"Театр Шаббата" - читать интересную книгу автора (Рот Филип)

Не в силах уснуть, Шаббат лежал рядом с Розеанной и терзался огромным, мучительным переживанием, которого никогда прежде не испытывал. Теперь он ревновал ко всем мужчинам, рассказы о которых ему когда-то так нравилось слушать.

Он думал обо всех этих мужчинах, с которыми она знакомилась в лифтах, в аэропорту, на стоянках, в супермаркетах, на конференциях по ведению гостиничного бизнеса и организации правильного питания; о мужчинах, которых ей непременно нужно было заполучить, потому что ее привлекла их внешность; о мужчинах, с которыми она спала лишь однажды, и о тех, с кем у нее сложились более длительные отношения; о мужчинах, которые спустя пять или шесть лет после того, как были с ней в последний раз в постели, вдруг неожиданно звонили в гостиницу, льстили ей, превозносили ее до небес, не гнушаясь иногда и непристойностями, старались дать ей понять, что они не встречали в своей жизни более раскрепощенной женщины. Он вспоминал, как она объясняла ему, — он сам просил ее об этом, — как она выбирает из всех мужчин в комнате своего мужчину, а теперь он чувствовал себя самым глупым из обманутых мужей, которому открылась правда о неверности жены, простаком вроде Шарля Бовари. А какое дьявольское удовольствие доставляли ему раньше эти рассказы, какое счастье! Когда она была жива, ничто его так не развлекало и не возбуждало, как ее подробные отчеты о второй своей жизни. Вернее, о третьей — вторая у нее была с ним. «Я это физически чувствую. Дело не только во внешности, тут что-то на химическом уровне, я бы даже сказала, на энергетическом.

Это энергетика… я ее мгновенно чувствую, у меня сразу твердеют соски. И там, внизу, чувствую, и во всем теле. Мужчина должен быть большой и сильный. Еще важно, как он ходит, как сидит, как держится, аппетитный ли он. Эти ребята с тонкими сухими губами, они меня просто гасят, или книжные мальчики — знаешь, от которых пахнет карандашным грифелем. Я смотрю мужчине на руки — сильные ли, выразительные ли у него руки. Потом представляю, какой у него член. Не знаю, может, это смешно звучит, но я провожу что-то вроде исследования. Еще важно, как они двигаются, достаточно ли уверены в себе. Не то чтобы мне нравились элегантные — в элегантности вообще-то есть что-то животное. Это вопрос интуиции. Я что-то такое про них знаю, и всегда знала… В какой-то момент я говорю себе: „Всё, с этим я пойду“. Ну конечно, тогда уже надо дать ему понять, что путь открыт. И я пристально смотрю на него, заигрываю с ним. Вдруг рассмеюсь, или покажу ноги, или как-нибудь еще подам сигнал, что все в порядке. Иногда делаю смелый шаг, например, говорю ему: „Я бы не возражала встретиться с вами“. Ага, так и говорю! — она сама смеялась своей смелости, — с меня станется что-нибудь такое выдать! Тот, в Аспене, — я сразу почувствовала, что он не прочь. Но ему было за пятьдесят, а никогда не знаешь, хорошо ли у них стоит. С теми, кто помоложе, проще. А тут никогда не знаешь. Но от него исходила такая энергия, я поймала эту вибрацию и завелась. И тогда, ну знаешь, как это бывает, придвигаешься поближе, и вот уже вокруг вас образуется особая аура, из которой исключаются все остальные. Ему-то я просто открыто дала понять, что все хорошо, что я тоже хочу».

Как отважно она на них охотилась! С каким жаром и как искусно она их возбуждала! А какое наслаждение ей доставляло смотреть, как они мастурбируют! С каким азартом она говорила с ним о похоти, о том, что теперь знает о ней, о том, что это такое для мужчины… И какие страдания эти воспоминания доставляли ему теперь! Он и представить себе не мог, что способен так мучиться. «Мне особенно нравилось смотреть, как они сами управляются, наблюдать, как они играют со своим членом, как он твердеет, насколько быстро, какой он формы, и еще: как они держат при этом руку. Все это меня заводит. Все ведь дрочат по-разному. Когда они перестают сдерживаться, когда отпускают себя — вот тут становится интересно! И еще, смотреть, как они кончают. Этот, ну Льюис, ему за шестьдесят, а он сказал, что никогда не дрочил при женщине. А руку он держит вот так, — она вывернула свое запястье так, что мизинец оказался наверху, а костяшка большого пальца внизу. — Так вот, они потом до того распаляются, что уже не могут остановиться, хоть и стесняются. Вот это мне и нравится больше всего — наблюдать, как они теряют над собой контроль». У застенчивых она нежно сосала несколько минут, а потом сама пристраивала их руку как надо, а своей рукой помогала им, пока они не почувствуют что сами справляются. Потом откидывалась назад и начинала тихонько поглаживать себя, а сама продолжала наблюдать. На следующем свиданье с Шаббатом она демонстрировала ему особенности техники разных своих любовников. Тогда это страшно его возбуждало… а теперь вызывало бешеную, просто сумасшедшую ревность; теперь, когда она была мертва, ему хотелось встряхнуть ее как следует, наорать на нее, потребовать, чтобы она это прекратила: «Только со мной, слышишь! Можешь с мужем, когда приходится, но кроме него только со мной!»

Вообще-то, он не хотел бы, чтобы она и с Матижей это делала. Нет, только не с Матижей! Прежде, когда ей случалось, хоть и редко, посвящать Шаббата в подробности этих отношений, они не вызывали у него ни малейшего эротического интереса. А теперь редкая ночь выдавалась, чтобы он не терзался фантазиями, — как Дренка отдается мужу, выполняя супружеский долг. «Как-то Матижа лежал в постели, и я увидела, что у него стоит. Я точно знаю: не прояви я инициативу, сам он ничего со своим членом делать не станет. Так что я быстро разделась и легла. Я бы не возбудилась, даже если бы испытывала к мужу сильное и нежное чувство. Я смотрела на его член — по сравнению с твоим, Микки, у него просто маленький петушок, да еще крайняя плоть… и, когда кожа оттянута, он гораздо краснее, чем твой… смотрела и думала, как мы совсем недавно с тобой… в общем, я хотела-то твой, большой и твердый, хотела почти болезненно. Как мне было отдаться ему? А ведь он меня любит! Он лег на меня, вошел и застонал, громко застонал. Почти заплакал. Он всегда быстро кончает, так что терпеть было недолго. Я поспала пару часов и проснулась от тошноты. Меня вырвало, пришлось принять миланту».

Да как он смеет! Наглец, хуцпан! Шаббат готов был убить Матижу. А кстати, почему я этого не сделал? Почему мы этого не сделали? Пес необрезанный! Пнуть его ногой, вот так, вот так!

…Однажды сияющим солнечным февральским днем Шаббат увидел вдовца Дренки у магазина «Стоп-энд-шоп» в Камберленде. Снег шел в эту зиму по четыре дня подряд, но вот наконец прекратился, и Шаббат, нацепив старую матросскую вязаную шапочку, в которой так хорошо было драить полы в ванной и на кухне и пылесосить комнаты, поехал в Камберленд, в бакалею, — одна из его еженедельных домашних обязанностей. Пантагрюэлевских размеров сугробы лежали по обочинам дороги, сверкали на солнце, так что он постоянно щурился. И тут он увидел Матижу, которого почти нельзя было узнать, так он изменился со дня похорон. На похоронах он молчал с каменным лицом. Его черные волосы стали совершенно седыми всего за три месяца. Он выглядел каким-то слабым и легким, лицо исхудало — за три месяца! Он казался очень пожилым человеком, даже старше Шаббата, а ведь ему всего пятьдесят с лишним. Гостиница каждый год бывала закрыта с Нового года до первого апреля, и Матижа приехал купить кое-какие мелочи, необходимые в его одинокой жизни в большом новом доме Баличей неподалеку от озера и отеля.

Балич встал в очередь прямо за Шаббатом. Он, хоть и кивнул Шаббату, встретившись с ним глазами, но явно не узнал его.

— Мистер Балич, меня зовут Микки Шаббат.

— Да? Здравствуйте.

— Вам говорит что-нибудь имя «Микки Шаббат»?

— Да, конечно, — любезно отозвался Балич, притворившись, что задумался на секунду. — Вы, должно быть, были моим клиентом. Я вас знаю по гостинице.

— Нет, — возразил Шаббат. — Я живу в Мадамаска-Фолс, но мы редко едим вне дома.

— Понятно, — ответил Балич, задержав на лице улыбку еще на несколько секунд, а потом вернулся к своим мрачным мыслям.

— Я вам напомню, откуда мы друг друга знаем, — сказал Шаббат.

— Да?

— Моя жена учила вашего сына в средней школе. Розеанна Шаббат. У них с вашим Мэтью сложились добрые отношения.

— А-а, — он снова вежливо улыбнулся.

Шаббат никогда раньше не задумывался о том, до чего же он все-таки европеец, муж Дренки, задавленный условностями, вежливый европеец. Возможно, дело было в седине, в том, как велико было его горе, в его акценте, но сейчас он очень напоминал заслуженного старого дипломата из какой-нибудь небольшой страны. Такого Шаббат за ним не знал, его спокойное достоинство было для него сюрпризом, но, в конце концов, наши представления о других людях всегда очень условны. Даже если это твой лучший друг или парень, живущий через улицу и не раз запускавший мотор своей машины от твоего аккумулятора, он все равно рано или поздно превращается в размытое пятно. Муж — это просто муж. Стоит полностью осознать ситуацию — и воображение отступает и блекнет.

Шаббату довелось видеть Матижу на людях только раз, это было в апреле, еще до скандала с Кэти Гулзби. Шаббат пришел в гостиницу вместе с тридцатью членами Ротарианского клуба[4]. Бизнесмены собирались там на обед каждый третий вторник месяца. А он пришел в качестве гостя Гаса Кролла, владельца станции техобслуживания, у которого для Шаббата всегда находилось несколько анекдотов, услышанных от водителей грузовиков, что заезжали заправиться и сходить по нужде. Гас нашел в Шаббате прекрасного слушателя: даже когда шутки явно были не первого разбора, Шаббату вполне хватало того, что Гас редко давал себе труд вставить съемный протез, прежде чем пошутить. Гас явно видел свое предназначение в том, чтобы пересказывать другим эти шутки, и благодарный слушатель уже давно понял, что благодаря им картина мира рассказчика приобретает некую стройность, что они удовлетворяют его духовную потребность в проясняющем эту жизнь стройном повествовании, дают ему силы изо дня в день заливать в баки горючее. С каждой шуткой, исторгаемой беззубым ртом приятеля, Шаббат все более убеждался, что даже такому простому парню, как Гас, необходим в жизни какой-то проблеск смысла, нечто, призванное свести воедино все, что не попало в телевизор.

Шаббат спросил Гаса, не пригласит ли тот его на собрание, где Матижа Балич выступит перед членами клуба с сообщением на тему «Гостиничный бизнес сегодня». К тому времени Шаббат уже знал, что Матижа давно и тщательно готовит свою речь и очень волнуется. Шаббат даже читал эту речь, вернее, первую, сокращенную ее версию. Дренка принесла ему почитать. Она отпечатала шесть страниц, старательно исправляя ошибки, но хотела, чтобы Шаббат еще раз посмотрел английский, и тот любезно согласился помочь. «А интересно излагает», — заметил он, прочитав текст дважды. «Правда?» — «Да. Динамично так. Как будто курьерский мчится. Нет, правда, замечательно. Но есть две проблемы. Во-первых, слишком коротко. Недостаточно подробно. Надо втрое длиннее. И вот это выражение, вот эта идиома неправильно употреблена. Нет такого выражения „метод проб и ошибок“. По-английски так сказать нельзя: воспользоваться методом проб и ошибок». — «Нет?» — «Кто подсказал ему это? Небось наша Дренка?» — «Да, глупая Дренка», — созналась она. «Пробок и ошибок», — поправил Шаббат. «Пробок и ошибок», — повторила она и записала на обороте последней страницы. «А еще запиши там, что он слишком рано кончил, — велел Шаббат. — Надо по крайней мере втрое дольше. Они будут слушать, — заверил он ее, — такого никто из них не слыхал».

