"Фельдмаршал Борис Шереметев" - читать интересную книгу автора (Мосияш Сергей Павлович)

Глава десятая ВОЗВРАЩЕНИЕ

Въехал Борис Петрович в Москву морозным утром 10 февраля 1699 года, когда расправа над восставшими стрельцами близилась к окончанию. Столица давно не видела таких массовых казней. Тысяча пятьсот девяносто восемь стрельцов поплатились жизнями за свое возмущение. Отлетали головы сотнями, тупился топор от столь жаркой работы, точили и снова пускали в дело. Палачи умаивались от стонов и слез казнимых и их жен, по-волчьи завывавших на улицах Москвы. Иногда и сам царь, умевший хорошо держать топор, помогал палачам, мало того, привлекал и ближних бояр к этому страшному делу. Не все годны были на такое. Федор Матвеевич Апраксин, добрейшая душа, категорически заявил:

— Уволь, государь, я ведь не кат {91}.

— А я — кат?! — ощерился по-звериному Петр, но все же простил упрямца. Из-за того, что любил, ну и из-за того, что Апраксин как-никак ему родней доводился, его сестра была за старшим братом царя, Федором.

Но Меншиков! Вот кого и уговаривать не надо было. Даже в отрубании голов преуспел. Наливаясь вечером вином в доме Лефорта, похвалялся:

— Ноне двадцать штук оттяпал. Ни разу не промахнулся. Во!

Кого волокли на плаху, а кого и в петлю. Перед окнами кельи царевны Софьи Алексеевны повесили шестерых стрельцов для устрашения монахини Сусанны, так наречена была царевна после насильного пострижения и навечно заперта в монастыре. Снимать повешенных было не велено.

— Пусть любуется, змея, на свое деяние, — сказал Петр, убежденный в том, что именно она — его сестра — подвигла стрельцов на бунт.

Вот в такую Москву, залитую кровью и слезами, въехал Борис Петрович со своими спутниками. Хотел он явиться во дворец на следующий день, но уже ввечеру примчался от царя посыльный: «Извольте к государю».

— Ба-а! — вскричал царь, увидев в дверях кабинета Шереметева в коротком до колен кафтане, чисто выбритого, с крестом на груди. — Вот порадовал, Борис Петрович!

Он шагнул к нему навстречу, обнял, поцеловал. Отстранив от себя, оглядел с ног до головы.

— Молодцом! Ей-ей, молодцом! Не знал бы, подумал, герцог европейский. И кавалер уже. А? Алексаш, глянь-ка на крест Мальтийский.

Меншиков смотрел издали, не подошел, заметил:

— Однако наш Андрей Первозванный {92} лучше будет.

— Нам его сначала надо утвердить, изготовить, а потом и заслужить. А тут, пожалуйста, среди нас уже и кавалер. Поздравляю, Борис Петрович. Искренне рад за тебя. Ну, садись, рассказывай.

— С чего начать-то, государь? С Польши?

— С Польши не надо, мне Август рассказывал, как тебя из тюрьмы выручал.

— С Вены?

— В Вене я был после тебя, все знаю свеженькое.

— Я ждал тебя, государь. Везде говорил, что ты обязательно приедешь. Готовил почву, как ты изволил выразиться.

— Сам видишь, стрельцы взбунтовались, трон зашатался, и вместо Венеции пришлось домой правиться, розыск учинять. Да, пожалуй, и за Венецию нечего спрашивать. Они спелись с Веной, замирились с султаном. Теперь, пожалуй, наш черед подошел, Борис Петрович.

— Мириться с Портой?

— Ну да. Придется поворачивать оружие с зюйда на норд.

— Швеция?

— Она самая.

— Но у нас же мир с ней.

— Какой это мир, кавалер? Позор, а не мир. Вся Ингрия, которая испокон была наша, под шведом ныне. А Орешек? Новгородцы строили, а ныне там шведы сидят, да еще ж и переименовали в Нотебург, чтоб всякую память о русском происхождении стереть.

