороны, про согласное, мучительное молчание Станислава и Грозовского. За все это я возлагал вину на себя: возмездие — дал себя увлечь Инне, тем самым нарушив закон дружеского рыцарства. Правда, в том, что Станислав дернул разъединитель, я усматривал не только возмездие за грех моей утайки, но и за грех покрывательства, допущенный Станиславом и Грозовским. Тогда ты ехидновато спросил: «А за что же поплатился Верстаков?» И так как я замешкался с ответом, сам и ответил (серьезно ли, нет ли — я не уловил): «В любом горьком событии не обходится без невинно пострадавших». Теперь, вспоминая об этом, я иногда спрашиваю себя: «Что проявилось в тех моих мыслях: христианские представления деда и матери, да и вообще нашей среды, моя щепетильность, доходящая до вымороченности, муки совести?» Спрашивай не спрашивай — поздно, ничего не изменить.

2

После драчки с Инной я пересел на парту подле стены, в конце ряда. Ты, Марат, продолжал сидеть на прежнем месте, позади нее. Инна, когда видела нас вместе, выражала нам презрение: задерет голову, как лошадка, которую сдерживают перед скачкой, и пойдет медленней, пританцовывает, волнуя, оскорбляя боковым выкругляющим движением бедер. Если проходила мимо нас с Володькой Бубновым, то норовила поддразнить, раздосадовать, взбеленить: ласково обратится к нему, иногда невпопад, настолько невпопад, что наши щеки заполыхают от стыда за нее, сдует с плеча его бостонового темно-синего пиджака предполагаемую пушинку, отбросит пальчиком прядь со лба — Володькины волосы  р а с с ы п у ч и е, они всегда раскрыливались, образуя над головой красивый развал. Володька был блондином с таким же приятным отливом, как Инка, но, вероятно, из-за деревенской простоватости лица он звался сивым, белявым, белобрысым, чаще, пожалуй, белявым.

Оголтелый, оголтело-простодушный Володька Бубнов в своем влечении к Инке не замечал маневров ее самолюбия, направленных на то, чтобы уязвить, взъярить, унизить и вернуть нас. Он рассыпался перед Инкой, точно горячий картофель перед сельской красавицей, раскрыливался, как петух перед курочкой, и нам было совестно за него. Сейчас я отношусь к Володькиной  с л е п о т е  с сочувствием, в котором нет и тени снисходительности, я уж не говорю про осуждение. Кто из нас с легкостью ставриды не ловится на пестро-блесткую снасточку, имеющую издевательское наименование  с а м о д у р, — дюжина рыболовных крючков, украшенных разноцветными птичьими перышками?!

3

И все-таки вопреки тому, что мы сами создали Володьке Бубнову благоприятные условия для ухаживания За Инной, мы по-прежнему продолжали не видеть в нем серьезного соперника. Не иначе как для собственной уверенности в том, что он не достоин Савиной, что она всегда будет сохранять к нему пренебрежение, родственное нашему, мы придумали Бубнову уничижительное прозвище Тсля-Тсля и только так и называли его наедине друг с другом. Нелепо, но нас ничуть не настораживали сообщения одноклассниц, ее подруг, что Володька завалил Савиных продуктами. Ему-то есть откуда тащить. Говорили, что у Бубновых в пятистенке и железобетонном подвале каких только запасов нет! Хранятся с предвоенной поры бочата с топленым бараньим жиром, маринованные подосиновики, вишневый сироп...

Совсем недавно Савины жили впроголодь, теперь — почти как при отце в Ленинграде. На днях Инна угощала подружек настоящим чаем — индийским, добытым из расписной кубической жестянки, пирогами, начиненными толченой черемухой, смородиновым вареньем. Хоть Инна и не зажадничала от внезапного съестного изобилия, однако начала выкручивать из себя аристократку: морщит завлекательный носик при виде бело-розового шпика (жирный, без мясных слоев) и мучнисто-мелкого тростникового сахара, поставляемых американцами, словно и не для нее недавно была небесным лакомством картошка, мятая с капелькой горчичного масла.

Не настораживало нас и то, что Володька днюет и ночует у Савиных и неотступно находится при Инне, куда бы она ни подалась: в читальный зал, на кинофильм или покататься на лыжах с горы Кара-Дыр.

4

Как-то на перемене Инна, растолкав ребят, игравших для разминки в стукалку (одной ладонью отгораживаешь глаза, другую ладонь подставляешь для удара, а когда ударят, отгадываешь кто ударил), подошла к моей парте, вытащила оттуда портфель, а меня взяла за шею и отвела на прежнее место. Опять я стал сидеть подле нее. И повторилось застолье у Савиных. И снова Инка увлекла меня наружу, но теперь было морозно и вызвездило так, что было бы светло и без новогодней иллюминации.

