"Моя другая жизнь" - читать интересную книгу автора (Теру Пол)

10

Вокруг было так шумно, что я едва разобрал слова Амины. С самого первого вечера я слышал эти барабаны; помню, лежал в своей голой беленой комнатке и думал: как меня сюда занесло и что со мной будет? Потом барабаны стали частью моего лихорадочного бреда, спутником карточных игр, пульсирующим фоном всей жизни. Они, именно они свели с ума отца Тушета.

И я понимал почему. Бой барабанов Мойо проник и в меня, но иначе: я заразился их энергетикой. Ощущение было физическим, как наркотик или хмель. Бой барабанов тупо вбивался в мою кровь, и я сам тупел и делался невменяемым. Это он лишил меня желания писать — стихи и вообще что бы то ни было.

Я пытался продолжить разговор. Что дальше? Когда? Но по выражению ее лица понимал, что попытки мои зряшны. Она тоже меня не слышит. Может, оно и к лучшему. Самое разумное здесь — молчать, молчать как бессловесная тень.

Без всяких слов, лишь тронув бабку за руку — вместо команды, — Амина направилась прочь; старуха двинулась следом, вцепившись искалеченной проказой рукой в плечо внучки. Я пошел за ними, радуясь метанью теней, толпе, неразберихе, бликам костра и барабанному бою. Где уж тут меня заметить! Но если кто и заметит, что им до меня? Слишком все разгорячены, слишком невменяемы.

Хижина Амины — вернее, конечно, ее бабки — стояла во внешнем круге самых старых построек, тех, что граничили с окружавшей Мойо саванной. Возле хижины росло дерево, их личное дерево, более раскидистое и высокое, чем обычная здесь чахлая растительность. Из соседнего огорода несло запахом прелой маисовой шелухи, запах этот в моем представлении был связан со змеями, скорпионами и кусачими пауками — эти твари наверняка таились в теплых, полуразвалившихся лачугах.

Я глядел под ноги, отчаянно стараясь ни обо что не споткнуться, и, разумеется, ударился головой о шест, который поддерживал тростниковую крышу.

— Что за шум? — спросила старуха и протянула руку назад, ко мне. То есть я уверен, что спросила она именно это: все было понятно по жесту.

— Fisi, — сказала Амина. «Гиена».

Старуха забормотала на каком-то наречии, наверно яо. Я знал лишь, что это язык мусульман саванны и распространен он в основном в Мозамбике. Но ответы Амины я понимал. Возможно, она и говорила-то по-чиньянджийски ради меня. Впрочем, жители лепрозория привыкли мешать языки. Бабка опять что-то сказала.

— Потому что я очень устала, — отозвалась Амина по-чиньянджийски. Она зажгла свечу и поставила ее в большую консервную банку с дырами в стенках.

Старуха проквакала новый вопрос, и Амина пояснила:

— Хочу отогнать гиен.

Теперь старуха, похоже, начала молиться. Она находилась в противоположном от меня конце просторной по местным понятиям хижины, состоявшей из одной большой прямоугольной комнаты с двумя циновками на полу. Старуха опустилась на дальнюю циновку, лицом к нам. Темнота была ей нипочем.

Кроме части, застланной циновками, пол был земляной, утоптанный; стены — из глины; с потолка, из тростниковой соломы, сыпалась пыль. Воняло грязью и термитами; по углам, где пол оставался рыхлым, виднелись вырытые червями ходы. Единственной мебелью служили картонные коробки. Были еще лампы и — вдруг, неожиданно — прислоненная к стене солидная деревянная рама, вероятно фамильная драгоценность.

Старуха посмотрела затянутыми бельмом глазами в мою сторону и что-то пробормотала; я затаил дыхание.

— Расправляю циновку, — ответила Амина. Она жестом велела мне сесть рядом, и я, поджав под себя ноги, сел.