Гас прибыл за Шаббатом на грузовике-тягаче по Брик-Фёрнис-роуд, и не успели они отъехать, как Гас принялся развлекать пассажира шутками, запретными для «приличных мальчиков» в городе.

— Как вам анекдоты, в которых не слишком уважительно отзываются о женщинах?

— Только такие и люблю.

— Значит так, один дальнобойщик уезжает в рейс. Жена грустит. Говорит, что ей одиноко, когда он уезжает. И вот он из рейса привозит ей скунса, большого, пушистого живого скунса, и говорит: «В следующий раз уеду — положи его с собой в постель, между ног». Она спрашивает: «А как же запах?» А муж ей: «Ничего, он привыкнет. Я же привык». — Ну раз понравился этот, — сказал Гас, услышав смех Шаббата, — то у меня есть еще один в том же духе.

Так, за разговорами, они быстро добрались до гостиницы.

Бизнесмены уже собрались в отделанном в деревенском стиле баре с деревянными балками под низким потолком и веселым, облицованным белой плиткой камином. Все столпились в одной небольшой комнатке, может быть, потому, что тут горел огонь, и это было уютно в холодный, ветреный весенний день, а может, потому, что на стойке уже были расставлены тарелки с чевáпчиками, югославским национальным блюдом, а также фирменным блюдом гостиницы. «Надо будет как-нибудь приготовить тебе чевапчики», — сказала Дренка Шаббату в приливе посткоитальной нежности. Они тогда только недавно стали любовниками. «Готов есть из твоих рук что угодно». — «Три вида мяса, — объясняла она, — говядина, свинина и барашек. Все промолоть. Добавить лук и перец. Это что-то вроде фрикаделек, только по форме другие. Очень маленькие. Чевапчики обязательно надо готовить с луком. Лук мелко-мелко нарезать. Можно еще маленькие красные перчики, они очень острые». — «Звучит неплохо», — протянул удовлетворенный Шаббат, рассеянно улыбаясь. «Да. Обязательно угощу тебя чевапчиками», — с обожанием повторила она. «А я взамен просто затрахаю тебя». — «О, мой американский любовник, значит ли это, что ты собираешься заняться этим делом серьезно?» — «Со всей серьезностью». — «Усердно?» — «Еще как усердно». — «А еще что это значит? По-хорватски я научилась говорить все эти слова и не стесняться, а вот по-американски не умею. Научи меня!

Расскажи мне, что это значит по-американски!» — «Это каждый раз по-разному». И так же подробно и вдумчиво, как она объясняла ему процесс приготовления чевапчиков, он принялся учить ее, как это — «по-разному».

А может, они все столпились в баре, потому что на Дренке, стоявшей за стойкой, была черная креповая блузка с вырезом мысиком, выгодно демонстрировавшим ее приятную полноту всякий раз, как она чуть наклонялась, чтобы наполнить стакан льдом. Шаббат простоял у двери без малого полчаса, наблюдая, как она кокетничает с мануальным терапевтом, который смеялся громким лающим смехом, — здоровым молодым парнем, которому не следовало бы скрывать своей истинной сексуальной ориентации, а также с бывшим государственным служащим, владельцем трех филиалов телефонной компании «Банкорп», и наконец, даже с Расом, который занял свое место среди выше- и нижестоящих и по этому поводу был хоть и в спецовке, но при галстуке. И Шаббату хотелось бы посмотреть, как она трахается именно с ним, чтобы убедиться, что она действительно так великолепна, как ему кажется. О, она вся просто лучилась счастьем — единственная женщина среди всех этих мужчин, сладкое искушение, возбуждающий их естество. Казалось, она в восторге уже от того, что просто живет на земле.

Пробившись сквозь толпу к стойке и спросив пива, он отметил ее изумление: она внезапно вся побелела. «Какое пиво предпочитаете, мистер Шаббат?» — «У вас есть югославская „Киска“?» — «Разливное или бутылочное?» — «Какое вы порекомендуете?» — «Разливное лучше пенится», — вновь обретя спокойствие, она улыбнулась ему так, что он истолковал бы эту улыбку как самое что ни на есть откровенное признание их связи, если бы только что она так же не улыбалась Расу. «Нацедите мне? — подмигнул он. — Люблю, когда много пены».

После обеда — увесистые свиные отбивные с яблоками в соусе из кальвадоса, шоколадное мороженое с фруктами, сиропом и орехами, сигары, а для тех, кому захочется выпить после обеда, прошек — сладковатое далматское вино, которое Дренка, очаровательная хозяйка из Старого Света, обычно подавала уважаемым гостям, — президент клуба представил Матижу собравшимся, отрекомендовав его Мэттом Валиком. Хозяин гостиницы был одет в красный свитер из тонкой шерсти со стоячим воротом, блейзер с золотыми пуговицами, новые трикотажные брюки и до сих пор ненадеванные ботинки с железными вставками, начищенные до зеркального блеска. В такой щеголеватой одежде он выглядел еще более крепким и мускулистым, чем у себя на кухне в майке и потертых джинсах. Есть некий шарм в мощном мужчине, который одет для официального мероприятия. В элегантности есть что-то животное. И в Шаббате такое когда-то было, во всяком случае, Никки так ему говорила, когда заставила его купить темно-синий костюм-тройку, чтобы весь мир узнал, как он великолепен. Великолепный Шаббат. Пятидесятые годы.

У Матижи было увлечение — отстраивать разваливающиеся каменные стены на пятидесяти акрах земли, примыкавших к их дому и гостинице. На острове Врач, где жила его родня и где он работал официантом, когда познакомился с Дренкой, испокон веку умели класть дома, и он, бывало, проводил целые дни, помогая двоюродному брату в постройке каменного дома. И конечно, Матижа всегда помнил о каменоломнях своего деда, старика, запертого в Голом Отоке, врага режима. Так что перетаскивать тяжелые глыбы и водружать их на нужное место стало для него чем-то вроде обряда. Так Матижа отдыхал от кухни: на воздухе, полчаса таская камни. И готов был таскать их еще три, четыре, пять часов, в тридцатиградусную жару. «Его единственные друзья, — печально говорила Дренка, — это стены и я».

— Некоторые думают, — начал Матижа, — что бизнес это игрушки. Это не игрушки. Это бизнес. Почитайте журналы. Люди говорят: «Не хотим ходить на службу. Хотим свою гостиницу». Но я хожу в эту гостиницу каждый день, как на службу.

Скорость, с которой говорил Матижа, позволяла собравшимся понимать, что он говорил, несмотря на сильный акцент. После каждой фразы он выдерживал долгую паузу, давая слушателям возможность хорошенько осмыслить только что сказанное. Шаббат наслаждался этими паузами не меньше, чем нераспространенными предложениями. Речь докладчика впервые за долгие годы пробудила у Шаббата воспоминания об одиноком архипелаге необитаемых островов, мимо которого проплывало их судно, направляясь из Веракруса на юг. Шаббат наслаждался этими паузами, потому что они всецело были его заслугой. Это он велел Дренке передать мужу, чтобы тот не экономил время. Непрофессиональные докладчики всегда слишком торопятся. Пусть не спешит — так велел передать ему Шаббат. Пусть слушатели хорошенько переварят информацию. Чем медленнее, тем лучше.

— Вот у нас дважды была аудиторская проверка, — сказал Матижа.

В большое окно эркера гостиной Шаббату и другим гостям, сидящим с его стороны стола, было хорошо видно, как ветер сечет гладь озера Мадамаска. Взгляд успел проделать путь от начала до конца озера, превращенного ветром в стиральную доску, когда Матижа решил, что факт двойной аудиторской проверки полностью усвоен собравшимися.

— Они нашли, что все в порядке, — продолжил он, — моя жена хорошо ведет счета, и у нас есть бухгалтер для консультаций. Мы делаем свой бизнес и имеем свой заработок. Применяй метод пробок и ошибок — и твой бизнес будет работать на тебя. Не будешь работать, будешь все время только болтать с клиентами — потеряешь деньги.

Раньше мы не накрывали в субботу днем. Мы и сейчас не накрываем. Но поесть у нас можно. Разумнее дать людям то, что им нужно, чем все время говорить им «нет», дескать, у нас такое правило, у нас сякое правило. Я человек жесткий. Но общение с клиентами учит меня не быть таким жестким.

У нас пятьдесят человек в штате, включая тех, кто занят неполный рабочий день. Обслуживающего персонала тридцать пять человек — официантки, водители, контролеры. У нас двенадцать номеров плюс флигель. Мы можем принять двадцать восемь человек, и по выходным гостиница заполнена. По будням, правда, нет.

В ресторане мы можем посадить сто тридцать человек и еще сто на террасе. Но мы не сажаем двести тридцать человек. Кухня не справляется. Мы хотим, чтобы клиенты сменяли друг друга.

И еще одна серьезная проблема — с персоналом…

Это длилось целый час. В гостиной горел камин, в баре тоже, и так как снаружи дул холодный ветер, все окна были наглухо закрыты. Камин был всего в шести футах за спиной Матижи, но его жар, похоже, не действовал на докладчика так, как на слушателей, которые сидели за столом и пили виски. Эти отключились первыми. Те, кто пил пиво, держались дольше.

— Мы не из тех хозяев, которых вечно нет на месте. Я тут главный. Если даже все остальные отлучаются, я всегда здесь. Моя жена может делать любую работу, кроме кухонной. Она не может жарить мясо на решетке, не умеет. И готовить соте на сковородках под крышками. Но все остальное она может делать: и в баре, и посуду мыть, и подавать, и вести бухгалтерию, и работать на этаже…

Гас был за рулем, поэтому пил колу, но Шаббат видел, что Гас тоже вырубается. Даже от колы. А потом и те, кто пил пиво, стали постепенно слабеть: директор банка, мануал, здоровенный мужик с усами — владелец садоводческой фирмы…

Дренка слушала из-за стойки бара. Когда кукловод повернулся, чтобы встретиться с ней глазами и улыбнуться ей, он увидел, что она поставила локти на стойку, подперла подбородок кулаками и плачет. И это притом, что половина деловых людей все еще слабо боролась со сном.

— Не всегда хорошо, что наш персонал не любит нас. Правда, я думаю, многие любят. А многим просто все равно. Есть гостиницы, где после закрытия бар часами работает для персонала. У нас такого нет. Такие гостиницы рано или поздно обанкротятся, а с кем-нибудь из персонала обязательно случится ДТП по дороге домой. Нет, это не для нас. У нас тут не вечеринка с хозяевами. У нас не игрушки. Мы с женой и не думаем играть в игрушки. Мы работаем. Мы делом занимаемся. Все югославы, когда оказываются за границей, они очень трудолюбивы. Мы пережили такое в нашей истории, что научило нас выживать. Спасибо за внимание.

Вопросов к докладчику не было, да за столом к тому времени и двух человек не нашлось бы, способных их задать. Президент клуба сказал: «Что ж, спасибо, Мэт, огромное спасибо. Вы нам все очень подробно объяснили». Скоро гости начали расходиться по своим делам.

В ту же пятницу Дренка поехала в Бостон и переспала там со своим дерматологом, с начальником отдела кредитных карточек, с деканом из университета и, наконец, уже дома, около полуночи — до кучи — ей пришлось потерпеть несколько минут, то есть выполнить свой долг перед блестящим оратором, за которым она была замужем.

* * *

В заброшенном центре Камберленда, где когда-то был кинотеатр и несколько магазинчиков, теперь опустевших, сохранился последний обломок кораблекрушения — довольно жалкая бакалейная лавочка, где Шаббат, покончив с покупками, любил взять себе кофе в пластиковом стаканчике и выпить его стоя.

