"Когда сверкает молния" - читать интересную книгу автора (Филиппов Александр Павлович)ГЛАВА СЕДЬМАЯДо вечера было далеко. Светило жаркое солнце. Голубело ведренное небо. Безмолвствовали чахлые тополя, изрядно покалеченные дымком цивилизации. Виктор Рабзин с трудом дождался конца рабочего дня, забежал к Давыдовичу. К трамвайной остановке они пошли вместе. Оба молчали. Виктор пугался разговора о главном, наболевшем за эти дни. Его томила их обоюдная тайна, которой, как он прослышал, заинтересовались на комбинате. «Случись нежелаемое дознание, — беспокоился Виктор, — все шишки достанутся мне! Начальник бюро в любом случае останется в сторонке». «Моя хата с краю», — как тот постоянно твердил, когда подключал его к своим «легким шалостям» по соавторству в тех или иных более менее значительных работах безвестных рационализаторов. На остановке, невдалеке от железнодорожного вокзала, они вышли из трамвая. Рабзин взял Давыдовича под руку. — Юра, может, в кабак забежим? Шлепнем по махонькой? — Ресторан — не место для серьезных разговоров, Виктор Иванович, — отказался Давыдович. — Но я приглашаю по дружбе, давно не сидели вдвоем, не говорили по душам, — торопился досказать Виктор. Начальник бюро нахмурился, два крыла черных бровей сошлись на переносице. — Улавливаю о чем речь заводишь, — поправил золотые дужки очков. — На днях по этому поводу меня уже тормошили. — Кто?! — испуганно дернулся Виктор к Давыдовичу. — Секретарь парткома с Ясманом... Добренькими прикинулись... Так, мол, и так, о работе интересуемся... А мне что? У меня все в норме, как Ясман говорит: «Шуруп к шурупу, винтик к винтику». Они вошли в сквер. Заасфальтированная дорожка со строем тополей по обе стороны вела к городу. Не доходя улицы, Виктор пригласил Давыдовича присесть на скамейку. Волнение нарастало, и успокоить его мог только он, начальник бюро рационализации. — Вы не тушуйтесь, — первым заговорил Давыдович, — У нас с вами нет причин к беспокойству. Все сделано так, что комар носа не подточит... — А если сам Локтев начнет ерепениться? — продолжал Виктор. — Не могу понять, что этому Локтеву надобно? Он тоже проходит по документации как автор рацпредложения, — Давыдович тряхнул черной копной волос. — Выходит, на лицо две работы, два автора, если не считать примкнувших... Все в норме, все в законе! — Документы — бумага, — тихо возразил Рабзин. — В наш век бумага решает все! — заключил Давыдович и поднялся со скамейки. — Моя хата с краю! Мое рацпредложение таково: народ пошумит, пошумит и бросит, все останется так, как мы запланировали... Начальник бюро, в противовес Рабзину, не беспокоился. Причин для тревоги он не видел, знал, что разобраться сейчас в том, кто автор, кто соавтор, просто не возможно. Начиная от оператора и начальника цеха, кончая самим генеральным директором — вся артель рьяно подключилась к серьезной работе. И у каждого из них есть закономерное основание утверждать не только о простом соучастии, а чуть ли не о заглавной своей роли. К тому же и Локтев не будет обделен. Получит деньги в бухгалтерии — успокоит свое самолюбие. Хватит ему и этого! С Рабзиным сложнее... За ним должок. За титул изобретателя с него причитается. Но нет, денежных вознаграждений Юрию Давидовичу не требуется. Пусть Рабзин замолвит словечко своему высокому тестю... На данном этапе это поважнее денег! Давыдович не придал особого значения разговору с секретарем парткома и начальником цеха, поэтому не видел необходимости передавать его смысл Виктору, умолчал. А разговор был не безобидным. Секретарь парткома — Зарипов, видно, прознал кое о чем, ибо глубоко вникать во все мелочи не стал, потребовал доложить письменно о всех рацпредложениях последних лет, где Рабзин числился в соавторах. Бумага такая в партком ушла незамедлительно. Разговор с Ясманом был потруднее