"Моя другая жизнь" - читать интересную книгу автора (Теру Пол)11Когда любительница падали оскалила на меня зубы, я понял, что это конец. Мне придется уехать из Мойо, и лучше сделать это самому, чем ждать, когда меня вышлют. Снести изгнание было бы трудно, особенно же печальный взгляд отца де Восса. Я крался, как гиена, к дому и испытывал жуткий стыд. На цыпочках поднялся по ступеням, юркнул в комнату, но знал, что шаги мои слышны повсюду. Наутро я сказал: — Мне пора возвращаться, скоро начнутся занятия в школе. И отец де Восс не стал возражать. Но и не съязвил. Просто кивнул, как кивал за картами, соглашаясь с любым доставшимся ему раскладом. Итак, дело было решено. Молчание отца де Восса означало, что ехать надо не откладывая. Возможно, он был благодарен, что я избавил его от тягостной обязанности выгнать меня из Мойо. Я потерял право оставаться здесь. Я все-таки вмешался в их жизнь. Я использовал Амину, и это было ошибкой, нарушением строжайшего запрета. О запрете я знал, но оказался слишком любопытен. Создал непорядок. Этого уже не исправишь. И отец де Восс все понял. Еще тяжелее было сознавать, что знает не только он, знают все. Я не мог смотреть им в лицо, а когда искоса взглядывал, лица были иными, не дружелюбными, а чужими, и в них таилась угроза. А если так, значит, всем всё известно и дороги в Мойо мне больше нет. И это было хуже всего. — Мне очень жаль отсюда уезжать, — сказал я отцу де Воссу. Он не спросил почему. И от этого мне стало стыдно еще больше. — Потому что это настоящий мир, — пояснил я. — Верно. — Он улыбнулся. — Здесь есть всё. Он не шутил. Это действительно был цельный, вполне законченный мир, возможно единственно реальный, а я покидал его ради немощного и хлипкого мира метафор, где слово «прокаженный» означает что-то совсем другое. — Может, что-нибудь о нас напишете, — сказал он. — Не умею я писать, — ответил я, вспомнив, как закопал книги и тетради, пытаясь очиститься от этой скверны. — Дело трудное. — Papier is geduldig. — Прежде отец де Восс никогда не говорил со мной по-голландски. Теперь он улыбнулся, точно раскрыл большую тайну. И перевел: — Бумага все стерпит. При слове «бумага» мне представились чистые листы: мы в школе получали их пачками из министерства, и на них-то я и пытался писать стихи. Только слепящая белизна бумаги всегда делала меня беспомощным и тупым. На вокзале, провожая меня в семь утра, отец де Восс сказал: — Вы уж нас не забывайте. Сказал, наверно, из вежливости, но я твердо знал, что не забуду. А потом он коснулся моего локтя, и всю мою руку, до плеча, пронзило словно током. Наконец к полустанку Нтакатака подкатил поезд, начался шум, суета погрузки, женщины лезли с корзинами, мужчины — с цыплятами в клетках. Поезд, недавно покинувший конечную станцию, недолго оставался чистым: уже через четыре перегона все проходы были заплеваны арахисовой скорлупой, жеваным сахарным тростником и апельсиновыми корками. И вагоны, увечные и неуютные, казались куда более обшарпанными, чем полтора месяца назад, словно постарели сразу на целый век. Я опять сел во второй класс и, не успели мы отъехать от полустанка, принялся составлять мысленный перечень всего, что мне довелось увидеть в Мойо. Хотел было что-то записать, но потом снова почувствовал, что вряд ли когда-нибудь еще возьмусь за перо. Мне не суждено написать ни о Мойо, ни о чем ином. Полноте, писатель ли я вообще? Писатель обязан примечать, и — не вмешиваться, оставаться только свидетелем. А я дал волю страстям. Но неужели следовало держаться в тени и хладнокровно наблюдать? Не слишком ли строго я себя осудил? Этого я тогда не знал. Как не знал, что смогу вернуться к этим воспоминаниям, лишь пройдя огромный путь во времени и пространстве. А тогда мне просто было грустно, потому что я не знал, как жить дальше. Перелески, пожелтелые листья, великанья трава, пыль, мазанные глиной хижины, неизменная саванна — все малые части единого пейзажа, казалось, поворачивались ко мне спиной на пути из Мойо. Я знал, что буду тосковать, и тяжкое чувство усугублялось оттого, что там, в Мойо, тоску эту никто не понимал и никто не желал находиться в каком-то ином месте. Своего рода рай… Чтобы утешиться, я стал высматривать девушку, хотя бы отдаленно напоминавшую Амину. Искал среди пассажиров, среди людей у дороги. Похожих не было. И от этого я разом и обрадовался и погрустнел. Деревня прокаженных тоже ничем не походила на лепившиеся к железной дороге деревушки. В Мойо была незыблемость, непоколебимость, упорядоченность — и никакой драмы. Там не таилось темной угрозы. Мойо противоречило всем моим представлениям об Африке. Да — змеи, да — насекомые, да — болезни, но болезни излечимые. Приняв это за данность, человек легко отказывался от любых притязаний. Прокаженные, священники, монахини — все эти люди были счастливее всех, кого я знал прежде. Они нашли то, что искали. Повезло. Жаль, я не вписался — по собственной глупости оказался изгоем. И теперь, покинув это место, обречен скитаться всю жизнь в поисках точно такого же. И всю жизнь буду мысленно возвращаться в Мойо. Мне вдруг вспомнилось, как говорили в лепрозории: такой страшной болезни никогда больше не будет, не будет ни чумы, ни чахотки — ничего, во всяком случае, в этой части Африки, худо-бедно очищенной от скверны… Ни чумы, ни чахотки, ни лепры; даже слова эти будут казаться архаизмами, когда от проказы не останется и следа. Но мне было как-то не по себе, я снова чувствовал, что наг и беззащитен, потому что уезжал: от знания — в никуда. |
||
|