Я смотрел на Амину сбоку: профиль будто точеный — простая, совершенная линия, подсвеченная пламенем свечи. Длинные ресницы, торжественно-строгие губы. Она сидела очень прямо, слегка откинув голову, и шея ее казалась так хрупка, что я, не удержавшись, протянул руку, коснулся… Она почти не шелохнулась, а когда я погладил ее щеку, и вовсе застыла. Не от страха, не от покорного приятия неизбежного. От наслаждения. Я провел пальцем по ее губам, и она тут же приоткрыла рот и укусила палец своими хорошенькими зубками. Движение было молниеносным, укус — настоящим, голодным…

Старуха, так и сидевшая к нам лицом, снова что-то проквакала; рука моя, ища грудь Амины, скользнула под ее одежды.

Грохот и топот стали еще громче. Может, бабка говорит об этом? Я вдруг расслышал слова, которые распевали у костра:

— Sursum corda! Habemus ad Dominum!

Я накрыл ладонью грудь Амины, ее тепло, ее изгиб; придвинулся ближе, а Амина, вздохнув, прильнула ко мне, словно хотела помочь, облегчить задачу. Меня затрясло от возбуждения.

— Agnus Dei, qui tollis pеccata mundi!

Я поцеловал ее, и пусть от земляного пола несло муравьями, потом, мышами, пусть из тростниковой крыши сыпалась пыль, губы Амины были сладки как сироп, как сок созревшего плода, а кожа — первобытно чувственна, как свежевспаханная земля. Она приблизила лицо, приняла мой поцелуй, и в глазах ее плясали отражения горящей свечки.

Наверно, мы все-таки шумели. Старуха снова забормотала.

— Это zinyao, — сказала Амина.

Старуха что-то проворчала, а я шепнул Амине:

— Пойдем на улицу.

Она помотала головой: нет.

Я сжал ее крепче, словно спросил: почему.

— Люди увидят, — прошептала она, глядя на слепую.

Мы легли на циновку, тесно-тесно, и я продолжал гладить ее груди, и дышал коротко и часто, и боялся, что меня услышат. Старуха неотрывно глядела на нас невидящими, немигающими глазами. И все бормотала, только совсем невнятно. Я мечтал, чтобы она заснула, но не тут-то было.

В барабаны били теперь так оглушительно, что сотрясалась тростниковая крыша. Танцоры выкрикивали «Christe, eleison! Kyrie, eleison!» и прочие обрывки мессы, ставшие в ту ночь африканскими песнопениями.

Груди Амины были малы, тело совсем худенькое. Как деревца в Мойо — с длинными сухощавыми ветками, мелкими листьями. Мои пальцы нашли и шрамы, затянувшиеся шрамы на коре молодого деревца. Амина была такой крошечной — я мог одной рукой ласкать ее всю. Такая гладкая. Как шелк.

Я сказал — губами в самое ее ухо:

— Как только я тебя увидел, на уроке, сразу захотел потрогать…

Наши глаза были совсем рядом, и я не увидел, а почувствовал, что выражение ее лица изменилось. Я знал: она улыбается. Но она ничего не ответила.

— А ты почему пришла на урок?

— Увидеть тебя.

— Ты тоже хотела меня потрогать?

Она помедлила, подергала носиком. Я уже знал: так она, смущаясь, говорит «да».

— Ну же, скажи. — Я повернул голову, чтобы ее губы оказались у моего уха.

— Я хотела с тобой поиграть, — произнесла она наконец. Местное слово «играть» означало все: и танцы, и любовные ласки.

Я гладил ее руку и не пугался, когда пальцы наталкивались на твердое пятно проказы, уплотнение мертвой кожи. Я пробыл в лепрозории достаточно долго и знал: для меня это не опасно. Я взял ее руку и провел вверх по своему бедру, желая научить, что делать. Но учить ее не пришлось. Она и без того все знала, и эта ее опытность — женская, не девичья — возбудила меня еще больше. Ее быстрые, маленькие пальцы вмиг завладели моим телом. Она потянулась к свече и сложила губы, словно целовала огонь.

Старуха опять квакнула.

— Я гашу свет, — сказала Амина и, выдохнув, убила пламя и погрузила нас в темноту.

