"Колесо в заброшенном парке" - читать интересную книгу автора (Тараканов Борис Игоревич, Федоров Антон)

Часть первая ЗЕМЛЯНИКА НА ШПАЛАХ

Москва, май 2005 года


— Ненавижу кросс, — с бессильной яростью бормотал Бурик, — ненавижу!..

Дыхание давно сбилось, Бурик делал короткие неритмичные вдохи и сразу же выдыхал. Неподготовленный к таким нагрузкам организм, получив очередную порцию воздуха, тут же требовал следующую.

Организму и в самом деле было плохо. Ноги были даже не ватные — они затвердели в неестественно полусогнутом положении бегуна и мелко тряслись, и странно было, как это Бурику удается их переставлять. Глаза неподвижно и бессмысленно уставились в одну точку примерно в полутора метрах впереди. Перед ним текла бесконечная полоса гравия. В боку нещадно колотило и кололо, волосы на голове слиплись, мокрые пряди то и дело лезли в глаза.

— Господи, сколько ж еще бежать-то?.. Только четвертый круг начался. Значит, осталось… больше шести… Нет, я столько не выдержу!.. Как я ненавижу этот бег!..

Бурик действительно был мало приспособлен для бега на длинные дистанции. Впрочем, нельзя сказать, что на короткие ему не было равных. Бурик весил пятьдесят шесть килограмм, и был… нет-нет, не толстым — зачем же так? — упитанным. Ну и что такого? С кем не бывает? Это вовсе не повод, чтобы давать разные обидные клички вроде «Бурдючка» и… ну и прочих в том же роде.

Саша Буркасов в свои неполные двенадцать лет имел гордость и откликался только на «Бурика», решив для себя раз и навсегда, что это прозвище образовано от фамилии и не несет в себе никаких обидных намеков.

Физкультурным мероприятиям Саша предпочитал усидчивые виды деятельности. Поэтому уроки «физры» Бурик по мере сил игнорировал, вовремя добывая различные справки из поликлиники или, на худой конец, записки от мамы. Но сегодняшний день сложился неудачно. Физкультура была сразу после итальянского. Справки у Бурика не было, и он решил просто потихоньку свалить. Однако физкультурница его заметила.

— А ты, Буркасов, куда? Опять записка от мамочки? Нет? Ну-ка бегом в раздевалку! Сегодня занятие на стадионе…

«Ненавижу занятия на стадионе. Пыль, жара — тьфу, гадость… Всякие прыжки в длину-ширину-высоту… подтягивания… Но бег больше всего ненавижу! Тупое топтание по кругу… Ох, не могу больше!» — У Бурика кружилась голова. Хотелось остановиться и сделать глоток воды. Даже и не надо воды — просто остановиться и перевести дух, присесть или согнуться, чтобы унять колотье в боку…

Бурик задумался — что он еще ненавидит.

«И эту физручку нашу… как бишь ее? Забыл даже… а, Римма Сергевна… тоже ненавижу. С этим ее дурацким секундомером. Ей-то хорошо, она на месте стоит… Так, пробежали мимо нее, значит, это четвертый круг был… или пятый?.. ч-черт, сбился… но осталось столько же, если не больше… умереть можно!..»

Бурику на секунду показалось, что он на самом деле умирает. В глазах потемнело, тело утратило чувствительность, боль моментально прошла — а он продолжал бежать, непонятно где… Словно оттолкнувшись от порога привычного мира, он вдруг помчался по каким-то незнакомым пространствам. Несколько неясных картин мелькнуло перед ним — и вдруг впереди оказалось залитое солнцем снежное поле, до того яркое, что Бурик зажмурился. Но испугаться он не успел, и даже мысли его оставались прежними:

«…Лыжи тоже ненавижу. Это даже еще хуже — в шапке и тяжелой куртке ужасно жарко, а пальцы в ботинках отмерзают… Римма орет на весь парк, и изо рта у нее идет пар… смотреть противно… Хорошо, что сейчас не зима…»

Когда Бурик открыл глаза, он вновь увидел дорожку из гравия и Римму Сергеевну с секундомером.

«Да как же так?! — возмутился Бурик. — Откуда Римма опять тут взялась? Я же только что мимо нее пробежал…»

И вдруг Бурик осознал еще одну странность — впереди не было спин одноклассников, исчезла черная майка Женьки Ивашкина с издевательской надписью «Имидж — ничто, жажда — все», которая появлялась перед глазами всякий раз, когда Бурик отрывал взгляд от гравия под ногами.

— Куда же все подевались?!

Тут Бурик услышал частое дыхание за спиной, а спустя пару секунд его обогнал и понесся на финишную прямую чемпион класса по физкультуре, да и по многим другим предметам, Алеша Дарьин. Гордость школы. Отличник.

Римма Сергеевна щелкнула секундомером, и Дарьин, пройдя еще несколько шагов, сошел с гравия и повалился на траву. Бурик, не думая больше ни о чем, рухнул рядом.

О, какое наслаждение лежать на земле, раскинув в стороны руки, запрокинув голову и вытянув, наконец, измученные, гудящие ноги. «Глаза закрываются, боль убывает…» Кажется, век бы так лежал, а между тем это краткая передышка, мгновение блаженства, — еще чуть-чуть, и оно пройдет.

В такие минуты если о чем-то и можно думать, то только о вечном. Фразы «Остановись, мгновение!» Бурик не знал, рановато ему было «Фауста» читать, но мысли у него, несмотря на юный возраст, мелькали глубокие: «Вот так же, наверное, устанешь и намучаешься под старость, и вдруг чувствуешь, как, наконец, отпускает, ничего не болит и ничего уже не хочется — все по барабану… это смерть наступает, вечный покой… Слово-то какое важное: ВЕЧНЫЙ — интересно, разве может такой кайф длиться вечно? Ведь надоест до чертиков, устанешь хуже, чем за всю жизнь…»

Тем временем буриков класс добежал до финиша. И Женька Ивашкин тут же получил от Риммы нагоняй.

— Опять в хвосте плетешься, Ивашкин? Ты неисправим! Посмотри на Буркасова — вторым пришел, время какое показал… Ой, что это у меня с секундомером? Быть такого не может!.. Сорок восемь минут…

— А может, это в обратную сторону? Минус двенадцать? — спросил давно уже вставший с травы Дарьин.

Бурику тоже хотелось посмотреть, но встать сейчас — это было выше его сил…

— Не говори чепухи, Леша. Такого не бывает. — Римма Сергеевна пощелкала секундомером, зачем-то помахала им в воздухе и снова уставилась на него. — Странно… секундомер исправен.

— Это что же? — спросил Ивашкин. — Это нам снова бежать?

От этих слов тело Бурика непроизвольно сделало судорожное движение, колени резко дернулись к животу, и Бурик едва успел наклониться в сторону, чтобы его не вырвало прямо на майку.

— Ой, Римма Сергеевна, смотрите, Бурдючок блюет! — радостно воскликнул Женька Ивашкин.

— Что ты такое говоришь? Как не стыдно! — с искренним негодованием произнесла Римма Сергеевна и даже дала Ивашкину легкого подзатыльника.

«Нет, все-таки Римма хорошая, не буду ее ненавидеть», — пронеслось в голове. А все вокруг смеялись, и Бурик понял, что пропал. Даже и не стыд, а настоящее отчаяние испытывал он оттого, что такое случилось при всем классе. «Все, это конец, — билось в виске, — теперь покрыт позором навеки. Не будет мне больше покоя. И ведь обязательно придумают какую-нибудь новую кличку еще пакостнее предыдущих… Ну, чего ржете, идиоты?!»

Но тут Римма Сергеевна сделала еще одно доброе дело.

— Ребята, идите в раздевалку, — сказала она. — Дарьин, возьми ключи, потом закроешь и мне отдашь.

И все ушли. Римма сказала:

— Куда ж ты так несся, Буркасов? Рекорд хотел поставить? Или пятерку получить?

Бурик пожал плечами и заодно вытер губы о майку на плече. Майка все-таки была грязная. А и фиг с ней, теперь уж все равно… Бурик снял майку и вытер лицо чистой ее частью.

— Эх, Буркасов, спортсмен ты мой… Что же мне с тобой делать?.. Может, к врачу сходим?

Бурик подумал.

— Можно. Я лучше сам схожу.

К врачу не хотелось, но идти сейчас в раздевалку… Нет, уж лучше к врачу.

Бурик встал на ноги, и к него закружилась голова. Спасибо, Римма Сергеевна поддержала…


Из двух лифтов работал только один — пассажирский. Грузовой, судя по лампочкам на индикаторе, крепко застрял между седьмым и восьмым этажами. Его кнопка вызова была горячей, словно у лифта поднялась температура, как у больного.

Бурик вызвал маленький лифт и принялся терпеливо ждать: лифт только начал подниматься наверх.

Чувствовал себя Бурик неважно. Он плохо помнил, как дошел до дома. Болела голова, во всем теле была слабость и какая-то неприятная опустошенность. «Похоже, у меня жар», — подумал Бурик. Он потрогал лоб, затем вдавленную кнопку неработающего лифта. «Точно, жар. Хотя лифту сейчас, наверное, еще хуже».

Маленький лифт, наконец, дошел до тринадцатого этажа, постоял там немного и стал спускаться.

Определить, пустой пришел лифт, или в нем кто-то есть, можно еще до того, как двери откроются. Этому когда-то давно Бурика научил отец: если есть кто-нибудь в лифте, то, едва кабина остановится, внутри щелкнет кнопка, и только затем двери раскроются. А в пустом лифте будет тишина, поскольку нажимать на кнопки там некому.

В лифте, когда он остановился на первом этаже, было тихо, и Бурик, не задумываясь, встал перед раздвижными дверями.

Первое, что увидел Бурик, когда лифт раскрылся, были ноги. Длинные ноги, в старых кроссовках, неподвижно висевшие в нескольких сантиметрах над полом.

Бурик почувствовал, как холодный пот течет по лопаткам. Не было сил поднять глаза, невозможно было оторвать взгляд от этих кроссовок — темно-синих, адидасовских, с тремя белыми полосками сбоку. Правда, родной синий цвет был изрядно разбавлен землистыми оттенками грязи и глины, а полоски давно уже были неопределенно-серые, и вместо трех было их в среднем по полторы.

Кроме кроссовок на ногах были старые истертые джинсы с сильно растрепанной бахромой, а вот носков, похоже, не было. «Как будет «бахрома» по-итальянски? — вдруг некстати подумалось Бурику. — Не знаю… la bachroma? Так ведь нет такого слова… Sulle gambe di quello, che era sospeso, erano messi i pantaloni blu con la… bachroma[1]… Нет, не bachroma!..»

На какой-то миг Бурику померещилось, будто он падает в оборвавшемся лифте в бесконечную шахту. Ему даже запомнилось ощущение невесомости и то, как он свободно парит посреди кабины. Одновременно с этим появилось нестерпимое ощущение холодной петли троса, обвившейся вокруг шеи и сжимающейся все сильней… и вдруг все прошло, словно петля, пройдя сквозь пустоту, вывернулась наизнанку.

— Ха! Испугался? — услышал Бурик. Он наконец поднял голову и увидел, что ноги принадлежали мальчишке, который висел посреди лифта, уперевшись руками в противоположные стенки кабины. Глаза у мальчишки — Бурик отчетливо запомнил — были серьезные, странно пронзительные и немножко грустные, что резко контрастировало с задорным голосом.

Двери лифта стали автоматически закрываться. Мальчишка разжал руки и спрыгнул, не очень удачно приземлившись. Лифт снова раскрылся, но мальчишка поднялся не сразу и некоторое время, присев, смотрел на Бурика снизу вверх. Странный это был взгляд, словно спрашивающий о чем-то таком, для чего в обычном языке и слов-то не найдешь.

— Ты чего? — сказал Бурик.

— А чё?

— А ничё! — Бурик вдруг ужасно разозлился. Вся накопившаяся за этот бестолковый день ярость готова была выплеснуться наружу. — Вали давай из лифта, мне домой нужно!

— Твой он, что ли? — ответил мальчишка, но Бурику показалось, что ответил он по инерции, первое, что пришло в голову, а совсем не то, что хотел сказать.

— Да уж точно не твой! Мой, конечно, я здесь живу. А вот какого черта ты здесь делаешь?

— Я это… да просто так… играю.

— Ты что, совсем больной?! Нашел игрушку…

— Сам ты больной, — сказал мальчишка, и снова Бурик почувствовал, что сказать он хотел что-то совсем другое.

Но разобраться в тонкостях своих ощущений Бурику не пришлось. Где-то наверху раздался громкий стук — стучали явно по двери шахты лифта и явно ногой. Причем на ноге, судя по силе звука, был тяжелый сапог.