О, красота и риск юного безрассудства! Инна бежала по широковатому льду тротуара в туфельках на французском каблуке, высотой чуть ли не в вершок, в платьице, сшитом еще в девчоночью пору и угрожающе тесном в груди, хотя его и расставляла искусница портниха Серафима, обшивавшая жен и домочадцев начальства металлургического завода. Серафима сохранила на платьице нашивки под вид гусарских позументов, и они восхищали меня, выросшего в мире бедных одежд, как экзотические наряды индианок. Я бежал в ботинках на подошве из фибры, в суконных брюках ремесленника, в рубахе из белой бумажной рогожки. Холод подстегивал наш бег, но не убавлял счастливой упоительности поцелуев под кленами, похожими в заснеженных кронах на копешки.

На этот раз, Марат, разыскивал нас не ты, а Володька Бубнов. Ты быстро захмелел и свалился на кровать в боковушке. Когда Володька заметил нас и догнал, Инна отхлестала его по щекам. Он заревел в голос, но я не испытал к нему жалости: наконец-то Тсля-Тсля получил за свою безумную прилипчивость.

Ни она, ни я не могли предположить, что Тсля-Тсля способен уязвиться, но он уязвился и прекратил отношения с нами, даже с тобой, Марат. С тобой и со мной он помирился незадолго до экзаменов за девятый класс, а с Инной, наверно, гораздо раньше, да только скрывал. Унижение, равное бесчестию, — как его не скрывать? Впрочем... Не кори за предположение: не Инна ли потребовала от Володьки сохранить в секрете их примирение? Она, если ты не забыл, обладала склонностью к конспиративным уловкам: пользовалась железными ручками с полыми трубочками, чтобы прятать в них шпаргалки; переводы над текстами в учебнике немецкого языка писала буквами не славянской азбуки, а латинского алфавита; четвертное сочинение по литературе готовила впрок (наша  р у с а ч к а  объявляла темы заранее), а так как на первом листке должен был стоять школьный штамп, ставила его с помощью самодельной печатки.

5

Из поры между январем и августом 1945 года, как ни вглядываюсь, моя память не улавливает никаких отражений, связанных с Инной, будто в зеркале с облезшей амальгамой. Наверно, из-за однообразия впечатлений: встречались только в школе, Инна работала в одну смену, а я — в три, из-за анемичности чувств, приведенных в такое состояние трудом, учением и черной скудостью пайковой кормежки, из-за того, что одна страсть владела Инной в эти дни — стремление возвратиться в Ленинград.

Тогда Железнодольск, земляночно-барачный в котловинах и по холмам, где летом было пыльным и смрадным существование (избура-сизые бури и металлургическая гарь), представлялся мне самым прекрасным городом на земле, потому что, кроме Троицка, Челябы, Каслей и Кыштыма, я не видел других городов, и я досадливо удивлялся тому, что Инна  р в е т с я  в Ленинград.

Через несколько лет я очутился в ее родном Ленинграде, прошел пешком по его  л и н и я м, проникся зодческой гармонией дворцов, площадей, храмов, памятников, реющей, как прыжки танцовщиков балета, красотой мостов, нежным взаимодействием деревьев, скульптур, берегового гранита, каналов и неба, которое придает их формам переливчатую воздушную чеканку.

А как были картинны здесь люди, особенно морские офицеры, что иногда, заглядываясь на них, я впадал в созерцательность олигофрена и открывал рот, и кто-нибудь из прохожих, склонных к проказливости, движением век обращал внимание мое на грачей, вившихся над дубами возле Исаакия: дескать, опасайся, залетят всей стаей. И я понял, что тускло было глазам Инны в Железнодольске, г о л о д н о. Ведь, пожалуй, вероятен зрительный голод на яркий цвет зданий, на ритмическую слаженность камня, литого чугуна и стеклянных плоскостей, на одежду — отражение земных благ, ткаческого мастерства, украшательского искусства портных. И стало мне ясно, что Железнодольск зовется городом, а в действительности он несуразное скопище жалких, плюгавых построек, сработанных на  ж и в у л ь к у, без мало-мальских помыслов об архитектуре и человеческой душе. Неужели его насыпали, сколачивали, клали, руководствуясь всего лишь идеей нужды, пользы и социального расчета? Неужели никому не стукнуло в голову, что мы, люди, вышли из мира природы, полного строительных чудес, совершенных форм, прекрасных красок, не имеющих цветового предела и увязывающихся в несказанные узоры, пропорции, орнаменты, и что все это внедрилось в нашу тысячевековую зрительную память и не может не возбуждать среди убогой постыдности жилищ бессознательной тоски по красоте? Сооружения завода: аглофабрики, домны, мартены, корпуса прокатов, хотя они не предназначены для любви, вскармливания детей, праздничных торжеств, а для производства металла, и те гораздо привлекательней, живописней, будто не здесь временное место жизни человека, а там, до́ма, будто то, что завод роет, обжигает, плавит, прокатывает, важней, чем сами люди.