— Тогда, конечно, государь, с Портой мир нужен любой ценой, — согласился Борис Петрович.

— Вот именно, любой ценой. И цена будет немалая. Султана к миру наклонять только силой можно. Вон австрийцы при Зенте расколошматили его, сразу пардону запросил.

— Мы тоже его били изрядно, государь. При Азове хотя бы. При Казыкермене.

— Ну, в Казыкермене, допустим, ты не турок колотил, кавалер, татар крымских.

— Но они ж союзники султана.

— Эти союзники, пожалуй, вредней самого султана будут. Но ничего. Я на Воронеже флот готовлю, в апреле очистится Дон, повезу своих послов чрезвычайных к султану на кораблях. Это его сразу убедит в нашей силе.

— А кто поедет послами?

— Украинцев Емельян да Чередеев Иван. Я уж их навастриваю на то, чтоб без мира не ворочались.

— Да, пожалуй, ни Венеция, ни Мальта не настроены ныне драться всерьез с султаном, государь.

— Про Венецию мне Толстой докладывал, он на две недели раньше тебя прибыл. А ты уж про Мальту скажи, что там хорошего, поучительного для нас есть?

— Крепость там изрядная, государь. Не случайно турки на ней зубы сломали. Но мню я, к наступлению рыцари не годятся.

— Отчего так-то?

— Да мало их, государь. Пожалуй, и тысячи не наберется. Более об обороне орден думает.

— А флот?

— Флот в основном галерный, и тоже невелик, на каперов турецких и годен. Вот у Венеции флот изрядный, но она более к торговле ныне наклоняется, хотя в прошлом всегда на море побеждала турок. Тем и гордится.

— Да, — вздохнул Петр, — жаль, не доехал я до нее. Жаль.

— И дож, и магистр очень ждали тебя, государь.

Царь достал из кармана глиняную трубку, набил табаком, прикурил от свечи, пустил клуб дыма, усмехнувшись, спросил Шереметева:

— Что, кавалер? Сам не закурил в Европах?

— Нет, государь.

— А я вот, вишь, выучился.

— Однако худа наука-то. Грех ведь это, Петр Алексеевич.

— Что делать, Борис Петрович, не согрешишь — не покаешься. Ты ныне как настроен? Не хочешь ли с нами к Лефорту с Ивашкой Хмельницким потягаться? А?

— Так я ведь только с дороги, государь. Баню велел топить.

— Ну хорошо. Банься. Но завтрева будь готов. Из Воронежа, кстати, и твой друг подъедет. Апраксин. Там не только с Хмельницким свидишься, но и о деле потолкуем. Ну и кавалерией своей блеснешь. Мы ведь тоже свой орден недавно придумали, Андрея Первозванного имени, он изряднее Мальтийского будет, носиться будет у сердца, так что и от пули беречь станет. И статут у него построже Мальтийского, только за победу над врагом получить сможешь.

— Но мне и этот не за так дали, государь. За казыкерменскую победу.

— Ладно, ладно, победитель! То, что в прошлом было, не в счет. Готовься к новым, Борис Петрович.

— Как прикажешь, государь.

— Придет время, прикажу, кавалер. Оно не за горами, востри саблю, драй стремена.


В мыльню отправился Шереметев в сопровождении адъютанта и дворецкого. Распластавшись на полке большим, грузным телом, лежал в бездумье, наслаждаясь теплом и хлестким веником. Парку веничком любил Борис Петрович, так что дворецкому с адъютантом приходилось сменяться, чтобы досыта напарить воеводу.

— Ну, как государь встретил? — допытывался Алешка.

— Хорошо.

— Что сказал?

— Сказал, чтоб ты парил получше.