и до сих пор неприятно задевал его самолюбие. Он нервничал, вспоминая их встречу, взвешивал слова начальника цеха: нет ли в них подвоха? «Нашел чем упрекать! — мысленно ругал Ясмана. — И тем, что они, к сожалению, в родственных отношениях — упрекнул, и в шулерстве каком-то пытался уличить, и всякого абсурда наговорил. Тоже мне — родственничек нашелся! — гневился Давыдович. — Нет, ничего не выйдет у этого мягкотелого правдоискателя. Постыдился бы седых волос своих, словам бы отчет отдавал. Пришел — разбушевался, накричал...» Об этой, далеко нелицеприятной беседе Виктору он не рассказал. Зачем? Она касалась не его. Проходя мимо ресторана, Давыдович обезоруживающе улыбнулся: — Забегу однако, поужинаю. Куда мне податься, старому холостяку? — Чур, угощаю я! — предупредительно вставил Виктор. — Упаси боже, я иду один, Виктор Иванович! К чему лишний раз публично глаза кому-то мозолить? Они разошлись, удовлетворенные по-деловому короткой встречей. Домой Виктор вернулся в хорошем расположении духа. Давыдович сумел успокоить, дал понять, что все нормально, все пройдет, улетучится. Сняв венгерские ботинки, натянув мягкие шлепанцы местного производства, сразу прошел на кухню, где поблескивали глянцевой чистотой великолепные шкафы и полочки импортного кухонного гарнитура. Вечернее солнце тепло сквозило через полотна тюлевых занавесей. Он наскоро перекусил. Достал из тумбочки банку растворимого кофе, настоял в бокале и с удовольствием закончил ужин. Ему нетерпелось сегодня же сходить к Николаю, возвращения которого ждал всю последнюю неделю. Надо было переговорить и с ним: или убедить его во всем, что произошло, или же... Дальше мысль Виктора раздваивалась. Предполагал действовать в зависимости от того, как поведет себя Николай. Можно опять, как и было вначале, Соединить воедино два умышленно разрозненных предложения, а можно, как советовал Давыдович, наотрез отмежеваться от Локтева. За стеклянными створками дверей, в зале, послышался невнятный шорох. Он не ожидал застать жену дома, та планировала вечером пройтись по магазинам, сделать кое-какие покупки, нужные по хозяйству. Он вошел в просторный зал, увидел жену в неизменной позе последних дней: она полулежала на тахте, прикрытая оранжево-ярким махровым халатом, перелистывала книжку, не обращая внимания на идущего к ней мужа. Каждая черточка ее округлившегося лица сквозила давно укоренившейся неприязнью. Она, собственно, и не пыталась скрывать этого от Виктора. Всегда веселая, довольная собой и жизнью, в последнее время Татьяна изменилась не в лучшую для мужа сторону. Он замечал ее холодность, резкую грубоватость суждений, неуместное — на показ ему — пренебрежение. Все это казалось Виктору мелкими «издержками» семейных взаимоотношений, никчемными придирками обидевшейся женщины. Но то была не обида, что-то сложнее и значительнее интуитивно подкралось в ее обычную мягкосердечность, недобрая догадка нежданно прояснилась в сознании. В последние два года она по мере сил, когда не была занята дочкой и школьными уроками, как прилежная ученица, исполненная чувством своей необходимости, делала чертежи для мужа. Ватманской бумаги и кальки перечертила тьму-тьмущую. Поправляла, переделывала, прежде чем не убеждалась, что сделанное не вызовет ничьих упреков. Работала старательно, со всей своею прирожденной усидчивостью. Она глубоко верила, что помогает тем самым мужу и Локтеву в большом, значительном деле, развернувшемся на комбинате. И еще думала о другом, о главном для такой, как она, женщины: может, эта работа наконец по-настоящему привяжет ее к мужу, сблизит и породнит их. Она с постоянной тревогой ощущала, что их дом — это слишком изящная хрустально-сусальная ваза, которой при случае легко расколоться вдребезги. Из тесной кухоньки Виктор прошел в просторный зал. — Опять женские