"Макушка лета" - читать интересную книгу автора (Воронов Николай Павлович)ВСТУПЛЕНИЕ В СИНХРОНИЗМОстановить турбогенератор во время войны было великой трудностью, пусть даже на неотложную ревизию. Без того перегрузка на линиях. Хочешь не хочешь, а придется прекратить подачу напряжения в лаборатории, мастерские, на цеховые участки, где отсутствие электричества не приведет к результатам, пагубным для армии. Урону все равно быть: меньше, чем обычно, завод прокатает броневого листа, снарядных заготовок, отштампует танковых башен, отольет мин и гранатных футляров. Но это урон неизбежный, разрешенный многими руководящими инстанциями вплоть до Государственного Комитета Обороны, а главное, восполненный поставками недоданного металла из стратегических резервов или призывными приказами, которые бьют на трудовую сознательность и обращены к духу героизма. Страшней непредвиденная остановка турбогенератора. Вращался нормально: ниже трех тысяч оборотов в минуту не давал, выше не поднимался. Напряжение гнал положенное: крылышко стрелки киловольтметра неподвижно стояло против черты, над которой чернели цифры 10,5. Обиходно, на подстанции, мы называли их «десять пять», а по-научному они значат десять тысяч пятьсот вольт. Белоэмалевый частотомер, шкала которого походила на двухрядье призрачных зубов, напоминал благостно улыбающегося плосколикого человека, нарисованного детской рукой. Спокоен мир подстанции. Электрощитовые, старший и его помощник (это я) сторожкими своими чувствами ни в чем не улавливают опасности. Им кажется, что они находятся среди тишины омутовых глубин. Басовый гул автотрансформатора, осиный звон счетчиков, жужжание катушек, удерживающих во включенном состоянии медные ножи, словно бы процеживаемое сквозь сито, смыкание и разъединение контактов хитромудрого прибора «Тирриль» и другие мерные шумы электрической аппаратуры — все это тоже воспринимается как тишина. Но вдруг привычный звуковой фон нарушился: был стеклянно ясен, слитен, теперь в нем, похоже, появились пулевые пробоины. Наш навостренный слух вмиг выследил перемену в сладостном клацанье «Тирриля» и тут же, обратя обеспокоенные взгляды на частотомер, мы услышали раздавшийся в нем громкий щелчок, который совпал с выпадением «зуба» на шкале. Перебивы в пульсации «Тирриля» прекратились, однако в его быстром клацанье стало больше тревоги, как в спешке сердца, хотя своим звуком он напоминал звук торопливых поцелуев, которыми мать осыпает ребенка, прежде чем убежать на работу. Турбина теряла обороты, снижалась частота тока, падало напряжение. Старший щитовой Станислав Колупаев пошел к пульту, на ходу застегивая куцый шевиотовый пиджачок. Обцеловывающие звуки «Тирриля» участились. «Тирриль» изо всех сил старался наладить давление и скорость пара в турбине, чтобы восстановить обычное вращение ротора. Но как ни искусничал «Тирриль», было тщетно старание. А коль так, неизбежно вмешательство человека, пусть и нет в его действиях нежной электрической вкрадчивости. Станислав одернул застегнутый на все пуговицы пиджачок, вознес руку над мрамором пульта и услышал щелчок частотомера при выпадении «зуба» на сорока восьми герцах. Светлый лист его ладони сомкнулся на черном эбоните рукоятки, похожей на рукоятку браунинга. Поворотами рукоятки Станислав будет командовать моторчиком, а моторчик — подачей пара на лопатки турбины. И поднимется напряжение, и установится прежняя частота, и лихорадочное чмоканье платиновых контактов сменит их же рассчитанно-холодный цок. Но не довелось Станиславу сделать и одного поворота рукоятки — во взрывном коридоре[1] как бы что-то слоновой грузности ухнуло на железобетонный пол: отключился масляный выключатель. Сразу скакнули в нулевое положение стрелки приборов. Частотомер как обеззубел. «Тирриль» замолк. Хрюкнув, загорланила сирена. Ее жестяной, раструбистый, лаково-черный рожок, торчавший над стальной оправой щита управления, мелко затрясся. Станислав опять одернул куцый пиджачок, нажал медную кнопку масляного выключателя. Во взрывном коридоре раздался тяжкий хлопок: включился масляный выключатель. Осекся рев сирены. Качнулись вправо стрелки приборов. Снова сделался зубатым частотомер. Встрепенулся «Тирриль», его возобновленное клацанье напоминало звук медленного автомобильного подсоса. На подстанцию вернулась привычная рабочая тишина. Но не вернулось чувство спокойствия: ни мы со Станиславом, ни те, кто обслуживал турбогенератор (он находился на воздуходувке), не знали, что и думать о том, почему отключался агрегат. Могла стрястись