"Легион обреченных" - читать интересную книгу автора (Хассель Свен)

СТО ТРИДЦАТЬ ПЯТЬ ТРУПОВ

Нам по двадцать раз в день твердили с бранью и проклятьями, что мы в штрафном полку, и это означает, что нам нужно быть лучшими на свете солдатами.

Первые полтора месяца у нас шла муштра с шести утра до половины восьмого вечера. Только муштра.


Мы занимались муштрой, пока кровь не выступала из-под ногтей — это не риторическая фигура, а жестокая реальность.

Мы то ходили гусиным шагом с полной выкладкой — в каске, с рюкзаком, набитой песком патронной сумкой и в шинелях, хотя другие ходили в летней одежде и жаловались на жару.

То с трудом тащились по грязи, доходившей до середины голени; стояли по горло в воде и с совершенно застывшими лицами выполняли ружейные приемы.

Наши унтеры были сущими дьяволами, орали на нас, пока мы не доходили до грани безумия. Возможности поднять крик они не упускали никогда.

Такого наказания, как лишение свободы, не существовало по той простой причине, что свободы мы не имели. Только обязанности, обязанности, обязанности. Правда, у нас был часовой перерыв на обед, и теоретически мы считались свободными с половины восьмого до девяти, но, если мы не посвящали каждую минуту этого времени чистке грязного обмундирования, снаряжения и сапог, нас жуткими репрессиями приучали это делать.

В девять мы должны были лежать на койках. Но это не означало возможности спать. Каждую ночь нам устраивали учебные тревоги и тренировки в быстром переодевании.

Когда раздавался сигнал тревоги, мы вскакивали, надевали полное полевое снаряжение и строились. Потом нас заставляли переодеваться в парадные мундиры. Потом в повседневную форму. Потом снова в полевую. Это никогда не получалось хорошо. Каждую ночь часа два гоняли вверх-вниз по лестницам, словно стадо испуганных животных. Постепенно мы дошли до такого состояния, что при виде лишь тени унтера могли упасть в обморок от панического страха.

Когда первые полтора месяца истекли, у нас начались стрельбы и полевые учения. Тут мы поняли, что такое усталость.

Мы научились проползать на брюхе километры по учебному полю, по острому шлаку и камням, разрывавшим нам ладони до кровавых полос, и сантиметры по вонючей грязи, от запаха которой едва не задыхались. Но больше всего нас пугали марш-броски.

Однажды ночью нас подняли. Унтеры с криком врывались в комнаты, где мы спали без задних ног:

— Тревога! Тревога!

Отупевшие от усталости, мы подскочили с коек, распахнули шкафчики и с лихорадочной, осточертевшей поспешностью оделись. Какая-то неподатливая лямка, упрямая застежка, из-за которых ты терял полсекунды, представляли собой катастрофу. Не успело пройти и двух минут, как в коридоре раздались пронзительные свистки. Двери распахнулись.

— Третья рота — СТРОИТЬСЯ! Черт побери, вы что, вонючки, еще не проснулись? И койки не заправлены? По-вашему, это дом престарелых? Ленивые твари!

Мы быстро спустились по лестнице, на ходу застегивая последние пуговицы, и через несколько секунд стояли двумя неровными шеренгами на плацу. Потом раздался крик:

— Третья рота — в комнаты — БЕГОМ!

Как только у них не лопалось ничего в голове, когда они так орали! Или, может, они что-то сделали с тем местом, где у нормальных людей находится здравый смысл. Замечали когда-нибудь, как они говорят? Говорить нормально они неспособны. Слова у них сливаются, пока не превратятся в лай, и последнее слово звучит, если только это возможно, щелчком хлыста. Чтобы они окончили фразу безударным слогом, никогда не услышишь. Речь у них по-военному рубленная, так что их не понять. И крик, вечный крик. Они просто бешеные, эти люди.

Будто поток, сносящий все на своем пути, мы, сто тридцать пять человек, ринулись вверх по лестнице, чтобы успеть переодеться, пока снова не раздался крик: «СТРОИТЬСЯ!».

После того как нас погоняли десяток раз вверх-вниз под аккомпанемент сумасшедших проклятий и ругани, мы снова стояли на плацу, потные, с безумными глазами, в полном походном порядке, готовыми идти на ночные учения.

