"Три еретика" - читать интересную книгу автора (Аннинский Лев Александрович)5. Зачем «Левша» ковал «блоху»?Два лица, необходимые для начала этой истории: Аксаков и Ахматова. Иван Сергеевич Аксаков. Столп славянофильства. Издатель московской газеты «Русь». Знакомство для Лескова и не близкое, и не слишком давнее; он на обоих братьев, Ивана и Константина, вышел через их кузена, Александра Аксакова, мистика и «спирита». Не будем углубляться в мистические стороны лесковского духа, это тема особая и непростая, однако славянофильские его стороны еще более проблематичны: такой «поперечный» человек, как Лесков, вряд ли и мог бы прийтись ко двору «направлению», какому бы то ни было. Однако нужда погнала, деться оказалось Теперь — Ахматова. Громкое имя, прославленное впоследствии в русской поэзии XX века, во второй половине XIX века носит скромнейшая детская писательница и переводчица Елизавета Николаевна Ахматова, происходящая, впрочем, от тех же, наверное, булат–ахматовских чресел, что и Анна Горенко… С Елизаветой Николаевной Лесков хорошо знаком и даже дружен. В 1881 году (а именно весной 1881 года разворачиваются интересующие нас события) Ахматова, дама уже почтенного возраста, задумывает выпустить собрание своих романов, а в подкрепление акций перед подписчиками — предварительно выпустить нечто вроде юбилейного сборника в свою честь. В этот–то сборник и вербует она усиленно добрых знакомых с литературными именами. Лесков — Аксакову, 12 мая 1881 года: «…Я преследуем судьбою в лице г–жи Ахматовой, которая затеяла какой–то юбилейный альманах и мучит меня требованием статьи. Я дал согласие употребить мое имя, но работы не обещал… однако Ахматова преодолела меня, и я должен ей нечто написать. Начал ей писать на всем произволе (заметьте это место, уважаемый читатель! Сто лет спустя лескововеды будут вести раскопки; Хью Маклейн начнет вычислять: если из трех очерков два имеются, то куда делся третий? если «бабственный», отданный в конце концов Ахматовой «Леон, дворецкий сын» — явно про Александра III, то «скраденный» у Ахматовой для Аксакова — он про Николая или и про Александра I?… Положим, один из трех куда–то делся. Бог с ним; может, он и не был написан, а только планировался Лесковым. Другой, «Леон…», «бабственный», канул в Лету по причине явной неудачности. Но третий, вернее, Всех затмил! Не пленительные «Соборяне», не гениально выточенный «Ангел», не хрестоматийный «Тупейный художник» вспоминаются нам при имени автора, нет, выскакивает на поверхность все та же английская блоха в русских подковках. Никто и не удивляется: так «всегда было». На то «блоха» и подкована, чтобы быть символом русского народного сознания — всегда, везде и при каждом случае. А ведь есть чему удивляться. Начал писать «штучку», а написал Вот еще одна попытка пролить авторский свет на эту тайну. В той же аксаковской «Руси», той же весной 1881 года — очерк Лескова «Обнищеванцы». Эпиграф — из Достоевского: «Нашему народу можно верить — он стоит того, чтобы ему верили». И далее — с первых строк — следующая защитительная речь: «Большая неправда… накликана на наш фабричный народ ложными представлениями о нем фальшивой литературной школы, которая около двадцати лет кряду (то есть с 1862, памятного Лескову года, и „школа“ эта — школа „Современника“ некрасовского. — Оставим в стороне Достоевского — это обычный для Лескова прием иронической переадресовки (иронической, потому что сам Достоевский мог сказать на эту тему нечто совсем другое, или по–другому), — но тут есть чему изумиться и помимо иронического приема. Ведь перед нами — что–то вроде вступления в «Сказ о Левше». Оказывается, история фабричного умельца, которого Да знать–то, может, она и знает, но знание умственное не покрывает у Лескова того внутренне «своевольного», противоречивого, взрывоопасного и неожиданного