В магазинчике под названием «У Берта и Фло» было темно и грязно, — облезлые деревянные полы, запыленные полки, чаще всего пустые, и самая поганая картошка и бананы, какие Шаббат когда-либо видел на прилавке. Но у этих самых Берта и Фло, в их затхлом подвале, напоминавшем морг, пахло совершенно так же, как в бакалейном подвальчике «Ларейн армз» в квартале от их дома, куда Шаббат, встав утром, отправлялся за двумя свежими булочками, чтобы мать могла дать Морти в школу сэндвичи: с плавленым сыром и оливками, с ореховым маслом и желе, а чаще всего — с консервированным тунцом. Их заворачивали в двойной слой вощеной бумаги и укладывали в пакет от «Ларейн армз». Каждую неделю после «Стоп-энд-шопа» Шаббат бродил вокруг лавки «У Берта и Фло» с пластиковым стаканчиком кофе, стараясь вычислить, из чего, собственно, состоит этот запах. Так же пахло в Дзоте поздней осенью, когда все листья уже опадали, а умирающий подлесок, прибитый дождями, начинал гнить и разлагаться. Может быть, в этом-то все и дело: в гниении. Ему нравился запах гниения.

Здешний кофе был отвратителен, но он не мог отказать себе в удовольствии вновь ощутить этот запах.

Шаббат стоял у входа в «Стоп-энд-шоп», когда появился Балич с пластиковыми пакетами в обеих руках.

— Мистер Балич, как насчет чашки кофе? — окликнул его Шаббат.

— Нет, сэр, спасибо.

— Да бросьте, — добродушно сказал Шаббат. — Ну почему нет? На улице десять градусов! — А может, ему стоило назвать ему температуру по Цельсию, как Дренке, когда она звонила перед тем, как отправиться в Грот, спросить, что там, на улице. — Тут неподалеку есть одно неплохое место. Поезжайте за мной. У меня «шевроле». Просто чашка кофе, чтобы согреться.

Он ехал впереди машины Балича между сугробами высотой в этаж, через рельсы, мерцающие от мороза, и не представлял, чего, собственно, хочет от Балича. Он знал только, что вот этот мужик лежал в постели с его Дренкой, стонал от наслаждения, чуть не плакал, засовывал в нее свой поганый красный член, а ее после этого рвало.

Да, пришло время им с Баличем встретиться — продолжать жить, не столкнувшись с ним лицом к лицу, значило уж слишком облегчить себе жизнь. Он давно бы умер от скуки, если бы не всякие трудности внешнего порядка.

Вонючий кофе из автомата «Сайлекс» им налила угрюмая, туповатая девушка лет двадцати. Она была туповатой и угрюмой девушкой лет двадцати и пятнадцать лет назад, когда Шаббат стал захаживать сюда — понюхать. Возможно, это были разные девушки, дочери Берта и Фло, которые одна за другой взрослели и начинали заниматься семейным бизнесом, а может, подобных девушек бесперебойно поставляли хозяевам средние школы Камберленда. Похотливому, вкрадчивому, неразборчивому в связях Шаббату никогда не удавалось добиться ни от одной из них ничего, кроме мычания.

Балич невольно сморщился, попробовав кофе, — он был почти такой же холодный, как погода в тот день, — и когда Шаббат предложил ему вторую чашку, вежливо отказался: «О нет, спасибо, очень хороший кофе, но одной достаточно».

— Вам, наверно, нелегко без вашей жены, — сказал Шаббат. — Вы так похудели.

— Трудные времена, — ответил Балич.

— До сих пор так тяжело?

Тот грустно кивнул:

— Это долго еще будет тяжело. Хуже не бывает. Тридцать один год было одно, а теперь вот третий месяц совсем другая жизнь. В каком-то смысле с каждым днем становится все хуже.

Это уж точно.

— А ваш сын?

— Он тоже до сих пор в шоке. Ему очень ее недостает. Но он молодой, сильный. Его жена говорила мне, что иногда ночью, когда темно… но ничего, он держится.

— Это хорошо, — сказал Шаббат. — Это ведь самая прочная связь на свете — между матерью и ее мальчиком. Ничего нет прочнее.

— Да, да, — сказал Балич, и его мягкие серые глаза стали влажными, он не ожидал встретить столь понимающего собеседника. — Да, когда я увидел ее, мертвую, и моего сына, тогда, ночью, в больнице… она лежала вся в этих трубках, а я смотрел и не мог поверить, что вот прервалась эта, как вы сказали, самая прочная связь, что ее больше не существует. Вот она, лежит, все такая же красивая, а этой связи больше нет. Исчезла. И я поцеловал ее на прощание, и мой сын поцеловал, и я… И они вытащили трубки. И свет, который от нее всегда исходил, был здесь, но только… мертвый.

— Сколько ей было лет?

— Пятьдесят два. Это так невыносимо жестоко, то, что случилось.

— На кого угодно подумаешь, что он умрет в пятьдесят два… — сказал Шаббат, — только не на вашу жену. Я видел ее несколько раз в городе, от нее действительно, как вы сказали, исходил свет, она освещала все вокруг себя. А ваш сын? Он помогает вам в гостинице?

— У меня больше не лежит душа к гостиничному бизнесу. Не знаю, смогу ли я когда-нибудь вернуться к этому. Вся наша совместная жизнь была связана с этой гостиницей. Я думаю сдать ее в аренду. А если бы какая-нибудь японская корпорация захотела купить ее… Я вот прихожу в ее офис, хочу разобрать вещи, и это так ужасно, мне просто худо становится. Мне становится так скверно, что я ухожу.

Шаббат подумал о том, как он был прав, не написав Дренке ни одного письма и настояв, чтобы именно у него, а не у нее хранились фотографии, которые он делал полароидом в мотеле.

— Письма, — проговорил Балич, умоляюще взглянув на Шаббата, как будто собираясь попросить его о чем-то жизненно важном, — двести пятьдесят шесть писем.

— Соболезнования? — спросил Шаббат, который сам-то, конечно, не получил ни одного. Когда исчезла Никки, письма приходили — на адрес театра. Правда, сейчас он уже забыл сколько, писем пятьдесят, наверно, да к тому же он тогда так отупел от потрясения, что счета им не вел.

— Да, письма с выражениями соболезнований. Двести пятьдесят шесть. Я просто потрясен: как она всем освещала жизнь! Я до сих пор получаю письма. От людей, которых даже не могу вспомнить. Некоторые останавливались в гостинице, когда мы только открылись на том берегу озера. Письма от самых разных людей о ней и о том, что она значила в их жизни. И я им верю. Они не лгут. Я получил длинное письмо, на двух страницах, написанное от руки, от бывшего мэра Уорсестера.

— Правда?

— Он вспоминает наши барбекю, и как она умела сделать так, чтобы все были счастливы. Как она входила утром во время завтрака и разговаривала с людьми. Это всех трогало. Я человек строгий, у меня на все правила. А она знала, как надо вести себя с гостями. Гостю было можно всё! Она всегда была готова услужить. Один из хозяев — строгий, другой — гибкий и любезный. Мы прекрасно дополняли друг Друга. Просто удивительно, сколько она успевала. Одновременно делала сто дел. И все с легкостью, и всегда с удовольствием. Я не могу, не могу перестать думать об этом! Ничто не в силах облегчить мои страдания. Невозможно поверить. Вот она была, и вот ее нет.

Бывший мэр Уорсестера? Что ж, Матижа, у нее были секреты от нас обоих.

— А чем занимается ваш сын?

— Служит в полиции штата.

— Женат?

— Его жена беременна. Если будет девочка, назовут Дренка.

— Дренка?

— Так звали мою жену, — сказал Балич. — Второй Дренки никогда не будет.

— Вы часто его видите, вашего сына?

— Да, — соврал он, или, возможно, после ее смерти они сблизились.

Баличу вдруг стало нечего больше сказать. И Шаббат воспользовался этой передышкой, чтобы насладиться мертвенным запахом лавки. Возможно, Балич не желал говорить с чужим человеком о Дренке, а возможно, — о сыне-полицейском, который считает, что содержать гостиницу — глупое занятие.

— А как случилось, что ваш сын не стал вашим помощником в гостинице? Почему бы ему не продолжить дело теперь, когда ваша жена умерла?

— Я вижу, — сказал Балич, ставя свою полупустую чашку на прилавок, — у вас артрит. Это очень неприятно. У моего брата артрит.

— Правда? У отца Сильвии? — спросил Шаббат.

Балич откровенно удивился:

— Вы знаете мою племянницу?

— Моя жена знала ее. Она мне рассказывала. Она говорила, что это очень, очень хорошенькая, просто очаровательная девочка.

— Сильвия очень любила свою тетю. Она ее просто обожала. Она стала нам как дочь, — теперь в его речи слышались несколько другие интонации, не столь однозначные, как интонация скорби.

— Сильвия приезжает летом? Моя жена говорила, что она приезжает поработать и попрактиковаться в английском.

— Сильвия приезжает каждое лето, пока учится в университете.

— Вы хотите, чтобы она заняла место вашей жены в гостинице?

— Нет, нет, — ответил Балич, и Шаббат сам удивился тому, как его расстроило это известие. — Она будет программистом.

— Жаль, — заметил Шаббат.

— Так она решила, — вяло ответил Балич.

— Вот если бы она помогала вам с гостиницей. Если бы ей удалось, как вашей жене, осветить все вокруг…

Балич полез в карман за деньгами. Шаббат сказал: «Нет, пожалуйста…», но Балич уже не слушал его. Не нравлюсь я ему, подумал Шаббат. Не расположен он ко мне. Должно быть, я что-то не то сказал.

— Сколько я должен за кофе? — спросил Балич девушку.

Она выдавила из себя несколько согласных. Какими-то своими мыслями была занята.

— Что? — переспросил Балич.

— Полдоллара, — перевел Шаббат.

Балич заплатил и, холодно кивнув Шаббату, закончил разговор с человеком, с которым явно не имел намерений больше встречаться. Все дело в Сильвии, подумал Шаббат, в том, что он сказал не просто «очень хорошенькая», а «очень, очень хорошенькая». За пять минут, проведенных вместе, Шаббат вплотную приблизился к тому, чтобы сообщить Баличу, что у женщины, которую рвало после того, как ей приходилось с ним спать, были на то все основания, что ее с таким же успехом можно было назвать не его женой, а женой кое-кого другого. Разумеется, он понимал чувства Балича — он тоже с каждым днем переживал ее смерть все тяжелее и тяжелее, — но это не значило, что Шаббат простил его.

* * *

Через пять месяцев после ее смерти, сырой, теплой апрельской ночью, когда полная луна выкатилась над верхушками деревьев и без усилий плыла, сияющая и благословенная, к трону Господа, Шаббат вытянулся на земле, укрывавшей гроб, и проговорил: «Ты, удивительная Дренка, ты, блядь бессовестная, выходи за меня! Выходи за меня!» И окунув свою седую бороду в грязь — на могиле еще не выросла трава и до сих пор не было могильной плиты, — он представил себе свою Дренку. В этом ящике оказалось светло, и он увидел Дренку такой, какой она была до того, как рак лишил ее соблазнительной округлости — спелой, полной, готовой к соитию. Сегодня на ней был корсет Сильвии. И она смеялась.

— Значит, теперь ты хочешь, чтобы я была только твоя. Теперь, когда от тебя не требуется быть только моим, жить только со мной, заниматься только мной, теперь я стала достаточно хороша, чтобы быть твоей женой?

— Выходи за меня!

Соблазнительно улыбаясь, она ответила: «Сначала тебе придется умереть» — и приподняла платье Сильвии, показав, что она без трусиков, — в черных чулках и поясе с подвязками, — но без трусиков. На Дренку, даже на мертвую, у него вставал; с живой или с мертвой, с ней ему всегда было двадцать лет. Даже при температуре ниже нуля у него вставал, когда она, вот так, из гроба, соблазняла его. Он приспособился поворачиваться спиной к северу, чтобы ледяной ветер не дул ему прямо в шишку, но все равно приходилось снимать одну из перчаток, чтобы дрочить. Иногда он так замерзал, что вынужден был надеть перчатку и сменить руку. Он провел на могиле не одну ночь.

Старое кладбище было в шести милях от города, на довольно безлюдной дороге, петляющей в лесу, уходящей потом вниз, к западному склону горы, и там перетекающей в старую-престарую грузовую трассу на Олбани. Кладбище на склоне благородно окружали канадские белые сосны. Вероятно, его можно было назвать тихим, красивым, печальным, но оно не было кладбищем, куда входишь — и сердце падает. Оно было такое милое, что, казалось, не имело никакого отношения к смерти. И еще оно было старое, очень старое, хотя нашлись бы и еще древнее на окрестных холмах: с выветренными, косо торчащими памятниками времен самых первых лет колонизации. А здесь первое захоронение — могила некоего Джона Дрисколла — относилось к 1745 году, а самой поздней была могила Дренки. Ее похоронили в последний день ноября 1993 года.