Наш командир роты, однорукий гауптман Лопель, смотрел на нас с легкой улыбкой на губах. Он требовал от своих солдат железной, нечеловеческой дисциплины; однако мы считали, что только у него из всех наших мучителей есть нечто человеческое. По крайней мере он имел порядочность делать все, что заставлял делать нас, и не требовал того, на что сам не был способен. Когда возвращались с учений, гауптман бывал таким же грязным, как мы. Следовательно, ему была присуща справедливость, черта, к которой мы не привыкли; а привыкли мы к тому, что обладающий властью человек выбирал козла отпущения, беднягу, которого непрестанно донимал, пока тот не становился калекой, умирал от изнеможения или кончал самоубийством. У гауптмана Лопеля не было ни козлов отпущения, ни любимчиков — он принадлежал к тому редкому типу офицеров, который мог заставить своих людей пройти через ад, потому что сам вел их туда, и потому, что был справедливым. Не будь мужество и справедливость этого человека поставлены на службу Гитлеру, будь он офицером в почти любой другой армии, я бы восхищался им. Однако уважать его я уважал.

Командир быстро осмотрел обмундирование своей роты. Потом вышел вперед, и его резкий, властный голос раскатился над плацем:

— Третья рота смир-но! Равнение на середину! На пле-чо!

Три ритмичных хлопка прозвучали в ночи, когда сто тридцать пять человек взяли на плечо винтовки. Несколько секунд полной тишины — все офицеры, унтеры и рядовые застыли как каменные, глядя прямо перед собой из-под касок. Горе тому бедняге, который шевельнул бы хоть кончиком языка!

Голос гауптмана снова раскатился среди высоких тополей и серых казарменных зданий.

— Напра-во! Быстрым шагом — МАРШ!

Раздался громоподобный лязг, когда наши подкованные сапоги затопали, высекая искры, по брусчатке. Отбивая шаг, мы вышли с плаца на раскисшую от дождя дорогу, окаймленную высокими тополями. В штрафном полку всякие разговоры и пение были, естественно, запрещены; люди четвертого сорта не могут пользоваться привилегиями немецкого солдата. Не было у нас права и носить эмблемы с орлом или другие значки отличия; у нас была только узкая, белая ленточка (которой полагалось всегда быть белой!) внизу на правом рукаве, и на ней надпись черными буквами «SONDERABTEILUNG»[4].

Раз нам требовалось быть лучшими на свете солдатами, все наши марши бывали форсированными, поэтому не прошло и пятнадцати минут, как от нас валил пар. Ноги начали гореть; мы дышали раскрытыми ртами; одним носом невозможно было втянуть достаточно воздуха. Винтовочные ремни и лямки рюкзаков препятствовали прохождению крови к рукам, пальцы белели, становились распухшими и слегка онемелыми. Но на эти пустяки мы уже не обращали внимания. Могли пройти форсированным маршем двадцать километров, не испытывая особого неудобства.

Потом начались учения: наступление расчлененным строем, короткими перебежками, поодиночке. С работающими, как кузнечные мехи, легкими мы продвигались по местности, бегом, ползком по мокрым, ледяным полям, окапывались торопливо, будто испуганные животные, короткими саперными лопатками.

Но, разумеется, всегда делали это недостаточно быстро. Всякий раз свистки звали нас обратно, и мы стояли, ловя ртом воздух, несколько слишком кратких секунд, пока на нас сыпались ругательства. Потом все заново. Наступать — наступать — наступать. Мы были перемазаны рыхлой, влажной землей; ноги дрожали, потом выступал пот, тек струйками по телу, жег и щипал кожу там, где были потертости от лямок и ремней. Пот пропитывал одежду, у многих на спинах гимнастерок выступали темные пятна. Мы едва могли видеть, потому что он ел нам глаза; лбы зудели и горели оттого, что утирали мы их грязными руками и грубыми рукавами гимнастерок. Если не двигались, пропитанная потом одежда становилась ледяной. На бедрах с внутренней стороны у меня образовались кровоточащие ссадины. Мы изгоняли с потом свой страх.

Изможденные, мы тупо осознали, что начало светать. Потом наступило время отрабатывать действия при ударе с воздуха.

Мы грузно побежали по скверной дороге. Каждый камень, каждая лужа, не говоря уж о треклятых глубоких выбоинах, ускользавших от наших испуганных глаз, означали, что нужно сосредоточиться на том, чтобы не оступиться, не споткнуться, не подвернуть ногу. Простое дело правильно работать ногами, бежать или идти — что обычно делаешь, не думая — превратилось в мучительное физическое и умственное напряжение. Ноги казались очень тяжелыми, сокрушительно тяжелыми. Но мы упорно бежали рысцой, несмотря на трудности, шатаясь, ступая на бегу в ногу. Наши обычно пепельные лица были красными как раки; глаза суровыми и широко раскрытыми, вены на лбу взбухли. Мы тяжело дышали; во рту у всех пересохло; при выдохе то и дело вылетали мелкие сгустки белой пены.