образа, который выходит из–под гениального пера. Потому что в образе этом концентрируется время, во всем его бесконечном драматизме. Весна 1881 года. Еще недавно, чуть больше года назад, после взрыва, который устроил в царской столовой Степан Халтурин, Лесков писал в газетах «о трусости» общества, и призывал всех, кто пугается террористов, поверить в «успех действий власти, поступившей… в руки лица, внушающего всем честным людям большое доверие и уважение к его способностям». Однако царя все–таки взорвали, и лицо, «внушающее доверие и уважение», исчезло с политической арены, уступив место у кормила власти ненавистному для Лескова Победоносцеву. Лесков был в отчаянии. Он пытался писать что–то о покушении в те апрельские дни, но «все рвал», он сознавал, что ничего не понимает в ходе событий. Он купил портрет смещенного Лорис–Меликова и демонстративно выставил в своем кабинете; портрет этот стоял у Лескова на письменном столе до самой его смерти, то есть все пятнадцать лет реакции, окрасившей царствование «хозяйственного» Александра III и его «совинокрылого» идеолога — Победоносцева. Нет, не Лесков «повернул влево», как иногда пишут его позднейшие биографы (тот же Маклейн, например). Эпоха повернула. Лесков остался собой, он сохранил удивительную верность себе, своим принципам — против всех течений. Эпоха обошла его справа. И перелом — весна 1881 года, 31 марта, взрыв бомбы народовольцев. В этот момент — «момент невесомости», как сказали бы мы сейчас, — и пишет Лесков полушутливое баснословие для сборника «г–жи Ахматовой», а потом (жалко стало!) для аксаковской «Руси». Что–то чувствует Лесков сверх ожиданий в этом тексте, хотя вряд ли может предполагать, что именно этому шутливому баснословию суждено вытащить из мертвой зоны и его самого, и — в конце концов — все его литературное наследие. Несколько слов об этой мертвой зоне. О Куда идти? «Мой „катковизм“ мне загородил все двери…» В каких только отстойниках не печатается Лесков в наступившем семилетии! «Русский мир», «Православное обозрение», «Кругозор», «Новости», «Странник», «Яхта», «Игрушечка», «Осколки», «Петербургская сплетница»… Жить нечем. Дело доходит до перевода с польского «Фавориток короля Августа Н», изданных в 1877 году в бесплатную премию к дамскому журналу «Новый русский базар», — пишет об отце Андрей Лесков. По отчаянности ситуация напоминает послепожарный 1863 год. Как и двенадцать лет назад, Лесков вновь Этот период: с 1874 по 1881 год (от «Запечатленного ангела» до «Левши») в книге Андрея Лескова об отце назван: «Еретичество». С эпиграфом: «Мы не сектанты, а еретики». Эпиграф восходит к свидетельству писательницы Лидии Веселитской, беседовавшей с Лесковым перед смертью его, в 1894 году. Пораженная резкостью, с которой человек, написавший когда–то «Соборян», отзывается о «попах», Веселитская кротко заметила, что это у Лескова, как и у Льва Толстого, сказывается Это замечание, конечно, много шире консисторского адреса: оно имеет в виду капитальное и неустранимое в жизни Лескова неумение с кем бы то ни было сладиться и сообразоваться — его поразительную неспособность плыть «в потоке». Ответ Лескова внутренне точен: это сектанты плывут «в потоке» или «против потока»: они так или иначе потоком Пустота, разверзшаяся вокруг Лескова с 1874 года, — того же самого происхождения! Он верен своей линии. Со стороны это выглядит так, что он не верен ни одной из общепринятых линий, будь то «по» или «против» течений. «Я опять ни на кого не угодил и очень этому рад». Отчуждение действительно круговое. С Катковым разрыв — из–за взглядов на Славянофилы, кажется, еще не отвернулись. Иван Аксаков в восторге от «Соборян» и «Запечатленного ангела». Аксаков — не Юрьев, это человек решительный, твердый и надежный. «Единственный славянофил–деятель». К Аксакову Лесков и обращается за