штучки? — недовольно подсел к ней. — Хватит, не надоело ли? Здесь вкалываешь как проклятый, а она все недовольна! Татьяна отодвинулась от края тахты, отстранившись от неуместно протянутых рук Виктора. — Продолжай дуться в таком случае, а я пошел... Мне к Локтевым сходить надо. — Он поднялся, прошел к застекленной двери, но выйти не успел. — Виктор! — услышал за спиной ее резкий голос. Он оглянулся, увидел бесстрастный взгляд. — Прежде, чем уйти, прочитай то, что лежит там! — Она протянула руку, показывая на телевизор. Виктор подошел к столику, на телевизоре лежал тетрадный в клеточку листок. «Дворняжка живет долго, лет двадцать-двадцать пять. Тявкает себе и до других дела ей нет. Выползет из конуры, побрешет, полает и опять упрячется под крышей, сытая, довольная... А охотничья умная собака тянет всего лет пять-шесть. Она обучена, от природы обострены занятые постоянно нервы и мозг. Трудиться — ее главный удел. Без леса, охоты, без человека рядом, кому она друг, — жизни у нее нет!.. Виктор, мы молчим, мы не знаем глубин друг друга. И потому, не обессудь, я ухожу от тебя... Не хочется, не могу жить дворняжкой!» Беглым взглядом оживших глаз он быстро пролетел по тетрадному листку, лихорадочно возвращаясь к тому, что уже читал, не веря написанному. — Это все? Лучшего изобрести ты не могла? — И он разорвал в клочья тетрадную страничку. — Уезжаю сегодня, последним автобусом! — услышал категоричный ответ. — Хорошо, что дочку не успели забрать от родителей... — Но это немыслимо, Татьяна! — закричал он. — Немыслимо — жить так! Продолжать жить... Виктор нервно сбросил с ног мягкие шлепанцы, и они разлетелись по полу в разные стороны. Демонстративно хлопнув дверью, ушел. Он долго вышагивал по улицам, шумно-оживленным в эти часы. Навстречу шли озабоченные люди, среди них попадались знакомые. Он мельком, одним кивком здоровался, проходил мимо. Ему не верилось в то, что написала Татьяна. Никуда она не уйдет, не позволит самолюбие и женский страх одиночества, — зло думал он. Здесь хорошая квартира, которую в конце концов недолго поменять на такую же в ее родном городе, здесь работа. Рвалась же сюда, из-под родительской опеки, чтоб познать самостоятельность, проверить свои силы — сумеет ли без папы и мамы?.. Нет, она не уйдет... Выцвела голубинка неба. Опустилось солнце за дымное марево комбината, разукрасив горизонт в удивительно яркие, лихие краски. Центральная улица вывела его сначала к широкой новой площади, затем — к пригороду, где был автовокзал. Не страх ли привел его сюда? Не желание ли увидеть уезжающую Татьяну? «Нет, нет! — сам себе твердил с уверенностью Виктор. — Никуда она не уедет!» Последние автобусы отфыркивались выхлопными газами. Тяжело набирая скорость, расходились в разные концы магистрали и быстро скрывались в наступающих сумерках. Он постоял, бесцельно наблюдая за автобусами, за людьми, вечно спешащими неведомо куда, за старенькими торговками, не успевшими реализовать смородиново-малиновую и цветочную продукцию своих частных садов. Машинальным взглядом наткнулся на свежие срезки сахарно-белых гладиолусов, непроданно торчащих из ведра с водой. Он подошел к старушке и, не торгуясь, купил несколько ветвей, отяжеленных белой прелестью цвета и мечевидными разводьями листвы. Войдя в улицу, ведущую к дому, решил к Локтевым не заходить, вполне уверовав в победные слова начальника бюро — Давыдовича. «Живет же человек! — подумалось ему. — Три раза женился-расходился и как с гуся вода, в ус не дует...» Он подошел к дому, посмотрел на третий этаж, где их квартира. В окнах огней не было. «Наверно, спит уже?» Вбежал по бетонным ступеням на свой этаж. Чтоб не будить жену, звонить не стал, замок открыл ключом. Раздевшись, заглянул в спальню — Татьяны там не было. В предчувствии недоброго он кинулся в зал, к телевизору. На