Из-за частых снежных бурь, разыгравшихся этой зимой, он почти не мог выбраться на кладбище, даже по вечерам, когда Розеанна отправлялась на собрание «Анонимных алкоголиков» и он оставался один. Но как только дороги расчищали, погода улучшалась, солнце садилось, а Розеанна уезжала, он парковал свой «шевроле» на вершине Бэттл-Маунтин, на расчищенной стоянке в четверти мили к востоку от кладбища, и шел до места по шоссе, а потом, стараясь как можно экономнее использовать фонарик, пробирался по обманчивой глазури льда к могиле. Он никогда не приезжал днем, как бы сильно ни хотелось, из боязни наткнуться на одного из ее Мэтью, или на кого-нибудь, кто мог бы удивиться, с чего это, в самом холодном месте округа, прозванного «холодильником», в одну из худших в истории штата зим, навсегда опозорившему себя кукловоду навещать могилу знойной хозяйки гостиницы. Ночью же он мог делать что хотел, невидимый никем, кроме призрака своей матери.

«Чего ты хочешь? Если ты хочешь что-то сказать…» Но его мать никогда с ним не заговаривала, и вот именно потому, что она этого не делала, он опасно приблизился к уверенности, что это — не галлюцинация. Иначе он с легкостью услышал бы и ее речь, наделил бы ее голосом, как наделял голосами своих кукол. Она приходила слишком часто, чтобы считать эти приходы временными помрачениями рассудка… разве только он сделался психически ненормальным, и тогда вымысел станет разрастаться по мере того, как реальность будет становиться все невыносимее. Без Дренки жизнь действительно стала невыносима — у него и не было жизни, разве что на кладбище.

В апреле, первом после ее смерти, весенней ночью, Шаббат лежал, распластавшись на ее могиле, и вспоминал вместе с ней о Кристе. «Никогда не забывай, как ты кончала, — шептал он в самую грязь, — не забывай, как ты ее умоляла: еще, еще…» Он не испытывал ревности, вспоминая, как Дренка лежала в его объятиях, а Криста кончиком языка равномерно надавливала на ее клитор (почти час — он засек время); эти воспоминания ужесточали лишь чувство потери, даже несмотря на то, что вскоре после их первого свидания втроем Криста стала приглашать Дренку в бар в Спотсфилде потанцевать. Она зашла так далеко, что подарила Дренке золотую цепочку, которую умыкнула у своего работодателя, в одно прекрасное утро решив, что с нее хватит присматривать за ребеночком с такой гиперактивностью, что по нему плачет спецшкола для «особо одаренных». Дренке она сказала, что все, что она увела (включая прикольные бриллиантовые серьги и скользкий браслетик с бриллиантами), не стоит и половины того, что ей причитается за присмотр за парнем.

Криста жила на Таун-стрит, в комнате на чердаке, с окошком, выходящим на лужайку, как раз над гастрономом, где работала. За квартиру она не платила, за обед тоже, и вдобавок получала двадцать пять долларов в неделю. Два месяца, по средам, вечерами Дренка и Шаббат приезжали сюда каждый в своей машине, чтобы заняться с Кристой любовью на чердаке. После наступления темноты на Таун-стрит уже все было закрыто, и они могли незамеченными подняться к Кристе по наружной лестнице. Трижды Дренка приезжала к Кристе одна, но, боясь, что Шаббат рассердится на нее, рассказала ему об этом только через год, когда Криста обозлилась на них обоих и переехала за город, на ферму, к преподавательнице истории из Афины, женщине лет тридцати, с которой начала крутить еще до того, как решила удовлетворить свой маленький каприз со старичками. Она вдруг перестала отвечать на звонки Шаббата, а когда он однажды с ней столкнулся, — притворяясь, что рассматривает витрину гастронома, витрину, которая не обновлялась с тех пор, как в шестидесятые бакалейная компания «Тип-топ» превратилась в гастрономическую компанию «Тип-топ», чтобы не отстать от времени, — она, поджав губы так, что рот почти исчез с лица, сказала: «Я не хочу больше с тобой разговаривать». — «Почему? Что случилось?» — «Вы вдвоем меня эксплуатировали». — «Это неправда, Криста. Эксплуатировать кого-то — значит эгоистично использовать его для своей выгоды, в корыстных целях. Не думаю, что кто-то из нас использовал тебя больше, чем ты использовала нас». — «Ты старик! А мне двадцать лет! Я не желаю с тобой разговаривать!» — «Может быть, ты поговоришь хотя бы с Дренкой?» — «Оставь меня! Ты просто старый толстяк!» — «Как Фальстаф, детка. Как гора мяса сэр Джон Толстое Пузо, славный родоначальник всякой напыщенности», как «этот мерзкий, чудовищный совратитель молодежи, Фальстаф, этот сатана с седой бородой!» Но она уже вошла в магазин, оставив Шаббата созерцать — кроме картины будущего без Кристы — две банки китайской утки в соусе от «Ми-Ки», две жестянки бобов «Виктория», две банки виноградных листьев в рассоле от «Кринос» и две банки бакстеровского супа из копченой форели, обступившие бутылку уорсетширского соуса «Ли-энд-Перринс», причудливо задрапированную пожелтевшей, выгоревшей от солнца бумагой и установленную на пьедестале в центре витрины, как будто она была ответом на все наши чаяния и устремления. Да, нечто столь же реликтовое, как сам Шаббат, останки того, что считалось таким пикантным… до нашей эры… до нашей эры, когда… до нашей эры, до нашей эры, которая… Идиот! Ошибка в том, что он никогда не давал ей денег. Что вместо того, чтобы платить ей, он платил Дренке. Единственное, что перепало Кристе, и то только чтобы закинуть удочку, это тридцать пять долларов за ее лоскутное покрывало. Столько он должен был давать ей каждую неделю. Поверить, что Криста занимается этим исключительно ради удовольствия доводить Дренку до безумия, видеть, как Дренка кончает, что это достаточное вознаграждение для нее… Идиот, идиот!

Шаббат и Криста встретились однажды вечером в 1989 году. Он подвез ее домой. Подобрал на обочине на 144-м километре, она была в смокинге, он проехал было, а потом дал задний ход. Что ж, если у нее есть нож, значит, так тому и быть, какая разница: несколькими годами раньше или позже? Нельзя же оставить на дороге с поднятым большим пальцем светловолосую девчонку в смокинге, которая выглядит скорее как светловолосый мальчик в смокинге.

Она объяснила свой вид тем, что была на танцах в Афине, в колледже, и туда нужно было прийти в «чем-нибудь отвязном». Она была изящная, но на ребенка не похожа, скорее на миниатюрную женщину, очень хрупкую, очень уверенную в себе, с маленьким ртом и плотно сжатыми губами. Немецкий акцент был совсем легким, но возбуждающим (Шаббата всегда возбуждал акцент любой привлекательной женщины), стрижка — короткой, как у новобранца на флоте, а смокинг свидетельствовал о склонности к вызывающему поведению. Во всем остальном малышка была сама деловитость: никаких сантиментов, мечтаний, иллюзий, глупостей и, он готов был голову прозакладывать, никаких табу, о которых стоило бы говорить. Шаббату понравились ее жесткость, практичность, расчетливость, ее недоверчивый, по-немецки подобранный рот, — здесь открывались кое-какие возможности. Отдаленные, но возможности. Он с восторгом подумал: вот она, добыча, почти девственная, незапятнанная никаким бескорыстием.

Он ехал и слушал Бенни Гудмена «Live at Carnegie Hall»[5] Они только что расстались с Дренкой после вечера в «Куку» двадцатью милями южнее 144-го километра.

— Они черные? — спросила немочка.

— Нет. Кое-кто черный, но в основном мисс, они белые. Белые джазовые музыканты. Карнеги-Холл в Нью-Йорке. Вечер 16 января 1938 года[6].

— Вы там были? — спросила она.

— Да. Водил детей, маленьких детишек. Чтобы не пропустили такое значительное событие в музыкальной жизни. Хотел, чтобы они были рядом со мной в ночь, когда Америка изменилась навсегда.

Они вместе с Кристой слушали теперь «Honeysuckle Rose»[7], играли ребята Гудмена и шестеро из оркестра Каунта Бейси. «Тут жесткий ритм, — сказал ей Шаббат, — что называется, ноги сами пускаются в пляс… Слышите эту гитару на заднем плане? Заметили, что именно струнные задают ритм?.. Каунт Бейси. Очень сдержанное фортепиано… Слышите здесь гитару? На ней все и держится… Вот это — черная музыка. Сейчас пошла черная музыка… Сейчас будет соло. Это Гарри Джеймс… А за всем этим четкий ритм, на нем все держится… Фредди Грин, гитара… Опять Джеймс. Мне всегда казалось, что он рвет свой инструмент на части — прямо слышишь, как рвет… Вот сейчас они еще только примериваются, что бы им сыграть… А теперь послушайте, что из этого получилось… Вот они ищут выход… Вот оно! Они все настроены друг на друга… Все, прорвались! Вырвались… Ну, и что вы из этого поняли? — спросил ее Шаббат.»

— Похоже на музыку из мультфильмов. Знаете, из детских мультиков по телеку?

— Да? — удивился Шаббат. — А в свое время считалось, что это очень круто. Старая добрая простодушная жизнь. Теперь весь мир, кроме разве что нашей сонной деревушки, ополчился на нее, — сказал он, поглаживая бороду. — Ну а вы? Что вас занесло в Мадамаска-Фолс? — жизнерадостно спросил Добрый Дедушка. Другое амплуа тут не подошло бы.

Она рассказала ему о своей кошмарной работе по договору в Нью-Йорке, о том, как уже через год она не могла больше выносить этого ребенка, так что в один прекрасный день просто взяла и сбежала. Мадамаска-Фолс она выбрала, зажмурившись и наугад ткнув пальцем в карту. Вернее, Мадамаска-Фолс даже не было на карте, но она доехала до первого светофора, остановилась выпить кофе в ближайшем гастрономе, и стоило ей спросить, нет ли где поблизости работы, как работа тут же материализовалась. И вот уже пять месяцев сонная деревня, где живет этот любезный господин, — и ее дом тоже.

— Так вы здесь спасаетесь от работы няней?

— Я чуть с ума не сошла.

— А еще от чего вы бежите? — спросил он легко, легко и небрежно, без нажима.

— Я? Ни от чего я не бегу. Просто хочу попробовать жизнь на вкус. В Германии мне не хватало приключений. Я уже знаю, как там что устроено. А здесь со мной случается много такого, чего никогда бы не случилось дома.

— И вам здесь не одиноко? — спросил этот милый, участливый человек.

— Конечно. Бывает одиноко. С американцами трудно подружиться.

— Да?

— В Нью-Йорке — точно. Еще бы. Все хотят тебя использовать. Каким угодно способом. Это первое, что приходит им в голову.

— Мне странно это слышать. В Нью-Йорке люди хуже, чем в Германии? История учит нас совсем другому.

— О, точно! И какие они все циничные и лживые в этом Нью-Йорке! Свои истинные намерения держат при себе, а тебе выдают совсем другое.

— Это вы о молодых?

— Нет, в основном, о тех, кто старше меня. За двадцать.

— Вас обижали?

— Н-ну да… Да! Но при этом они такие приветливые: «Привет! Как поживаешь? Как я рад тебя видеть!» — Чувствовалось, что ей нравится пародировать американскую фальшивую манеру говорить, и он одобрительно засмеялся. — А вы с ним даже не знакомы! В Германии по-другому, — сказала она ему, — а тут все это дружелюбие — фальшивка. «О, привет! Как ты?» Приходится так себя вести. Так здесь принято. Я была очень наивной, когда приехала. Мне было восемнадцать. Знакомилась с кучей народа. Пила с ними кофе. Приходится быть наивной, когда ты чужая. Со временем, конечно, многое понимаешь. Еще как понимаешь.