Видно было, что боярин не хотел говорить со слугой об аудиенции у царя, не считал нужным. Но Курбатов липуч был что лист банный. Переждав чуток, снова допытывался:

— Поди, ругал?

— Ругал.

— За что?

— За тебя, дурака. Плесни квасу на каменку.

Курбатов приказ боярина переадресовал адъютанту:

— Петро, оглох, че ли? Бздани квасом.

Савелов «бзданул». Квасное пахучее облако взмыло с шипением над каменкой. Потом, пока боярин, спустившись с полка, смывал на лавке отпарившуюся грязь и пот, адъютант с дворецким по очереди нахлестывали друг дружку на освободившемся полке.

Напарившись, намывшись, втроем сидели в предбаннике, остывали, попивая квасок. Савелов говорил:

— Бегал к монастырю, зрел повешенных у царевниных окон.

— Признал кого?

— Признал, Борис Петрович. Трех признал.

— Ну и кто же?

— Мишка Новик, десятник Карпуха Ландов и сотник Шаповалов с имя. Висят, ледышками друг об дружку тукаются.

— М-да… — вздохнул боярин. — Знавал покойных, царствие им небесное, со мной на хана ходили. И чего их понесло?

— Сказывают, содержание им год не плачено было, — ответил Савелов, — вот они и взбулгачились.

— Да, с деньгами ныне у государя туго, ох туго.

— Куда ж они подевались?

— Как «куда»? Думаешь, флот даром строится? Пушки задаром даются? На все, Петьша, деньги нужны.

— Иностранцев много понаймали, они и увозят деньги-то.

— Много ты понимаешь.

«А може, и прав Петро. Платят им изрядно», — думал боярин, но вслух такое не произнес.

— Ты б языком-то не молол, что не скисло. Услышит кто чужой, загудишь в Преображенский приказ {93} к Ромодановскому на беседу. Он, брат, не веником будет охаживать, чем покрепче.


Когда в большом доме боярском все стихло, угомонилось, все поуснули, в горенке дворецкого свеча горела. Курбатов достал лист бумаги чистой, поставил на стол чернильницу, очинил перо, придвинул подсвечник так, чтоб свет на бумагу падал. Вздохнул, перекрестился, посмотрел на окно, но на слюде лишь свое отражение узрел, за окном была уж ночь глубокая. Умакнул перо, начал писать:

«Великий государь, холоп твой Алешка Курбатов челом бьет. Наслышан я, что казна твоя, государь, в скудости пребывает, и хочу помочь беде этой. Вели грамоты и какие ни на есть бумаги, какие в приказы поступают, на простой бумаге к делу не принимать. А лишь те, которые будут писаны на бумаге орленой. И вели учинить выпуск такой бумаги, где б герб виделся скрозь лист. И за ту орленую бумагу цену установи. И оттого великую прибыль казна иметь будет, потому как в приказы тех бумаг горы приходят. А я, холоп твой, стану думать о других тебе прибытках.

Нижайший раб твой Алешка Курбатов».

Перечитав письмо, дворецкий запечатал его накрепко, а потом сверху конверта надписал: «Поднести великому государю не распечатав».

Поднялся из-за стола, потянулся, зевая, хрустнул суставами. Стал стелиться спать. Письмо для сохранности сунул под подушку.

«Завтра поутру добегу до Ямского приказа {94}, он ближний. Подкину. Може, завтра же и у государя будет».


Огромный дом адмирала Лефорта — подарок царя — светился всеми окнами. Гремела музыка. На широком дворе скрипели сани подъезжавших гостей, фыркали лошади, переругивались возчики, цепляя друг дружку разводами саней:

— Куда прешь? Куда прешь? Ослеп?

— А ты че расшаперился в полдвора?

— …Не вишь, че ли, твой пристяжной мою цапает.

— Не впрягал бы кобылу в пристяжку.

— …Я твому кореннику в рыло дам, он в спину, гад, уперся.

— Поспробуй дай. Скажу князю, он те даст.

