"Легион обреченных" - читать интересную книгу автора (Хассель Свен)

ПЛЮНЬ И ЧИСТИ

Мы всегда страшились осмотров по понедельникам. На утреннюю перекличку требовалось строиться в касках:, парадных мундирах, белоснежных брюках с острыми, как нож, складками, ранцами, ремнями, патронными сумками, саперными лопатками, штыками и винтовками. Шинель должна была быть по-уставному свернута в скатку и надета через плечо.

У каждого солдата должен был лежать в кармане чистый зеленый носовой платок. Сложенный по-уставному.


Чистота никому не вредит. Порядок тоже. И в армии, естественно, должны существовать порядок и чистота, наводимые по соответствующему детальному плану. Сознательный солдат тратит на них очень много времени, но солдат штрафного полка посвящает им все свое время — то есть не занятое другими делами. Все воскресные дни мы только и занимались тем, что стирали, чистили и складывали на уставной манер, развешивали вещи по уставному образцу и складывали другие туда, где им требовалось находиться по уставу. Кожаным вещам полагалось блестеть, как лакированным, на обмундировании и снаряжении не должно было быть ни пятнышка — ни внутри, ни снаружи. Могу уверить с полной ответственностью, что когда солдаты немецкого штрафного полка выходят на построение в понедельник, они безукоризненны от пят до макушки.

Однако я думаю, что в военном порядке и чистоте есть что-то неладное, если, после тяжких трудов в воскресенье, чтобы добиться их, ты совершенно не испытываешь того удовлетворения, того душевного покоя, которые должны ощущаться после такой чистки.

Это построение не было праздником чистоты. Оно представляло собой сплошной ужас. Безупречно чистый, опрятный солдат не чувствовал себя чистым; он чувствовал себя затравленным животным.

Я постоянно употребляю выражения «затравленные животные», «панический страх», «обезумел от ужаса». Знаю, что повторы — это плохо, что хороший литературный стиль требует разнообразия выражений, но боюсь, буду и дальше ими грешить. Как найти разнообразные выражения для того, что однообразно? Возможно, кто-нибудь смог бы, но я не уверен, что смогу. Я чересчур усталый, чересчур озадаченный, чересчур отчаявшийся, подчас и чересчур гневный для того, чтобы иметь возможность посвящать время и силы поискам оттенков смысла и тонких различий. То, о чем я повествую, очень трагично; и даже теперь, столько лет спустя, иногда бываю до того подавлен, что, думаю, вправе просить у вас снисхождения там, где отошел от вашего лексикона. Раз понимаете, о чем идет речь, я готов смириться с тем, что в каких-то местах вы покачаете головой и скажете: «Он мог бы изложить это лучше».

Мы, безупречно чистые, чувствовали себя затравленными животными. Знали, что в любом случае нам несдобровать. Самым парадоксальным в этих осмотрах было то, что если гауптфельдфебель не мог найти, к чему придраться, он выходил из себя, и кому-то из нас, безупречно чистых, влетало больше, чем когда бы то ни было. Горе тому, кто получает незаслуженный нагоняй — ему в десять раз тяжелее. В таком положении нелегко найти выход.

— Первая шеренга шаг вперед, вторая шеренга шаг назад — МАРШ! Раз — два.

Две долгих минуты после того, как образовался проход между шеренгами, гауптфельдфебель стоит, пристально наблюдая. Тому, кто хоть чуть шелохнется, влетит за неповиновение. Но мы научились превращаться в деревяшки и могли стоять неподвижно по полчаса. Это своего рода транс или каталепсия, способность достичь ее — несказанное счастье для солдата, знающего ценность умению одеревенеть.

Гауптфельдфебель рявкает:

— Все готовы к осмотру?

Хор: «Так точно, герр гауптфельдфебель».

— Никто не забыл почистить что-нибудь?

Хор: «Никак нет, герр гауптфельдфебель».

Он свирепо сверкает на нас глазами. Теперь мы в его руках.

— Не может быть, — иронично произносит он. — Первый случай в истории батальона, если правда. Но в этом нужно будет убедиться.