— Все лифты доломали, гаденыши! — заорал прокуренный мужской голос, видимо принадлежавший хозяину сапога. — Вот я доберусь до вас!

Незнакомый мальчишка стремительно выскочил из лифта и зайцем метнулся из подъезда, а Бурик вошел в освободившуюся кабину и нажал кнопку своего этажа.


— Сашенька, обед готов! — крикнула бабушка из кухни. Бурик даже не пошевелился. Как упал на диван, придя домой и уронив свой рюкзачок прямо у дверей, так и замер в позе поверженного героя.

— Все на столе, Сашо-ок! — снова закричала бабушка.

— Я не хочу, — ответил Бурик, но так тихо, что бабушка, конечно, ничего не услышала.

— Саша, обедать! — начала было бабушка в третий раз, входя в комнату, но, взглянув на него, остановилась. — Ты заболел?

— Да ерунда, бабуль, сейчас пройдет…

— Так и есть. Ты весь горишь! Ну-ка, давай мерить температуру.

И бабуля, не слушая вялых возражений Бурика, пошла за градусником. Через десять минут Бурик с градусником под мышкой лежал в постели, укутанный двумя одеялами, в том числе пуховым («Надо как следует пропотеть», — сказала бабушка), и ел с ложечки малину в молоке — единственное лекарство, которое он принимал охотно. Но и малина сейчас не доставляла удовольствия — Бурика сильно знобило, и он никак не мог согреться. А еще очень хотелось спать. Бурик был благодарен бабуле, когда она, забрав градусник, вздыхая и качая головой, тихонько прикрыла за собой дверь.

Подушка приятно холодила горящие щеки, но во всем теле ощущалась нудная ломота. Бурик начал проваливаться в облако сна. Хотя, пожалуй, это было не облако, а скорее туча. Сон был душным, влажным и горячим, как парная. И очень реальным. Бурик чувствовал себя в этом сне так же неуютно, как если бы зашел в парилку в свитере и шерстяных штанах.

Его окружали какие-то трубы зеленых и серых оттенков с выступившей на них влагой, сложно переплетенные между собой. Бурик долго плутал, шарахаясь от причудливых теней, отбрасываемых ржавыми вентилями, перелезал через коленные изгибы, подлезал под ними, пачкаясь в побелке, уворачивался от бивших в лицо струек кипятка, и несколько раз ошпарился до ожога. «А ведь я не сплю, — подумал Бурик, — иначе от боли я бы обязательно проснулся».

Наконец длинный узкий лаз (из серии «Подбери живот») вывел его в небольшое, но очень высокое и гулкое помещение с белыми кафельными стенами и плиточным полом. У стены стоял огромный резервуар с иллюминатором посредине. Пахло какой-то медициной, но запах был застарелый и пряный — так пахнет бабулин шкафчик с лекарствами. Бурик огляделся. На белых отсвечивающих стенах не было ничего, за что бы мог уцепиться взгляд. Тогда он сделал шаг к «котлу», как он мысленно обозвал агрегат. Котел приблизился гораздо быстрее, чем этого можно было ожидать. Подойдя к нему вплотную, Бурик встал на носки, ухватился за обрамленный заклепками иллюминатор и подтянулся. Удивительное дело — это совсем не потребовало усилий, хотя на уроке физкультуры Бурик не мог подтянуться на турнике, не вызвав при этом уже привычных усмешек одноклассников.

Сначала Бурик ничего не как следует не разглядел. В сероватой полутьме медленно шевелилось нечто бесформенное. Затем оно как будто растворилось, а в иллюминаторе, словно на экране телевизора, возник мальчишка. От неожиданности Бурик даже вскрикнул. Мальчишка был голый и сидел, съежившись, на черном полу. У Бурика сжалось сердце. От жалости, а еще от непонятного страха и осознания того, что с этим незнакомым мальчишкой его что-то связывает. Но что?

Мальчишка неожиданно поднял глаза, встретился взглядом с Буриком и вдруг, беззвучно вскрикнув, вскочил и бросился к нему. Бурик, обмирая, смотрел в широко распахнутые глаза и читал в них отчаянную мольбу. Губы мальчика шевелились. Что он пытается сказать? Не понять… «А…», «у…», кажется, опять «а…», «и…» Внезапно Бурик понял — мальчишка говорил по-итальянски! Он повторял одно слово: «Аютами… Аютами… Aiutami…» — «Помоги мне! Помоги! Помоги…» Лицо мальчика приблизилось. Неровная рыжеватая челка, смешно оттопыренные уши, цвета крепкого чая глубоко посаженые глаза, узкий, длинноватый нос, белозубый рот, без конца повторяющий одно и то же слово — «Помоги!»… «Come?!»[2], — закричал Бурик, но крик его увяз во влажной духоте. А черный пол, все ускоряясь, поехал назад, оттягивая мальчишку за собой.

В отчаянии Бурик прижался лбом к теплому стеклу иллюминатора, разбить которое было невозможно. Или все же возможно? Всей душой Бурик рванулся туда, к мальчишке, и толстое стекло как будто подалось. Рванулся снова и еще чуть-чуть продвинулся… Не хватало одного последнего усилия воли, чтобы пробить стекло. Но это усилие все никак не давалось Бурику, и он, дернувшись несколько раз, безвольно обмяк, словно застряв в толще стекла. Его как будто облепила плотная прозрачная масса, не дающая ни пошевелиться, ни крикнуть, ни даже закрыть глаза. Бурику оставалось только одно — смотреть.

Мальчишка продолжал бежать к нему нисколько не приближаясь, а лицо его начало неуловимо меняться — Бурик увидел, что это уже не мальчик, а юноша… потом молодой человек… через несколько секунд в неровной челке показались серебряные нити… Пожилой мужчина с длинными седыми волосами, носом с горбинкой и добрым симпатичным лицом смотрел на Бурика без укора. Вскоре лицо его начало туманиться и удаляться, посредине возникла водная гладь, обрамленная двумя башнями шлюзов. Старик отшатнулся назад и вдруг застыл. Бурик увидел, что это уже не старик, а бетонная скульптура сухопутного моряка, кидающего свернутый канат проходящим мимо судам…

И тогда Бурик заплакал. Заплакал тихо, без всхлипываний и рыданий. Он даже не сразу понял, что плачет, — горькая волна, рождаясь где-то в животе, подкатывала к горлу, а по щекам катились горячие слезы. Его захватило ощущение невосполнимой потери… Скульптура осталась далеко позади — вокруг расстилалось безбрежное море. Бурик плыл на огромном океанском лайнере, выглядывая из иллюминатора каюты. Свежий морской ветер ерошил волосы, и брызги летели в лицо, смывая слезы.

— Сашенька, не высовывайся из окна, простудишься, — раздался сзади голос бабули. Бурик спрыгнул на пол каюты и захлопнул иллюминатор. В каюте на полках спали какие-то незнакомыелюди. Бурик аккуратно приоткрыл дверь и выскользнул наружу. Сквозняк тут же захлопнул за ним дверь. В обе стороны тянулся узкий коридор, освещенный длинными неоновыми трубками. Бурик пошел направо.

Вскоре коридор сделал поворот, и Бурик увидел длинный ряд дверей с номерами и табличками. «ВНИМАНИЕ! Биологическая угроза! Вход только по спецпропускам», — было написано на одной из них. «Аланин Алексей Семенович. Генеральный консультант МосСемБанка». «Безекович Нина Львовна. Эксперт по международным связям». «Облаухов Вадим Андреевич…» — табличек становилось все больше, они наслаивались друг на друга, фамилии вплетались в имена, а внизу начали проявляться цифры. «Прохорова Анна Викторовна, 1970–2012, — гласила очередная табличка. — Помним, любим, скорбим…»

«Да что же это такое… Где я?» — Бурик ощутил новый прилив страха. Он стал идти все быстрей и быстрей, и вскоре уже бежал, задыхаясь, по коридору, которому не было конца.

Внезапно погас свет. В полной темноте Бурик пошел вперед на ощупь, елозя ладонями по неприятно шелестящим клеенчатым обоям. Идти было страшно — казалось, пол под ногами в любой момент может исчезнуть. Наконец, Бурик не выдержал. Он осторожно сполз по стене и сел на пол, чтобы не провалиться в черную бездну.

Вновь включилось освещение. Но не прежнее, яркое, а слабое, видимо, дежурное. Коридор освещался теперь тусклыми запыленными светильниками в проволочных каркасах и как будто стал шире. Дверей по сторонам уже не было.

Не успел Бурик сделать несколько шагов, как где-то далеко позади раздался гудок, потом приглушенный грохот и шипение. Пол под ногами дернулся, и стало очень жарко. Бурик снова присел и прислушался. Грохот не прекратился, теперь он перерос в ровный гул, какой бывает… где? на водопаде? А, может, это пробоина? Или просто трубу прорвало?..

Бурик припустил со всех ног. Бежать было нелегко — ноги сначала по щиколотку, затем по колено стали увязать в бесконечной луже с маслянистой чавкающей жижей. Вытаскивать и переставлять их становилось все труднее.

И вдруг громадная, горячая, как выдох, волна набежала сзади и накрыла его с головой. «Все, мне конец, — решил Бурик. — Я же не умею плавать…»

«А, может все-таки это сон, и я сейчас проснусь?» — билась в висках другая мысль, беспомощная, как бабочка.

Но не случилось ни того, ни другого. Волна подхватила его, осторожно понесла, и Бурик безвольно доверился ее мутному потоку. Перед глазами у него вновь всплыло лицо мальчишки и вновь исчезло, а странная река несла его все дальше, и, возможно, скоро унесла бы прочь, в те миры, где нет уже ни времени, ни желаний…

Впереди показались деревянные мостки. Кто-то лег животом на грубые доски и протягивал руку. Она тянулась к Бурику словно из другого мира: «Не бойся, берись!» И Бурик что есть силы вцепился в протянутую ему ладонь. Та сразу сжалась, и он понял — сейчас это единственная опора. И спасение возможно — только бы удержаться! Только бы удержали его… «До боли стискиваем руки, и руки обещают нам: Приду!», — всплыли в голове слова какой-то очень старой песни. «Господи, что же так тяжело… И, наверно, ужасно неудобно так меня держать. Вот если бы переплести пальцы…». Державшая его рука явно не принадлежала взрослому человеку, скорее мальчишке бурикова возраста. Сильнейшее напряжение буквально пронзило ее — Бурик не мог оторвать взгляда от голубых пульсирующих жилок и двух маленьких коричневых родинок на запястье. «Кто бы ты ни был, пожалуйста, не бросай меня!..» — мысленно закричал Бурик своему спасителю. Державшая его ладонь вдруг сжалась сильнее и рванула Бурика на себя. Река исчезла.

Бурик проснулся и привскочил. Руки и лицо были мокрыми от слез и холодного пота. Выдох облегчения вырвался у Бурика — это был всего лишь сон. Он обтерся махровым полотенцем, предусмотрительно оставленным бабулей на спинке кровати, и снова свободно откинулся на подушку, прикрыв глаза и чувствуя, что скоро снова уснет.

Какое-то смутное чувство — не понять, какое — тревожило Бурика, не давая спать. Виденный сон не отпускал его. Он попытался восстановить облик своего спасителя, но не мог припомнить ничего, кроме двух маленьких родинок на руке.

И вдруг молнией сверкнула мысль: «Ты предал!» — «Кого?» — хотел спросить Бурик, но тут же понял сам — того мальчишку за стеклом иллюминатора. «А что я мог сделать?» — попытался оправдаться Бурик. «Ты предал!» — «Но ведь это был сон…» — «Ты предал! Предал!! Предал!!!» — стучало то ли в ушах, то ли в висках — толком не разобрать. Потом слова стали звучать все тише и неразборчивей, и вот это уже не слова, а стук колес.

Старинный поезд — паровоз с тремя вагонами, дав долгий гудок, остановился. Небольшой вокзал был заполнен людьми в дорогих и тоже старинных одеждах: старомодные платья, вычурные украшения, смокинги…. Царила обычная вокзальная суета, никто не обращал внимания на Бурика. Слышались мелодичная речь и веселый непринужденный смех. Пассажиры рассаживались по вагонам, высовывались из окон, махая платочками и руками.

Ударил колокол, паровоз в ответ загудел, а из-под колес с шипением вырвалось густое белое облако горячего пара, которое тут же окутало весь перрон плотной туманной завесой. Туман был вязкий: откроешь рот — он тут же наполнится туманом, его можно пробовать на вкус. Бурику сразу же припомнился незабвенный ежик из старого мультфильма — очень было похоже.