— Ты че, не кормил его? Он в мою кошеву за сеном лезет.

— А тебе жалко сена? Да? Ишо накосишь…

В прихожей лакеи сбивались с ног, принимали шубы, шапки у гостей, вешали на гвозди на стене, складывали стопами по лавкам. Гости, поправляя парики, подкручивая усы, у кого они водились, проходили в огромную залу, где было светло и людно. Кучковались по-родственному, по-дружески.

Едва явился в дверях Шереметев, к нему бросился Апраксин:

— Борис Петрович, душа моя, сколько лет, сколько зим.

Обнялись, расцеловались с искренней радостью.

— Так ведь как ты, Федя, в Архангельск на воеводство убыл, с той поры и не виделись.

— Я теперь в Воронеже командую, Борис Петрович. Государь меня на верфь главным назначил, хлопот выше головы.

Федор Апраксин моложе Шереметева на девятнадцать лет, в сыны ему годится, а вот сдружились же. Чем-то пришлись друг другу. Царь увидел их, подошел, улыбающийся, веселый.

— А-а, два друга — ремень и подпруга, свиделись наконец-то.

— Свиделись, государь, — отвечал Апраксин. — Спасибо, что позвал меня в Москву.

— Позвал я тебя для дела, Федор Матвеевич, завтра чтоб у меня утром с отчетом был. А ныне веселитесь, готовьтесь с Ивашкой Хмельницким сразиться.

Петр повернулся к Шереметеву:

— Борис Петрович, кем у тебя Курбатов?

— Дворецкий, — удивился боярин.

— Вели ему завтра утром у меня быть.

— Х-хорошо. Велю.

Хотел спросить: а зачем? Но не успел. Петр, высокий, через головы увидел кого-то, помахал рукой и пошел туда, кому-то кивнув по пути, кого-то дружески похлопав по спине. Всем лестно внимание царя, и потому он сколь может одаривает каждого кого улыбкой, кого кивком, с кем-то словом перекинется, кого-то из самых доверенных, шутя, под микитки ткнет. Сюда, к Лефорту, зовут лишь тех, к кому благоволит государь, кто предан ему. Людей, по какой-то причине не симпатичных царю, Франц Яковлевич никогда не позовет к себе.

— Зачем ему Алешка спонадобился? — дивился Шереметев. — Не натворил ли чего, засранец?

— Если б чего натворил, не к государю б звали, а в Преображенское к Ромодановскому, — предположил Апраксин.

— Хых… — удивился Шереметев, — пожалуй, ты прав. Надо ж… Алешка вдруг царю спонадобился. Дела-а!

— Ладно, Борис Петрович, государю на безделье люди не надобны. Раз зовет, значит, дело до него есть. Расскажи лучше о поездке в Италию.

Разговор между друзьями, давно не видавшимися, скачет с одного предмета на другой, словно огонек по сухим веткам: то Шереметев начнет рассказывать, как через Альпы пробирался, то Апраксин вспомнит, как в Архангельске губернаторствовал, то о море, то о кораблях заговорят, то о розыске стрелецком.

Из толпы гудящей появился Толстой, встретился взглядом с Шереметевым, приветствовал полупоклоном, спросил, проходя:

— Как доехалось, Борис Петрович?

— Спасибо, Петр Андреевич, добрались хорошо.

— С кавалерией вас, — кивнул Толстой на крест.

— Спасибо.

Едва Толстой отошел, Апраксин молвил:

— Сам государь экзаменовал его. Гонял по устройству корабля как мальчишку.

— Ну и как экзамен? Выдержал?

— Государь очень доволен остался. Похвалил: все бы так отчитывались.

— Значит, корабль ему доверит?

— Вполне возможно. У меня в Воронеже, как лед сойдет, сразу более десятка на воду спущу, так что капитаны понадобятся.