Раздался свисток. Мы ринулись к обочинам и без оглядки бросились в кюветы; не имело значения, что там — крапива, вода или более быстрый товарищ. Потом — неистовая гонка по приведению в боевое положение минометов и пулеметов. Сделать это требовалось в течение нескольких секунд, и было лучше ободрать пальцы или получить пинка в спину, чем промедлить.

Мы прошагали немало километров, и думаю, о дорогах я знаю все, что стоит знать: существуют грунтовые дороги, мощеные дороги, широкие, узкие, каменистые, грязные, бетонные, болотистые, заснеженные, холмистые, щебеночные, скользкие, пыльные. Ступни научили меня всему, что стоит знать о них, бездушных врагах и мучителях моих ног.

Дождь прекратился. Потом выглянуло солнце. Это означало жажду, тяжесть и боль в голове, пятнышки перед глазами. Разбухшие ступни и лодыжки в обжигающих сапогах. Мы тащились в каком-то странном трансе.

В полдень объявили привал. Наши мышцы были до того измучены, что оказалось больно даже прекратить ходьбу; у нескольких просто не было сил остановиться, они продолжали брести даже после команды, пока не уткнулись в находившихся впереди, и стояли, шатаясь, со свешенными головами, пока их не оттолкнули на место.

Мы находились на околице деревушки. Несколько мальчишек прибежали поглазеть на нас. Нам дали полчаса отдыха. Не переставая думать, что до казармы пятьдесят километров, мы повалились на землю, даже не ослабив ремней, рухнули и заснули, едва коснувшись земли.

И, казалось, в ту же секунду снова раздался свисток. Наши тридцать минут прошли, наш драгоценный отдых кончился. Следующие пятнадцать были адской мукой: закоченевшие мышцы и ступни противились; им не хотелось опять приходить в движение. Каждый шаг сопровождался отзывающейся в мозгу болью. Подошвы ощущали каждый гвоздь в сапогах, и мы шли, будто по битому стеклу.

Однако помощи ждать не приходилось — никакой грузовик не подберет тех, кто валялся в кювете. Нет, им, беднягам, устраивали особое обращение лейтенант и трое самых жестоких унтеров роты. Их гоняли и запугивали, пока они не сходили с ума и носились, как одержимые, теряли сознание или превращались в безвольных роботов, которые механически повиновались всем приказам; они выпрыгнули бы по команде из окна пятого этажа. Мы слышали, как унтеры орали и бранились, угрожая нескольким бедолагам виселицей за отказ от выполнения приказов, если они не будут выполнять их быстрее.

Поздно вечером, едва не валясь с ног, мы подошли к плацу.

— Строевым — МАРШ!

Мы собрались с духом в последнем усилии. Наши ноги взлетали в горизонтальное положение, ступни ударяли по брусчатке. Перед глазами у нас кружились искры; мы чувствовали, как лопаются водяные мозоли. Но должны были маршировать. Должны. Мы заставляли свои хромые ноги ударять по камню, по боли. Собрали последние запасы сил.

Комендант лагеря, оберстлейтенант[5] фон дер Ленд, стоял там, где нам предстояло повернуть к своей казарме. Гауптман Лопель приказал:

— Третья рота — равнение — НА-ЛЕВО!

Наши головы исправно повернулись налево, мы все смотрели на изящную фигуру оберстлейтенанта; но четкости движений, которая является частью приветствия, не было и в помине. Мы даже сбились с ноги! Гауптман Лопель вздрогнул, остановился, отошел в сторону и стал смотреть на свою роту. Потом раздалось резкое:

— Третья рота — СТОЙ!

Команду отдал комендант. Несколько секунд мертвой тишины, потом послышался его рычащий голос:

— Гауптман Лопель, вы называете это ротой? Если захотели отправиться на фронт с первым же пехотным батальоном, так и скажите. Многие офицеры будут очень рады занять вашу должность в этом гарнизоне.

От ярости голос оберстлейтенанта повысился.

— Что это, черт возьми, за грязные дворняги? Что за недисциплинированный сброд? Не подумаешь, что это прусские солдаты. Их можно принять за шелудивых дворняг. Но средство от этого есть!

Оберстлейтенант надменно оглядел нашу изнеможенную роту. Мы стояли в остолбенении. Поскорее бы он закончил, чтобы нам дойти до казармы, раздеться и улечься.

— Средство от этого есть, — угрожающе повторил комендант. — Дворнягам требуется занятие, небольшая дрессировка. Не так ли, гауптман Лопель?

— Так точно, герр оберстлейтенант, небольшая дрессировка.

В груди у каждого из нас зашевелилась тупая ненависть, смешанная с жалостью к себе. Это означало по меньшей мере час самой изнурительной муштры в немецкой армии, самой дьявольской, изнурительной муштры. Маршировки строевым шагом.