Когда туман рассеялся, Бурик увидел, что никакого вокзала нет, а он находится на залитом солнцем цветущем лугу. Вдаль уходили одинокие рельсы одноколейки. Шум вокзала уступил место стрекоту кузнечиков и разноголосому птичьему гомону. Впереди виднелся могучий темный бор. Странно, но одноколейка упиралась прямо в него. Старые рельсы терялись в густой траве, а сквозь шпалы пробивались клевер и ромашка.

Солнце палило нещадно. Но когда Бурик вошел в лес, стало прохладнее. Косые солнечные лучи рассекали пространство между деревьями. Бурик заходил все глубже, становилось все темнее. Деревья росли уже и между шпалами, корнями обвивая проржавевшие рельсы. Они словно намеренно преграждали путь, целясь в грудь высохшими ветками. Ветки были холодные, металлические…

Пространство внезапно начало смещаться и опадать. Лес застыл на миг, словно в недоумении, и исчез.

Бурик открыл глаза и увидел участкового педиатра Надежду Матвеевну, склонившуюся над ним. Она водила по его груди холодным фонендоскопом.

— Как себя чувствуешь, Саш? — спросила Надежда Матвеевна. Не получив ответа, она повернулась к бабушке, стоявшей в дверях. — Постельный режим, горячее молоко с медом. Аспиринлучше не давать — пусть организм сам борется с простудой.

— А что с Сашенькой?

— ОРВИ. — Надежда Матвеевна пересела к столу и стала заполнять карту.

— Надежда Матвеевна, раньше он тихонький был, а теперь нервный такой стал…

— Не волнуйтесь, Ксения Александровна, это возрастное… Пройдет.


Проснувшись на следующее утро, Бурик долго глядел в потолок. Ремонт в квартире был недавно, но потолок уже успел покрыться сетью трещин, темных полосок, круглых пятнышек от удачных попаданий мяча. Бурик, как и многие домашние дети, предпочитал играть в мяч дома, а не на улице. Одна трещина начиналась прямо над кроватью и тянулась к центру комнаты, многократно разветвляясь. Бурик внимательно изучил все изгибы основного русла, проследил за многочисленными ответвлениями и рукавами. Через десять минут разглядывания он знал эту трещину наизусть и мог бы, наверное, в точности нарисовать на бумаге. А когда зажмурился, она молнией сверкнула перед глазами.

Жар немного спал, но температура у Бурика оставалась высокой, и во всем теле ощущалась неприятная слабость. Не было сил шевельнуть ни рукой, ни ногой, и даже легкий поворот головы требовал больших усилий. По счастью, Бурика никто и не заставлял шевелиться. Взгляд его лениво скользил по стенам, по неброскому, однообразному рисунку обоев, на которых повторялись какие-то гирлянды и цветы.

Если долго глядеть на обои, на них можно заметить странные вещи — один листик похож на ехидного старичка с длинным носом и козлиной бородкой, другой — на улыбающегося конопатого мальчишку, а веточки — на летящую чайку. Чуть рассеяв взгляд, можно увидеть целую стаю чаек, устремившихся прямо на тебя.

Разглядывать стену Бурику не надоедало. Болея, он подолгу смотрел на нее, и, как в калейдоскопе, перед глазами сменялись картинки — лица, звери, предметы. Некоторые без труда образовывались сами, например лицо старичка — очень знакомое лицо. Другие картинки требовалось чуть-чуть досочинить, домыслить какие-то линии, штрихи. То, что было только что маленькой мышкой с длинным хвостом, моментально превращалось в слона, тянущегося хоботом к ветке с бананами…


Венеция, 1716 год


Ранним июньским утром Антонио стоял в капелле Святой Анны Павийской — самой уютной в соборе Святого Марка — и рассматривал орнамент недавно написанной фрески. В переплетениях виноградных лоз чудились ему лапы и хвосты неведомых животных.

Антонио пытался обдумать предстоящий разговор с учителем музыки и заранее знал, что тот ответит. Он и пришел сюда затем, чтобы попросить у Святой Анны помощи — в Венеции твердо были уверены, что Sant’Anna di Pavia помогает негоциантам договариваться между собой. Ну что ей стоит помочь Антонио договориться со своим учителем? Надо только хорошенько попросить…

Однако сосредоточиться на молитве никак не удавалось — в голову лезли всякие посторонние мысли — куда опять запропастился кот, где отец прячет ключ от шкафа с вареньем, почему давно не приходит старый приятель Франческо, до сих пор не вернувший Антонио игрушечный кораблик с самыми настоящими парусами… Пытаясь внутренне собраться, Антонио старательно хмурил лоб. «Наверное, как следует помолиться сегодня не смогу», — подумал он, глядя на печальный лик Святой Павийской мученицы. «Ну, пожалуйста, святая Анна, сделай так, чтобы Карло меня понял. Чего Тебе стоит… а мне это так нужно. Я загадал… Ой, Господи, что я несу!» — подумал он. «Что ты несе-ешь…» — отозвался невидимый хор откуда-то из недр собора. Антонио вздрогнул и вдруг почувствовал на себе чей-то взгляд. Странно… кто бы мог оказаться здесь в столь ранний час, когда нет службы… Антонио медленно повернулся ко входу в капеллу и… сам не понял, как удержался на ногах. Возле колонны стояла Святая Анна! С тем же выражением загадочной грусти на лице, что было запечатлено на фреске. Антонио почувствовал, что рубаха прилипла к спине, а язык — к нёбу. Обладательница божественного лика словно поддалась его замешательству. Она опустила глаза, сделала шаг назад и скрылась за колонной. Через мгновение Антонио услышал торопливые удаляющиеся шаги — дробное эхо раскатилось по собору и стихло.



Антонио тряхнул головой и вновь повернулся к фреске. Святая Анна глядела на него сочувственно и как будто понимающе улыбалась. Антонио торопливо выбежал из капеллы. Храм был пуст — этим утром некому было тревожить покой древних стен. Лишь где-то далеко, на верхней восточной галерее, хор разучивал песнопение для вечерней службы.

Полоснув глазами по золоту соборной росписи, Антонио остановился взглядом на огромном изображении Спасителя над недосягаемым алтарем. Антонио вгляделся в образ, перекрестился и тихонько произнес: «Господь Иисус Христос, Царь Славы, помилуй меня и спаси…» Толком не закончив молитвы, он вышел из собора в солнечное утро. Пройдя Дворец Дожей, он повернул налево и побрел вдоль набережной Большого Канала. «Что это со мной? — думал он. — Наверное, наваждение… Перезанимался вчера».

Засмотревшись на одинокую чайку, парившую над Каналом, Антонио не заметил выпуклого камня, предательски торчавшего из булыжной мостовой. Опомнился он уже в полете… Нежные, но цепкие руки подхватили его и вновь поставили на мостовую.

— Спасибо, синьора… — начал было Антонио, но слова застряли у него в горле.

Сверху на Антонио смотрела Святая Анна Павийская.

— Прости, я снова напугала тебя… — голос женщины был каким-то обволакивающим. «Наверное, она хорошо поет…» — некстати пронеслось в голове у Антонио.

Белокурая, с пронзительными зелеными глазами, она глядела на Антонио ласково, без иронии.

— Я… — выдавил из себя он, но незнакомка мягко коснулась пальцем его губ.

— Мне кажется, я должна тебе объяснить… Тебя напугало мое сходство с ликом на фреске. Но здесь как раз все просто. Образ Святой Анны написал художник Ранетти, мой давний… — она на секунду запнулась, — приятель. Он попросил меня позировать для этого образа. Почему-то решил придать Святой Анне мои черты…

Антонио приходил в себя.

— Ему это удалось… — пробормотал он. — Вы так похожи на нее… То есть, она на вас… Ой! — Антонио окончательно смутился.

Женщина улыбнулась.

— Меня тоже зовут Анна. Такое вот совпадение…

Антонио молчал. Он не знал, что следует говорить в таких случаях. Потом вспомнил, что, наверное, неплохо было бы представиться.

— Меня зовут Антонио Виральдини…

— Я знаю, — ответила Анна.

— Откуда?

— Я часто бываю на мессах в Сан Марко. Иногда прихожу раньше или ухожу позже… Вижу, как ты подменяешь отца в оркестре, повторяешь что-то с хором… Очень люблю, когда ты играешь на органе или клавесине.

— Да… мне нравится на них играть.

Помолчали.

— А ты не мог бы сыграть для меня?

— Для вас?

— Да, для меня. Я живу неподалеку. У меня очень хороший инструмент.

Антонио ошарашено молчал.

— Клянусь, я не сделаю тебе ничего дурного! — Анна улыбалась.

Антонио смутился так, что кончики оттопыренных ушей густо покраснели.

— Нет, я совсем так не думал… Конечно, если вы хотите, я сыграю.

— Я знала, ты не откажешь даме… — она засмеялась серебристым смехом и нежно погладила Антонио по щеке. — Идем. Это совсем рядом.

Небольшой дворец из голубоватого мрамора был вписан в изгиб лагуны как сапфир в драгоценную оправу. Эскорт изящных колонн расступался по мере приближения к парадному входу.

— Вы живете здесь?!

— Да. Тебя это удивляет?

Антонио смотрел во все глаза.

— Не знаю… Наверное, нет. Я никогда здесь не был. Хотя живу рядом.

Парадная лестница кончилась, промелькнула анфилада залов и комнат с картинами и гобеленами. Они шагнули в большую гостиную, оформленную в теплых, пастельных тонах. Антонио замер на пороге. Такой роскоши он не видел никогда.

— Хочешь лимонаду? — спросила Анна.

Антонио только сейчас понял, что просто умирает от жажды.

— Да… Хорошо бы.

Она открыла резной шкафчик, достала оттуда яркий лимон, кувшин и бокал из червленого серебра. Вооружившись изящным острым ножом, Анна срезала с лимона душистую спираль кожуры, погрузила ее в бокал и залила желтоватым напитком из кувшина. Антонио прижал к губам сладкую прохладу с кисловатым ароматом лимона и украдкой посмотрел на хозяйку дома. В нежно-голубом платье с нитью жемчуга она была похожа на сказочную принцессу. Королеву мира.

Допив лимонад, Антонио с благодарностью вернул бокал, подошел к инструменту и осторожно поднял крышку.

— Какой роскошный клавесин! — он пробежался пальцами по клавиатуре. Струны ответили нежным, позолоченным звучанием. — Старинный…

— Ты прав, мой мальчик. Иногда бывает важным позаботиться о такой вот роскоши. И тогда повседневные нужды позаботятся о себе сами.

Антонио непонимающе посмотрел на нее. Анна взяла в руки стоящую на деревянной подставке мраморную античную статуэтку и столь же туманно пояснила:

— Я люблю старинные вещи. История для них уже остановилась, а время еще идет… Я знаю, ты пишешь музыку. Сыграй мне, пожалуйста, что-нибудь из своих сочинений.

— Даже не знаю… Может, лучше Тортора?

Анна улыбнулась. Антонио вздохнул.

— Право, мне не хотелось бы…

— Ох уж эти упрямые мальчишки!.. — Анна продолжала улыбаться.

Антонио сел на резной стул, стоявший возле клавесина.

— Я это недавно написал. Называется «Роза ветров». Название придумал Этторе… мой друг. Только она еще не закончена…

Анна молчала. Антонио опустил руки на клавиатуру, и гостиная наполнилась водопадом звуков. В их стремительном полете смешались и порывы ветра во время шторма над Лагуной, и соленые брызги волн, и крики чаек, и перекличка колоколен венецианских церквей… Казалось, в дрожании клавесиновых струн бушевали все страсти воздушной стихии. Откуда десятилетнему Антонио было знать, что такие же страсти могут бушевать в душе человека? Но его мелодии, казалось, сплетались и с небесными ветрами, и с тайнами человеческой души.

Отзвенели последние ноты в верхнем регистре… Антонио поднял глаза. Анна сидела неподвижно. По ее щекам текли слезы. Она встала и легким ветром выбежала из гостиной. Через минуту вернулась, и уже ничто в ней не выдавало недавних слез.

— Я благодарна тебе, — глуховато произнесла она. — И рада, что не ошиблась… Пойдем.

— Вам понравилось? — спросил Антонио.

Анна молча посмотрела на него.

— Тебе пора… Обещаю, что твое желание исполнится. Ты будешь дирижировать эту мессу.

Антонио оцепенел и не мог вымолвить ни слова.

— Тебя доставят обратно к собору. Ты ведь хотел помолиться?

— До свидания… — пробормотал изумленный Антонио.

— До свидания… И постарайся никому не рассказывать, что ты был здесь. — Она снова ласково провела пальцами по его щеке.

Вновь оказавшись в капелле Святой Анны, Антонио стал пристально вглядываться в неожиданно ставший знакомым лик. В голове испуганным зверьком бился вопрос: «Кто вы, синьора Анна?.. Кто вы?.. Кто?..»