помощью после разрыва с Катковым. Первое письмо — осенью 1874 года: «Я не знаю, почему я в эти тягчайшие минуты вздумал тревожить Вас… При нынешнем тиранстве журналов в них работать невозможно… Мне некуда деться! И так идет не с одним Некрасовым, так шло и с Юрьевым, которому первому были предложены „Соборяне“ и „Запечатленный ангел“…» Переписка крепнет, ширится — Аксаков по мере сил помогает Лескову найти службу, и Лесков изливает ему душу. Весной 1875 года: «Вам, может быть, известно, что в печати меня Тогда же — Щебальскому: «Думают, что образ мыслей человека зависит от Каткова или от Некрасова, а не проистекает органически от своих чувств и понятий». Однако органика чувств и понятий не обещает еретику и со славянофилами устойчивого комплота. Создатель Савелия Туберозова и Памвы недолго почивает на этих лаврах, они ему мешают. «Я люблю Переписка с Иваном Аксаковым несколько вянет по ходу этих перемен. Однако благороднейший Иван Сергеевич не оставляет мысли привлечь Лескова к своей только что открывшейся газете «Русь». В ответ на приглашение к сотрудничеству Лесков в декабре 1880 года объясняет Аксакову, что занят «бытовой историйкой» о трех «попах», один из которых — праведник, но пьяница, второй — добряк, но буян, а третий — тихоня, но ябедник. «…Это, кажется, не в Вашем вкусе», — смягчает он. — «Боюсь, что Вы уж очень — за архиереев–то… Стоит ли?» Аксаков отвечает Лескову с подкупающей прямотой: «Я не очень жалую глумления. Выругать серьезно, разгромить подлость и мерзость — это не имеет того растлевающего душу действия, как хихиканье и т. п… Архиерейскому сану подобает серьезная руготня и негодование. Это его привилегия. Его в нужных случаях надо бить дубьем, а не угощать щелчком. Коли я его дубьем, а не щелчком, этим я его сан почитаю!!! Поняли?» «Понял», — откликается немедленно Лесков. — «Но я не совсем с Вами согласен насчет „хихиканья“… Хихикал Гоголь… и то же совершал несчастный Чернышевский… Почему так гадка и вредна в Ваших глазах тихая, но язвительная шутка, в которой „хихиканье“ не является бесшабашным, а бережет идеал?… Вы говорите: „их надо дубьем…“ А они дубья–то Вашего и не боятся, а от моих шпилек морщатся». Десятилетия спустя, когда критики будут решать, кем же был Лесков: серьезным сатириком или шутейным анекдотистом, — вспомнится это «хихиканье». К «Левше» оно имеет самое прямое отношение. Именно «Левшу» начинает писать в эту пору Лесков. Слава богу, здесь более не затронуты ни «попы», ни «дворяне», ни «нигилисты» — Лесков пишет о Через неделю Лесков везет в Москву рукопись. Читает вслух. Оставляет. В октябре, тремя порциями, Аксаков публикует лесковскую сказку в своей газете. Впрочем, лучше сказать: легенду. Басню. Или уж вовсе по–лесковски: «баснословие». Именно это слово употребляет Лесков в авторском предисловии. Предисловие важное. Лесков пишет: «Я не могу сказать, где именно родилась первая заводка баснословия о стальной блохе, то есть завелась ли она в Туле, на Ижме или в Сестрорецке… Я записал эту легенду в Сестрорецке… от старого оружейника… Рассказчик два года тому назад был еще в добрых силах и в свежей памяти; он охотно вспоминал старину… читал божественные книги… разводил канареек. Люди к нему относились с почтением». Опять–таки современный читатель, привыкший к коварной манере лесковского сказывания, не обманется этим «старым оружейником» и легко разгадает предисловие как стилистический прием, не чуждый веселой мистификации. Но подождем с Я раскрываю «Предисловие». Конечно, я не верю ни в «оружейничьи» байки, ни в блоху, ни в шкипера, ни в подковки, ни в сам сюжет. Мне даже, пожалуй, все равно, подкуют или не подкуют, «посрамят» или не «посрамят». Я сразу улавливаю: игра не в этом. Всем своим читательским сознанием, обкатанным литературой XX века, я настраиваюсь не на Эта вибрация текста