страшная неожиданность. Дабы предотвратить ее, энергетическое начальство завода договорилось с инстанциями о внеочередной ревизии турбогенератора. В отличие от Станислава я любил остановку турбогенератора. Может, потому любил, что разрушалось наше строгое служебное одиночество, охраняемое у железокованой калитки армейскими часовыми, и потому, что за работы, происходившие на протяжении смены, прежде всего отвечал он. Правда, ни Станислав, ни я не принимали участия в остановке турбогенератора. Нам отводилась роль наблюдателей. Все операции, связанные с отключением турбогенератора, должен был производить мастер Веденей Верстаков, а осуществлял их начальник подстанций Байлушко. В том, что Байлушко являлся на подстанцию к назначенному сроку, выражалась воля начальника цеха Гиричева, а также его личные побуждения. Судачили, будто бы Байлушко ходит перед Гиричевым на задних лапках, как цирковая собачка, из-за боязни лишиться брони — освобождения от армии. Так ли это, я проверить не мог, да и не посмел бы. Он начальник подстанции, а я всего лишь электрощитовой. Если бы кто-нибудь обвинил Байлушку в трусости или в стремлении отсидеться, он бы почел себя смертельно оскорбленным. Он знал абсолютно точно, бессомненно, непоколебимо, где он должен находиться: не там, в окопах, которые обстреливают, бомбят, утюжат танками, а здесь, в цеху, снабжающем электроэнергией могучий металлургический комбинат. Не штыком колоть, не из автомата строчить, не бутылки с горючей жидкостью швырять его предназначение, а организовывать бесперебойную работу подстанций, не допускать, коль случится непредвиденная авария, чтобы затягивалась подача тока потребителям первостепенной оборонной важности. На фронте без него, Байлушки, обойдутся, тут никак не обойтись. Почти все он умеет: найти «землю» — утечку электричества через треснувшую на проводнике изоляцию или через бронировку кабеля, испытать трансформаторную обмотку, зарядить аккумуляторную батарею. Он может включить даже мотор, очищающий доменный газ от пыли: мотор раскручивается последовательно, для чего через установленные промежутки должны сработать три кубастеньких реле, издающих узорный стрекот. Когда последнее реле отстрекочет, включается автомат, но он слабо сводит медные рожки, поэтому между ними возникает зеленое пламя, оно со скворчанием выхлопывается вверх, едва не достает до потолка стальной камеры. Если не прижать рожки палкой, автомат в ы б ь е т и опять придется включать мотор. От Байлушки не утаить, что тонкая, последовательная, красиво ткущаяся цепь, включающая мотор-дезинтегратор, создается при помощи палки! И он знает, где палка лежит, как ею притиснуть медные рожки, куда упереть. Электрощитовые хоть и дисциплинированные работники, но им не достает тщательности. Забежишь на подстанцию — искрит коллектор генератора. Другой бы указал: «Что ж вы?! Проверьте щетки. Не сносились ли?» Он не указывает. Он делает. Заменит щетки. Где лежат, ему не надо спрашивать: давно высмотрел и запомнил. Пошлифует коллектор наждачной шкуркой, суконным лоскутом, обдует зеркальную медь сжатым воздухом. Редко кто из инженеров, занимающих такое положение, как он, соизволит запачкать ручки, а он не погнушается залить гудроновой мастикой кабельную муфту. Кроме того, что Байлушко знал, где его место и что его некем заменить, он еще знал о себе то, что живет, исходя из требований военного времени, безукоризненно. Собирают теплые вещи для фронтовиков, обязательно что-нибудь даст. Ушанку, валенки, полушубок — без них здешней зимой можно околеть — и то отдал. Каково южному-то человеку бегать по холоду в хромовых ботиночках, в демисезонном пальто, в кепке-восьмиклинке, когда воробьи замерзают на лету?! Заработок почти целиком отчуждает в фонд обороны. Курить бросил, в кинотеатр перестал ходить, лишь бы свести донельзя собственные расходы. Он холост, но дал зарок не замечать женщин. Пока война — прочь личные помыслы и чувства. То, что Байлушко знал о себе, не было истиной о нем. Всеведающей наблюдательности цеха он рисовался другим. И все же, по мнению цеха, Байлушкину уязвимость спружинивали его достоинства. Это ли не причина для доброжелательства? Только один Гиричев злорадно относился к неутомимому начальнику подстанций. В ночную позднь, когда по городу ходят лишь дежурные трамваи да отираются возле углов подозрительные типы, он звонил Байлушке в общежитие, лежа в постели: давал незамедлительное поручение. — Слушай, Яков Рафаилыч, на фидере двадцать один греется масляный выключатель. Давай ноги