— Антонио! — раздался из глубины собора голос отца. — Антонио! Где ты?

— Я здесь…

— Да где же?

— В капелле Святой Анны.

— Слава Небесам… Я ищу тебя по всему собору. Где ты был?

— У Святой Анны… — ответил сын. Он был уверен, что почти не лукавит.


Москва, июнь 2005 года


Шли дни. Бурик болел долго. Было очень скучно болеть. Друзья не навещали его — не было у него таких друзей, которые обязательно придут, когда тебе плохо. Любимые книжки он быстро перечитал, а новые открывать для себя не хотелось. Бурик всегда настороженно относился ко всему новому.

Наконец он выздоровел — к началу летних каникул. Теперь времени было навалом, его надо было куда-то девать. Бурик пристрастился к прогулкам в одиночестве.

Раньше он гулять не любил, предпочитая книжку и чипсы, поглощаемые в горизонтальном положении. Бабуля частенько пеняла ему: «Ну что ты, Сашенька, лежа читаешь? Глаза испортишь. Сходи лучше погуляй. Смотри, погода какая славная!» Несколько лет назад она и сама пошла бы с ним, но теперь мальчик был слишком большой, чтобы гулять с бабушкой. Ей оставалось только твердить одно и то же на все лады, чтобы Сашенька, наконец, отложил книжку и поднялся с дивана. Неохотно сделав пару кругов по парку возле кинотеатра «Варшава», он возвращался к любимому занятию с чувством выполненного долга.

Теперь Бурик уходил сам и надолго. Так что бабушка только головой качала и вздыхала, когда он, крикнув из прихожей: «Бабуль, я пойду погуляю!» — исчезал на два-три часа. Она бы не на шутку встревожилась, если б узнала, какие места выбирает он для прогулок. Бурика привлекали территории заброшенных заводов, оставленные стройки, пустыри, заваленные всякой дрянью. В таких местах была, правда, вероятность столкнуться с какой-нибудь шпаной или пьяной компанией, но Бурик научился далеко обходить их, заранее распознавая по громким голосам, сигаретному да водочному запаху.

Больше всего Бурика интересовали рельсовые развязки, заброшенные пути, вдоль которых стояли старые телеграфные столбы с оборванными, свободно болтавшимися проводами. Долгое время такой путь может идти параллельно действующему — и неожиданно оборваться тупиком. А однажды Бурик наткнулся на одинокую березу, выросшую там, где кончались рельсы. Береза была высокой…


День стоял теплый, дождь вроде не собирался, хотя небо было в облаках. Бурик, поколебавшись, решил перебраться по железнодорожному мосту через канал имени Москвы и побродить возле Тушинского аэродрома. Но прежде необходимо посидеть немножко на самом мосту над шлюзом, на одном из специальных балкончиков, где можно переждать, пока поезд, заставший тебя на мосту, промчится мимо, для острастки громко погудев. Бурик любил бывать на этих балкончиках, нависающих над водой. У него был даже свой любимый, где он мог часами сидеть на настиле из толстых досок, просунув ноги между прутьями ограды и болтая ими в воздухе. Ему никогда не надоедало глядеть, как шлюз медленно наполняется водой, а красные металлические буйки по бокам всплывают вверх короткими рывками. Важно было не пропустить момент, когда тяжелые створки ворот поползут в стороны, баржи потихоньку отцепятся от стен шлюза и величественно двинутся к выходу. Все здесь двигалось неторопливо и с достоинством, почти незаметно для глаз. Так, когда смотришь на улитку, кажется, будто она и не шевелится, а отвлечешься на минутку, глядь — она уже совсем в другом месте.

До шлюза было недалеко — всего одна остановка, можно и пешком пройти. Бурик и прошел бы, но тут у платформы остановилась электричка, и грех было этим не воспользоваться. Он сел у окна, вытянул ноги и стал следить за рельсами идущего рядом заброшенного пути. Бурик знал, что сейчас произойдет, и точно: рельсы старого пути уперлись в глухую стену забора, и что удивительно — из-за этого забора выглядывал тоже заброшенный, но почему-то еще действующий семафор, который глядел на мир огоньком красной надтреснутой линзы. Он казался здесь таким трогательным и нелепым, что Бурик улыбнулся и подмигнул ему, в который раз пожалев, что некому показать это чудо. Бурику даже померещилось, будто семафор мигнул ему в ответ. Как старый приятель…

«Покровское-Стрешнево», — произнес динамик скрипучим голосом — непонятно, то ли мужским, то ли женским. Бурик поднялся и вышел. Спустившись с платформы, он медленно побрел по шпалам встречного пути. Минут через десять впереди показался тонкий железнодорожный мост.

Любимый балкончик Бурика был занят, он это увидел издалека, но не стал сворачивать — все равно надо было идти дальше. Сидевший на балкончике мальчишка, примерно одного с Буриком возраста, не был похож хулигана. Впрочем, подойдя ближе, Бурик засомневался в этом, так как узнал его: это был тот самый придурок из лифта, напугавший Бурика в памятный день перед болезнью.

Сворачивать было поздно, и Бурик пошел прямо, принципиально глядя в другую сторону. Но мальчишке явно хотелось пообщаться, и он заговорил первым:

— Привет! Гуляешь?

Бурик слегка растерялся от такой фамильярности, но нельзя же ничего не отвечать, когда с тобой разговаривают.

— Здорóво… — сказал он, остановившись и глядя исподлобья.

— Сейчас ворота откроются, и баржа пойдет. Хочешь посмотреть?

— А то я, не видел, как ворота открываются! — гордо изрек Бурик и, развернувшись, пошел дальше. Хотя, будь он один, конечно, не пропустил бы такого зрелища.

И вдруг Бурик услышал:

— Это же твой балкончик. Я могу уйти, если ты скажешь.

От неожиданности Бурик замер, а когда, наконец, повернулся, увидел, что мальчишка улыбается. Только сейчас Бурик как следует разглядел его, и таким он запомнился Бурику на всю жизнь — открытая улыбка, смеющиеся глаза, разлохмаченные, давно не стриженые космы, короткая майка, которая была когда-то красной, босые ноги в закатанных до колен джинсах свешены с балкончика, а потертые кроссовки (те самые, адидасовские!) стоят рядышком.

Бурик, сам не понимая почему, повернул к балкончику. Он подошел и сел рядом на доски, привычно просунув ноги сквозь прутья заграждения. Доски нагрелись на солнце, и сидеть было уютно.

— Скажи, откуда ты знаешь, что это… мой балкончик? — смущенно спросил Бурик. — Хотя какой он мой… Он общий. Просто у меня он как бы любимый…

Мальчишка помолчал, потом неопределенно хмыкнул.

— Догадался.

— Как?!

— Ну, по твоей походке, по тому, как ты посмотрел… в общем, долго объяснять…

Бурик ждал продолжения, но его не последовало. Он посмотрел вдаль. Справа на горизонте виднелась угловатая бело-серая громада жилого массива Строгино. Папа Бурика любил называть его «вставной челюстью». Чуть левее тянулась темно-зеленая стена леса. Над ней, словно маленькие горящие свечки, золотились купола двух церквей.

— Ой, смотри! — воскликнул вдруг Бурик. Проплывающий у самых облаков самолетик высыпал в небо стайку парашютистов, снизу похожих на семена одуванчиков.

— Это с Тушинского аэродрома. Наверное, парашютный клуб.

— Я знаю. Все равно интересно. Ты бы прыгнул так?

— Запросто.

— Ладно врать-то! Ты, может, пробовал? Болтать каждый дурак может, а как прыгать, так коленки затрясутся… Хотя, наверное, это здорово вот так лететь.

— Главное — приземлиться куда надо и руки-ноги не переломать.

Разговор явно не клеился, и Бурик опять замолчал.

Тем временем к шлюзу приблизилась коричневая баржа, на которой высилась гора влажного песка. Тяжелые железные створки ворот медленно поползли внутрь. Баржа, подождав немного, плавно вошла в шлюз. Загорелись по краям шлюзовой камеры два красных светофора, и ворота начали закрываться.

— Бежим на ту сторону! — предложил мальчишка. — Сейчас будут воду наливать.

На другой стороне моста обнаружился такой же балкончик, прилепившийся к перилам. Бурик облокотился на поручень, а мальчишка вновь уселся на доски, свесив ноги, просунув их под металлическими планками заграждения. С глухим ворчанием в шлюз обрушились потоки воды, и баржа начала медленно подниматься.

— Тебя как звать? — спросил Бурик.

— Доброславом, — ответил мальчишка, не поднимая головы.

— Ка-ак?!

— Доброславом, — повторил тот, подняв голову и улыбнувшись. — Это древнее русское имя. Доброслав — славящий Добро.

— Прости, я не расслышал, — смутившись, сказал Бурик. — А я — Саша. Слушай, а как тебя дома называют? Добрик?

В ответ Доброслав залился хохотом.

— Иногда — Добрыней, — сказал он смеясь. — В школе, правда, чаще Славкой называют. Добрыня — как-то непривычно.

— А меня — Буриком, — зачем-то признался Бурик и опустил глаза.

— А чего так?

— Фамилия Буркасов.

— Ну, если от фамилии, то это ничего, правда?

— Конечно, — Бурик сразу повеселел. — А ты что здесь один сидишь? Рыбу, что ли, ловишь? Или загораешь?

— Тебя жду.

Бурик опешил. К такому ответу он был совсем не готов.

— Ну и как? — растерянно спросил он.

— Как видишь… Дождался.

Бурик помолчал.

— А если бы я сегодня не пришел?!

— Значит, мы встретились бы в другом месте.

— Это в каком еще? — настороженно спросил Бурик.

— Не знаю. Железная дорога большая. Заброшенные рельсы всегда найдутся.

Бурик решил принять правила игры и сделал вид, что не удивился.

— Так чего же здесь сидеть? Тут их нет. Я проверял.

— Да? Тогда поехали туда, где их много.

— Куда?

— Ну, например, в Манихино.

— А зачем нам это Манихино?

— Знаешь… — Добрыня на секунду замялся, — хочется кое-что проверить…

Бурик подождал немного и спросил:

— А что? Или это секрет?

— Да нет, не секрет. Там такое дело… Ты про поезд-призрак слыхал?

Бурик помотал головой.

— Нет. А что это?

— В общем, целый поезд однажды пропал. В Италии.

— Давно?

— Давно. Тогда еще паровозы были. Он зашел в длинный туннель в горах, а из него не выехал.

— Ого…

— Главное, его потом видели. И сейчас иногда видят. Паровоз и три вагона. Появится, проедет и опять исчезает.

— А где его видят?

— На железной дороге. Даже на заброшенных рельсах — говорят, они все равно куда-то ведут. А иногда он появляется даже там, где рельсов нет.

— Враки, наверное.

— Ну, не знаю…

Помолчали.

— Вот бы увидеть.

— Ага… И залезть.

Бурик покосился на собеседника.

— Я шучу. Увезет еще куда-нибудь… — Добрыня улыбнулся.

— И ты думаешь, он вправду существует?

Добрыня открыл левый карман рюкзака и достал оттуда свернутый «Московский курьер». С хрустом развернув его, он пробежался глазами по строчкам.

— «… Мы уже неоднократно писали о поезде-призраке…» Так… А, вот, нашел: «…появление таинственного железнодорожного фантома с некоторой степенью регулярности фиксируется на рельсовой развязке близ станции «Манихино-3» Рижской железной дороги. На этой станции разноуровневые пути двух направлений образуют незамкнутую топологическую фигуру…» Математик один пишет… Еще про это книжка есть, — продолжал Добрыня. — Но она у меня дома. Называется «По следам поезда-призрака». Если хочешь, дам почитать.

— Фантастика?

— Не… Не совсем. То есть, я не знаю. Человек, который ее написал, говорит, что это было с ним и его друзьями. По правде. С ними был один парень лет двенадцати. Ему пришлось в этот поезд на ходу залезть и вытащить оттуда череп, который там перевозили.

— Какой еще череп?

— Я и сам не понял… Но вроде все как раз случилось из-за того, что этот череп был в поезде. Один дядька взял, чтобы женщин попугать, когда поезд в туннель заедет. Вот и допугался…

Бурик с сомнением посмотрел на собеседника.

— И ты во все это веришь?

— Не знаю пока… Вот и хочу съездить, посмотреть.

Бурик кивнул.

— Понятно…

— А ты куда шел? — спросил Добрыня.

— Да просто гулял.

По мосту промчалась электричка, и поднятый ею порыв ветра взъерошил мальчишкам волосы. Добрыня посмотрел на солнце, потом на Бурика.

— Следующая через пять минут. Успеем дойти до Тушинской. Если хочешь, конечно.