Гауптфельдфебель медленно подходит к первой деревяшке, обходит ее раз-другой; молча кружить вокруг стоящего напротив тебя весьма действенный метод в войне нервов. Затылок твой становится горячим, руки липкими, мысли в голове начинают истерично метаться во все стороны вместо того, чтобы идти своим ходом. Ты стоишь неподвижно, приводишь себя в состояние нервозной бездыханности и внезапно замечаешь, что смердишь в прямом и переносной смысле слова.

— Да, да — нужно будет убедиться, — повторяет он за спиной третьего человека в первой шеренге.

Пока он осматривает четвертого и пятого, стоит мертвое молчание. Потом раздается вопль: «Третья рота — смирно!», за ним следует обычный поток сквернословия. Мы говорили, что гауптфельдфебель не может сквернословить, не начав с него; острота, может быть, неудачная, но в этом смысле мы были не особенно разборчивы — и по крайней мере она представляет собой хорошее описание этого грубого, совершенно патологичного мелкого буржуа, получившего крохотную долю сладкой власти.

— Что это, черт возьми, за … рота? Вчера вы наверняка только тем и занимались, что окунали друг друга в …. Валяться в навозной куче — самое подходящее занятие для такого свиного стада, как вы. Я осмотрел уже пятерых, и все они похожи на сутенеров, рожденных от сифилитичных шлюх, появившихся на свет с помощью щипцов…

Это была не человеческая речь, а мерзкий поток слов. Одним из любимых выражений этого скота было «французская болезнь». Сам же он страдал прусской болезнью в запущенном состоянии, то есть подлым стремлением унижать. Это болезнь, и она не ограничивается штрафными полками; она охватила всю немецкую армию, где напоминает кожную чуму, и в каждой язве можно обнаружить унтера, шишку на ровном месте.

Теперь в наказание нам устраивают муштру, длится она около трех часов. Финалом ее становится длинная канава около метра глубины, до середины заполненная грязью с желтоватой липкой пленкой на поверхности. Нам приходится протирать от нее глаза после каждой команды «ложись», отправляющей нас на дно. Наступает время обеда. Мы идем обратно в казармы и, не умываясь, едим. Затем приходится пошевеливаться, потому что через полчаса начинаются послеобеденные учения, и нужно снова быть опрятными.

Мы моемся и стираем обмундирование, становясь полностью одетыми под душ. Винтовки и другое снаряжение нужно вымыть, потом насухо протереть и смазать. Ствол тщательно вычистить. Обычный солдат так тщательно чистит свое снаряжение раз, может быть, два раза в неделю, если на учениях было много грязи. Нам приходится делать это дважды в день.

Когда мы после этого строимся, обмундирование наше, естественно, совершенно мокрое, но раз чистое, значения это не имеет.

* * *

Не менее, чем этих ужасных проверок по понедельникам, мы страшились осмотра казармы каждый вечер в 22.00. Просто невероятно, какие дела может выдумать дежурный унтер для смертельно усталых, после целого дня изматывающих учений, людей.

Перед тем как войдет дежурный, каждый солдат должен лежать на своей койке, разумеется, в уставном положении — на спине, руки вытянуты вдоль тела поверх одеяла, ступни обнажены для осмотра. Дневальный отвечал за то, чтобы везде в казарме не было ни пылинки, чтобы все ступни были чистыми, как у новорожденного младенца, чтобы все в наших шкафчиках было размещено и сложено в соответствии с уставом. В начале осмотра дневальный должен был доложить:

— Герр унтер-офицер, дневальный рядовой Бранд докладывает, что в комнате номер двадцать шесть все в порядке, здесь размещаются двенадцать человек, одиннадцать лежат в постелях. Комната должным образом прибрана и проветрена, сообщать не о чем.

Дежурный, естественно, не обращал на это внимания и осматривал комнату. Горе несчастному дневальному, если он обнаружит хотя бы малейшее пятнышко, не закрытый должным образом шкафчик или ступни с легким намеком на тень.

Унтер-офицер Гернер — думаю, он был психом в полном смысле слова — выл по-собачьи. Звучало это так, будто глаза у него вечно были на мокром месте — и действительно иногда он плакал от ярости. Когда дежурным бывал он, мы лихорадочно все оттирали, отмывали и приводили в порядок. Помню один злосчастный вечер, когда дневалил Шнитциус. Он был козлом отпущения всей комнаты, удивительно добродушным, однако настолько глупым, что являлся добровольной жертвой всех, кто старше по званию, от штабс-фельдфебелей и ниже.