в руки и мелкой рысцой на подстанцию. — Он уже... — Никаких ужей. Возьмешь из масляника пробу масла. Не для картофельной жарехи, а для проверки на веретено (никто ничего и не жарил, как мы ни голодали, на трансформаторном масле). Теперь рысью, галопом, аллюром. Отдашь пробу на центрифугу и катись в общежитие. — Он уже не греется. Контакты были оплавлены. Сменили. — Делай. Наутро цеховые хмурились с ухмылкой: узнали, что Гиричев понапрасну сгонял Байлушку на подстанцию. Чаще всего он гонял Байлушку по делам, которые хотя и были неотложны, но их легко могли выполнить аварийщики, дежурившие ночью, или старший монтер подстанций при начальнике смены. Нашенские идеалисты (кем бы мы были без них? Хлебом из отрубей с примесью древесных опилок и токарной стружки) выискивали в действиях Гиричева благородную цель: натаскивает Байлушку, дабы он н а с к р о з ь прошел все работы и в будущем, ежели потребуется, сумел бы заменить его самого. Смехотворно. Гиричев точно предопределил свою судьбу: покамест тянется война, из кресла начальника цеха «Электросеть» его и бомбой не вышибешь. Гиричев забавлялся, опираясь на незыблемость собственного командного положения и на мысль, что не пошлет Байлушку на войну, но пусть-де он мандражирует от неопределенности. Гиричев ублажал себя также тем, что его измывательство над Байлушкой будет оборачиваться в душах рядового персонала подстанций исполнительским страхом и робкой почтительностью. Убегался Байлушко, исхудал от самоотверженности, недосыпов, недоеданий. Об этом я подумал, когда на звонок, сопровождаемый миганием лампочки, спустился вниз и распахнул дверь перед Байлушкой. Я увидел его сначала через окно: понурый человек в суконном пальто цвета перекаленной стали, потом — прямо перед собой. На кепке, на узких плечах — они ужались почти до вершковой ужины от того, что он зябко примкнул их к шее, — на лацканах мерцают графитинки: запорошило, пока бежал вдоль домен. Я посторонился. Он юркнул в тамбуроподобный коридорчик. Станислав записывал показания счетчиков. Я должен был, не мешкая, закрыть входную дверь на крючок, обогнать Байлушку на глянцевито-желтой лестнице, ступеньки которой отзываются на шаги разухабистым деревянным пиликанием, встать по стойке «смирно» возле письменного стола и спросить, когда Байлушко поднимется сюда: «Товарищ начальник подстанций, разрешите сдать рапорт?» Рапорт он откажется принять, только устало махнет рукой: дескать, не надо, осведомлен. Не помню никого из электрощитовых, кому бы нравилось сдавать рапорт. Тянись, о п о р о́ в по-овечьи глаза, тараторь зазубренный текст. Если руководителю интересно, что происходит на подстанции, проще простого заглянуть в журнал дежурств и обо всем узнать. Зачем терзать нас никчемушним волнением? Ведь мы потом чувствуем себя угнетенными. Станислав мрачен смену напролет, когда приходится сдавать рапорт Гиричеву. Повадка у Гиричева намеренная: унизить сдающего рапорт. Слушая, глядеть на свою обувь, всегда чистую, прочную, по сезону. Взволновывать физиономию грозно-напускным недовольством, сводить в уголках губ волны этого натренированного недовольства к штилевой гримасе, не обещающей, однако, ничего, кроме подвоха. (Море выбрасывает мины не столько в шторм, сколько в штиль. Но не относитесь к этому как к его странности.) Отвечая на вопросы Гиричева, касающиеся досконально известных ему переключений, ремонта, проверки релейной защиты, ты будешь волноваться, досадовать на это, подавлять потаенный бунт чести, недоумения, самолюбия. Ощущать, как в волосах над висками набухают капли пота, обрываются на свинцово-серую гимнастерку. Ни на чем не подловленный Гиричевым, ты все же не удостоишься ни приветствия, ни благодарности. Но его желание унижать и на чем-то тебя подсечь не уймется. Он буркнет, чтобы ты взял ключи от взрывного коридора и кабельного подвала, спустится вниз по лестнице под скрипучие переборы ее ступенек. Во взрывном коридоре будет выборочно тыкать в двери камер указательным перстом, скривившимся на ручках и карандашах; и я буду отпирать камеры и вместе с ним вдыхать теплый вязковатый воздух, смотреть, чисты ли медные, толщиной в ладонь, шины (по желтой шине машинально скользит его взгляд, на красной и синей любовно задерживается — цвета граненого карандаша для резолюций), блестят ли фарфоровые изоляторы, не протекают ли баки, где хмуро гудят, хоть они и в масле купаются, правда в трансформаторном, мощно сомкнутые медные контакты. Все здесь протерто вплоть до стальных, черных, в сварочных шрамах, лент