тахте лежал оранжевый махровый халат, на телевизоре — записка. «Подумай и одумайся. Уезжаю за дочкой. Вернусь к началу школьных занятий. Таня». От души отлегло... Значит, вернется! Поздно вечером зазвонил телефон. Виктор схватил трубку и сразу же признал по голосу секретаря парткома — Зарипова. — Я извиняюсь, Виктор Иванович, — услышал он, — но наша бюрократия опять сделала просечку. Завтра партком, а вас вызвать забыли. Так что приглашаю лично... — и секретарь положил трубку. «Зачем? Я же не член парткома?» — подумалось и опять, в который уж раз, в нем зашевелилось сомнение. А вдруг всплывет все, вдруг Давыдович допустил непростительную оплошность или, припертый к стене фактами, признался во всем Зарипову. Страшно не хотелось выглядеть побитым перед руководством комбината, перед Локтевым, перед Татьяной. Он оглядывался памятью назад и все больше убеждался, что он один, один виноват, во всем. До начала заседания партийного комитета Виктор разрешить этого злополучного вопроса не мог, ибо и главный инженер, и генеральный директор были в отъезде. Какая-то смутная надежда появилась у него, когда он вспомнил главного инженера, усомнившегося в авторстве Локтева. «Если будет туго, придется сослаться на него, иначе по всем статьям выйдет, что виноват один я».
Локтев сидел в приемной парткома. Сейчас его совершенно не волновал вопрос пуска установки, с невыясненной путаницей в авторстве. Вопрос этот как-то притупился, стал не столь значимым в сравнении с приемом в партию. Когда Николая пригласили и он вошел в кабинет, там еще не успели сгладиться страсти предыдущего разговора. О чем стоял вопрос, Локтев не знал, но увидел разгоряченные спором лица членов бюро, уловил их воодушевление и решительную горячность. Секретарь Нургали Гаязович Зарипов, крепкий, широкоплечий башкир с резкими, грубоватыми чертами лица, стоя за столом, заканчивал со злостью и гневом предыдущий какой-то весьма важный разговор. Николай невольно уловил конечный обрывок его речи. — Вот дожили, честное слово! — горячился секретарь. — Теперь без горкома партии, а тем более без обкома обычных гвоздей достать нельзя? Куда ни сунься — никто самостоятельно решить не смеет пустячных дел. Видите ли, не хотят брать на себя ответственность. А вот я беру ее ежедневно, ежечасно, можно сказать. Почему беру? Потому что верю в собственную правоту и знаю, обкому поправлять меня не за что. Сказано — сделано... Зарипов властным взглядом оглядел присутствующих. Кое-кто, не выдержав пронзительно открытых глаз, отворачивался как бы нечаянно. Обращаясь к кому-то неконкретному, к некой символичной фигуре руководителя, секретарь продолжал, и слова его ложились веско, без прежней горячности, а потому ясно и убедительно. — Если тебя поставили на важный участок работы, дали тебе ответственный пост, значит, партия доверяет. Значит, должен решать вопросы самостоятельно, без нянек. И нечего по каждому пустяку партию примешивать: скорехонько бежать в горком или ехать в обком... Это не дело! Может, теперь вы, Израель Львович, чтоб гвозди достать или штакетник для коллективных садов, непосредственно в ЦК будете обращаться? Эту трусливую укрывательскую позицию хозяйственников, когда завскладом кивает на начальника, начальник — на министра, а министр, естественно, на ЦК... — в пух-прах бить надо! Николай понял, что речь шла об их цехе и секретарь парткома упрекал в чем-то Израеля Львовича. — Николай Иванович, — неожиданно обратился к нему Зарипов. — Без вашего участия, к сожалению, на днях мы рассматривали и обсуждали вопрос пуска установки в вашем цехе. В горкоме партии нам негласно дали по шапкам за одну, мягко говоря, оплошность, но мы без вас не можем разобраться в ней, в этой халатной оплошности: Иван кивает на Петра, а Петр на Ивана. Вот Израель Львович доказывает, что вы не