Трио: Бенни, Джин Крупа и Тедди Уилсон на фортепиано. «Body and Soul»[8]. Очень мечтательная вещь, очень танцевальная, просто прелестная, от начала и до трех аккордов Крупы в финале. Хотя Морти всегда считал, что Джин Крупа своей пиротехникой все дело портит. «Пусть бы был просто свинг! — говорил Морти. — Крупа — это самое худшее, что могло случиться с Гудменом. Слишком выпендривается», — и Микки повторял это в школе как свое собственное суждение. «Бенни никогда не стесняется и не останавливается на полпути», — и это Микки повторял вслед за Морти. «Отлично играет на кларнете. Другие и рядом не стояли», — и это тоже повторял… Интересно, может ли этот томный, ленивый ритм, эта сдержанная сентиментальность, присущая Гудмену, пронять немецкую девушку поздним вечером. Минуты три Шаббат просто молчал. Под стройную и соблазнительную «Body and Soul» они ехали по темным, заросшим лесом холмам. Вокруг — никого. Тоже очень соблазнительно. Он мог завезти ее куда угодно. Мог свернуть у магазина, подняться на Бэттл-Маунтин и удавить ее там в этом ее смокинге. Прямо Отто Дикс[9] какой-то. Здесь все-таки не близкая ей по духу Германия, а циничная, эксплуататорская Америка, и здесь рискованно голосовать на дороге в смокинге. Или было бы рискованно, подбери ее кто-нибудь из американцев, то есть из настоящих американцев, не таких, как он.

«The Man I Lave»[10]. Уилсон исполняет Гершвина, как будто Гершвин — Шостакович. Зловещая жуть Гэмпа в каждой вибрации. Январь 1938 года. Мне почти девять. Морти скоро исполнится четырнадцать. Зима. Пляж недалеко от Маккейб-авеню. Он учит меня метать диск на пустом пляже после уроков. Бесконечно.

— А могу я спросить, как именно вас обидели? — вставил Шаббат.

— Все готовы общаться с тобой, если ты красивая, и общительная, и улыбаешься. А если у тебя неприятности, если тебе плохо, ну что ж: «Приходи, когда станет лучше». У меня было очень мало друзей в Нью-Йорке. И большинство из них оказались полным дерьмом.

— И где вы познакомились с этими людьми?

— В клубах. Я хожу в ночные клубы. Отдохнуть от работы. Переключиться на что-нибудь другое. А то целый день с ребенком… бр-р-р. Жуткая работенка, но это привело меня в Нью-Йорк. Я бы, конечно, предпочла ходить в клубы, где собираются те, кого я знаю…

— Клубы? Тут я плохо ориентируюсь. Не моя территория. Расскажите об этом.

— Ну, я обычно хожу в один клуб. Хожу бесплатно. Выпивка, билеты. Об этом можно не беспокоиться, тебя просто видят и пропускают. Я туда ходила больше года. Одни и те же люди приходят в одно и то же время. Мы даже имен друг друга не знаем. У нас клубные имена. Я даже не знаю, чем они занимаются днем.

— А в клуб они зачем приходят?

— Хорошо провести время.

— И удается?

— Конечно. Там, куда я ходила, пять этажей. В подвале — регги, туда черные ходят. На следующем этаже — танцы, там играют диско. Яппи и им подобные остаются на том этаже, где диско. Дальше — техно, на следующем этаже — опять техно — музыка из машины. От нее затанцуешь. От света просто одуреть можно. Но это нужно, иначе музыки как следует не почувствуешь. Ну, танцуешь… Танцуешь часа три, четыре.

— С кем танцуешь?

— Все просто танцуют сами по себе. Что-то вроде медитации. Полно всяких разных людей, и каждый танцует сам по себе.

— А вот под «Sugarfoot Stomp»[11] не будешь танцевать один. Слышите? — сказал Шаббат, добродушно улыбаясь. — Под это надо танцевать линди-хоп[12], и притом не одному, а с кем-то. Под это нужно дергаться, моя дорогая, это джиттербаг[13].

— Да, очень красиво, — вежливо отозвалась она. С пожилыми надо вести себя вежливо. В этой черствой девочке все-таки есть что-то доброе.

— Как насчет наркотиков в клубах?

— Наркотики? Да, бывает.

Он все испортил этим «Sugarfoot Stomp». Теперь наступит полное отчуждение. Даже, пожалуй, отвращение — вот он какой безвредный, неопасный старикашка-ретроград. И еще он перевел внимание с нее на себя. Нет, это ситуация, в которой больше ничего не придумаешь, кроме бесконечного терпения. Если потребуется год, что ж, значит, год. Значит, надо припасти еще один год жизни. Наладить контакт. Получить от этого удовольствие. Вернуться к ее наркотикам, к ней самой, любимой, к этим ночным клубам, которые так важны для нее.

Он выключил музыку. Стоит ей услышать клезмер Элмана[14], выводящий маслянистое «Бай мир бист ду шен», — и она выпрыгнет из машины на ходу.

— Какие наркотики? Какие именно?

— Марихуана, — ответила она, — кокаин. И еще у них есть такой наркотик, смесь кокаина и героина, называется «Спешиал кей». Его трансвеститы принимают, чтобы совсем башню снесло. Это такая потеха. Они танцуют. Они потрясные. Весело. Много латинов. Пуэрториканцы. Полно черных. Многие из них — совсем молодые ребята, девятнадцать, двадцать. Подпевают какой-нибудь старой песне и все одеты, как Мэрилин Монро. Обхохочешься.

— А вы как одевались?

— Черное платье. Облегающее, длинное. С глубоким вырезом. Кольцо в носу. Огромные ресницы. Туфли на платформе. Все друг с другом обнимаются, целуются. Тусуются и танцуют всю ночь. Приходишь туда в полночь. И торчишь до трех. Нью-Йорк, который я знаю. Америка. Вот и всё. Я подумала, надо посмотреть еще что-нибудь. И приехала сюда.

— Наверно, вас просто сильно обидели. Использовали.

— Не хочу об этом говорить. Просто все развалилось. Все свелось к деньгам. Я думала, у меня есть подруга, а оказалось, что эта самая подруга развела меня на бабки.

— Правда? Ужасно. А как это вышло?

— Да мы работали вместе, а потом оказалось, она отдавала мне только половину денег, которые мне причитались.

Я думала, она моя подружка, ну то есть моя девушка. Я говорю ей: «Ты зажала мои бабки. Как ты могла так со мной поступить?» А она мне: «А, так ты узнала? Я не смогу их тебе вернуть». Больше мне с ней не о чем было разговаривать. А что вы хотите? Очень по-американски. В следующий раз надо быть умнее.

— Это уж точно. А как вы с ней познакомились?

— В клубе.

— Когда все раскрылось, вам было больно?

— Просто почувствовала себя дурой набитой.

— А что это была за работа? Что вы делали?

— Танцевала в клубе. Такое у меня прошлое.

— Вы слишком молоды, чтобы иметь прошлое.

— Да, да, — она громко засмеялась своей непозволительной скороспелости, — у меня есть прошлое.

— Как вас зовут, двадцатилетняя девушка с прошлым?

— Криста.

— А меня Микки, но здешние все зовут меня Кантри.

— Будем знакомы, Кантри.

— Большинство двадцатилетних девушек, — сказал он, — еще и жить не начинали.

— Американских девушек. У меня никогда не было девушки-американки. Парни были, а девушки — нет.

— Интереснее встречаться с женщинами?

— Да, я бы хотела встречаться с женщинами. Еще лучше — с женщинами постарше. Типа мамочки. Мне нормально. Девчонки моего возраста? Нет, не прокатит. Они еще сопливые.

— Значит, Кристе подавай мамочку?

— Ага, — сказала она и снова рассмеялась.

На углу у магазина он повернул на Бэттл-Маунтин. Голос, который проповедовал терпение, вдруг затих. Мамочку. Он не мог ее так отпустить. Он никогда не мог дать уйти чему-то новому. Главное в обольщении — настойчивость. Настойчивость, идеал иезуитов. Восемьдесят процентов женщин уступят сильному давлению, если давить настойчиво. Блуду надо посвятить себя целиком, как монах посвящает себя Богу. Большинству мужчин приходится совмещать блуд с другими вещами, которые они считают более важными и насущными, например зарабатывание денег, борьба за власть, политика, мода, да бог знает что это может быть, вплоть до горнолыжного спорта. Но Шаббат упростил свою жизнь, положив блуд в ее основу, а остальное подстраивая под него. Никки сбежала от него. Розеанна была сыта им по горло, но, в общем, для мужчины с его данными он был неправдоподобно удачлив. Аскетичный Микки Шаббат. Притом ему еще только за шестьдесят. Подвижник Блуда. Проповедник Разврата. Ad majorem Dei gloriam[15].

— И как оно — танцевать в клубе?

— Это было… Ну, как сказать… мне нравилось. Я это делала из любопытства. Просто мне надо все в жизни попробовать.

— И как долго вы этим занимались?

— Не хочу об этом говорить. Я обычно так поступаю: выслушиваю все советы, потом поворачиваюсь, ухожу и делаю по-своему.

Он замолчал. Они просто ехали и молчали. В этой тишине, в этой темноте каждый вздох был важен и значителен, как будто на нем-то и держалась жизнь. Цель Шаббата была ясна вполне. У него стоял. Он ехал на автопилоте, возбужденный, ликующий, на свет своих собственных фар, как будто участвовал в факельном шествии, стремящемся в ночную звездную влагу, к вершине холма, где жрецы уже готовились к дикому языческому обряду поклонения деревянному колу. Форма одежды свободная.

— Эй, мы что, заблудились? — спросила она.

— Нет.

К тому времени, как доехали до середины склона, она уже не могла больше выносить собственного молчания. Ага, сработало!

— Я больше оттягивалась на частных вечеринках, если хотите знать. На холостяцких вечеринках. Около года. С моей девушкой. А потом вместе ходили за покупками и тратили все деньги. Девушки, которые этим занимаются, они ведь очень одиноки. Они обычно злые, потому что через многое прошли. Смотришь на них и говоришь себе: «О боже, я слишком молодая, надо рвать отсюда когти». Я это делала только из-за денег. И меня надули. Но это Нью-Йорк. В любом случае мне нужно было что-то новенькое. Хотелось уже заняться чем-то другим, работать с людьми. И природы мне очень не хватало. В Германии я росла в деревне, пока родители не развелись. Я скучаю по природе, по тихой, мирной жизни. Есть же еще что-то кроме денег. Вот я и приехала сюда.

— И как тебе здесь?

— Отлично. Люди оказались очень приветливые. Очень милые. Здесь я не чувствую себя чужой. Это хорошо. В Нью-Йорке куда ни пойдешь — норовят заклеить. Все время. Нью-йоркцы это любят. Скажешь им, чтобы отвалили, — отваливают. Я неплохо умею контролировать ситуацию. Главное, не показывать, что боишься, сразу дать понять: я тебя не боюсь. В Нью-Йорке люди часто ведут себя странно. Здесь — нет. Здесь я дома. Теперь мне нравится Америка. Я даже шью лоскутные покрывала, — хихикнула она. — Это я-то! Настоящая американка. Шью лоскутные покрывала.

— Как же ты научилась?

— По книжкам.

— Я люблю лоскутные покрывала. Я их коллекционирую, — сказал Шаббат. — Хотелось бы повидать тебя как-нибудь. Не продашь мне покрывало?

— Продать? — она расхохоталась от души, хрипло, как сорокалетняя пьяница. — Почему нет? Пожалуй, продам, Кантри. Твои деньги, хочешь — покупай.

И он тоже расхохотался. «Черт возьми, мы таки заблудились!» — он резко развернулся и через пятнадцать минут доставил ее к гастроному. Всю дорогу они оживленно болтали о том, что интересовало обоих. Как ни невероятно, пропасть была преодолена, мосты наведены, неприязнь ушла, обнаружилось сходство, наметилась встреча. Лоскутные покрывала! Это так по-американски.

«Спасибо, — сказала Дренка Кристе, когда старшим пришло время одеваться и ехать домой. — Спасибо, — повторила она, и голос ее слегка дрожал, — спасибо, спасибо, спасибо…» Она опять обняла Кристу и покачала ее, как ребенка. «Спасибо, спасибо». Криста нежно поцеловала груди Дренки. Ее маленький рот растянулся в теплой юной улыбке, она прижалась к Дренке и, широко раскрыв глаза, по-девчоночьи удивленно сказала: «Многим натуралкам это нравится».