заземлений. Он доволен, но и раздражен. Ничего, есть еще шанс подловить подстанционную челядь. Сходя первым в кабельный подвал, он чикнет ладонью по пиджаку: там, в нагрудном кармане, хранит льдисто-белый на просвет батистовый платок. Чихать он не собирается, нет, насморк, нет, тоже не предвидится. Он не предрасположен к простудам, на нем всегда добротная, по погоде, одежда. Потолок в подвале массивный, железобетонный, кажется придавным: вот-вот сядет на голову. Ширина у подвала проспектная, в длину он едва просматривается. Тремя рядами в три яруса лежат на кронштейнах кабели. Свинец брони розовато-сер, как зола бурого угля, а те кабели, у которых обвивной, из стальных полос панцирь, лоснятся по-грачиному черно. Многожды обмишуливался Гиричев на свинцовошкурых кабелях, тем не менее сразу склонялся над ними. Белым зеркальцем мелькнет на ладони платочек, проедет по округлости кабеля. Ан эффект, да не тот: на батисте не пыль — серый мазок. Покамест Гиричев шныряет по подвалу (здесь теранет, там вперит взгляд), изведешься от его лютого желания н а т а к а́ т ь с я на слой пыли. Зато уж, н а т а к а в ш и с ь, поднесет платок к твоему носу и скажет разоблачительным голосом, раздавленным до сипа: — Не набьете ли в ноздрю, ваше беспробудное лентяйство? Подвальная пылюка-то поядреней нюхательного табака. Не набьешь в ноздрю добровольно, сам попробует натолкать, не удастся — вотрет пыль в лицо. После приказом по цеху лишит на полгода премиальных: по военному времени деньги микроскопические, хоть и четвертая часть зарплаты, но если нет другого прибытка, еще изнурительней испытаешь черную нужду. Первой военной зимой, в дежурство Станислава, Гиричев усек пыль на соединительной муфте вводного кабеля[2]. Станислав Колупаев, слишком серьезный для того, чтобы выкручиваться, на этот раз остроумно увернулся от неизбежного наказания. Он взял с платка щепотку пыли, изысканно поднес к ноздре и вобрал в себя с таким замирающим удовольствием, словно нюхнул духи «Красная Москва». Гиричев пришел в раж. На очередном утреннем рапорте по селектору подбил под поступок Станислава общественно-политическую подкладку: высокосознательный рабочий самокритически отнесся к ослаблению технологической дисциплины на подстанции. После этого случая Гиричев явно благоволил к Станиславу: набычивал голову на его «здравствуйте», и все-таки Станислав весь напрягался при имени Гиричева, а едва Гиричев появлялся на подстанции, он, оставив меня на пульте управления, скрывался либо на паровоздушную станцию, где стояли наши моторгенераторы, обмотку которых необходимо было продувать сжатым воздухом, либо в аккумуляторную — подлить в банки с оголившимися пластинами дистиллированной воды. Следуешь за Гиричевым из кабельного подвала не только огорченный: пыли не обнаружил, но для похвалы не разомкнет рта, будто для этого, как для размыкания контактов масляного выключателя, нужен мощный электромагнитный привод, — но и веселый: «Что, Степан Петрович, обрыбился? Злорадствуй теперь над своим батистовым платочком!» Итак, прибежал Байлушко, скинул суконное пальтецо в кабинете начальника смены, вместе с мастером подстанции Веденеем Верстаковым появился из-за выкрашенной в бело-голубой цвет камеры, откуда, пронимая стальные стены, вязко прикатывало к нашему столу контрабасное брунжание автотрансформатора. Оба, Байлушко и Верстаков, встали возле пульта управления, спинами к нам, сидящим за столом. Верстаков курит «беломорину», покачивая ее в губах и слегка притрагиваясь ею к кончику носа, отчего нос у него всегда в пепле. Верстакову известно, что Байлушко будет долго осторожничать, прежде чем введет в синхронизм наш турбогенератор с турбогенераторами центральной электростанции, но он не осуждает Байлушку, разве что чуть-чуть с благодушием смельчака относится к его мельтешливой осторожности. Волосы у Байлушки сизые, торчком. Когда он носил усохшую кожаную шапку, которую приходилось натягивать на голову, как тугой сапог на ногу, и тогда они не прижимались к черепу: снимет шапку, а они торчат, как стальные. Но почему-то он обожает расчесывать свои волосы. Достанет из кожаного футлярчика агатово-дымчатую расческу и вот шлёндает мелкими зубчиками по шевелюре, и вот шлёндает. И теперь вздумалось Байлушке причесываться, да не куда-нибудь глядеться, а в стекло частотомера. Причесывается, выпучивает эфиопские губы, хотя они без того полные, пышно-полные. Странно все-таки: щеки впали, нос истончился, сам кожа да кости, а губы по-прежнему полны. Правда, под верхней губой есть как бы