только участвовали в разработке модернизации, но выставляет вас чуть ли не самой заглавной фигурой. Об этом он и в горкоме рубанул... Так ли это? И как изволите понимать заявление вашего непосредственного начальника, то бишь Ясмана? Ожидая в приемной своего вызова, Николай, как ни странно, думал вовсе о другом. Его тревожил и наполнял каким-то волнением предстоящий прием в партию, а не этот вопрос, неожиданно поставленный секретарем парткома. Он как бы очнулся, пришел в себя, прежнее волнение отхлынуло. Задетый несправедливостью, о которой в данный момент не хотелось думать, он уверенно, с некоторой даже нагловатостью сказал: — Всю идею реконструкции: и установки, и подающей линии предложил я, чуть ли не три года тому назад! — Вот-вот, — перебил Нургали Гаязович, — и Ясман утверждает то же самое вплоть до того, что готов отказаться от собственного участия в реконструкции. — Он прервался, сощурив посуровевшие глаза, пристально всмотрелся сначала в лицо Рабзину, потом перевел взгляд на Николая. — Мы знаем вас как хорошего и активного рационализатора. Но каким же тогда образом в документации не оказалось вашей фамилии? Что это, простое упущение или чей-то умысел? — Этого я сам не знаю, — понуро подтвердил сомнение секретаря парткома Николай. — Виктор Иванович доказывал здесь, что фамилия Локтева, дескать, вылетела машинально. А до парткома он, как мне известно, настаивал перед всеми о совершенно другом, — якобы, вы, товарищ Локтев, вообще не причастны к усовершенствованию головной установки. — Как это так! — изумленно обернулся Николай к Виктору. — А коль машинально фамилия вылетела, — вмешался в разговор Израель Львович, — так вписать надо и нема делов! — Вписать не трудно, раз плюнуть, — опять загорячился секретарь. — Да вряд ли не трудно! Вся документация, утверждена давно Москвой, — подал голос из крайнего угла кабинета невозмутимый Давыдович. — Настоим — впишем! — утвердительно подчеркнул секретарь парткома. — Бумага все терпит... Но дело тут пахнет, чую, керосином: спичку зажжешь — вспыхнет. Что-то здесь не то... — Да что вы, Нургали Гаязович, — скороговоркой, чтоб не перебили, заторопился Виктор. — Я же объяснил все до мельчайших подробностей... — По вашему объяснению выходит — во всем виноват главный инженер, усомнившийся в приоритете простого оператора. А вот я, убей меня, не верю! Ваш, казалось бы, бесспорный факт не имеет под собой основы. Перед членами парткома заявляю категорически, чуть только выкрою время, назначу специальную комиссию — пускай разберутся детально во всем. Иначе, я смотрю, у нас на комбинате прямо стало какой-то непогрешимой закономерностью: чуть кто разнюхает, что предложение чье-то сулит хорошенькую выгоду, так и норовят под него свои фамилии втолкнуть. Это же настоящий разбой! По рукам надо бить, ведь рука-то протянута к государственному карману. В таком случае и я с легкостью штабного писаря под любым предложением свою фамилию могу поставить, так, что ли? Виктор Рабзин не ожидал такого крутого поворота. Еще во время недавнего разговора с Николаем в красном уголке парткома он понял, чем грозит этот обман, его могут заподозрить и обвинить в умышленных действиях против Локтева. Он уже обдумывал, каким образом возможно восстановить все, как было, но его разуговорил тогда Давыдович, не видящий причин опасаться. Теперь он понимал, что проигрывает. Оставалось одно из двух: затушевать свою вину, перевалив все на случайную ошибку главного инженера комбината или признать себя виновным и поднять руки. Но этого во что бы то ни стало допустить нельзя. Тогда со всей полнотой откроется истинный характер его поступка. А за это по головке не погладят. Опять подал голос Давыдович: — Локтев остается же одним из авторов... рацпредложения. И деньги за свое получит. — Деньги мне могут выдать и за