Бурик задумался: хочет ли он? Ответить было сложно.

— А долго ехать до этого Манихино?

— Манихино-три, — поправил Добрыня. — Точно не знаю, около часа, наверное. Может, меньше. Я там ни разу не был.

Он поднялся и подтянул штаны.

— Ну, ты как? — снова спросил он, и так как Бурик стоял в нерешительности, быстро надел кроссовки и двинулся по шпалам в сторону Тушинской.

— Подожди, я с тобой! — закричал Бурик и бросился догонять Добрыню.


Венеция, 1716 год


Спустя два часа после удивительной встречи с синьорой Анной Антонио сидел в своей комнате на деревянном табурете и в последний раз обдумывал, с чего лучше начать разговор с учителем.

Из угла комнаты на него весело скалился клавесин с откинутой крышкой. Клавесин был старенький, но еще вполне работоспособный, с тонким, кружевным тембром. Антонио мог часами просиживать за инструментом — «баловаться на клавесине», как он это называл. Он быстро разучивал пьесы и так же быстро решал гармонические задачи, которые давал ему старик Карло Тортора. Решение каждой такой задачи Антонио превращал в маленький музыкальный шедевр, чем несказанно радовал своего учителя.

Антонио вспомнил, как неделю назад учитель пришел несколько раньше, чем обычно. Потрепав Антонио по макушке, он взял у него исписанный нотными знаками листок, сказав при этом свое обычное: «Ну, чем ты сегодня удивишь старого Карлуччо?», — подошел к клавесину, сыграл написанное и вытаращил глаза. Глаза были круглые, выпуклые, с красноватыми прожилками и темно-коричневыми зрачками. Карло медленно убрал руки с клавиатуры, схватил крышку клавесина и резко захлопнул ее. Это прозвучало как выстрел. Антонио вздрогнул. Еще сильнее он вздрогнул, когда Карло вдруг отворил рот и закричал на весь дом дурным голосом:

— Маури-ици-и-ио-о-о!!!..

Клавесин недовольно загудел. Наверху зачастили торопливые отцовские шаги.

— Маури-ици-и-ио-о-о!!!..

«Последнее «о-о-о…» на полтона ниже…» — отметил про себя Антонио, занимая позицию поближе к двери, чтобы в случае чего улизнуть во двор и спрятаться в доме толстого весельчака Этторе, ровесника Антонио.

— Маурицио, старая жопа-а-а… — продолжал заливаться Карло.

«Последнее «а-а…», кажется пошло в малую терцию…» — подумал было Антонио, но тут дверь распахнулась, и на пороге появился отец со скрипкой в руках.

— Ну что ты разорался, как старый мул на ферме? — недовольно спросил он. Антонио потихоньку, шаг за шагом, стал пробираться к двери.

— Маурицио! — Карло повернулся к отцу. — Я больше ничему не смогу научить твоего сына!

Глаза отца тоже округлились:

— Он недостаточно прилежен?

— Недостаточно прилежен?! Ему не нужно прилежания, потому что его рукой движет сам Ангел Господень! Послушай, что он сделал из этого простейшего упражнения… — Карло развернулся к клавесину, поднял крышку, и комнату наполнили совершенные гармонии.

Мелодические линии соединялись в причудливый звуковой узор. Отец невольно подался вперед… Антонио воспользовался его замешательством, сделал еще два шага к двери и выскользнул прочь, думая про себя: «Ну чего разорались… Какая-то гармоническая задачка, а крику, как о целой опере…»


Теперь Антонио сидел в своей комнате перед старым маэстро. Все было напрасно… Все-все! Карло и дела нет, что Антонио целую неделю готовился к этому разговору, — знай себе твердит с упорством ученого попугая:

— Нельзя, мой мальчик… неужели ты не понимаешь, что и прелат, и архиепископ не допустят, чтобы мессой дирижировал десятилетний ребенок.

— Я давно уже не ребенок, — обиделся Антонио.

— Прости, я не хотел тебя обидеть, конечно же, ты не ребенок… — учитель в изнеможении откинулся на спинку стула. — И сочиняешь ты прекрасно, и исполняешь виртуозно… Но мыслимое ли это дело? Что скажут оркестранты? Хористы?

— Они все — мои друзья! Я целыми днями по просьбе отца помогаю им разучивать партии. Ну почему нельзя?

— Антонио, ну разве ты не знаешь, что отроку, не достигшему семнадцати лет, не разрешается вставать к дирижерскому пульту в кафедральном соборе? Такова традиция, которой уже много лет… Разве ты не слышал об этом? И не раздумывал?

— Слышал! Раздумывал! И поэтому знаю, что традиция давно устарела. Единственное, что с ней еще можно сделать, так это нарушить!

Карло Тортора был знаменитейшим музыкантом в Венеции, большим другом отца Антонио, Маурицио Виральдини — скромного скрипача капеллы кафедрального собора Святого Марка, главного храма Венецианской республики. Карло был так увлечен музыкой, что никогда не расставался с нотной бумагой, чернильницей, гусиным пером и мешочком с песком, которым он старательно посыпал свеженаписанные нотные строчки, чтобы промокнуть чернила. Три года назад Маурицио попросил Карло позаниматься музыкой со своим единственным сыном. Учитель и ученик быстро привязались друг к другу — трений между ними не возникало никогда. И вот впервые Карло пришлось ответить мальчику отказом.

— Антонио, — сказал маэстро, — нельзя так! И не проси, не настаивай, учись быть терпеливым… Прошу тебя.

Ученик молчал, насупившись.

— Ну… хочешь, я завтра договорюсь с капельмейстером церкви Марии Магдалины, он с удовольствием даст тебе продирижировать литанией на освящение Святых Даров. Ее написал Никола Роспони, и она…

Карло замолчал, пытаясь подобрать нужное слово.

— Бездарна! — закончил за него мальчик. Он открыто смотрел на учителя — немного бледный, лопоухий, с косой рыжеватой челкой и большими светло-карими глазами. — Вы сами прекрасно это знаете, и совсем не хотите, чтобы я дирижировал этой дурацкой литанией.

Маэстро вздохнул и развел руками.

— Во-первых, с тобой трудно спорить. Музыка маэстро Роспони действительно… М-да… А во-вторых… если я тебя сильно люблю, это еще не дает тебе право вить из меня веревки.

Антонио посмотрел на учителя.

— Дает… — сказал он и тут же улыбнулся во весь рот.

Учитель улыбнулся в ответ. «Да… За эту его улыбку можно полжизни отдать, — подумал он. — Но правильней будет изобразить строгость». И нахмурился.

— Это еще почему?

— Потому что вы — мой. — Антонио подошел к Карло и бесцеремонно забрался к нему на колени. — А я — ваш.

— Нет, я так не согласен! — возразил Карло, теребя себя за длинный горбатый нос и пытаясь скрыть рвущуюся наружу улыбку.

— Но я хочу дирижировать вашу мессу! Я ее давно выучил, знаю все партии…

— Ты молодец, но… разве это от меня зависит? И вообще, всему свое время. Не торопись, ничего от тебя не уйдет.

Антонио слез с колен учителя и направился к своему табурету.

— Откуда вы знаете! А вдруг уйдет? — бросил он на ходу.

— Антонио! Ну что у тебя за характер! Ты даже не представляешь, что это такое — дирижировать ТАМ… Вся знать во главе с дожем, высшее духовенство Республики…

— Представляю! Я ведь подменял отца с его скрипкой…

Карло поднялся со стула, подошел к мальчишке, улыбнулся и слегка дернул его за ухо.

— Да с такими ушами ты все внимание публики сосредоточишь на себе — про мою мессу и думать забудут…

Антонио вскочил, с грохотом роняя табурет, и выбежал из комнаты.

Опять эти уши, эти насмешки! Почему в свои законные десять с половиной нельзя дирижировать в главном соборе, как бы хорошо ты это ни умел?!..

Антонио сбежал по лестнице вниз, прыгая через три ступеньки, и вылетел из дома. Деревянная дверь громко хлопнула ему вслед. Что же это получается? Он, Антонио, стремится к необычному, высокому, и точно не ударит в грязь лицом, а им это…

Антонио шмыгнул носом, сдерживая слезы, и свернул за угол.

Со всех сторон, насколько хватало взгляда, виднелись пышные дворцы и храмы — каждый из них пытался рассказать богатую и величественную историю своего города. Городу было чем гордиться — не зря ведь наезжали сюда поклонники изящных искусств, маскарадов и тайных знаний… Венецианские мальчишки тоже любили свой город. Потому что трудно придумать более интересное место для игр, чем запутанные улицы и переулки с водными каналами вместо мостовых, заросшие виноградом дворы, таинственные подземелья под храмами и дворцами…

Антонио шел по этому великолепному древнему городу, и ему было не до красот и тайн. Он шагал потупясь, не обращая ни на что внимания. Лишь время от времени его отвлекало пение, доносящееся со стороны каналов — венецианские гондольеры оставались верны себе и затягивали свои протяжные баркаролы всякий раз, когда на то возникало желание. Антонио вспомнил, как старик Карло рассказывал ему, что баркарола родилась именно в Венеции — ведь размер «шесть восьмых» как нельзя лучше соответствует ритмичным взмахам весла гондольера…

Через несколько минут Антонио оказался возле Арсенала — громадной судоверфи. У невысокого дерева он увидел Этторе. Этторе был весельчак, неутомимый выдумщик и отъявленный бездельник. Как уверял он сам, второго такого не было во всей Венеции. Антонио был склонен ему верить.

Завидев друга, Этторе стал расплываться в улыбке, но губы его замерли на полпути.

— Эй, ты чего такой… мокрый? Плакал?

— Да ну их… — Антонио вытер глаза рукавом.

— Что, совсем замучили своей музыкой? — Этторе смотрел сочувственно.

— Да нет, наоборот…

— Это как?

Антонио вздохнул.

— Сложно объяснить… Я, наверное, сам виноват. Замахнулся на то, что мне не положено.

Глаза Этторе слегка округлились.

— А чего такого тебе не положено?

— Да… — Антонио потупился. — Захотел продирижировать мессой.

— Вот это да! И где?

— В соборе Святого Марка…

— Ну ты даешь! — Этторе присвистнул. — А чего не сразу в Ватикане перед святейшим Папой?

— Ты не понимаешь! — Антонио почувствовал, что на глаза снова наворачиваются слезы. — Я ведь и перед Папой могу. А они… — он махнул рукой, — «Тради-иции, тради-иции…»

— Тяжело тебе… — посочувствовал Этторе. — Ладно, не огорчайся так. Пойдем лучше в лагуну искупнемся.

День стоял жаркий.

— Можно… — рассеянно ответил Антонио.

На берегу Венецианской лагуны у городских мальчишек было излюбленное место с небольшим пляжем. Скинув одежду возле огромной каменной плиты, которая нагрелась на солнце, как печка, Антонио и Этторе побежали по мягкому теплому песку к морю, бросились в воду, поднимая тучи брызг, и вынырнули уже далеко от берега.

Наплававшись, мальчишки повернули назад. Этторе вышел на берег, забрался на старую деревянную вышку — она тяжело скрипнула под его весом — и с довольным криком шумно плюхнулся в воду рядом с Антонио.

— Не брызгайся, пожалуйста! Я и так весь мокрый.

— Когда ты не в настроении, Тонино, с тобой невозможно разговаривать!

— Ну и помолчи лучше.

Антонио тоже залез на вышку. Снизу она казалась небольшой, но отсюда, с высоты четырех метров, глядеть на воду было страшновато. Хотя, поджав ноги и закрыв глаза, вполне можно было прыгнуть — Антонио, как и Этторе, не раз проделывал это. Зато прыгнуть рыбкой — головой вперед, выставив перед собой руки — Антонио никак не решался, хотя ему давно этого хотелось.

В самом деле, ничего опасного тут не было, Антонио не раз видел, как прыгают рыбкой старшие ребята. Он хорошо знал дно лагуны — ни подводных камней, ни коряг, под вышкой было довольно глубоко. С другой стороны, Антонио хорошо умел нырять, ему ничего не стоило прыгнуть с невысокого парапета. Он предпочитал именно такой способ погружения медленному, зябкому вхождению.

Единственное, чем он рисковал, если бы недостаточно вертикально вошел в воду — он мог отбить живот и ноги. Но и это, в конце концов, не смертельно. Антонио глядел вниз, плещущаяся вода манила и завораживала. Ему захотелось, глядя на игру бликов, раствориться, слиться с ними, стать одним из солнечных зайчиков на поверхности воды. Ему даже чудилось в этой игре некое подобие улыбки, и лишь минуту спустя он понял, что это была улыбка синьоры Анны.