между фантастическим гротеском и реалистичнейшей точностью составляет здесь суть художественного ритма. Когда «валдахины», «мерблюзьи мантоны» и «смолевые непромокабли» уже ввергли вас в атмосферу карнавальной фантасмагории, и автор только что с удовольствием шарахнул вас по голове «Аболоном полведерским», и вы видите, что по кунсткамере меж «бюстров» и монстров шествуют не люди, а заводные куклы: Александр и Платов, — первый вдруг поворачивается ко второму и, дернув того за рукав, произносит фразу, выверенную по всем принципам натурального письма: — Пожалуйста, не порть мне политики. И «реалистическая» фраза становится частью фантасмагории! Автор, спрятавшийся за «оружейника», городит перед нами геркулесовы столпы выдумки. Бревном опрокидывают крышу, кричат: «Пожар!!», падают без чувств от вони в избе и летят от города к городу с дикой, «космической» скоростью, но… Трезвейшая реальность спрятана в самой сердцевине безудержного словесного лесковского карнавала. И выявляется она — в неожиданных, уже по «Запечатленному ангелу» знакомых нам сбоях сюжетной логики. Надо бы мастерам идти в Москву, ан нет, пошли к Киеву… А если вы поверили, что в Киев, так тоже нет, потому что не в Киев, а в Мценск, к святителю Мир Ликийских. Но если вы настроились узнать, что за таинство свершилось с мастерами у Николы, то опять–таки зря, потому что это «ужасный секрет». Логика рывками обходит сокровенное, обозначая, очерчивая его. Это одновременно и мистификация, и истина: реальность выявляется, но не прямо, а окольно, кольцами, обиняками, «навыворот». Реальность народного дарования, растрачиваемого впустую и на пустое. Реальность того ощущения, что при всей пустоте и бессмысленности подвига Левши, в результате которого английская блоха, как–никак, а И вот интонация Лескова–рассказчика тонко и остро колеблется между отталкивающимися полюсами. С одной стороны, отчаянная удаль, отсутствие всякой меры, какой–то экстаз абсурда: таскают за чубы? хорошо! разбили голову? — давай еще! Чем хуже, тем лучше: где наша не пропадала!.. И вдруг среди этого лихого посвиста — какая–нибудь тихая, трезвая фраза, совсем из другого регистра, — Это «Человечкиной». Странное словцо: тихое, хрупкое, робкое какое–то. Совсем не с того карнавала: не с «парата» питерского и не из той вонючей избы, где все без чувств пали. И вообще, пожалуй, не с карнавала, а… из мягкой гостиной в провинциальном дворянском доме. Или из редакции какого–нибудь умеренно гуманного журнала, воспрянувшего с честным человеколюбием в «либеральные» годы. Так и работает текст: отсчитываешь от веселой фантасмагории — натыкаешься на нормальный человеческий «сантимент», отсчитываешь от нормальной чувствительности — и вдруг проваливаешься в бездну, где смех и отчаяние соединяются в причудливом единстве. В годы молодости Лесков был, как мы помним, — «пылкий либерал». И хотя отлучили его тогда «от прогресса», — никуда этот пласт из его души не делся. Только в сложнейшем соединении с горьким опытом последующих десятилетий дал странную, парадоксальную фактуру души, полной «необъяснимых» поворотов. Так ведь и Толстого объяснить не могли! — как же это гениальная мощь романа о 1812 годе соединяется в одной судьбе с отречением от «мира сего»? И Достоевского не вдруг переварили, — хорошо М.М.