изобретение, нахимичат в бумагах и выдадут. Да разве я за деньги вкалывал... Секретарь улыбнулся, внутренне поддерживая горячность рабочего, многозначительно произнес: — Ничего, Николай Иванович, у палки всего два конца: один в земле, другой — в небе. Разберемся... И не только все на свои места поставим, но, думаю, кое-кому всыпать придется по самое десятое число... Кроме того, — секретарь взял со стола докладную записку из бюро рационализации, — я смотрю, Виктор Иванович, — он скосил глаза на Рабзина, — и вижу, что вы и в механике смыслите не хуже, чем в химии, так сказать... — Не понял, — отозвался Виктор, скупо улыбнувшись. — А то, дорогой, что, чую, зазря попали вы в коренники, когда место в пристяжных быть. И то много! Виктор вспыхнул. Рабзин увидел решимость секретаря разобраться во всем и у него мелькнула единственная надежда: добить Локтева левым ударом, из-за угла, тем более, что и начальника цеха и его оставили на парткоме. — Ну что ж, товарищи, неча воду в ступе толочь, приступим к следующему вопросу. Зачитали рекомендации и автобиографию. Один из рекомендующих присутствовал здесь — начальник цеха Ясман. По рекомендации Павла Петровича Вершинина, умершего прораба споров тоже не возникло. — Как, можно принять эту рекомендацию? — спросил секретарь. — Конечно! — Безусловно, прораба мы знали хорошо! — поддержали члены партийного комитета. Локтеву задали несколько традиционных вопросов. Он, волнуясь, ответил. Все шло своим чередом, так как оператора здесь знали и в партию он не лез сам, как бывает у некоторых, а ему в десятый раз напоминали в цехе, что такому рабочему, как он, не к лицу ходить в беспартийных. Нургали Гаязович внимательным прищуром и без того узких глаз оглядел присутствующих, спросил: — Я думаю, следует поддержать решение первичной организации, возражений не будет? Возражений не последовало. И тут наступило то, чего никто не ожидал. Как перед грозой, застоялась минутная тишина. Было слышно тиканье настольных часов, капустное поскрипывание дерматином обитых кресел. Членам парткома осталось поднять руки, вот уже секретарь собрался сказать последнюю фразу: «Кто за?» Успел улыбнуться Николаю и кивнуть озорно головою Израель Львович. Поторопился начальник цеха! Затянул на долю минуты последнюю фразу секретарь! Тишина была не случайной. Гром грянул. Виктор Иванович Рабзин слегка приподнялся со стула, попросил слова. — Разрешите мне, Нургали Гаязович... Николай резко повернулся к нему и увидел бледное лицо Виктора с ранними глубокими морщинами, увидел плотно сомкнутые тонкие губы, умное и злое выражение глаз. Николай тут же понял, что это конец. Виктор не член партийного комитета и просто так слова не попросит, видимо, решился на нечто важное. — Как, товарищи, разрешим высказаться Виктору Ивановичу? — спросил секретарь. — Вопрос ведь решен и добавлять к нему нечего? — недовольно возразил кто-то. — Пусть говорит, только покороче! И он сказал. Губы его вздрагивали, бровь над правым глазом нервно шевелилась, бледные щеки приобрели землистый оттенок. Весь он преобразился, еле сдерживая нервное состояние, с видимым спокойствием заговорил: — Мы с Николаем Локтевым земляки. Я хорошо знаю его с детских лет, и до самого последнего момента ожидал, что Николай Иванович скажет об одной из главных деталей своей биографии. Но, вижу, он смалодушничал, попросту говоря, струсил. А трусливым есть ли место в партии? — Вы о чем, товарищ Рабзин? — грубо прервал Нургали Гаязович. — Ближе к делу... — Пусть он сам скажет, — тихо добавил Виктор, — пусть скажет об отце... Пошатнулось небо за переплетом оконных рам. Белым туманом застлало глаза Николая. Он медленно встал со стула, приоткрывая рот, беспомощно пошевелил губами, пытаясь вымолвить что-то, а что — так никто и не разобрал, не расслышал. Все члены парткома, догадавшись