подгубье, и оно некрасиво высовывается, когда он отгибает губу к носу или вот так вот выпучивает губы, орудуя расческой. На кого же он похож? На какого-то смурного, но славного зверька? О! На ежика! Волосы — иголки. И такая же вытянутая мордочка с подвижным носом, и фырчит, насупившись, и угибается, едва завидит опасно-неприятного человека. При Гиричеве как воткнется остреньким подбородком в свою костлявую грудку, как выставит вперед иглы волос, так и простоит. Верхняя шкала частотомера отражает работу турбогенератора центральной электростанции, подающего нам электричество. Сначала он будет введен в параллель со своим тамошним близнецом, а потом наш турбогенератор вступит в синхронизм с ними двумя. Частота на верхней шкале скачет, и Байлушко, которому предвкушалось успокоительное причесывательное удовольствие, встревоженно прячет расческу в тисненый футлярчик. — Смотри, как раскачали частоту, — говорит Байлушко Веденею Верстакову. — Мельтешат, Рафаилыч, — отвечает Верстаков. Он пришел улыбчивый к пульту управления, улыбчивым и остается. Образования у Веденея Верстакова нет. Он практик со знаниями, добытыми личной пытливостью. Но не это считается в нем главным. Он деревенский, из казачьей станицы Каракульки, однако, по цеховой молве, у него природный электротехнический дар; Байлушко да и сам Гиричев по сравнению с ним — всего лишь инженеры высокой грамотности; и хотя они, особенно Гиричев, тоже с богатой практикой, оценивается их опыт по обычной шкале практических накоплений, потому что они не обладают ч у т ь е м, которое дано Веденею Верстакову. Я объясняю улыбчивость Веденея Верстакова тем, что он не ведает страха ни перед какой работой на подстанции и потому относится к тревогам, которые одолевают Байлушку, как к чему-то ребячливо-наивному. Я заметил, находясь под началом Веденея Верстакова, что он, чем бы ни занимался во время смены, всегда уверен в правильности своих действий. Иногда меня обескураживала его уверенность, несмотря на то что он действительно никогда не допускал ошибок. Чтобы сохранять свою безошибочность, он частенько говаривал: «Высоковольтник, как сапер, ошибается только один раз: на том свете не ошибаются». Попыхивая через уголки губ табачным дымом, Веденей Верстаков потянулся. Послышался трескучий хруст, будто кости лопались. Станислав Колупаев потягивается, когда его одолевает дрёма, а Веденей Верстаков от избытка сил. — Ох, славно я выспался! Иди, Рафаилыч, покемарь. Байлушко содрогнулся: так в нем отозвался могучий потяг Верстакова. — И что у вас за манера, Веденей Федорович? — Вы о чем? — О чем-чем? — рассердился Байлушко на милое притворство Веденея Верстакова. — А это что? — и он изобразил, выбросив дистрофически тонкие руки над собою и выгибаясь дугой, как Верстаков потягивался. — А! — засмеялся Верстаков. — Не умеешь по-моему: грудная клетка навроде воробиши́ной, брюшко впалое, ильно волки выгрызли. — И что, спрашиваю, за манера? — Ты никак, Рафаилыч, без настроения? Манера? Манера постового милиционера: застоялся, негде силушке поразгуляться. — Надо иметь представление о культуре поведения. — Рафаилыч, я дохожу до всего самоуком. Покуда не дошел. Ох, любил Веденей Верстаков лукавить! А все от душевной полноты да от потребности, если кто-то рядом волнуется, киснет, скорбит, добром повлиять на него: глядишь, и полегчает на сердце. — Покемарь, Рафаилыч. Диван после перетяжки удобный! — голос Веденея Верстакова потерял благостную размытость, но приязнь в нем не исчезла. — Сосни, чесслово, не повредит. — С какой стати? — С какой стати? Краше в гроб кладут. На электростанции как пить дать порядком проваландаются. Иди, соснешь, мы тем временем все подготовим. Тебе останется нажать кнопочку линейного масляника. — Вы не представляете, какой ответственный день! — Я представляю, Рафаилыч, чего ты о себе не представляешь. — Что за намек? — Ты ответственный, я ответственный. Положись на Верстакова. Где я, там шик, блеск, хромовые сапожки. — Я отвечаю перед Гиричевым. — А я перед народом. Покемарь, советую. Чуть дальше не очень-то поспишь. — Перетерплю, Веденей Федорович. — Цыган приучал свого Серка́ без овса, без сенов терпеть, а Серко откинул копыта. — Имеется необходимость. И вы, умная голова, не понимаете... — Калган мой, правильно, варит сообразительно, отседова жалко мне тебя. — Какой сон?! Не имею потребности. — Ну да у тебя ни в одежде, ни в мускулатуре, ни в жирке — ни в чем нет потребности. — Перетерплю. — Изведешься, Рафаилыч. Резонно тебе сказал: где я, там шик, блеск, хромовые