Наконец всех позвали в большой зал, к столам, уставленным винами и закусками. Столов много, составлены один к одному вдоль стен буквой «П». За них усадить можно и двести, и триста человек, а то и всю тысячу. Средина зала свободная, по ней будут бегать лакеи, разносить гостям вина и кушанья, убирать посуду. А когда развеселятся, упившись, гости, то и для плясок и танцев годится свободное место в центре.

Рассаживаются кто где хочет и куда поспеет, лишь во главе стола стулья не занимают: там место царя и его любимцев. Когда-то, рассказывают, польский посол с немецким начали чиниться из-за места, кто из них главнее и кто должен ближе к царю сидеть, до ссоры дошло. Петр, вникнув в причину шума, обозвал обоих «дураками», мгновенно сбив спесь с обоих. С того и помнят все: при царе местами считаться нельзя. Рассердится.

Возле царя о правую руку — Меншиков, слева, у сердца, — Франц Яковлевич Лефорт, тоже любимец царя и хозяин этого огромного дома-дворца.

Как обычно, Лефорт предлагает первый тост за здоровье государя, и, как всегда, Меншиков, уже где-то набравшийся, вскакивает и горланит: «Вива-ат!»

И поневоле тверезое еще застолье подтягивает Алексашке: «А-а-а-тт!»

Все выпили. Шереметев сказал Апраксину:

— А мои иррегулярные, идя в атаку, не «виват» ревут.

— А что ж?

— «Ур-р-ра» вопят, и это, пожалуй, на супротивника посильней разных «виватов» действует. Впрочем, к тосту «ура» не подходит.

— Почему?

— А потому что по-ихнему оно означает «бей, рази».

Апраксин засмеялся, Шереметев удивился:

— Ты что, Федя?

— Да так. Не обижайся, Борис Петрович.

— А что? Я и государю хочу об этом сказать, чтоб этот клич в регулярной армии узаконить. Почему мы должны по-французски кричать?

— Но и этот же клич не русский, сам говоришь.

— Привыкнут, станет русским. Главное, в российской армии он рожден. Жаль, Федя, ты его в атаке не слышал, небось бы мороз по шкуре продрал, когда тыщи калмыцких и башкирских глоток рыкнут его.

Однако за первым тостом вскоре последовал второй, как обычно за успех, третий за победу над басурманами. А далее уже и без тостов пьют кто сколько хочет и может. Пьянеет застолье, шум усиливается, кто-то пытается запеть. Оркестр, по знаку хозяина, начинает играть плясовую. И вот уж полезли из-за стола любители плясок, сбрасывают парики и, сверкая лысинами, топают ногами, идут вприсядку, подсвистывают. Гнутся половицы, позвякивают чарки на столе.

Меншиков, тыкаясь носом в ухо царю, рассказывает что-то веселое, Петр хохочет и пересказывает Лефорту. И уж оба заливаются веселым смехом, Франц Яковлевич аж за бока хватается. Для него смех, веселье — любимейшее занятие и услада.

Кто-то с мутными очами пробирается к выходу, подозрительно икая, чтобы там на снегу «подразнить кохпа», попросту выблевать выпитое и съеденное, облегчиться, а воротившись к столу, вновь нагружаться до посинения.

Опьяневший Апраксин вдруг начинает лить слезы и даже всхлипывать:

— Ты че-е, Федя? — спрашивает участливо Шереметев, хотя давным-давно знает «че».

— Бедный я, бедный, — начинает жалостливо Федор Матвеевич, швыркая носом. — Нет у меня ни матушки, ни батюшки… Сиротина я бесприютная… Некому пожалеть меня…

Слезы уже градом катятся по щекам Апраксина. Шереметев пытается ладонью отереть щеку друга, уговаривает:

— Не надо, Федя. Не трави сердце. Я ж разве не ж-жалею т-тебя?