Бахтин подсказал объясняющий термин: «диалогизм», Неистовый Лесков взыскан талантом для сходных задач. В планиметрическом времени своего века он вечно ввязывается в бесконечные драки и терпит злободневные поражения, — но чутьем великого художника чует подступающую драматичную смену логики. Он не пытается осмыслить ее ни в плане всеобщей практической нравственности, как Толстой, ни с позиций теоретического мирового духа, как Достоевский. Лесков — писатель жизненной пластики; новое мироощущение гнет, крутит и корежит у него эту пластику. Дважды два получается пять, подкованная блоха не пляшет, заковавший ее мастер выходит героем, благодарные соотечественники разбивают ему голову — на абсурде всходит загадка народной гениальности и, оставаясь абсурдной, обнаруживает непреложный, реальный, онтологический смысл. Косой, убитый Левша реален: его бытие непреложней частных оценок. Лескова спрашивают: так он у вас хорош или плох? Так вы над ним смеетесь или им восхищаетесь? Так это правда или вымысел? Так англичане дураки или умные? Так вы — Что тут ответишь? Стрелки зашкаливают. «Рудное тело», сокровенно заложенное в маленький рассказ, бросает стрелки в разные стороны. Это же «рудное тело» сквозь столетие выведет «Левшу» из ряда побасенок и баснословии, поставит на самый стержень русской проблематики. Но это — «сто лет спустя». А тогда? В 1881 году? Осенью 1881 года, когда Аксаков пускает лесковское баснословие в свет со страниц своего еженедельника? В еженедельнике критики его не замечают. Впрочем, замечают и даже, по свидетельствам мемуаристов, «хвалят» — во время столь обычных тогда домашних чтений. В печати — ни слова. Печать должна еще сообразить, что это такое: лесковский рассказ о Полгода спустя «Сказ о Левше» публикуется отдельным изданием — у Суворина, в Петербурге. Теперь критики просыпаются. По поводу «Левши» выступают три самых влиятельных столичных журнала: «Дело», «Вестник Европы» и «Отечественные записки». «Дело», «Вестник Европы», «Отечественные записки». Все три издания существуют с середины шестидесятых годов, во всяком случае, в том качестве, какое определяет их лицо теперь, на рубеже восьмидесятых. Все три порождены в свое время эпохой реформ: и учено–радикальное «Дело», и культурно–либеральный «Вестник Европы», не говоря уже об «Отечественных записках», на страницах которых все чудится звон крестьянского топора… Все три журнала дают о «Левше» Если для газет того времени эта форма обыкновенна, то в Наконец, все три отзыва — отрицательные. Радикальная русская критика слишком хорошо помнит антинигилистические романы Лескова–Стебницкого… Журнал «Дело», детище Благосветлова и Шелгунова, прямой наследник того самого «Русского слова», в котором Писарев вынес когда–то Стебницкому приговор о бойкоте, — в своей шестой книжке 1882 года пишет следующее: 'Т.Лесков — жанрист по призванию, хороший бытописатель и отличный рассказчик. На свою беду, он вообразил себя мыслителем, и результаты получились самые плачевные («Дело» имеет в виду все те же антинигилистические романы прошлых десятилетий. — В барышах даже мы, рецензенты, потому что хвалить гораздо приятнее, нежели порицать, и, кроме того, мы избавляемся от скучнейшей необходимости вести теоретические разговоры с людьми, у которых, по грубоватой пословице, на рубль амбиции и на грош амуниции. «Сказ г. Лескова принадлежит к числу его Кто это? Петр Ткачев? Лев Тихомиров? А может, Василий Берви, под псевдонимом Флеровский выпускающий катехизисы революционной молодежи, а под псевдонимом Навалихин–филиппики против «Войны и мира»? Хватка похожая… И опять: опрокидывается «Левша» — с помощью того самого «Предисловия», от которого Лесков уже пытался откреститься. Положим, рецензент «Дела» не мог успеть прочесть в «Новом времени» лесковское «Литературное объяснение», но если бы и успел, это ничего не изменило бы: в редакции «Дела» вряд ли обманываются насчет «старого оружейника», уж там–то понимают, что это не более, чем литературный прием. Понимают — и используют: «Мы не думаем, что его объяснение („Предисловие“. — После такого комплимента рецензент «Дела» с хорошо рассчитанным простодушием излагает «застенографированную» г. Лесковым легенду: «Наши мастеровые… не посрамили земли русской. Они… как думает читатель, что сделали они? Разумеется, мы этого ему не скажем: пусть раскошеливается на 40 копеек за