Тогда Антонио наклонился вперед и, выставив перед собой руки, оттолкнулся от вышки. Описав в воздухе красивую дугу, он прорезал блики точно в середине и мягко ушел в прохладную глубину. Не торопясь всплывать, он еще немного проплыл в прозрачных водах лагуны, поднял со дна какую-то раковину и, наконец, вынырнул на поверхность.

— Антонио, ты с ума сошел! — раздался с берега крик Этторе. — Я уж думал, ты утоп весь. Тебе что, жить надоело?

Этот риторический вопрос погрузил вдруг Антонио в глубокую задумчивость, и он не торопясь поплыл к берегу, размышляя.

— Нет, не надоело, — ответил он, вылезая на берег и устраиваясь на горячем камне рядом с Этторе. — Мне жить очень даже нравится. Мне интересно жить.

— Слушай, не делай больше так, прошу тебя! Я испугался…

— Чего испугался? А мне понравилось… Ладно, извини, пожалуйста. Сегодня больше не стану нырять. — И вдруг улыбнулся. — А что, Этторе, слабо повторить?

Этторе, покачав головой, растянулся на нагретой плите. Антонио последовал его примеру. Мальчишки лежали, словно меж двух жаровен, и нагие тела жадно впитывали солнечный жар. Не хотелось ни говорить, ни шевелиться.

— Слушай, зачем тебе эта месса у Святого Марка? — неожиданно спросил Этторе.

Антонио снова задумался.

— Ведь это так прекрасно… И необходимо. Разве ты не чувствуешь?

Этторе смутился, почесал мокрый загорелый нос и недоверчиво посмотрел на Антонио.

«Вот и хорошо, — подумал тот. — Больше не будешь донимать меня такими вопросами». Этторе молчал. Антонио перевернулся на спину и зажмурился от яркого солнца. Потом покосился на друга и спросил:

— Скажи, неужели тебя не тянет сделать что-нибудь… выдающееся?

— А чего я могу сделать? — Этторе последовал примеру друга и тоже лег на спину.

— Ну… — Антонио замялся. — Что-нибудь… Написать картину, или поэму, как Данте.

Этторе повернул к нему голову, громко фыркнул и стал отплевываться от попавшего в рот песка.

— Я не умею рисовать. А стихи один раз написал, так меня отец за них выпорол.

— Ему показалось, что они плохие?

— Нет… За то, что вообще занялся этой ерундой. Он ведь спит и видит меня рабочим судоверфи.

Мальчишки синхронно и грустно вздохнули. Этторе — обреченно, Антонио — сочувственно. Очевидно, с точки зрения отца сочинение стихов совсем не вписывались в судостроительную деятельность.

— А я загадал, что если… — Антонио замялся.

Этторе перевернулся на живот.

— Если что?

— Я загадал, что если мне не удастся продирижировать в Соборе мессу, которую написал Карло, я… никогда не стану музыкантом.

— Ты что, спятил? — спросил Этторе.

— Кажется… — признался Антонио. — Но я действительно так загадал.

— Значит, продирижируешь, — спокойно ответил Этторе.

Антонио тоже перевернулся на живот, уткнулся лбом в плиту и долго лежал, не шевелясь.

— Если чего-то очень хочешь, — задумчиво сказал Этторе, — это обязательно случится. Так что ты… обязательно хоти продирижировать эту свою мессу. И тогда, наверное, все получится.

Антонио медленно поднял голову. К его носу, щекам и губам пристали светло-желтые песчинки.

— Я постараюсь… Только это невозможно. Спасибо тебе.

Антонио накрыло очередной волной досады. Он не знал, что в этот момент его старый учитель решительно направлялся к собору Святого Марка, надеясь застать там кардинала де Кодиньоло.

«Ничего… Они прислушаются к мнению старины Карло… — размышлял маэстро, мельком разглядывая привычные ажурные арки величественного Дворца Дожей. — Мальчишка гениален! Это Дар Божий… Не станет его преосвященство бросаться Божьим Даром. Антонио будет дирижировать! Я буду не я, если в это воскресение он не встанет за пульт».

«Misere-e-re no-o-bis…» — козлиным тенором пронеслась в голове дребезжащая мелодия из литании Николо Роспони. «А ведь прав малыш, действительно бездарно…» — подумал Карло, поворачивая за угол дворца. Площадь Святого Марка предстала перед его взором во всем своем летнем великолепии.


Москва, 2005 год


— Кушать хочется, — сказал Бурик жалобно. Добрыня промолчал, впрочем, Бурик и не ждал ответа: ну откуда возьмется еда на заброшенной рельсовой развязке в полусотне километров от Москвы по Рижскому направлению? И чего ради их понесло в такую даль? Ведь столько интересного можно найти и возле дома, один шлюз чего стоит… Подумаешь, поезд-призрак… К тому же до Манихина они так и не добрались — выскочили зачем-то на станции с понравившимся названием. А что это было за название? Бурик уже не помнил…

Лучше всего было вообще никуда не ходить, а, развалившись на диване в уютном свете старого торшера, хрустеть чипсами и перечитывать Крапивина. О Настоящей Дружбе, об опасных, захватывающих приключениях хорошо читать, когда ты один, в тишине, защищен кругом теплого света, а остальной мир растворяется и исчезает в сумраке за его пределами. Но когда эти самые приключения — неприятности, которые потом приятно вспоминать — происходят с тобой… Вот как сейчас: холодно, небо закрыто тяжелыми тучами — того и гляди дождь пойдет, есть хочется ужасно, а сам ты устал, как землекоп из задачи по алгебре, — неужели воспоминания об этом могут доставить удовольствие?

Интересно, этот Добрыня читал Крапивина? Вряд ли… Мысли Бурика невольно вернулись к его новому товарищу.

Как он сказал, его зовут? Доброслав? Ну и имечко! Тоже мне, Добрыня Никитич! На богатыря он никак не тянет, больно тощий… Хотя, если напялить кольчугу… Бурик попытался представить себе Добрыню в латах и с мечом. Все равно не то — Дон Кихот какой-то получается.

Вот ведь неутомимый, однако! Несмотря на свою нескладную фигуру, шагает он красиво — делает длинный шаг (не угонишься) и бесшумно, по-кошачьи мягко опускает ногу, слегка подворачивая ступню внутрь. Бурик где-то читал, что так ходят индейцы.

Первые тяжелые капли дождя упали на голову. Этого только не хватало!

— Дождь начинается, — сказал Бурик в спину шагавшего впереди Добрыни. — Долго еще идти? И вообще, куда мы идем?

— Пришли уже, — повернувшись, ответил Добрыня.

— Не понял, куда пришли?

— Вот, — Добрыня указал на бетонное сооружение. — Сам говоришь: дождь. А это — идеальное убежище.

«Идеальное убежище» оказалось конструкцией из нескольких оставшихся от заброшенной стройки прямоугольных блоков с пустотой вместо окон и дверей. Все вместе они образовывали несколько смежных комнат. Пол был устлан обрывками газет и каких-то медицинских бюллетеней, а по потолку между плохо подогнанными панелями через все комнаты проходила здоровенная щель, в которой серело небо.

Ребята обследовали комнаты и в одной обнаружили старый топчан и некое подобие стола из досок и ржавых бочек. Бурик брезгливо стряхнул с топчана паутину и сел на краешек, а Добрыня снял свой рюкзак и водрузил на стол. Когда он развязал тесемки, чуткий буриков нос тут же уловил божественный запах колбасы и хлеба.

Такой предусмотрительности от Добрыни Бурик никак не ожидал. Появление еды в этом заброшенном месте само по себе было похоже на чудо. Дождь припустил сильнее, и из щели в потолке закапало. Но это не имело значения, после того как Добрыня молча протянул Бурику наспех сооруженный бутерброд.

— Спасибо, — сказал Бурик, и, откусив, от удовольствия закрыл глаза.

— Здóрово! — только и смог сказать он. — Вовремя же ты нашел это убежище!

Только сейчас Бурик сообразил, что еще немного — и они бы вымокли до нитки. От этой мысли холодная дрожь пробежала по телу.

— В жизни все и всегда происходит вовремя, — непонятно ответил Добрыня.

— Как это? — от удивления Бурик даже перестал жевать. Из щели полило сильнее, и несколько капель упало на стол. Казалось, полоска воды, текущая с потолка, отгораживает топчан, на котором сидели ребята, от пустого дома.

— Что же, по-твоему, выходит, что дождь подождал, пока мы придем сюда, и только потом начался? Но это полная ерунда.

Добрыня не ответил и лишь пожал плечами, глядя в окно. В прямоугольнике окна виднелось кривое, давно засохшее дерево с голыми, мокрыми ветками, старая рельсовая развязка с ручной стрелкой, вся проржавевшая. Вымытая дождем, она блестела, как новенькая. Немного поодаль темнела пустая будка. Тусклый серый свет и косая штриховка дождя делали эту картину в окне без рамы похожей на старинную гравюру.

— Ветер задул, — сказал Добрыня. — Дождь скоро кончится.

— А все же, — не унимался Бурик, — ты часто здесь бываешь? Я гляжу, ты хорошо знаешь эти места.

— Откуда? — удивился Добрыня. — Я тут впервые, как и ты.

— Ага, — не поверил Бурик. — И поэтому ты так уверенно привел нас в этот дом. Ладно врать-то!

Добрыня вновь пожал плечами, что можно было понимать как «не хочешь — не верь». Нет, все-таки странный он какой-то — молчит все время, будто самый умный или больше всех знает.


Венеция, 1716 год


— Что случилось? — озадаченно спросил Карло. Антонио стоял перед раскрытой партитурой весь натянутый и взъерошенный. — Что с тобой?

— Не знаю, маэстро… Я вдруг испугался.

— Чего? Ведь ты же так хотел дирижировать этой мессой…

— Я и сейчас хочу. Больше всего на свете хочу! Просто я подумал, что… Они, конечно, все сыграют и споют. Но… если я пойму, что у меня не получается…

— Нет, Антонио! — Карло положил свою нервную руку на его узкое плечо. — Если уж ты встал к дирижерскому пульту и открыл партитуру, у тебя остается только один выбор — тупо, по-детски, верить, что ты — самый лучший! И тогда оркестр вступит слаженно и сочно, а хор начнет творить чудеса.

Антонио поднял глаза.

— Я постараюсь вам поверить, маэстро… — едва слышно произнес он.

— Да уж, постарайся. И не забывай, дорогой, главного — любое делание нужно чередовать с dolcefarniente. Сладостным ничегонеделанием.

— То есть отдыхать?

— Именно! Поэтому ступай к своим друзьям и развлекись от души. А завтра будь готов.


— Да что с тобой? — не выдержал Этторе, встретив друга у северной стены собора. — У тебя такой вид, будто водой окатили.

— Я сам не знаю! То есть… кажется, знаю. Но не могу сказать. Она просила никому не говорить.

— И ты пообещал?

— Я? Кажется, нет…

— Ну, вот видишь! Значит, можно!

«А ведь и правда… — подумал Антонио. — Ведь я не обещал!»

И тут его словно прорвало. Сбиваясь, он поведал другу о своем странном приключении: о том, как стоял в капелле Святой Анны, о своих мыслях… О том, как из-за колонны вышла очень красивая синьора, похожая на Святую Анну, отвела в свой прекрасный замок, и как он играл ей на клавесине… Рассказал все. Однако особого впечатления на друга весь этот рассказ, похоже, не произвел.

— И что это за синьора? — спросил Этторе.

— Я не знаю… — Антонио чуть не плакал. Он был бессилен, пытаясь объяснить, что же с ним произошло.

После того, как Антонио сел в гондолу с мрачным возницей, он ничего не помнил — ни обратной дороги, ни того, как вошел в собор… Он словно пребывал в каком-то забытьи. И очнулся только у образа Святой Анны, которая взирала на него немного грустно и с явным сочувствием.

— А ты не врешь? — Этторе не поверил ни одному слову своего лучшего друга. Он знал, что от Антонио можно было ожидать любых выдумок и фантазий, которые он и сам принимал за быль.

Этторе прекрасно помнил, как прошлой зимой, когда, к радости венецианской детворы, вдруг выпал снег (явление для здешних широт нечастое), в Антонио неожиданно проснулся талант скульптора. Он вылепил из мокрого податливого снега небольшую снежную синьору с неожиданно объемным бюстом, совсем как у булочницы Виттории Саринетти, — злой, сварливой и недружелюбной к мальчишкам. В руках у снежной скульптуры была скалка, а на голове красовалась старая деревянная лохань для замешивания теста, которую весельчак Этторе стащил с кухни синьора Саринетти, почтенного мужа сварливой булочницы.