Но утешения того более распаляют Апраксина:

— …Ни сына у меня нет, ни дочушечки, — всхлипывает он. — Вот скажи, Борис Петрович, где справедливость? У всех жены родят, инда кажин год по парню выстреливают, а моя хоть бы хны.

— Ну родит она тебе, Федя. Ты же еще молодой, еще не одного настрогаешь.

— У тебя вон Мишка, а у меня… Эх, и за что мне такая планидушка! А?

Апраксин берет неуверенной рукой бутылку, наливает вина себе и Шереметеву.

— Выпьем, Борис Петрович? С горя. А?

Шереметеву уже невмоготу, но друга обижать не хочет:

— В-выпьем, Федя.

— Ты, только ты меня понимаешь, Борис Петрович. Ты мне заместо отца… я тебя…

И опять льются горючие слезы на тарель с закуской, в чарку с вином.

Выпили. Шереметев, взяв вилку, пытается на тарелке поймать на нее скользкий соленый груздок, тот выскальзывает, никак не дается, тогда, откинув вилку, боярин хватает его пальцами, но, донеся до рта, упускает под стол. Ворчит по-польски: «Х-холера ясна». И тянется к капусте, эта не выскользнет.

Веселье продолжается до полуночи. К тому времени кто-то уж сполз под стол, уморился, заснул. А Лефорт свеж как огурчик, весел, словно и не пил вовсе, ходит вдоль столов, чокается со всеми желающими.

Постепенно начинают разъезжаться гости. В прихожей столпотворение, лакеи ищут шубы где чья… Если запомнили чья, оденут в свою, а про какую забыли, чья она, оденут на первого попавшегося: пьяный не заметит. Но есть и дотошливые:

— Эт-та н-не моя.

— А чья же?

— Откуда я знаю. Моя с песцом и куницей оторочена.

— Ее князь Черкасский надел.

— Куда ж вы смотрели, мать вашу…

— А вы вот его возьмите.

— Давай княжью, шут с ней. Посля сменяемся.

Одевают капризника в первую попавшуюся, говорят: княжья. Верит, уходит на улицу своего держальника искать, ни в своей шубе, ни в своей шапке.

А там, во дворе, где-то сани расцепиться не могут, а заждавшиеся кучера-держальники тихо матюкаются, злость на лошадях срывают:

— Н-но у меня, з-зараза!

Постепенно пустеет двор. Осталось двое санок. Держальники в нетерпении: где наш-то, чтоб ему кисло было!

Наконец на крыльцо выскакивает лакей, спрашивает по-чибисьи:

— Чьи вы?

— Князя Урусова…

— А мы ртищевские…

— Езжайте домой, они почивают уж. С рассветом приедете за имя.

Урусов с Ртищевым {95} «почивают» под столом. Франц Яковлевич не велел беспокоить, их и не трогают. Лакеи даже на цыпочках возле них шастают, убирая со столов посуду и бутылки, втихаря допивают одонки: господам праздник, а мы, чай, тоже люди.

Шереметев воротился на подворье ко вторым петухам. Провожал расстроенного друга до дому, который до того «осиротел», что начал поминать о проруби, в которую неплохо бы и головой нырнуть.

«Не утопится, конечно, — думал Шереметев, но на всякий случай решил до дому проводить. — А ну нырнет, чем черт не шутит». На реке Москве прорубей хватает.

Про поручение царя вспомнил, когда уж разделся и под одеяло влез: «А-а, ладно, утром скажу. И чего это он натворил, стервец? И мне ни гугу… Надо же… Ну, утречком спрошу… Я спрошу…» С такой мыслью и уснул боярин. Однако проснулся поздно после пьянки-то. Вспомнил о просьбе царя, позвал слугу:

— Позови Алешку.

— Какого?

— Ну, ясно, дворецкого.

— А его уж нет давно. От государя посыльный был, в Кремль уволок.