брошюру. Надо же, в самом деле, чтобы и г. Лесков заработал себе что–нибудь, и мы его коммерции подрывать не желаем, да и сам читатель, приобретя брошюру, будет нам благодарен. В наше время, когда крепостное право отошло в область предания и чесать пятки на сон грядущий уже некому, подобные „сказы“ могут оказать значительную услугу». Так разделываются с «Левшой» наследники Писарева. Их удар несколько смягчен в июле 1882 года, когда на лесковский рассказ откликается умеренный и респектабельный «Вестник Европы». Он аннотирует «Левшу» на последней обложке, совсем кратко, но с тою уравновешенной точностью, в которой угадывается рука уважаемого редактора, профессора М.Стасюлевича: «К числу легенд самой последней формации принадлежит и легенда о „стальной блохе“, зародившаяся, как видно… в среде фабричного люда. (Похоже, что и Стасюлевич воспринимает лесковское „Предисловие“ буквально, но, в отличие от „Дела“, в „Вестнике Европы“ по этому поводу не иронизируют. — Перечитывая этот отзыв сейчас, мы можем оценить точность, с какой журнал М.Стасюлевича проник в замысел Лескова. Из всех непосредственных отзывов на «Левшу», это единственный, в котором угадана художественная истина. Но в Отзыв, опубликованный в июньской книжке «Отечественных записок» 1882 года, начинается так: «В настоящее время, когда… когда так невесело живется…» Кто это? Лесевич? Вряд ли: он уж три года, как выслан из столицы. Скабичевский? Михайловский? В их позднейшие авторские сборники этот этюд не вошел… Впрочем, это ни о чем не говорит: могли не включить за неважностью. А «В настоящее время, когда… когда так невесело живется, г. Лесков придумал развлечение — рассказывать сказки, или сказы, как он их, вероятно, для большей важности, называет. Такова рассказанная им давно всем известная (опять! Все бьют в одну точку; Лесков уже, наверное, проклял придуманного им „старого оружейника“. — Далее рецензент «Отечественных записок» высказывается по поводу мечтательного «парения» автора «высоко–высоко над Европой». Журнал находит это «парение» несерьезным, но это еще не главный удар. Главный же нанесен там, где мы не «парим», а «падаем». «Отечественные записки» отнюдь не введены в заблуждение теми сатирическими нотками лесковского «сказа», которые, между прочим, напугали газету «Новое время». В «Отечественных записках» не испугались. Но и не растрогались. Пересказав сцены, где бедного лесковского героя насмерть мордуют жандармы, рецензент замечает:«Это для г. Лескова даже либерально. Впрочем, он любит иногда вытанцовывать либеральные танцы, вспоминая, вероятно, то время, когда он не был еще изгнан из либерального эдема. Либерализм этот в особенности неприятен, и как, право, жаль, что нет теперь такого Левши, который заковал бы его хоть на одну ногу, чтоб он, по крайней мере, не танцевал либеральных танцев. А сказки и при одной ноге рассказывать можно». Лесков не отвечает на эту критику. Единственное, что он делает, — снимает свое «Предисловие» из следующего издания «Левши». Из так называемого «Полного собрания сочинений» Н.С.Лескова, которое А.С.Суворин издает с конца восьмидесятых годов. Разумеется, это мало что меняет, и в 1894 году в очередном отдельном издании рассказа Лесков «Предисловие» восстанавливает. Дело, конечно же, не в «Предисловии» и не в том, легла или не легла в основу рассказа действительная народная легенда. Дело было в капитальном расхождении лесковского взгляда на вещи с общей атмосферой того времени — атмосферой исповедуемого народниками «скорбного служения». Лукавый стиль Лескова не подходит не просто тому или иному направлению, но как бы всему тону эпохи; его еретический стиль звучит вызовом тому истовому, страшно серьезному, почти молитвенному народолюбию, которым охвачено тогдашнее общество, — той самой «торжественной литургии мужику», в которой, по точному слову А.