Антонио назвал скульптуру аллегорично и монументально: «L’amica Universale» — «Вселенская подруга». Что заключалось в этом названии, не мог объяснить и сам автор. Но название закрепилось. Причем не только за скульптурой, которая просуществовала от силы часа три, но и за синьорой Саринетти, которая после этого возненавидела мальчишеский народ еще сильней. Ее муж, уважаемый синьор Саринетти, увидев в снежной аллегории прозрачный намек на супружескую измену, усилил надзор за обожаемой супругой. Скандал был неописуемый! Веселились все — и мальчишки, найдя повод посмеяться над злющей теткой, и взрослые, которые в глубине души недолюбливали все это хлебобулочное семейство и рады были столь удачной шутке над ним.

Единственный, кто не разделял общего веселья, был сам скульптор. Антонио, словно легендарный Пигмалион, попросту влюбился в свою грудастую Галатею и никого к ней не подпускал. Когда солнце растопило его творение, Антонио горевал искренне и от души.

— …А может, ты задремал там, в соборе? — продолжил Этторе. — И эта синьора Анна тебе просто приснилась?

— Ты меня никогда не понимал! — обиделся Антонио.

— Ну конечно… Особенно когда ты ушел из дома из-за того помоечного кота. И два дня жил у меня в обнимку с ним. Мало того, что он мяукал противно, так от него, между прочим, еще и блохи скакали.

— Так прямо и скакали… — уже миролюбиво отозвался Антонио.

— Да, скакали! И потом, он все время гадил на кровать нашей кухарки Розетты.

— А чего она его все время пинала и называла «bastardo»! Что бы ты сделал на его месте?

— Я… — Этторе задумался. — Знаешь, я бы этой Розетте и сам с удовольствием на кровать нагадил. Хоть она и называет меня «ciccio»[3]. А сама сладкое прячет и отцу жалуется, когда я школу прогуливаю. А он потом палкой дерется!

— Вот видишь!

— Вижу… — Этторе почесал правое ухо. — Ну, куда пойдем? Где живет эта твоя синьора Анна?

— Вроде бы там, за тем каналом… Нет… не там, точно. Наверное, левее… вон ту колокольню я, кажется, помню…

Друзья прошли узкой улочкой мимо церкви San Donato и… сами не поняли, как вышли к Арсеналу.

— Знаешь, Тонино, твой «дибилизмо топографико» меня уже…

— Да-да, я понимаю… — торопливо перебил его Антонио. Он знал, что Этторе ничего не стоит выразиться самым что ни на есть открытым текстом. — Нам, кажется, сюда!

Проплутав по кривым венецианским переулкам, мальчишки вновь вышли к вычурной церкви San Donato. «Какой безобразный орнамент!..» — машинально подумал Антонио, глядя на мозаику над входом.

— Но ведь я точно помню, что это было здесь! — Он показал на обширный пустырь, заваленный бесполезным мусором. Чуть дальше синели воды Лагуны.

— Ясно…

— Что тебе ясно? — обиделся Антонио.

— Все. Послушай, Тонино, может, она ведьма?

— Сам ты ведьма!

— Я ведьма? А ты… — Этторе произнес пару определений, вполне нормальных для сына портового рабочего, но не всегда допустимых в печатном издании.

— Ну и пожалуйста! — с врожденной интеллигентностью парировал Антонио. — Ну и иди себе в… эту… как ее…

Этторе досадливо сплюнул сквозь зубы, как это делают настоящие моряки в порту, совершенно не нарочно попав на башмак Антонио.

Мальчишки одновременно развернулись и пошли прочь с твердой решимостью больше никогда друг с другом не связываться.


Москва, 2005 год


Козы жрали все — от хлеба и колбасы (тоже мне, травоядные!) до оберточной бумаги, в которую колбаса была завернута. Но когда белая коза, мелко тряся бороденкой, потянула из рук Бурика фольгу от шоколадки, он испугался, закричал: «Отдай, отдай сейчас же, глупое животное!» — и попытался вырвать фольгу. Впрочем, он опоздал — нижняя челюсть глупого животного сделала несколько быстрых круговых движений, и фольга бесследно исчезла в прожорливой пасти.

— Как же так! — переживал Бурик. — У нее будет это… как его… несварение…

— Ничего ей не будет, — беззаботно сказал Добрыня.

Коза, отойдя от Бурика, подошла к Добрыне и уткнулась мордой ему в руки. Добрыня ласково похлопал ее по боку и легонько подергал за бороду, приговаривая: «Все у нас прекрасно сварится-переварится…» Коза мотала головой, но не уходила, продолжая обнюхивать добрынины штаны.

Ребята сидели на стволе поваленного дерева в двух шагах от рельсов. Вокруг не было ни души, лишь изредка мимо проносились электрички. Но только мальчишки уселись на бревно и достали съестные запасы, чтобы подкрепиться и слегка облегчить добрынин рюкзак, как откуда-то прибрели эти козы…

— Ну что, наелась? — спросил Добрыня у козы. — А теперь мы будем тебя доить. Держи ее за бороду.

— Ты с ума сошел, — засмеялся Бурик, но Добрыня и в самом деле успел дернуть за вымя, похожее на большую, надутую воздухом резиновую перчатку. Коза с недовольным меканьем отскочила.

— Пошли дальше, — как ни в чем не бывало сказал Добрыня, поднимаясь и вытирая мокрые руки о штаны.


«Он в самом деле немножко не в себе, — думал Бурик. — Никогда не угадаешь, чего от него ждать в следующую минуту… и ни за что не поймешь, шутит он или говорит всерьез. Такого наплетет… дождь, видите ли, подождал, пока мы дойдем до укрытия… поезд этот…»

Привыкший к долгим рассуждениям Бурик почувствовал, что если он будет продолжать думать в том же духе, то сам свихнется. Он сердито отвернулся и стал рассматривать грязные кусты на краю станции, но тут как раз подошла электричка на Москву. Мальчишки забрались в предпоследний вагон. Добрыня тотчас подбежал к противоположной двери тамбура и жадно стал глядеть в окно. Бурик подошел к нему.

— Куда ты так пристально смотришь?

Добрыня не отвечал, будто не расслышал. Бурик встал рядом и тоже стал глядеть сквозь треснувшее стекло на проплывающий мимо пейзаж. Пейзаж был самый обыкновенный — прямо у поезда мелькали кусты, дальше шло большое поле, с краю темнел лес. За полем, где-то далеко виднелась то ли деревня, то ли небольшой городок.

— Красиво… — сказал Бурик.

— Видишь церковь? — тихо спросил Добрыня.

— Где?.. — спросил Бурик и тут же увидел. — Ага! Вон купол блестит!..

— Когда мы сюда ехали, ее не было.

— Ее не было видно?

— Нет, ее просто не было.

Бурику стало не по себе.

— Где ж она была?

— Не знаю. Она вообще редко здесь появляется. Только в особых случаях. А главное, если возвращаешься налегке… вот как сейчас…

То, что говорил Добрыня, было невозможно, Бурик вполне сознавал это, но ему почему-то не хотелось рассуждать и что-то себе доказывать. Хотелось просто поверить — какв раннем детстве безоговорочно веришь в рассказанную сказку. И в следующую секунду Бурик понял, что верит Добрыне. Каждому его слову. И что удивительней всего — от его слов в душе не возникало чувство противоречия. Наоборот, было бы странно, если б церковь стояла все время на одном месте, как вкопанная. Так бывает во сне, да и то изредка. «Может, я сплю?» — подумал Бурик.

— А сейчас особый случай? — тихо спросил он.

— Ага… — сказал Добрыня, поворачиваясь. Они встретились взглядами, но тут же отвели глаза, словно испугавшись чего-то.

Бурик вспомнил, что где-то читал или слышал о чем-то подобном. Но эта мысль, мелькнув, исчезла, и он снова поглядел в окно. Церкви на прежнем месте не было видно, хотя место было открытое и ровное, деревьев мало, спрятаться за ними она не могла.

— Сойдем на следующей станции? — предложил Добрыня, и Бурик тут же согласился, хотя минут десять назад твердо решил ехать прямиком до Москвы. Ноги гудели от усталости, да и электричку сейчас не дождешься — эту полчаса ждали.

— Мы пойдем искать эту церковь? — спросил Бурик, когда электричка скрылась из виду.

— Зачем? — удивился Добрыня.

— Разве мы не для этого сошли? Для чего тогда?

Добрыня пожал плечами.

— Мы же гуляем: где хотим, там и выходим.

Еще час назад подобный ответ, наверное, взбесил бы Бурика. Теперь же он не чувствовал никакого раздражения и сам себе удивлялся. Вся их сегодняшняя прогулка была бесцельным и бессмысленным шатанием по пригороду Москвы вдоль железнодорожных путей. Ни поезда, ни старинного паровоза они, конечно, не нашли, да, кажется, и не особо искали. Скорее всего этот поезд-призрак Добрыня выдумал прямо там, на балкончике. Хотя нет, вот в газете… ну да мало ли чего пишут в газетах…

Пока ребята поднимались по крутому косогору, Бурик тяжело отдувался, но наверху почувствовал себя покорителем вершины. Он с гордостью поглядел вниз — высота была изрядная. Внизу расстилался удивительный вечерний пейзаж. Окрашенные в розовые цвета неярким закатным солнцем деревья и домишки вдоль железной дороги выглядели необычно, чуть сказочно, четко вырисовываясь на фоне перистых, легких, «богородичных» облаков, медленно плывущих по вымытому небу.

— Видишь одноколейку, ответвление от главного пути? — сказал вдруг Добрыня. — Этого пути нет на карте.

— Как так?

— А вот так. Нет, и все. Я даже специально новую карту смотрел — дома у меня несколько старых — ни на одной нет. Все собираюсь полный атлас железных дорог купить. Совсем недавно, я слышал, выпустили — вот в нем поглядим… Только, знаешь, мне кажется, этого пути и там не будет.

— Ну и ну! Слушай, Добрыня, а он не исчезнет, как церковь?

— Не бойся, не исчезнет. Я по нему уже ходил… Правда, недалеко…

— Мы по нему сходим, хорошо? — неожиданно предложил Бурик, чувствуя, что ему необходимо пройти по этому пути, и непременно вместе с Добрыней.

— Сходим, конечно. Только в другой раз. Подготовимся как следует… — тут же согласился Добрыня, и Бурику от этих слов сделалось необычайно приятно и тепло где-то внутри. Прочная уверенность Добрыни, что «другой раз» обязательно будет, передалась Бурику, прибавив сил и вызвав новый прилив энергии.

— А ты дашь мне почитать книжку про поезд, который исчез?

— Конечно, дам.

— Интересно, причем там череп, а? Как ты считаешь?..


Венеция, 1716 год


Отец отправил спать Антонио пораньше, и тот, поцеловав его, послушно отправился в свою комнату. Спальни и отцовский кабинет располагались на втором этаже старого дома. Наверх, в комнату Антонио, вела деревянная лестница с крепкими, сильно потертыми перилами. Стоптанные ступеньки поскрипывали под ногами.

Но не скрип слышал Антонио, когда шел по лестнице. Ступени были нотами — от нижней «до» до верхней «фа», — всего одиннадцать. Немного, но для Антонио больше чем достаточно. Он никогда не ходил по лестнице просто так — что может быть интересного в обычной гамме? — но останавливался на одних ступеньках, перескакивал через другие, возвращался, быстро пробегал — так, чтобы получалась мелодия, каждый раз новая. Мелодии были самые разные — быстрые, медленные, веселые и грустные — в зависимости от настроения.

Сам ли он придумал эту игру, или отец, объясняя ему ступени и интервалы, привел для наглядности пример с лестницей, Антонио не помнил — слишком давно это было. Но игра на лестнице никогда не надоедала ему. Даже если он очень торопился и терциями скакал через ступеньку, все равно не забывал перед последней нотой сделать коротенькую трельку ногами. Потом, когда он стал учиться игре на органе, ему не составило труда разобраться с ножной клавиатурой. Антонио с улыбкой вспоминал, как Карло Тортора в первый раз усадил его за этот инструмент: «Не бойся, малыш. Орган — это тот же клавесин, только все время сопит…»

Зато скачки на большие интервалы давались Антонио на лестнице с трудом — ведь это были прыжки с риском свернуть шею. После нескольких неудачных мелодических построений отец строго-настрого запретил ему брать на лестнице интервалы больше кварты и порекомендовал использовать плавное голосоведение. Потирая ушибленные бока и шишку на лбу, Антонио тут же согласился и не особенно огорчался потерей — даже теперь запас мелодий у лестницы был неограничен.

Антонио медленно поднимался, вспоминая события сегодняшнего дня — утренний урок с Карло, последнюю репетицию с оркестром и хором в соборе Святого Марка. Затем — ставшее уже привычным купание в море в компании Этторе, к которому Антонио привязался в последние дни. Как могло случиться, что они поссорились?.. Зато помирились просто и сразу — уже через час Этторе пришел и от души попросил у друга прощения.