Несколько мгновений спустя глаза мои снова различили комнату — всю в лунном свете и резких угловатых тенях. Нас достигали и отсветы костра, где танцевали zinyao. Захотелось уменьшиться, спрятаться от этих красноватых бликов, и мы обнялись, слились в поцелуе, сомкнулись. Но даже в этом восхитительном объятии я помнил о свидетеле, мне мешало беспокойное присутствие слепой старухи.

Она снова заговорила, раздраженно повысив голос.

Амина, схватив меня за руку, ответила:

— Ndiri ndi mphere kwabasi.

«У меня очень сильно чешется». Kwabasi. Это слово я узнал от брата Пита. Я никогда не слышал ничего более сексуального. Произнося это слово, она направила мою руку между своих ног и помогла моим пальцам найти чудесную мякоть спелого плода.

Я ласкал ее, Амина улыбалась. Лицо ее попало в луч лунного света: оживленное желанием, оно стало еще прекраснее. Рот ее приоткрылся в немом экстазе, а старуха в это время высказала что-то длинно и внятно, точно изрекла пословицу.

Амина прижала губы к моему уху и выдохнула:

— Она говорит: чешется — почеши.

Она закинула ногу мне на бедро и попыталась выпрямиться. Я приподнялся на локтях. Она выпуталась из своих одежд, я быстро расправился с шортами. И она, ловко меня оседлав, тут же оказалась сверху.

Старуха начала подвывать барабанному бою и крикам, доносившимся от костра, а Амина принялась раскачиваться взад-вперед, закрыв глаза и сжав зубы, чтобы не издать ни звука.

— Sursum corda!

— Deus meus!

Амина подтянулась вперед, провела ладонями по моему лицу, приникла ко мне всем телом, не прекращая ритмичного движения. Я все еще различал в дальнем углу комнаты старуху, свет и тени расплескивались на ней кляксами. Она походила на древнего африканского идола, могучего и равнодушного, который тем не менее может в любую секунду ожить и превратиться в демона.

Но страха не было. Я сжал бедра Амины, сообщая ей собственный, сильный и резкий, ритм. Она откинула голову, судорожно забилась. А когда снова наклонилась вперед и сжала мои плечи, мне послышалось: «Я не плачу». Я и не слышал плача, но ее слезы текли по моему лицу, соленые слезы — я проверил их на вкус.

Она прижималась ко мне так тесно, я проникал в нее так глубоко, что из двух людей мы превратились в одно дикое, плачущее существо. Она мяла и рвала свою грудь, а потом закусила кулак и зарыдала. Я же сосредоточился на одном — пульсирующем барабанном ритме. И если секс — в самом деле знание, а я всегда полагал, что так оно и есть, то мгновение спустя мне предстояло познать все.

Мешался зной, буханье барабанов, костер, дым и — шелк, шелк в каждой складке открывшегося мне тела. Был еще рев толпы и наша слепая свидетельница. Я продолжал схватку с Аминой, впивался в нее, как каннибал. И скоро тело мое всхлипнуло — в ужасе и безрассудном восторге обладания. А потом оба мы тоже ослепли.


После этого абсолютного соития мы снова превратились в двух людей, и я понял, что пора уходить, но сделать это было нелегко. Стоило мне встать, старуха что-то забормотала, наверно «не уходи», поскольку Амина тоже поднялась и медленно побрела к двери.

Я и не пытался выйти один, старуха бы непременно услышала. Только держась рядом с Аминой, снова двигаясь с ней воедино, я мог выскользнуть отсюда незамеченным, не вызвав подозрений.

Сквозь бой барабанов пробился еще один, хрюкающий звук.

— Fisi, — сказала старуха.

— Да. Гиена, — подтвердила Амина, и крупная горбатая собака, ощетинившись, выскочила из темноты возле самой хижины.

Так я и ушел: спугнув саванную лизоблюдку и прикрывшись ее звериным шумом. Мы оба были звери — и я и гиена. Она косилась на меня, была начеку, но, похоже, не очень-то боялась. Облезлая, ободранная, она скалила зубы, но не злобно, а раздраженно, словно я вторгся на ее законную территорию.