Хоть когда-нибудь лимфатические узлы у вас в паху распухали и твердели от переутомления, от чего болели при каждом шаге; мышцы бедер превращались в тугие комки, и по ним то и дело требовалось бить изо всей силы, чтобы заставить работать, а мышцы ног сводило судорогой; каждый сапог, казалось, весил полцентнера, каждая нога тонну, — и приходилось вам в таком состоянии вскидывать ноги с вытянутыми носками на уровень бедра, притом делать это легко, бодро, ритмично, словно хористки в кордебалете?

Пытались вы, когда лодыжки давно уже не в силах участвовать в этой игре, когда пальцы на ногах скрутились в кровавый комок, когда ступни горят пламенем, большие водяные и лопнувшие кровоточащие мозоли ощущаются как огонь и битое стекло; пытались вы легко поднимать одну ногу, когда другая со стуком опускается на каменные плиты? И это должно совершаться синхронно, с такой точностью, словно сто тридцать пять человек стали одним; это должно производить такой звук, чтобы люди останавливались, прислушивались и говорили: «Вот это маршируют! Великолепно! Какая у нас армия!». Маршировка строевым шагом всегда привлекает неискушенных.

Нас она не привлекала. Это самая ненавистная, самая изнурительная армейская муштра. Она разорвала больше мышц и повредила больше лимфатических узлов, чем любая другая форма обучения. Спросите врачей!

Однако мы недооценили своего оберстлейтенанта. Нам предстоял не час маршировки. Он уже ушел, наш гауптман браво откозырял ему на прощанье, но перед уходом сказал:

— Да, ей-богу, средство от этого есть. Гауптман Лопель!

— Слушаю!

— Ведите их на учебное поле и научите быть солдатами, а не сворой шелудивых дворняг. До девяти часов завтрашнего утра не возвращайтесь. И если после этого ваша рота не сможет показать разбивающий брусчатку строевой шаг, отправитесь обратно. Ясно?

— Ясно, герр оберстлейтенант.

Всю ночь мы практиковались в атаке на открытой местности и строевом шаге.

Наутро в девять часов мы ритмично громыхали сапогами мимо нашего оберстлейтенанта. Он не полагался на волю случая. Заставил роту пройти мимо него семь раз, и я уверен, что если б хоть один из нас сбился с ритма на десятую долю секунды, нам пришлось бы возвращаться на учебное поле.

В десять часов нас распустили, мы, шатаясь, машинально поплелись в казарму и завалились спать.

С нами обошлись бесчеловечно — но ведь мы, собственно, не были людьми. Мы были шелудивыми дворнягами — стаей голодных дворняг.

Эта картина нашего обучения требует завершающего мазка. Чтобы представить все в должном свете и перспективе, нужно добавить голод.

Мы все никогда не могли наесться досыта. Собственно говоря, были слегка помешаны на этом пункте, как и на многих других. В конце войны, в сорок пятом году, все немцы жили на голодном пайке, но в сороковом — сорок первом мы получали меньше, чем наименее обеспеченная группа населения, то есть чем обычные штатские в сорок пятом. Купить мы ничего не могли, так как у нас не было купонов. Обед каждый день был одним и тем же: литр жидкого свекольного супа и немного кислой капусты для добавки в него, но капусту мы получали через день. Нас нельзя было баловать или позволять нам становиться разборчивыми. Мясо представляло собой недоступную для нас роскошь. Вечерами нам выдавали сухой паек на завтра: ломоть ржаного хлеба, который при небольшой практике можно было разрезать на пять кусочков — три на этот вечер, два на завтрак. Кроме того, мы получали двадцать граммов прогорклого маргарина и кусочек сыра с самым высоким в мире содержанием воды — около пяти процентов. По субботам нам выдавали в виде дополнительного пайка пятьдесят граммов мармелада из репы. На завтрак мы получали жиденький, цвета чая, эрзац-кофе с отвратительным запахом и вкусом, однако пили его с удовольствием.

Иногда на учениях удавалось найти в поле картофелину или репу. Ты обтирал с нее большую часть земли, совал в рот и съедал. Все происходило так быстро, что случайный зритель счел бы это демонстрацией фокуса. Вскоре мы открыли, что березовая кора и одна разновидность росшей у кюветов травы довольно вкусные и, возможно, даже питательные — во всяком случае, притупляют мучительное ощущение голода. Вот рецепт: возьмите немного березовой коры или травы, разотрите между касками, добавьте туда соответствующее количество эрзац-кофе и ешьте, как кашу.

Если кому-нибудь чудом присылали хлебный купон, в комнате счастливчика устраивалось пиршество. Целая буханка!