сапожки. Опять над пролетом лестницы колокольчатый звон и пульсация лампочки. Свет озаряет никелированные чашечки звонка, по которым колотится латунный шарик. Сбегаю вниз. Лестничные скрипы напоминают лето. Сосновые горы, над горами летают кузнецы-гармонисты, прядая розовыми и голубыми подкрыльями, они издают созвучия, похожие на игру хромки[3], когда ее мех коротко, рывками сжимается и разводится. На крыльце, перед дверями, испытатели релейной защиты: Марат Касьянов и литовец Нареченис, надолго задержавшийся в холостяках (он красив, обаятелен, робок; в надежде на возможное внимание Наречениса цеховые девушки называют его Нареченным). В октябре инженер-испытатель Нареченис проводил на фронт своего помощника Нурмухаммедова. Нурмухаммедов прекрасно справлялся с обязанностями второго испытателя и уважал молчаливость Наречениса: никогда не заговаривал без нужды. Нареченис совсем отчаялся, подыскивая второго испытателя: страшно словоохотливы были те, кого он проверял на молчаливость. В конце концов Нареченису посоветовали взять в помощники прибориста из контрольно-измерительной лаборатории, правда, не окончившего техникума, зато головастого и способного легко примениться, не теряя собственных достоинств и особенностей, к чертам характера самого заковыристого человека. Прибористом оказался Марат Касьянов. Нареченис, едва их познакомили, сказал Марату: — Я молчальник. Вас устроит? — Люблю размышлять. — Размышляйте, только после проверки реле, разрядников, счетчиков и так дальше в таком духе. — Одно другому не мешает. Марат, если тебе придется познакомиться с тем, что я думал о твоем поведении, надеюсь, ты не рассердишься на меня хотя бы потому, что все мы, люди, как бы ни прикидывались справедливыми, судим по личным впечатлениям. В том, как ты подавал себя в кратком разговоре с Нареченисом, было самозавышение. Тебе нравилось преувеличивать свои достоинства перед сто́ящим человеком. Впрочем, тебе нравилось придуриваться мозгляком, пакостником, ветродуем перед всякими темными типами. Погоди. А придуривался ли? Может, ты к а з а л себя другим, чем был на самом деле, потому, что ложное, неприглядное, подлое еще виделось тебе сквозь подростковое представление как доблесть. Сошлюсь на себя и барачных однокашников. Воровать, горланить бранные песни, нагло задираться со взрослыми, плести о себе, и девчонке, на которую заглядывается вся пацанва, бесстыдные небылицы — разве это не приравнивалось в наших непрозревших душах к восхитительному мужскому геройству? Я не стал потешаться над тобой, когда узнал, что твои философские размышления в присутствии Наречениса оборвались весьма скоро. Твоя душа была полна Инной. Ты не утерпел и открылся, ему: — Юргис Вацисович, я подыхаю от любви. Примени ты вместо простонародно-грубого слова «подыхаю» какое-нибудь отполированное поэтическими вздохами слово, Нареченис почел бы за надругательство твое вторжение в запретную зону молчания. Но тут он встревожился и проявил интерес к предмету твоей вероятной погибели. Поступив так, Нареченис все равно что пробил дырку в бочке с вином и приник к ней губами, а насосавшись всласть, заткнул ее веточкой и после каждодневно прикладывался. В общем, мало-помалу ты настолько втравил Наречениса в мечтания об Инне Савиной, что он позабыл о собственной неразговорчивости и о своем условии неукоснительного молчания. Ох, чего же я морожу тебя и Наречениса на крыльце подстанции? Входите. Обтряхивайте порошинки графита с шапок и пальто. Ваши карманы набиты чем-то очень веским. Не чугунными ли шарами, которыми в мельницах на воздуходувке мельчат каменный уголь? Картошка! Тогда выкладывайте ее на сопротивление мотора-дезинтегратора, над которым вздрагивает, издавая осиный зум, подпертый палкой автомат. Через полчаса перевернете картошку на другой бок, чуток подождете, и она испечется не хуже, чем в золе костра, нет, даже лучше, нигде не обуглится. Обшелушивайте ножичком тоненькую пересохшую кожицу и ешьте, только соблюдайте осторожность, потому что, когда резко прокусываешь коричневую с прозолотью корочку, в проемы выхлестывается пар, обжигает десны и нёбо. Торопиться вам не следует. Все еще не введены в параллель турбогенераторы центральной электростанции. А после вы возьмете схемы релейной защиты нашего турбогенератора и «Тирриля» да пока вникнете в них, в первую очередь ты, Марат, к тому времени, глядишь, установится равенство частот и осмелеет Байлушко, и в один из мигов, едва стрелка синхроноскопа замрет в зените циферблата, решительно нажмет кнопку