Хотя Шаббат и устроил эту встречу и заплатил Дренке деньги, которые она потребовала, он начал чувствовать себя более-менее ненужным с той самой минуты, как Дренка постучала в дверь и он впустил ее в комнату на чердаке, куда сам пришел пораньше, думая, что, может быть, потребуется, даже после месяца тонкой дипломатии, продолжить переговоры. Эти усилия вовсе не показались бы ему чрезмерными, и он до сих пор не знал, насколько надежна Криста, — она еще не избавилась здесь, в Мадамаска-Фолс, от своей европейской подозрительности, и Шаббат что-то не замечал, чтобы у нее формировался более бескорыстный взгляд на мир. «Дренка, — произнес он, впуская ее в комнату, — это моя подруга Криста», и хотя до этого Дренка видела Кристу лишь однажды, через стекло витрины, прогуливаясь, по предложению Шаббата, мимо гастронома, она направилась прямо к Кристе, сидевшей на видавшем виды диване в обтягивающих драных джинсах и сиреневатой бархатной кофточке с блестками, которая так подходила к ее глазам. Опустившись на колени на голый деревянный пол, Дренка обхватила руками коротко стриженую голову Кристы и крепко поцеловала девушку в губы. Шаббат удивился, как проворно Дренка расстегнула кофточку и бюстгальтер Кристы. Его всегда поражала смелость Дренки. Он-то думал, что обеим потребуется разогрев — поболтать, пошутить под его присмотром, поговорить по душам, может быть, даже бросить заинтересованный взгляд на эти ее покрывала — чтобы почувствовать себя комфортно. А оказалось, что пятьсот долларов в сумочке придали Дренке храбрости, и она сумела «просто прийти и сделать это, как это делают шлюхи».

После Дренка не могла наговориться о Кристе. Пока Шаббат вез Дренку до места, где она оставила машину, она льнула к нему, целовала в бороду, норовила лизнуть в шею. Она, сорокавосьмилетняя женщина, была взволнована, как девочка, только что вернувшаяся домой из цирка. «Когда имеешь дело с лесбиянкой, есть ощущение любви. Она так хорошо знает, как нужно трогать женщину. А поцелуи! Как она знает женское тело, как умеет ласкать, целовать, гладить, дотрагиваться до сосков и сосать их, и она такая ласковая, любящая, она готова отдавать — прямо как мужчина, и от нее исходит такая эротическая вибрация, она меня так заводит! Мне кажется, она лучше, чем мужчины, знает, как обращаться с моим телом. Найти эту нужную кнопочку и трогать ее именно столько времени, сколько надо, чтобы я кончила. А когда она начала меня целовать — ну, помнишь, и стала спускаться все ниже и ниже, и сосать… Она надавливает языком именно так, как надо, и там, где надо… о, это так чудесно!»

Сидя на кровати в нескольких дюймах от них, следя за каждым движением, как студент-медик на операции, он тоже неплохо провел время, и однажды даже смог быть полезен, когда Криста, чей мускулистый язык утвердился между бедер Дренки, начала вслепую шарить по простыне в поисках вибратора. Чуть раньше она достала три вибратора из тумбочки у кровати, — все цвета слоновой кости, разной длины, от трех до шести дюймов, — и Шаббату удалось найти один, самый длинный, и вложить ей в руку, придав ему нужное направление. «Итак, я-то вам не нужен», — сказал он. «О нет! Это удивительно и так интересно — быть с женщиной, но… — сказала Дренка и солгала, как выяснилось позже, — я бы не стала с ней одна. Я бы не возбудилась. Мне нужен мужской пенис, мужское желание, оно меня подстегивает. Но тело молодой женщины так эротично, так красиво: мягкие линии, маленькие груди, то, как она сложена, ее запах, нежная кожа… А когда я целую ее и спускаюсь вниз, мне кажется, что у нас там тоже все красиво. У меня никогда не возникало такого чувства, когда я просто смотрелась в зеркало. На себя смотреть стыдно, а собственные половые органы неприятны. А тут я всё рассмотрела, и знаешь, хоть я и часть этой великой тайны, я все равно не могу ее постичь».

* * *

Могила Дренки находилась у подножия холма, в сорока футах от стены времен Войны за независимость и огромных кленов, отгораживавших кладбище от асфальтовой дороги, которая серпантином поднималась к вершине холма. Все эти месяцы не меньше шести-семи дребезжащих машин за ночь — судя по звуку, грузовичков-пикапов — вспыхивали фарами и уносились прочь, оставляя Шаббата скорбеть о своей утрате. Требовалось всего лишь опуститься на колени, чтобы его не было видно с дороги, как не видно покойников. Он стоял на коленях, а машины мчались по шоссе мимо. Кроме него, ночных посетителей не было: старое деревенское кладбище на высоте восьмисот футов над уровнем моря — даже весной не лучшее место для прогулок в темноте. Звуки снаружи, — на Бэттл-Маунтин в изобилии водились олени, — в первые месяцы сильно нервировали Шаббата. Иногда он был почти уверен, что различал какое-то быстрое движение среди могил и что это была его мать.

Вначале он не знал, что станет приходить сюда регулярно. Тогда, глядя на могилу, он и представить себе не мог, что научится видеть сквозь землю, что увидит Дренку — увидит ее в гробу, увидит, как она приподнимает платье до той соблазнительной высоты, на которой чулки крепятся к резинкам пояса, увидит эту полоску плоти, которая всегда напоминала ему слой сливок у самого горлышка молочной бутылки. Такие бутылки привозил им Борден, когда Шаббат был ребенком. Глупо было в такой ситуации не предаться похотливым мыслям. «Ложись на меня, — говорила она Шаббату. — Вылижи меня, Кантри, вылижи, как это делала Криста». И Шаббат бросался на могилу, рыдая, как не рыдал на похоронах.

Теперь, когда она ушла навсегда, Шаббату казалось непостижимым, как это, даже будучи просто ее сумасшедшим любовником, мужчиной, зацикленным на ее дырке, еще до того, как Дренка стала для него всепоглощающим занятием, женщиной, с которой можно веселиться и строить планы, как это он ни разу не подумал о том, чтобы сменить мучительный брак с вечно пьяной Розеанной, потерявшей всякую сексуальную привлекательность, на брак с женщиной, близкой ему настолько, что подобной близости не бывает — разве что в борделе. Приличная женщина, готовая разрешить ему всё. Респектабельная женщина, бесстрашная настолько, что готова была соперничать с ним в смелости. Во всей стране и ста таких женщин не нашлось бы. Да нет, и пятидесяти не набралось бы во всей Америке. Тем не менее, не подумал! За тринадцать лет ему не надоело заглядывать в вырез ее блузки и задирать ей юбку — а ведь не подумал!

И вот теперь эта мысль просто рвалась из него. Кто поверил бы, что этот мерзкий развратник, оскверняющий город своим присутствием, этот негодяй Шаббат способен на такой прилив чувств. На похоронах, ледяным ноябрьским утром, его била крупная дрожь. Его колотило даже сильнее, чем ее мужа. Молодой Мэтью в полицейской форме не проявлял никаких эмоций, кроме затаенной ярости, которую переживал молча, — конфликт с собственным сознанием, мастерски урегулированный копом-профессионалом. Как будто его мать умерла не от страшной болезни, а была изнасилована и убита каким-нибудь психопатом, которого он непременно достанет и спокойно задержит, как только закончатся похороны. Дренка всегда хотела, чтобы в своих отношениях с отцом Мэтью проявлял ту же потрясающую сдержанность, что и на дороге, на дежурстве, где, по его словам, он ни разу не потерял над собой контроль, как бы его ни провоцировали. Дренка простодушно пересказывала Шаббату все эти похвальбы, пересказывала словами самого Мэтью. Радость, с которой она говорила о своем мальчике, возможно, не являлась для Шаббата самой интересной чертой Дренки, но, безусловно, была чертой вполне безобидной. Человеку простодушному, конечно, трудно представить, что одна и та же женщина может быть такой разной, но и Шаббата, знавшего толк в непоследовательности, иногда поражало то обожание, с которым свободная от предрассудков и постоянно искавшая приключений Дренка относилась к своему сыну, считавшему безупречное исполнение закона самой серьезной вещью в жизни и не имевшему друзей кроме копов: он объяснил ей, что теперь вообще не доверяет людям, если они не копы. Едва выйдя из академии, Мэтью, бывало, говорил матери: «А ведь у меня больше прав, чем у президента. Знаешь почему? Потому что я могу лишать людей их прав. Права на свободу. Вы арестованы. Вы задержаны. У вас больше нет вашей свободы». Именно чувство ответственности за такие большие полномочия и заставляло Мэтью столь неукоснительно придерживаться правил. «Он никогда не выходит из себя, — хвасталась Дренка Шаббату. — Если, допустим, его напарник распускает язык и обзывает подозреваемого, Мэтью ему говорит: не стоит. Заработаешь неприятности. Делай только то, что должен. На прошлой неделе привезли одного парня. Он пинал ногой машину и все такое, так Мэтью сказал: пусть делает что хочет, он задержан. Что мы изменим, если будем орать на него и ругаться? Он потом на суде об этом расскажет. Он же на это и рассчитывает, это поможет ему выпутаться из того, что он натворил. Мэтью говорит, пусть ругаются, пусть делают что хотят, они все равно в наручниках, и это он хозяин положения, а не они. Мэтью говорит: меня часто пытаются вывести из себя. Есть копы, которые теряют терпение. Начинают кричать на задержанных. А чего ради, мам? Зачем? Мэтью всегда сохраняет спокойствие».

По меркам Мадамаска-Фолс, на похороны собралась целая толпа. Кроме здешних друзей и знакомых, бывших и нынешних служащих гостиницы, приехали десятки клиентов из Нью-Йорка, Провиденса, Портсмута и Бостона. Для них Дренка многие годы была гостеприимной, расторопной хозяйкой. Среди приезжих были мужчины, с которыми она спала. Шаббат предпочел наблюдать за всем издалека, стоя в задних рядах собравшейся толпы. Он сразу вычислял этих мужчин по осунувшимся, скорбным лицам, на которых отпечаталось чувство огромной потери. Который здесь Эдвард? А кто Томас? А Патрик? Вот этот высоченный детина, должно быть, Скотт. А неподалеку от того места, откуда наблюдал Шаббат, то есть тоже довольно далеко от гроба, стоял Баррет, молодой электрик из Блэкуэлла, заштатного городка к северу от Мадамаска-Фолс, где только и есть, что пять кабаков низкого пошиба да психбольница. Так вышло, что автомобиль Шаббата на кладбищенской стоянке оказался сразу за пикапом Баррета — на заднем откидном борте грузовика было написано: «„Баррет электрик компани“. Мы справим вашу нужду».