Вот те на! О такой малости государь попросил: пришли Курбатова; прислал, называется. Нехорошо-то как. Царь давно на ногах, стал быть, раз за Алешкой прислал. Обмишурился Борис Петрович, обмишурился. Что государь-то подумает?

Курбатова выдернули из постели чуть свет:

— Вставай, за тобой от государя.

Словно обухом по голове. Хотя и ждал он этого, ждал. И все равно неожиданно, как гром среди ясного неба прогремел. Собирался быстро, в полумраке, пуговицы в руках прыгали, в петли не попадали. В спешке портки задом наперед натянул, выругался про себя, скинул, поворотил как надо.

Но посыльный, подвигаясь в санях, пробурчал недовольно:

— Копаисси, Курбатов.

— Виноват, — промямлил Алешка. — Спал еще.

Конь понес санки так быстро, что на раскатах едва не вываливались седоки из кошевы. Мысли в голове Курбатова митусились гнусом весенним: «Господи, что говорить-то? А ну спросит: как додумался? Сказать, что в Италии зрел подобное? Скажет: украл, значит, идею. Что ответить? Как оправдаться? Осподи Исусе, пособи, не оставь!»

Мысли испуганные. Не куда-нибудь — к государю везут. Но где-то в глубине души спокоен дворецкий, что не на срам едет, на радость: «Все ладом будет, все ладом, Алеха. На срам бы к царю не звали».

На ватных ногах вступил в кабинет царя. Петр поднялся из-за стола, шагнул навстречу:

— Курбатов?

У Алешки горло перехватило, губы шлепали, а голоса не было, но головой кивнул утвердительно: я, мол, я.

Петр обхватил за плечи обомлевшего Алешку, тряхнул ласково:

— Умница. Спасибо. Ты даже не представляешь, какую услугу нам оказал.

— Государь… ваше величество… Я хотел, чтоб прибыль тебе…

— Знаю, знаю. Садись сюда.

Царь призвал подьячего.

— Бери перо, пиши указ, Тимофей. Я, милостью Божьей… Ну там сам знаешь, как величать…

— Впишу, впишу, государь. Знаю.

— …Назначаю Курбатова Алексея… Как отчество твое?

— Что? — замешкался Алешка, от волнения забывший, что сие значит.

— Ну, отца как звали?

— Александр.

— Пиши, Тимофей. …Александровича прибыльщиком при Оружейном приказе {96} с должностью дьяка…

Подьячий, скрипевший пером, покосился на Курбатова с неудовольствием. Еще бы: он столь лет служит, все в подьячих обретается, а тут какой-то «Ванька с ветру» явился и на тебе — сразу дьяк!

А уж далее едва не взвыл пишущий, когда царь велел вписать о награждении только что испеченного дьяка каменным домом на Моховой и поместьем под Звенигородом: «Во привалило. И за что?»

Петр подписал указ, скомандовал подьячему коротко:

— К Макарову!

Тот, пятясь, вышел, унося только что написанную бумагу, взопрев от зависти к «Ваньке с ветру».

— Ну что, Алексей Александрович, — сказал Петр, беря со стола бумагу. — Я вот тут уже прикинул. Сделаем так: гербовая бумага будет трех видов. На первой будет большой орел — это для важнейших документов, купчих там, на владение землей, недвижимостью и прочее. Ценой такой лист будет десять копеек. Согласен?

— Да, да, да, — закивал Курбатов.

— Бумага с орлом помене буде по копейке. Ну а чтоб доступна самым бедным для челобитных — с малым орлом в одну денгу {97}. Ну как смотришь, прибыльщик? — спросил Петр, сделав нажим на последнем слове.

— Я думаю, так пойдет, — наконец начал обретать дьяк Курбатов дар речи.

— Ну и отлично. Ступай в Оружейный приказ, приступай к делу. И обо всем меня извещай. Женат?

— Нет еще.

— Ну и молодец. С этим успеешь, дом теперь есть.