М.Горького, звучит что–то «идольское». Народническая критика уже исчерпывает себя, медленно отступая перед напором новых, и прежде всего марксистских идей. Уходя с исторической сцены, эта критика дает по Лескову последний залп. «Левша» не является для нее достаточно серьезным объектом: так, малозначащий рассказ второстепенного писателя, и Александр Скабичевский в своей обширной работе «Мужик в русской беллетристике» (1899) Лескова с его «Сказом» игнорирует. Высказывается Николай Михайловский; в статье о Лескове (1897) он называет «Левшу» анекдотом и вздором. Авторитет последнего великого народника так высок, что ему невольно поддаются и новые люди, идущие в ту пору в критику. Один из первых «символистов» Аким Волынский, издавший в 1897 году серьезную и интересную книгу о Лескове, выводит «Левшу» за пределы разговора и относит его к «погремушкам диковинного краснобайства». Один из первых критиков–марксистов Евгений Соловьев–Андреевич, явно имея в виду и «Левшу», называет «вычурный стиль» лесковских сказов «позором нашей литературы и нашего языка». Этого всего Лесков уже не может прочесть. Раунд кончен: завершается в истории «Левши» глава, написанная критиками–современниками, профессиональными литераторами. На следующем этапе в дело вступают полковники. В начале 1900–х годов артиллерийский полковник Зыбин, работающий над историей Тульского оружейного завода, обнаруживает в его архивах Полковник Зыбин публикует свои изыскания в журнале «Оружейный сборник» (№ 1 за 1905 год) и объявляет, что найденные им материалы есть не что иное, как фактические источники той самой народной легенды, которую Лесков, От полковника Зыбина берет начало совершенно новый угол зрения, под которым осмысляется лесковский рассказ, — отныне ему ищут источники, рассуждают о прототипах, оценивают фактическую основу деталей. А исходят при этом из молчаливой уверенности, что рассказ, само собой, давно Не будем преувеличивать широту этого первого признания. Пять изданий «Левши», вышедшие за первые двадцать лет его существования, отнюдь не выводят рассказ за узкие пределы «читающей публики». В народ он еще не идет. Характерно, что Лев Толстой, восторгавшийся «Скоморохом Памфалоном», вставивший «Под Рождество обидели» в «Круг чтения» и отобравший для «Посредника» «Фигуру» и «Христа в гостях у мужика», — «Левшу» не берет никуда. Толстого смущают «мудреные словечки» вроде «безабелье»: в народе так не говорят… Толстой прав: в ту пору это еще не народное чтение. «Левше» еще предстоит выйти на широкий читательский простор. В новом веке. Между тем после того, как в 1902 году поступает к подписчикам четвертый том приложенного А.Ф.Марксом к «Ниве» лесковского Собрания сочинений, куда «Левша» включен в ряду других вещей, — рассказ этот исчезает с русского книгоиздательского горизонта. Чем объяснить последовавшее пятнадцатилетнее «молчание»? Атаками народнической критики? Инерцией пренебрежительного отношения профессиональных ценителей серьезной литературы? Так или иначе, в серьезную литературу «Левша» возвращается уже с другого хода: в качестве именно народного, массового чтения. Первые шаги робкие. В 1916 году товарищество «Родная речь» издает «Левшу» тоненькой книжечкой в серии, предназначенной для «низов»; на обложке, прямо под заглавием, чуть ли не крупнее его, стоит «цена: 6 копеек». Сейчас эта книжечка — библиографическая редкость; в Библиотеке имени Ленина — один экземпляр, из рубакинского фонда; выдается по специальному разрешению… Но это начало. Следующий шаг — через два года, а лучше сказать: через две революции — в 1918 году. «Левшу» выпускает петроградский «Колос». Гриф: «Для города и деревни». Тираж не указан. Это первое советское издание «Левши». Второе выходит восемь лет спустя в издательстве «Земля и Фабрика». Тираж объявлен: 15 тысяч. Неслыханный