И я понял, почему Инна первым послевоенным летом, оставив мать и младшую сестру, умчалась в Ленинград. Она, как я узнал у Савиных, намеревалась их забрать, когда получит взамен квартиры, разрушенной снарядом, какое-нибудь жилье и приведет его в порядок.

Каким способом Тсля-Тсля вскоре после отъезда Инны получил пропуск в Ленинград, никто из класса не знал. То, что он сумел уехать в Ленинград да еще и прописаться там, сильно озадачивало Савиных — мать и младшую дочь Беатрису: без вызова туда не пропускали. И поныне я близок к подозрению, что вызов ему прислала Инна, а Савины по ее наущению умалчивали об этом. Но почему?

6

Ты не обсуждал со мною сногсшибательное Володькино действие.

Вероятно, как и я, ты  о ч н у л с я  тогда для понимания того, какой он великий соперник, Бубнов. Но я, в отличие от тебя, не потерял здорового настроения. Ты же стал неулыбой. Весь десятый класс вплоть до выпускного вечера ты казался мне человеком, живущим с замирающим дыханием, потому что со дня на день ждал своего полного крушения.

На выпускном вечере, слушая твое разудалое пение, освободившееся от почти годового отчаяния, мы вздыхали с отрадой: «Наконец-то Марат воспрянул!» Да, ты воспрянул, поверив тому, что за время, пока ты увольняешься и едешь в Ленинград, в судьбе Инны не произойдет никаких изменений. Чем прочней была твоя вера, тем горше становилось у меня на душе. По словам Беатрисы, встреченной мною на водной станции, Инна тоже окончила десять классов. И я почему-то считал, что в ее жизни наступил самый опасный период. Был и другой, тоже безотчетный вывод: ты, возможно, еще не потерял ее, а я уж — точно. Я свыкся с этой предрешенностью отнюдь не без ревнивых страданий, но вместе с тем я по-прежнему держался твоей стороны, Марат, и ты не можешь не помнить, как я переживал, что твой отъезд откладывается из-за нужды в деньгах, и как поспешил выручить тебя, для чего продал свой новый коверкотовый пиджак песочного цвета и только что полученный спецовочный костюм.

Я не сужу тебя, Марат, за то, что ты без призвания поступил в военно-инженерное училище, за то, что ты, получая увольнительную, все те часы, на которые был отпущен, кружил вокруг Петропавловки, надеясь встретить Инну, получившую квартиру близ крепости.

Через четыре года после нашего расставания мне удалось побывать в Ленинграде. Ты, увы, уже окончил училище и служил в Прибалтике.

Я обошел Михайловский замок, стараясь вообразить, как ты здесь учился и как стремглав покидал его казематные пределы при малейшей возможности повидать Инну. Потом я подался к Савиным.

Мое сердце частило: сейчас, сейчас увижу Инну.

Но застал лишь Беатрису, старшеклассницу, красивую, под стать Инне, блондинку с карими глазами.

Беатриса, рассказывая о сестре и Бубнове, призналась, что они не ладят и собираются разводиться.

Я дождался Инну. Она прошла в соседнюю комнату и не появилась оттуда, хоть я и посылал за ней Беатрису.

Сейчас я не стану говорить о том, как это было. Позже, позже, если возникнет охота.

Я простился с Беатрисой. Брел оскорбленный. Какое бессовестное равнодушие: приехал бывший соученик... Да будь я на месте Инны...

Много лет саднила в моей душе боль несостоявшейся встречи.

Теперь, в эту минуту, над бумагой, я вдруг по-иному подумал о поступке отвержения, совершенном Инной. Вероятно, по разумению Инны, у меня была непростительная вина перед ней. Ведь, пожалуй, не случайно она завихривала меня своей нежностью в осеннюю темень и в ту новогоднюю ночь, за которой начался год Победы...