— Я на тебя тогда обиделся, — сказал Антонио. — Очень…

— Ну и дурак, — участливо ответил Этторе. — Обижаться — удел кухарок!

— Наверное… — согласился Антонио. — Но я на тебя давно уже не сержусь. Ничуточки.

Еще из головы не шла удивительная встреча с той женщиной с фрески — она сама заговорила с ним! Все было, как во сне — прекрасный дворец, богато обставленные комнаты, замечательный инструмент, на котором он играл… Антонио задержал шаг на ноте ля. Как много всего!..

А что ждет его впереди? Будет ли судьба милостива к нему?

О завтрашней мессе он почти не волновался — она была у него в руках и голове единым законченным целым, и в то же время он мог бы вступить с любого места. Он будет музыкантом и композитором — сейчас Антонио был твердо в этом уверен. Он призван, чтобы творить музыку, от которой люди будут становиться добрее и счастливее.

«Это будет! — сами собой подобрались слова к сочиняемой на лестнице мелодии. — Там, в небесах, где гимны звезд…»

Но будет ли счастлив он сам? Ах, как хочется быть счастливым!

Антонио не торопился подниматься. Слова дальше не придумывались, зато мелодия лилась, вернее, шагалась, и не хотела останавливаться. Очень красивая выходила мелодия… Как синьора Анна…

«Ожидание счастья — это ведь тоже счастье? А значит, я счастлив», — думал Антонио, улыбаясь своим мыслям.

В этот вечер Антонио молился усердно и долго еще стоял на коленях перед образом Мадонны. А засыпая, вновь увидел синьору Анну. Степенно, в ритме сарабанды, она шла к нему по лестнице из звезд…


Москва, 2005 год


…Сложно сказать, что это было — старое депо под открытым небом, рельсовая развязка или заброшенный тупик, — множество пересекающихся рельсов, блестящих и покрытых ржавчиной, старых вагонов, стрелок автоматических и ручных и… ни души вокруг. Вот уж где раздолье — можно бегать по шпалам или, балансируя, идти по рельсу, прятаться за вагонами, забираться на пустые вагонетки.

На одном из тупиковых путей Бурик нашел дрезину. Не такую, правда, которая едет, когда качаешь рычаг, — здесь и рычага никакого не было, — просто старую, но хорошо смазанную тележку, свободно катающуюся по рельсам. Это была бесценная находка — можно было катать друг друга, можно было, разогнавшись, вскочить на нее обоим и мчаться, слыша только как ветер свистит в ушах. Скорость получалась бешеная, особенно если под уклон, так что Бурик, по-птичьи поджавший ноги, с трудом подавлял желание соскочить или начать тормозить, просовывая ногу между досками.

Переводя стрелки, можно было перемещаться не только вдоль одного пути, но и поперек — с пути на путь. Старинные ручные стрелки неожиданно оказались исправными. Чтобы перевести такую стрелку, нужно было подтянуть вверх (лучше вдвоем) рычаг с грузом, а потом груз сам с тяжелым уханьем заваливался в противоположную сторону, сдвигая пути и словно совмещая пространства. Возникало ощущение, что вместе с рельсами сдвигаются привычные границы и открываются новые, доселе неведомые грани Мироздания. Почему-то представлялось, что от такой мелочи, как положение старой стрелки на заброшенном железнодорожном полотне, может зависеть, умрет или выздоровеет тяжелобольной, встретятся ли двое людей, ищущих друг друга… Ах, как хорошо бы, думал Бурик, выставить в жизни все стрелки в такое положение, чтобы открыть дорогу всему доброму, что есть в людях, а зло направить в тупик!


Незадолго до шлюза ребята вышли из электрички, чтобы пройти пешком до дома. Как выяснилось, Добрыня жил неподалеку от Бурика.

На шлюзе они задержались. Такие места нельзя проскакивать на ходу, между делом, не то может случиться что-то ужасное — Бурик чувствовал это. Впервые такое чувство появилось у Бурика давно, еще в раннем детстве. Они с отцом проезжали этот мост на электричке, и маленький Саша Буркасов увидел на шлюзе у воды человека в штормовой куртке с капюшоном, бросающего веревочную петлю — видимо, он отдавал конец барже, проходящей внизу. Саша уставился на человека, но тот замер, не закончив движения, а веревочная петля повисла в воздухе. Сам не зная отчего, Саша расплакался, и папа долго не мог его успокоить, говоря, что это была всего лишь скульптура. Саша все продолжал всхлипывать даже когда человек с петлей остался далеко позади.

Бурик часто потом издалека разглядывал скульптуру, не решаясь подойти ближе. Чувство, словно он какими-то невидимыми нитями связан с нею, не покидало его. Чувство странное — такое порой возникает, когда в толпе случайно встретишься с кем-то глазами, и на несколько мгновений весь мир словно исчезает. Неизвестно, какая искра пробежала в тот миг между тобой и человеком из толпы и какая связь установилась, но ты чувствуешь, связь эта останется… Хотя, скорее всего, вы никогда больше не встретитесь.

Так и сейчас, сидя рядом с Добрыней на маленьком балкончике над шлюзом и свесив ноги вниз, Бурик не мог отвести взгляда от человека в робе сухопутногоморяка. Добрыня осторожно положил руку Бурику на плечо, и тот чуть не подскочил, как от удара током. Добрыня так же осторожно убрал руку, а Бурик тряхнул головой, как внезапно разбуженный прогоняет остатки сна.

— Не пойму, что со мной, — признался он. — Сегодня был такой день… А ты, оказывается, совсем не тот, каким кажешься на первый взгляд.

Добрыня неопределенно хмыкнул. Бурик смутился.

— Блин, я совсем не то имел в виду… Вот всегда так: хочешь сказать одно, а смысл выходит совсем другой.

— Ничего. Я понял. — Добрыня улыбнулся одними уголками губ и чуть прищурился.

Казалось, можно вечно сидеть рядом на тесном мостике, глядя, как медленно наполняется шлюз, редкими короткими рывками красного поплавка на черной стене выравниваются уровни воды. Бурик подумал, что шлюзы — это, наверное, те же стрелки, только на водных путях. Они тоже совмещают грани разных пространств, или разъединяют их.

Вечерело.

— Тебе дома-то не попадет? — спросил Добрыня.

— А сколько сейчас времени? — заволновался Бурик.

— Много, наверное. Летом поздно темнеет.

— А тебе самому-то как?

— Ну, у меня мама привычная, — сказал Добрыня, однако тоже заспешил.

Шагая за ним, Бурик думал о том, какой получился удивительный день, сколько в него вместилось… Дома, конечно, волнуются — еще бы, обедать не пришел, исчез до позднего вечера, не предупредив… ой, что будет!.. Бурик стал прикидывать, что бы такое сказать, чтоб и не очень соврать. Но сосредоточиться на этом он не смог — отвлекало смутное ощущение, что не все на сегодня закончилось, предчувствие последнего чуда, которое ждетвпереди.

И предчувствие не обмануло.

От шлюза и почти до самого дома, рядом с обычной железной дорогой, по которой ходили электрички и поезда, тянулись покрытые ржавчиной рельсы старого заброшенного пути. Бурик любил по нему ходить, любил сухую колючую траву и маленькие деревца, пробивающиеся между почерневших деревянных шпал. Сейчас ребята, не сговариваясь, выбрали именно этот путь. Заканчивался он глухим забором заброшенного завода. Из-за него, однако, выглядывал ненужный покосившийся семафор, который иногда подмигивал — очевидно, его забыли отключить от электросети. Семафор этот особенно нравился Бурику.

— Смотри, — смущаясь, сказал Бурик. — Мне кажется, семафорик нас куда-то приглашает.

— Точно! — согласился Добрыня. — Или что-то хочет подсказать… Только это не семафор, а светофор.

Бурик не стал спорить.

Трава под ногами сделалась более редкой и мягкой, как на лесной опушке. Первую ягодку земляники нашел Добрыня, потом Бурик, потом опять Бурик, они уже не успевали наклоняться за ними, а присев, Бурик воскликнул:

— Добрыня, да тут целые россыпи земляники!

Все шпалы были усеяны ягодой, отовсюду выглядывали их красные глазенки — набирай и горстями отправляй в рот.

Это в самом деле было чудо: в двух метрах от станции «Покровское-Стрешнево» совершенно нетронутое место, как на лесной поляне… А на платформе-то, должно быть, удивляются — чего это мальчишки ползают на заброшенном пути? Хотя, скорее всего, люди со станции их даже не заметили.

Справа от рельсов в разросшихся кустах прятался синий карликовый светофор с надтреснутой линзой — словно в темно-зеленых кустах запуталась упавшая звезда.

— Надо же, — сказал Добрыня, раздвигая заросли и присаживаясь перед светофором, как перед малышом. — Путь давно заброшен, а он все светит…

— Будто гном из травы с фонарем, — добавил Бурик. — Правда, похоже?

— Ага. Или маяк. Или будто звезда…

«Какой длинный получился день! — думал Бурик. — Такой бывает только перед Новым годом. Но тогда он длинный потому, что весь день ждешь, а сегодня мы ничего не ждали, все само происходило… как и говорил Добрыня — само собой и вовремя. Словно что-то помогало…»

День действительно получился длинный. И как мало встречалось людей — словно они сговорились не мешать им сегодня. А Время и Реальность проплывали где-то рядом, не касаясь мальчишек.


Венеция, 1716 год


Антонио встал к пульту, пробежал взглядом по лицам музыкантов и хористов. Через мгновение огромный романский собор с его напыщенной гармонией золота и разноцветного мрамора наполнился светлыми звуками скрипок. Звуки возносились под купол, устремлялись в полумрак нефов, многочисленных часовен и, казалось, начинали там жить своей жизнью. Вступил хор: «Ky-yrie ele-e-ison…»[4], — сдержанно раздалось под сводами. Наслаждение и волнение, которые испытывал Антонио, дирижируя прекрасной музыкой Карло Тортора, передались и молящимся, заполнившим ряды деревянных скамеек с затейливой резьбой, и самим исполнителям. Хористы и оркестранты с нежностью глядели на маленького дирижера. У Маурицио, отца Антонио, восседавшего в оркестре со скрипкой в руках, в глазах стояли слезы. Такие же слезы утирал Карло, сидевший во втором ряду. «Этого мальчика ждет большая дорога…» — думал старый музыкант, вслушиваясь в звуки собственного сочинения.

Ни на секунду Карло не ослаблял внимания к хору и оркестру. Он словно подключился к нервам Антонио и волновался так, будто сам впервые вышел к дирижерском пульту. Ведь стоит чуть зазеваться, растеряться или, напротив, расслабиться, благодушно удовлетворившись полученным эффектом, как все тут же рассыплется, словно карточный домик.

«Вот сейчас будет очень ответственное место: после общей ликующей кульминации — генеральная пауза, и в тишине вступает на нежнейшем пианиссимо хор, поддерживаемый только деревянными духовыми… Ну же, Антонио, сыночек, не подведи старика!..»

Антонио прекрасно показал крещендо от меццо-пьяно к фортиссимо[5], как птица, свободно и широко отмахал последние четыре четверти, купаясь в звучании голосов и инструментов, сделал глубокий замах и снял на первую долю. Своды собора эхом вернули звук, который в ответ словно подтолкнул мальчика в спину. Наступила такая абсолютная, звенящая тишина, что Карло показалось: он слышит, как у Антонио в сердце стучит: «три-четыре»…

Антонио плавно взмахнул, показывая дыхание хору, и как будто сам взлетел, легонько оттолкнувшись руками от воздуха. «Et in terra pax…»[6], — удивительно мягко и чисто вступил хор.

«Нет, смертные так не поют. Это песнь ангелов в Раю. Неужели это я написал?.. Ай да Карло, ай да… гхм… Эх, старик, не ври сам себе. Твое время прошло. Да, это лучшая твоя месса, но все же она далека от совершенства. Ты прекрасно знаешь это — какой из тебя гений… Этот мальчик, стоящий сейчас за пультом, — это он вдыхает в нее новую жизнь, наполняет молодой кровью сухие вены…»

«И все же я прожил не зря. Теперь можно помирать спокойно — я видел, кто придет мне на смену. Он достоин того, чтобы принять дело жизни из рук моих, и он во сто крат меня превзойдет. Его имя будет звучать спустя много веков, после того как мое забудут…»

«Но мне хочется запомнить тебя, мой мальчик, таким, какой ты сейчас. Пока еще звучит музыка, пока ты весь наполнен ею, и дрожишь, как лист на ветру, в полном слиянии с нею. Оставайся таким как можно дольше, и да хранит тебя Господь…»