линейного масляника, наверно, уже теряющего свои высоковольтные надежды на включение. На электростанции выбило турбогенератор, который вводился в параллель. Для точности скажу: он в ы л е т е л сразу, даже не успел принять на себя нагрузку. Замешательство было велико. Его не решились включить, покамест не проверили тепловой двигатель и сам генератор. На одном из дисков турбинного ротора оказались две то ли подносившиеся, то ли срезавшиеся лопатки. Лопатки пришлось менять. Времени потребовалось больше суток, затем турбогенератор включили и примерно столько же часов пристально наблюдали за тем, как он крутился. Байлушко бегал на электростанцию. Из телефонных сведений, которые мы получали оттуда от электрощитовых и машинистов турбин, выяснилось, что его подхватливость и радение использовали при проверке генераторной обмотки и замене масла в подшипниках. Но когда он в пору осмотра сопловых диафрагм стал приступать со своими советами, кто-то из рабочих прочесал его крупнокалиберным матом. Заступая на нашу третью утреннюю смену, мы обнаружили на подстанции Наречениса и Марата. Они сидели под лестницей на отопительных радиаторах, подремывали. Оказывается, Байлушко затребовал их на подстанцию к четырем часам утра. Обе минувшие ночи, как и следовало ожидать, он сумел провести без сна и еды. Щеки запали глубже, белки глаз пожелтели, словно он заболел лихорадкой и наглотался хины: цветом лица он совсем напоминал китайца. Когда запараллелили турбогенераторы центральной электростанции, Байлушко находился в кабинете начальника смены, слушая по селектору доклад мастера тяговой подстанции, которую опасно тряхнуло, когда поблизости подорвали железную руду: Куском магнетита обкололо юбочку на изоляторе высоковольтной мачты, отключился ртутный выпрямитель, пробило кое-где крышу. Возвратясь к пульту, Байлушко застал Веденея Верстакова за подгонкой частоты. — Разрешите! — Досада была в его петушином тенорочке, когда он потребовал от Веденея Верстакова посторониться. Верстаков не отошел от пульта, продолжал поворачивать пистолетную ручку возбудителя. — Разрешите-ка! — Погодь. Ты по красной стрелке будешь вступать в синхронизм аль по черной? — По какой буду, по такой и буду. — Да че ты, Рафаилыч? Благодушный голос Веденея Верстакова размыла удивленно-гордая нота. Байлушко попытался потеснить Верстакова, но мастер рукой отжал его к соседней мраморной панели. — Ишь, наянный[4] какой! — самому себе с ухмылкой пробормотал Верстаков и рассмеялся. «Зубы» частоты на верхней и нижней шкале проступали одновременно, слитно выщелкивались. — Вали, начальник, вступай. Частота — шик, блеск, хромовые сапожки! Отойдя от пульта, Веденей Верстаков подсел к нашему со Станиславом двухтумбовому столу. Шоколадного цвета глаза веселились, он скосил их на нас. «Умора!» — читалось в них. Верстаков не искал сочувствия. Он был уверен, что мы так же, как он, понимаем потешную, в чем-то нелепо мальчишескую наянность Байлушки. Конечно, мы понимали это, но наши глаза были хмуры. В сознании не укладывалось, как до Байлушки не доходит, что там, где делает дело Веденей Федорович, ему стыдно появляться, не то что соседствовать с ним или же лезть вперед. А еще нам было горько за то, что над талантом, который должен первенствовать в цехе, возвышается, благодаря своему посту, а пост обусловлен дипломом, обычный специалист, пусть и старательно-рьяный. Да как хватает у него совести, нет, бессовестности встревать в обязанности Веденея Федоровича, брать их на себя, когда все знают, что в мире комбинатских электриков он чудодей! Не могли мы, никак не могли соединиться в согласии с Верстаковым, что это — у м о р а; ведь он чудодей и легкодумничает по причине своих магических достоинств, а мы — рядовые работники, только в отличие от Байлушки не оканчивали институтов. Увы, то, что для него умора, от чего веселятся его глаза, для нас, — оскорбление, несправедливость, печаль. Байлушко пустил стальную стрелку синхроноскопа против солнца — по черному указателю. Стальная стрелка тихо восходила к зениту; и хотя был момент, когда она прочно замерла вверху, прежде чем начать склоняться влево, Байлушко не включил линейный масляник. Новый круг стрелка проделала быстрей. Байлушко вдруг надумал вступать в синхронизм по красной стрелке и заметил, что ее вращение ускорилось. Частоты разомкнулись на герц. Он занервничал. Чтобы успокоиться, ушел к начальнику смены, но не велел Веденею Верстакову заниматься подгонкой частоты. Веденей Верстаков поднялся без промедления. Скоро по красной