Баррет, который стягивал волосы в хвост и носил мексиканские усы, стоял рядом с беременной женой. Она держала сверток — крошечного орущего младенца. Дважды в неделю по утрам, когда миссис Баррет уезжала в долину на свою секретарскую работу в страховой компании, Дренка в объезд водохранилища добиралась до Блэкуэлла и принимала ванну с мужем миссис Баррет. В день похорон мистер Баррет выглядел, прямо скажем, неважно, возможно, потому, что костюм был ему тесноват, а может, он просто сильно замерз без пальто. Он переминался с ноги на ногу, как будто боялся чего-то, как будто по окончании церемонии его должны были линчевать. Баррет был последней добычей Дренки. Он был из тех, кто время от времени обслуживал гостиницу, что-то там ремонтировал. Последняя добыча. На год моложе ее сына. Говорил он редко, разве что когда они наконец вылезали из ванны и он, заикаясь от восхищения, признавался ей: «Ну ты ваще! Это что-то!» Кроме его возраста, его молодого тела, Дренку возбуждало еще и то, что он был «естественный человек». «Он не лишен своеобразной красоты, — говорила она Шаббату. — В нем есть нечто звериное, я это люблю. Как если бы я пользовалась услугами круглосуточной фирмы сексуальных услуг. Мускулы у него будь здоров, живот абсолютно плоский, а еще у него большой член, и он сильно потеет, просто весь исходит потом, а лицо у него краснеет, и он совсем как ты, он тоже вечно: я еще не хочу кончать, Дренка, я не хочу пока кончать. А потом: о боже, сейчас кончу, сейчас… А потом: о-о-о! О-о-о! да так громко. Когда он кончает, это просто обвал какой-то. И то, что он живет в рабочем районе, и что я приезжаю туда — все это меня тоже заводит. Маленькая квартирка, какие-то ужасные лошади на обоях. У них две комнаты и вкус ужасный. А соседи — персонал психбольницы. Ванна такая, знаешь, старого образца. Прихожу и сразу говорю: включи воду, я хочу принять ванну. Помню, как-то раз я пришла в полдень и была страшно голодная, мы уже разогрели пиццу. А я сразу разделась и побежала в ванную. Мы там очень возбудились, в ванне, ну, я его подергала немножко, в общем, ты понимаешь. Можно трахаться прямо в ванной, и мы трахались, но потом вода стала переливаться через край. Мне больше всего нравится, как он это делает, в какой позе. Он сидит очень прямо, а палка у него что надо, — мы так, сидя, это и делаем. Так стараемся, что потеем ужасно, физически очень сильно напрягаемся, не знаю, с кем еще такое было бы возможно. Я обожаю принимать ванну и намыливаться мылом — очень возбуждает. Сначала намыливаешь ему лицо, потом грудь и живот, потом добираешься до члена, и он становится такой большой и твердый, если не отвердел еще раньше. А потом он входит. Если это в душе — значит, стоя. Иногда он подхватывает меня под колени и поднимает. Так вот держит и трахает на весу. А если в ванне — тогда я сажусь на него. Или становлюсь на четвереньки, и он вставляет сзади. Мне нравится, когда мой глупый электрик трахает меня в ванне. Очень нравится».

Ей только не надо было сообщать Баррету плохие новости. «Зачем ты мне это рассказываешь? — сказал он ей. — Ты же обещала, что не будет никаких сложностей, и вот, пожалуйста. У меня маленький ребенок, беременная жена. У меня новый бизнес, которым нужно заниматься, и что мне сейчас уж точно без надобности, от тебя или от кого другого, так это рак!»

Дренка позвонила Шаббату и немедленно назначила ему встречу в Гроте. «Тебе не надо было ему говорить», — Шаббат сидел на камне и утешал ее, усадив к себе на колени. «Но мы же любовники, — жалобно всхлипывала она, — я хотела, чтобы он знал. Я же не думала, что он такое дерьмо». — «Ну, если бы ты посмотрела на все это глазами его беременной жены, может быть, ты бы лучше поняла его. Ты же знала, что он дурак. Тебе нравилось, что он дурак. Мой глупый электрик. Тебя и привлекало в нем животное начало. И что он живет в ужасном месте, и что он глупый — тебе все это нравилось…». — «Но ведь я же сказала ему: рак! Любой дурак понял бы…» — «Ш-ш-ш, ш-ш-ш, ну, наверно, не такой дурак, как Баррет…»

Шаббат заканчивал свое бдение на могиле — изливая семя на узкую полоску Матери-земли, принадлежавшую теперь Дренке, — когда на широкой, посыпанной белым гравием дорожке, по которой обычно с шоссе на кладбище въезжали катафалки, появилась машина с включенными фарами. Фары приближались, волнообразно качаясь, и наконец погасли. Мотор заглох. Пригнувшись, на ходу застегивая брюки, Шаббат пробрался к ближайшему клену. Встал на колени между широким стволом дерева и старой каменной стеной и постарался получше спрятать свою седую бороду. По очертаниям машины он из своего укрытия смог различить, что это лимузин. Из него вышел человек и направился прямо к могиле Дренки, — высокий, в громоздком пальто, на ногах что-то вроде сапог. Он освещал себе дорогу фонариком, — то включал его, то гасил. В туманном полумраке освещенного луной кладбища в этих своих сапогах он выглядел великаном. Видно, думал, что здесь очень холодно. Наверно, он… Да это же тот, с кредитными карточками! Это Скотт!

Рост шесть футов пять дюймов. Женщина ростом пять футов два дюйма улыбнулась ему в лифте в Бостоне и спросила, который час. Больше ничего не потребовалось. На заднем сиденье лимузина она садилась на его член, а водитель медленно объезжал окрестности, время от времени проезжая и мимо дома самого Льюиса. Скотт Льюис был один из тех мужчин, кто говорил Дренке, что другой такой женщины, как она, больше нет. Шаббат слышал, как он сказал это по телефону из своей машины.

«Ему очень нравится мое тело, — рассказывала Дренка Шаббату. — Он любит фотографировать меня, смотреть на меня, все время целовать. Он хорошо лижет, и он очень нежный». Нежность не помешала Льюису устроить так, что в их второе свидание в гостинице в Бостоне через десять минут после прихода Дренки в номер постучалась девушка по вызову. «Даже не спросил меня, — жаловалась Дренка Шаббату на следующее утро. — Он просто поставил меня перед фактом». — «Ну а ты?» — «Мне оставалось только соответствовать, Микки. Представь, она входит. Одета, как одеваются шлюхи высокого класса. Открывает свою сумку. Там у нее все, что нужно. Хотите костюм маленькой горничной? Предпочитаете индийский стиль? Потом достает фаллоимитаторы. Какой хотите: этот или тот? Ну вот, теперь можно начинать. Разве от этого возбудишься? Даже мне пришлось трудновато. Ну, тем не менее, как-то начали. Фишка в том, что мужчина, он как бы здесь наблюдатель. С интересом смотрит, как две женщины этим занимаются. Он велел ей оттянуться со мной по-всякому. Мне-то кажется, что все это — как-то механически, что ли. И бездушно. Но я решила, ладно, я готова на все. Так что я постаралась и в конце концов возбудилась. Зато потом отыгралась на Льюисе — мы с ним трахались, а эта просто маячила где-то на горизонте. А когда он кончил, я стала целовать ее киску, но она была совершенно сухая. Правда, потом эта девица стала потихоньку разогреваться, и я решила, что это у меня такая сверхзадача. Смогу ли я разогреть шлюху? Может быть, в какой-то степени мне это и удалось, если только она не притворялась. Знаешь, что она мне потом сказала? Мне! Уже одеваемся, а она говорит: „Вас очень трудно довести до оргазма!“ Она разозлилась. „Мужья часто просят меня об этом. — Она, выходит, решила, что мы муж и жена. — Но с вами пришлось особенно непросто“. Значит, у всех мужей и жен с этим одно и то же, Микки. Эта проститутка говорит, что все время этим занимается». — «Тебе трудно в это поверить?» — улыбнулся он. «Ты хочешь сказать, что все такие ненормальные, как мы?» — весело рассмеялась она. «Еще ненормальнее, — заверил ее Шаббат. — Гораздо ненормальнее».

Дренка называла эрекцию Льюиса «радуга-дуга», потому что «у него член довольно длинный и как бы кривой. И еще вбок загибается». По просьбе Шаббата она сделала набросок на листке бумаги — у него до сих пор где-то хранился рисунок, может быть, среди ее непристойных фотографий, на которые он смотреть не мог после ее смерти. Льюис был единственным из ее мужчин, не считая Шаббата, кому она позволяла в зад. Вот такой он был особенный. Когда Льюис попробовал трахнуть в зад проститутку, проститутка сказала: пардон, туда нельзя.

Ах, как Дренка развлекалась с этим его кривым членом! Он просто в экстаз ее приводил. И когда она потом об этом рассказывала, Шаббату частенько приходилось напоминать ей, что тут нет ничего случайного, что ни одной детали нельзя упускать, что любая мелочь заслуживает внимания. Он принуждал ее к таким рассказам, и она слушалась его. Их обоих такие разговоры волновали. Она была его товарищ по сексу. Его лучшая ученица.

Однако ему потребовалось несколько лет, чтобы научить Дренку рассказывать о своих приключениях более-менее связно. Она была склонна, по крайней мере когда говорила по-английски, громоздить одну оборванную фразу на другую, пока не оказывалось, что он уже совершенно не понимает, о чем она. Но постепенно, по мере общения с Шаббатом, установилось соответствие между тем, что она думала, и тем, что говорила. Ее английский, безусловно, был синтаксически правильнее, чем у девяти десятых местных жителей, забравшихся на свою гору и не слезавших оттуда. Но акцент до самого конца оставался довольно сочным и колоритным. Это ее «када» вместо «когда», «сэрдце» вместо «сердце», твердость вместо мягкости в конце таких слов, как «опасность» или «ясность», ее грубое, почти русское «л», возникающее где-то в глубине рта… И поэтому на любое произнесенное ею слово ложилась чудесная тень и самое прозаическое высказывание приобретало некую таинственность — фонетическая прелесть, на которую был так падок Шаббат.

Хуже всего у нее было с идиомами, но она ухитрялась до самой смерти с такой ловкостью превращать всем известные поговорки и банальности в такие драгоценные находки, что Шаббат и вмешиваться не пытался, а некоторые из ее высказываний, такие как «Для любви нужна двойня», в конце концов взял на вооружение. Стоило ему вспомнить, как она была уверена в том, что прекрасно владеет разговорным английским, любовно перебрать все ее накопившиеся за годы неправильности — и он становился совершенно беззащитен и вновь опускался на самое дно отчаяния: неси свой крест улыбки… его дни сосчитаны… крыша под головой… дом коромыслом… ни в какое равнение не идет… как тот мальчик, который слишком часто кричал: «На караул!» и никто ему не верил… проще пустого… жив и суров… ты мне ноги выкручиваешь… говори за свое… глухой помер… пора рвать отсюда ногти… держать в подвешенности… отбить номер… ложка дегтя бочку йода портит… ад хромешный… пусть теперь пожирает плоды… у кого рано встает, тому Бог дает… собака, которая лает — не косая… там этого как песка в Сахаре… заткнула меня за поезд… мне кое-что надо с тобой обтрясти… икра не стоит свеч… старого кобеля на мякине не проведешь… Отгоняя пса Матижи от чего-нибудь недозволенного, она вместо «Фу!» кричала «Тьфу!». Однажды Дренка приехала на Брик-Фёрнисроуд, чтобы провести пару часов с Шаббатом, — Розеанна как раз навещала сестру в Кембридже. Когда Дренка вышла из машины, дождик едва накрапывал, но к тому времени, как они съели сэндвичи, приготовленные Шаббатом, выкурили косячок и забрались в постель, сгустились такие тучи, что день превратился в безлунную ночь. После часа жуткой тьмы и тишины из-за гор налетел ветер — Шаббат потом слышал по радио, что торнадо разметал парк трейлеров в пятнадцати милях от Мадамаска-Фолс. И когда стихия совсем разбушевалась — как будто сотни орудий били по недвижимости Шаббата — Дренка, прижавшись к нему под одеялом, проговорила сонно: «Надеюсь, в этом доме есть грозоотвод?» — «В этом доме грозоотвод — это я», — заверил ее Шаббат.

Увидев, как Льюис наклоняется над могилой и кладет цветы, он подумал: «Но она моя! Она принадлежит мне!»

То, что Льюис сделал дальше, было так омерзительно, что Шаббат стал лихорадочно шарить в темноте в поисках камня или палки, чтобы выскочить и дать этому сукину сыну по башке. Льюис расстегнул молнию и достал пенис, очертания которого хранились у Шаббата в папке под названием «Разное». Он долго раскачивался взад-вперед, раскачивался и стонал, пока наконец не обратил лицо к звездному небу и его глубокий, густой бас не загремел над холмами: «Отсоси у меня, Дренка!»

Хоть сперма и не светится и Шаббат не мог отследить траекторию струи, хоть она и недостаточно густая и тяжелая, так что даже в кладбищенской тишине нельзя услышать, как она низвергается на землю, но по неподвижности фигуры Льюиса и по его дыханию, слышному на расстоянии тридцати футов, Шаббат понял, что высокий только что смешал свое семя с семенем низкого. В следующую секунду Льюис упал на колени перед ее могилой и плачущим голосом, полным любви, забормотал: «Сисечки… сисечки… сисечки…»

Шаббат больше не мог. Он поднял камень, который нащупал ногой между широкими, выходящими на поверхность, переплетенными корнями клена, камень размером с кусок мыла, и швырнул его в сторону могилы Дренки. Камень ударился о соседнее надгробие, заставив Льюиса вскочить и начать судорожно озираться. Он рванул вниз по холму к своему лимузину, и вскоре послышался шум двигателя. Машина задом выехала на дорогу, зажглись фары, лимузин со свистом умчался.