для старых времен! Еще год спустя «Левшу» выпускает выходящая в Москве «Крестьянская газета». Текст адаптирован и сопровождается мягким обращением к читателю: все ли тебе понятно? не ошиблись ли мы, предлагая тебе это? ты ведь еще не читал Лескова… Щемящее и трогательное впечатление производят сегодня эти оговорки, широкое народное признание «Левши» уже исторически подготовлено, но еще фактически не состоялось. Ручеек пробился и стремительно бежит к морю… И — поток изданий в новом веке: «Левша — настоящее, неподдельное, подлинное С 1916 года он издан более ста раз. Общий тираж, накопленный за семьдесят лет, — миллионов восемнадцать. Расчленим эту цифру по одному формальному, но небезынтересному признаку. Существуют издания, когда «Левша» входит в то или иное собрание Лескова. Назовем такие издания включенными. И есть издания собственно «Левши» или «Левши» с добавлением других рассказов, но так, что именно «Левша» вынесен в титул. Назовем их титульными. Соотношение включенных и титульных изданий и есть показатель предпочитаемости данной вещи в общем наследии классика. Так вот, для «Левши» это соотношение беспрецедентно: один к одному. То есть Теперь — по десятилетиям. Двадцатые годы (включая книжечку 1918 года): пять изданий; около 50 тысяч экземпляров. Тридцатые: восемь изданий, около 80 тысяч. Сороковые: семнадцать изданий; более миллиона экземпляров (война! русские оружейники… любопытно, что с войны интерес к «Левше» резко возрастает и на Западе). Пятидесятые: шестнадцать изданий, более двух миллионов экземпляров. Шестидесятые: пятнадцать изданий, около 800 тысяч (малые тиражи — в республиках: «Левшу» активно переводят на языки народов СССР). Семидесятые: пятнадцать изданий; около трех миллионов экземпляров. Восьмидесятые, первая половина: тридцать пять изданий, в среднем по четверть миллиона, но есть и два миллионных; а всего за пять лет — около девяти миллионов экземпляров. Когда я работал над историей «Левши» для переиздания моей книги «Лесковское ожерелье», — в Киеве, в Печерской лавре, открылась выставка прикладного искусства. Картинка такая: один из стендов уснащен увеличительными стеклами: демонстрируются изделия знаменитого украинского инженера медицинской техники Миколы Сядрыстого. Например, электромотор величиной с рисовое зернышко. И другие вещи, совершенно необходимые в современной медицине. Почетное место на стенде занимает блоха. Натуральная блоха, разве что проспиртованная для сохранности. Она лежит на мраморной подставке под большим увеличительным стеклом. Блоха Этим эпизодом я хотел было закончить рассказ о бытовании лесковского «баснословия» в современной действительности. Но закончу другим. Писатель Геннадий Комраков во время войны мальчишкой работал на оборонном заводе. И познакомился там с тульским виртуозом, мастером слесарного дела, которого все звали дядя Ваня. Однажды дядя Ваня увидел у парня на тумбочке книжку «Левша». Он сказал: — Зря голову забиваешь. На нас, тульских металлистов, напраслину возвели. — Но ведь писатель похвалил мастеров! — Обидел кровно! А в народе, толком не разобравшись, думают: похвалил. — Но как же… — А вот так! — обрезал дядя Ваня. — Зачем они ковали блоху? — Хотели сделать как лучше… — Кому? Стальная блоха аглицким мастером для чего была сделана? Для того, чтоб плясала, услаждая людей своим необыкновенным свойством. А подкованная без точного расчета, она только ножками сучила — плясать разучилась. И выходит, как ни крути, земляки мои испортили заморскую диковину. Умение свое применили во вред изделию. Все это можно прочесть в газете «Известия» от 21 сентября 1983 года. В газете «Правда» от 25 сентября 1985 года под рубрикой «Бережливость — резерв роста» можно прочесть следующее: «С Левша продолжает служить нам. И опять — в роли еретика. Ересь — дело не шуточное. |
||
|