стрелке он вступил в синхронизм. И все-таки мы не ожидали, что Байлушко будет яриться. Чьих обязанностей он только не выполнял! А тут встрял в чужую обязанность и еще ярится. Ни Станиславу, ни мне не были смешны его дрожливые кулачки, которыми он ударял себя в грудь, хорохорясь перед ясным, полным спокойствия Веденеем Верстаковым. Сразу, погромче топая, чтобы унялся Байлушко, пришли на щит управления Нареченис и Марат. Байлушко слегка умерил тон и лишь тогда взвивался голосом до самых высоких петушиных нот, когда произносил фамилию начальника цеха. — Заявляю вам как инженер инженеру: логики у вас нет, — сказал Нареченис. — Всех вам не заменить и не подменить. Веденей Федорович вступил в синхронизм. Пляшите. Не умеете — молитесь богу. — Гиричев... мне... — Он вам неопровержимый аргумент, святей папы римского. Свою честь не нужно забывать, личность товарища Верстакова. Спать нужно. — Бог, папа римский? Я не католик, не... Я атеист. — У вас есть бог. — Вы католик, так думаете — и другие верующие. — Позвольте извиниться. Не бог. Идол. Байлушко постискивал кулачки возле обшмыганных до стеклянного отлива брючных карманов, ушел в кабинет начальника смены. Верстаков, посвечивая проказливыми глазами, силился, чтобы не расхохотаться, и оттого ходуном ходили его округлые ноздри, и, может, поэтому был заметен папиросный пепел на кончике носа. — Вмазали вы ему! — с жесткой восторженностью сказал Касьянов, зорко глядя на погрустневшего Наречениса. Мы еще не успели остановить турбогенератор, как Байлушке позвонил Гиричев, велел топать на тяговую подстанцию. Поскольку Байлушко сам жаждал отключить турбогенератор и распоряжаться после всеми работами на подстанции а также бегать на воздуходувку, к остановленному агрегату, и пробовать осуществлять руководство и там, если не турнет его оттуда начальник воздуходувки высокий красавец Яворский, он и стал умолять Гиричева, чтоб тот послал на Гору своего заместителя. Гиричев напомнил Байлушке, что не меняет решений, и Байлушко принялся канючить: мол, сделайте это в порядке исключения. Гиричев был непреклонен. Идти на Железный Хребет, где находилась тяговая подстанция, снабжавшая током электровозы, доставлявшие домнам руду и агломерат, около полутора часов. Правда, и за час можно добраться, коль пальтецо у тебя, как у Байлушки, на рыбьем меху и ты способен рысить вверх по горным склонам, подстегиваемый морозом. В ботиночках Байлушки шибко не разбежишься: скользкая подошва. Легковую машину он не посмел попросить. Персональную «эмку» Гиричев навряд ли даст, крытый фанерный грузовик (в аварийных случаях им пользуются кабельщики и сетевики-высоковольтники) не пошлет — паек на бензин предельно мал. Единственно, что удалось выговорить Байлушке: вернуться на нашу подстанцию для совместного с Нареченисом испытания «Тирриля» и для проверки релейной защиты турбогенератора. В тот же день вернуться ему не удалось. Гиричев, едва Байлушко добрался до тяговой подстанции, обязал его и тамошнего мастера заделывать пробоины в крыше. По жести Байлушко не работал, застывали руки — на высоте мороз жег злей, молоток бил неверно, по пальцам. Позже, как назло, на одном из выпрямителей произошла утечка ртути, и Байлушко застрял на Горе. Туда к нему, заснувшему в скрюченной эмбриональной позе на столе в комнате мастера, ходил Марат Касьянов, потому что, когда Нареченис надумал сменить платиновые контакты «Тирриля» и позвонил Гиричеву, обнаружилось, что контакты получил накануне сам Байлушко, получил якобы по просьбе Наречениса. Нареченис не сомневался, что ретивому Байлушке нагорит за обман, и притворился, будто бы запамятовал, что просил Байлушку получить платиновые контакты. Байлушко было отказался вручить контакты для «Тирриля»: дескать, не положено по инструкции, но Нареченис намекнул ему по селектору, что он сам бесконечно нарушает всяческие инструкции и нормы, и тому ничего не оставалось, как расстаться с платиной. Контакты лежали в замшевом мешочке. Ты, Марат, отдал мешочек Нареченису, комично изобразил, как вел себя Байлушко прежде чем расстаться с ними. Ты вытянул губы, задрожал кулаками, ударил ими в грудь, выкрикнул почти по-байлушкински петушиным голосом: — Вы сознаете, какой драгоценный металл забираете? И ты ответил, поддразнивая Байлушку: — Мельхиор, товарищ Байлушко. По твоим словам, услыхав о мельхиоре, от психического недоумения он чихнул, как мышь в мешке с мукой. Неожиданно для себя ты положил начало прозвищу: Мышь в мешке с мукой. От него Байлушко отделался только после войны. |
||
|