Шаббат бросился к могиле и увидел, что Льюис оставил огромный букет, по меньшей мере цветов пятьдесят. Единственные, какие он узнал, посветив себе фонариком, были розы и гвоздики. Названия других были ему незнакомы, несмотря на летние уроки Дренки. Нагнувшись, он собрал вместе все стебли, прижал букет к груди и пошел по грязной тропинке к шоссе, где стояла его машина. Сначала он подумал, что букет влажный, потому что только из магазина — они там сбрызгивают цветы водой и держат их в вазах, — но потом по консистенции понял, что это за жидкость. Букет был весь пропитан ею. Он уже испачкал в ней руки и старую грязную охотничью куртку с огромными карманами, в которых обычно носил кукол в колледж еще до скандала с Кэти Гулзби.

Дренка как-то рассказывала Шаббату, что когда они с Матижей только поженились, — шел их первый год в эмиграции, — молодой муж вдруг впал в депрессию и перестал трахать жену. Ей стало так одиноко, что она пошла к врачу в Торонто, где они временно осели после бегства из Югославии, и задала вопрос, сколько раз в день муж и жена должны делать это. Врач спросил ее, как считает она сама. Молодая жена, не задумываясь, ответила: «О, раза четыре в день». Доктор спросил, откуда работающей паре взять на это время. Ну разве что в выходной. Она объяснила, загибая пальцы: «В первый раз — часа в три утра, когда еще даже не совсем понимаешь, что делаешь. В семь — проснувшись. Придя с работы домой. И перед сном. Перед сном можно даже два раза».

Он вспомнил эту ее историю о посещении врача, спускаясь с холма и прижимая к груди оскверненные цветы. Вспомнил и ту триумфальную пятницу, всего лишь через трое суток после речи Матижи перед ротарианцами, когда она за день — не за неделю, а за день — собрала в себе сперму четырех мужчин. «Да, Дренка, про тебя не скажешь, что ты боишься своих сексуальных фантазий. Четверо за день! — сказал он тогда. — Почел бы за честь оказаться среди этих мужчин, если вдруг захочешь повторить». Услышав тогда ее рассказ, он почувствовал не только желание, но и некоторое благоговение: что-то в этом было грандиозное, даже героическое. Эта небольшого роста, склонная к полноте женщина, хорошенькая на свой смуглый лад, несмотря на будто бы перебитый нос; эта беженка, которая вряд ли и теперь знала намного больше того, чему научилась в своей школе в Сплите (население 99 462 человек) и живописной деревне в Новой Англии под названием Мадамаска-Фолс (население 1109 человек), показалась Шаббату очень значительной.

«Я поехала в Бостон, — рассказывала она, — к своему дерматологу. Это так занятно. Сидишь в приемной у врача и знаешь, что ты его любовница, что он возбужден. Он прямо тут, в кабинете, показывает тебе, как у него стоит, и трахает тебя прямо в кабинете, на приеме. По записи, так сказать. Когда-то давно я ездила к нему по субботам, в его клинику. И не жалела об этом. После него я отправилась к этому… ну, к Льюису. Это так возбуждает, когда знаешь, что тебя ждет еще один мужчина, что еще у одного сегодня на тебя стоит. Сознание, что ты можешь соблазнить мужчину, и не одного, придает тебе сил и уверенности. Льюис кончил в меня. И мне это понравилось. Не могу объяснить почему, но мне очень понравилось это ощущение: я — женщина, в которой сперма сразу двоих мужчин. Третьим был декан, он как-то останавливался у нас в гостинице с женой. Его жена уехала в Европу, так что мы с ним вместе пообедали. Я его хорошо-то не знала — это у нас в первый раз тогда случилось. Хочешь, чтобы я рассказала всё? Совсем всё? Ну, так вот, я поняла, что у меня месячные пришли. А до этого мы с ним виделись у нас в гостинице, на коктейле для гостей. Он был совсем рядом со мной, так близко, что мог потрогать мои соски. Он мне тогда сказал, что у него стоит: это даже видно было. Он декан колледжа, я — хозяйка гостиницы, ну, мы в таком духе и общались с ним на вечеринке. Такая обстановка и заводит меня сильнее всего — когда делаешь это практически на людях, но стараешься, чтобы никто не заметил. И вот теперь он приготовил такой изысканный обед. Мы оба ужасно хотели и в то же время ужасно стеснялись, вернее, нервничали. Мы поели у него в гостиной, и он расспрашивал о моем детстве при коммунистах, а потом наконец поднялись наверх. Он оказался очень сильным, он так обнял меня, что чуть ребра не сломал. Манеры у него потрясающие. А может, он просто стеснялся и побаивался. Он сказал мне: если ты не хочешь, ничего не будет. Я немного колебалась, я ведь уже знала, что у меня пришли, но я его так хотела! Я сходила в ванную и вынула тампон. Мы стали раздевать друг друга — и очень возбудились. Он высокий, очень сильный и говорит нежные слова. Я по-настоящему завелась. Мне не терпелось посмотреть, какой у него член. Когда мы полностью разделись, я была немного разочарована: оказалось, что совсем небольшой. Не знаю, возможно, он просто так испугался, что у него не встал как следует. Тогда я говорю: у меня месячные, а он: это ничего. Я говорю: отпусти меня, мне нужно взять полотенце. Ну так вот, мы положили полотенце на кровать и тогда уже занялись делом всерьез. Чего он только со мной ни делал, а все равно у него не вставал как надо, но я думаю, это потому, что он нервничал. Он испугался моей раскованности. Я это почувствовала, он просто потрясен был. Сначала. А потом подавлен. Хотя три раза он кончил». — «Это без эрекции-то? И в подавленном состоянии! Просто подвиг», — заметил Шаббат. «Ну, как-то же у него все-таки стоял», — возразила она. «Как же ему удалось кончить?

Ты отсосала у него?» — «Нет, нет, он кончил в меня. Это он у меня лизал, хотя кровь и шла все время. Так что мы такую грязь развели: кровища… Столько возни из-за этих месячных. Пот, смазка, да это и не смазка, а как бы это назвать? Густая такая штука, все наши соки. А потом встаешь, смотришь — а перед тобой посторонний человек, ты его почти не знаешь. Да еще это полотенце, с которым непонятно что делать». — «Опиши-ка мне это полотенце». — «Это было обычное белое полотенце. И в конце концов оно стало почти красным. Такое обычное банное полотенце. Под конец было все в пятнах. Если бы его выжать, кровь бы полилась. Даже не кровь, а такая густая жидкость, вроде сока с мякотью. И все-таки оно было не целиком красное. Но пятна были большие, оно даже тяжелое стало от крови. В общем, это полотенце… не алиби, а как там это у вас по-английски называется? Не алиби, а наоборот…» — «Улика?» — «Да, да, улика, вещественное доказательство преступления. Он меня и спрашивает: что мне с этим делать? Стоит, высокий здоровый мужик, беспомощный, как ребенок, держит это несчастное полотенце. Смущается, но пытается это скрыть. Ну, я тогда решила не изображать невинность, не восклицать притворно: ах, какой ужас! Да, я часто сплю с мужчинами и к таким вещам отношусь хладнокровно. Он говорит: я не могу отдать это прислуге, чтобы выстирала, и в мусорный бак тоже бросить не могу. Думаю, его надо выбросить. Но куда? И тогда я говорю: я его заберу. И у него такое облегчение отразилось на лице. Так что я положила этот мокрый комок в пакет, а пакет — в продуктовую сумку. Он был счастлив, что отделался от него, отвез меня домой, я пришла и первым делом положила полотенце в стирку. И оно прекрасно отстиралось. Ну, на следующий день он, конечно, приезжает и говорит: Дренка, дорогая, все было просто потрясающе… а я отвечаю: я выстирала полотенце, оно чистое. Заберешь его? А он: нет, спасибо. Он не взял обратно полотенце, и, думаю, его жена не заметила пропажи». — «Ну, а кто же был у тебя четвертым в тот день?» — «Я приехала домой, спустилась в подвал, бросила полотенце в стиральную машину, а потом поднялась в спальню, и в полночь Матижа вдруг захотел, чтобы я выполнила супружеские обязанности. Увидел, как я голая иду в душ, и возбудился. Что ж, я должна это делать, и я это делаю. Слава богу, это случается не так уж часто». — «Ну и как оно, после четверых мужчин?» — «Матижа уснул. А я, если хочешь знать, вообще ничего не соображала. Я думаю, это очень большое напряжение — четверо за день. Трое мужчин за день у меня бывало, но четверо — никогда. По-моему, это очень смело, и… это интересно, захватывающе, даже несмотря на то, что четвертым был Матé. Возможно, это в каком-то смысле извращение. И в каком-то смысле я получила огромное удовольствие. Не знаю… Но заснуть я в ту ночь не могла, это точно, Микки. И мне было неуютно, неспокойно, я как будто не знала, кому на самом деле принадлежу. Я подумала о тебе, и помогло, но все равно за удовольствия того дня я заплатила дорого — ночным смятением. Если бы я могла вытеснить все это или экстраполировать — так, кажется, надо сказать? — свести только к сексу, — тогда все это было бы очень увлекательно». — «Увлекательнее всего на свете, донна Джованна?» — «О боже мой, — от души рассмеялась она, — этого я не знаю, тут надо подумать». — «Да, подумай. Составь il catalogo». — «Раньше, лет тридцать тому назад, я занималась этим с проводником в поезде, который шел через всю Европу. В те времена о СПИДе еще и речи не было. Да, с проводником, с итальянцем». — «И где же ты занималась этим с проводником-итальянцем?» Она пожала плечами: «Просто находили свободное купе». — «Это правда?» Она опять засмеялась: «Ну да, правда…» — «Ты уже была замужем?» — «Нет, нет, это было, когда я год работала в Загребе. Да, в поезде, он вошел, такой невысокий, симпатичный итальянец, заговорил по-итальянски, а итальянцы, они ведь очень сексуальные, а мы с друзьями… у нас была вечеринка. В общем, я не помню, кто из нас начал. Да что там, я начала. Я продала ему сигареты. Путешествовать по Италии было дорого, так что мы брали с собой что-нибудь на продажу. Итальянцы всегда покупали наши сигареты. В Югославии они дешевые. И все югославские сигареты назывались по названиям рек: „Дрина“, „Морава“, „Ибар“. Да, все реки. Мы за них выручали вдвое, а то и втрое больше, чем платили у себя. Ну я ему и толкнула сигареты. Так это и началось. Год после школы я работала в Загребе и путалась там со всеми. Мне так нравилось, когда в меня кончали, это такое чудесное ощущение. Очень сильное. На следующий день идешь на работу и знаешь, что тебя хорошо отодрали, что ты до сих пор вся мокрая, и трусы мокрые, так и ходишь мокрая — мне это очень нравилось. А еще, я помню, познакомилась с пожилым таким дядькой. Он был гинеколог на пенсии, мы с ним как-то разговорились обо всем этом, и он сказал, что это очень полезно — чтобы сперма оставалась во влагалище после того, как мужчина кончит, и я с ним согласилась. И он возбудился от этих разговоров. Но все оказалось бесполезно. Он был слишком стар. Было бы любопытно попробовать со стариком, но ему было уже семьдесят — глухой помер».

Шаббат добрался до своей машины, углубился еще футов на двадцать в лес по тропке, распотрошил букет и разбросал цветы среди деревьев. Потом он сделал нечто совсем странное, странное даже для такого странного человека как он, для человека, считавшего, что он приспособился к бесконечным противоречиям, обступающим людей со всех сторон. Из-за этой странности большинство людей его не выносило. Так что представьте себе, что было бы, если бы кто-нибудь застал его ночью в лесу в четверти мили от кладбища слизывающим с пальцев сперму Льюиса и воющим на полную луну: «Я — Дренка! Я — Дренка!»

С Шаббатом творится что-то страшное.