Нервничал Шнитциус не меньше остальных одиннадцати, лежавших на койках и ломавших головы, что они забыли сделать. Было слышно, что Гернер находится в одной из других комнат. Казалось, он превращает пинками все койки и шкафчики в щепки; в промежутках между ударами раздавался его визгливый, воющий, плачущий голос: грязные свиньи, дворняги и т.д. Мы побелели, хотя и так были бледными. Гернер находился в превосходной форме. Он основательно разгорячится, когда дойдет до комнаты номер двадцать шесть. Мы повскакивали с коек, снова осмотрели всю комнату, но ничего не смогли найти.

Громыхнула распахнутая дверь.

О, если бы дневалил не Шнитциус, а кто-нибудь другой, посообразительнее!

Шнитциус стоял на месте, оцепенелый, смертельно бледный, совершенно парализованный. Он был способен лишь таращиться на Гернера испуганными глазами. Гернер одним прыжком приблизился к нему вплотную и заорал:

— Черт возьми! Мне что, всю ночь ждать, когда ты доложишь?

Шнитциус дрожащим голосом доложил.

— Все в порядке? — фыркнул Гернер. — Ты делаешь ложный доклад!

— Никак нет, герр унтер-офицер, — с дрожью в голосе ответил Шнитциус, медленно поворачиваясь на каблуках, чтобы находиться лицом к Гернеру, который медленно ходил по комнате, ища, к чему придраться.

Несколько минут стояла могильная тишина. Мы лежали на койках, провожая взглядами искавшего пыль Гернера. Он поднял стол и обтер основание каждой ножки. Грязи нет. Осмотрел подошвы наших сапог. Чистые. Окна и шнур лампы. Ничего. Сверкнул взглядом на наши ступни так, словно упадет замертво, если не найдет, к чему прицепиться.

В конце концов Гернер встал и обвел комнату мрачным, пристальным взглядом. Казалось, на сей раз насолить нам ему не удастся. Он походил на человека, к которому девушка не пришла на свидание, поэтому приходится возвращаться домой и ложиться в постель одному со своими мучительными, неутоленными страстями.

Уже закрывая за собой дверь, Гернер вдруг повернулся на каблуках.

— Говоришь, все в порядке? Ну-ну.

Одним громадным прыжком он оказался у нашего питьевого бачка, алюминиевой посудины вместимостью десять литров. Его требовалось каждый вечер начищать до блеска и наполнять чистой водой. Что все это сделано, Гернер минуту назад с сожалением убедился. Но тут мы осознали — и наши сердца екнули — что Гернер придумал что-то новое.

Он встал и, пригнувшись, посмотрел на воду сбоку. Если бачок простоит открытым несколько минут, на воду непременно должны опуститься несколько пылинок.

Вой Гернера был фантастическим.

— И это чистая вода! Черт возьми, какая грязная свинья наполнила этот бачок этой …? Сюда, вонючая тварь!

Гернер встал на стул, и Шнитциус по приказу подал ему бачок.

— Смирно! Запрокинь голову! Раскрой пасть!

И медленно вылил всю воду в рот Шнитциусу. Тот едва не захлебнулся. Когда бачок опустел, сумасшедший унтер запустил им в стену, потом бросился из комнаты, мы слышали, как он протопал в умывальник и открыл кран. Вскоре он выплеснул в комнату ведро воды. Проделав это шесть раз, приказал нам высушить пол. Половых тряпок у нас было всего две, поэтому времени на уборку воды ушло немало.

Он повторил эту шутку четыре раза, и наконец она приелась ему. Тогда довольный унтер-офицер отправился спать, оставив нас в покое.

Furor germanicus[6] называли древние римляне то особое безумие в бою, которое увидели, когда вели войну с жившими к северу от Альп племенами. Может, римлянам и другим хлебнувшим лиха врагам германцев послужит небольшим утешением то, что немцы так же безумны в обращении друг с другом, как и с соседями.

Furor germanicus — это немецкая или прусская болезнь.

Гернер был жалким унтером, больным подонком, которому пришлось удовольствоваться свиданием с прахом.

Мир ему.