о какой-то страшной, не известной им беде, удивленно и сострадательно смотрели на Локтева. Одна его фраза прорезалась более-менее внятно. — Можно мне выйти? Нургали Гаязович, переводя взгляд, смотрел поочередно то на Рабзина, то на Локтева, ничего, не понимал, но какая-то догадка невероятно страшного исказила его лицо, он, не на шутку растерявшись, разрешил Николаю Локтеву выйти. Виновато повернувшись спиной к членам парткома, поникший, ссутулившийся, уже прикрывая дверь, Николай услышал последние слова Виктора: «Отец у него был дезертиром, в войну...»
Жизнь утратила всякий интерес. Странно, не было даже злости на Виктора. По сути, он прав, он же не клевещет на него, просто высказал то, чего не смог сказать Николай, не поворачивался язык вымолвить признание не своей вины, а чужого, незнакомого ему человека, считавшегося, непонятно почему, — отцом. Николай вышел из административного корпуса комбината, сел в первый попавший трамвай, так же механически вышел из него у железнодорожного вокзала, где недавно, после смерти прораба, сидел на грубой скамье с необходимым клеймом: МПС. Шагал, низко опустив голову, ни на кого не глядя. Ему чудилось, мнилось, будто все в городе уже прознали о том, что сегодня стряслось с ним, что ему воздали наконец-то по заслугам за укрывательство темного прошлого отца, за трусость, за неоплатную отцовскую вину. «Цыгане, — вспомнилось ему невольно. — Кочевой табор неунывающего народа. Им легче, у них свои законы, идущие от природы, вечно неизменные...» Миновал площадь, вышел на свою улицу, где кончался город и начиналось колхозное поле. Оно подступало своим краем в самый притык к городским улицам, весною чернело жирной пашней, а сейчас, ближе к осени, буйствовало позолотой хлебов. Там, за тучным полем, катила воды светлая река, река его детства. Целое созвездие городов — старых и послевоенных — сбежалось к берегу реки, они пили из нее ключевой прозрачности воду и возвращали вновь уже изрядно подпорченную. Ниже по течению в ее чистые струи, масляно змеясь отовсюду, вплетались жидкие остатки нефтехимических производств. Николай вышел к берегу. Вдали за рекой небо затягивало тучами. Там шла гроза. Ударов грома не слышно, только частые всплески молний зигзагами вонзались в землю. Гроза проходила стороной, касаясь одним краем пригорода. Наволочное небо над равнинным полем не сулило дождя. Изредка крупные капли, словно свинцовые дробинки, по отдельности — то тут, то там — пузырили речную гладь. Гроза уходила вдаль. Вот белый зигзаг молнии прочертил чуть ли не половину горизонта, расколов темень неба на две половины. Гром тихой волной прокатился по закраешкам леса, удалился к горам, вернулся и рассыпался по разнотравью долины, тихо-тихо коснулся слуха Николая. Какое далекое эхо! Так вот и война, отгрохотала давно, потухли ее молнии, поутихли грома, но эхо — далекое эхо войны все еще будоражит и тревожит сердца людские. Какое беспощадное далекое эхо! Редкие крупные дождинки падали с неба. Гроза уходила за город. Николай сидел на берегу и думал, думал, думал... Стыд и унижение не давали покоя. Пора идти домой, но трудно подняться, ноги не слушались. Как он посмотрит в большие, открытые глаза Светы? Как после всего, что стряслось, ласкать и нежить дочек? Он лег на спину, приминая низкорослую травку, закинул руки за голову, глядел в мутное небо с редкими голубыми прогалинами меж тяжелых, не пролившихся дождем облаков. Начинало смеркаться, а он все лежал в задумчивости и тоске, не зная, что предпринять, как ступать отныне по земле. Николай представлял, что в жизни бывают моменты похлеще и позначительнее. Люди, занятые собой, бесконечной работой, вряд ли так остро восприняли его беду. По всей вероятности, многие из них поудивлялись, поговорили и начисто позабыли обо всем. Что там какой-то Колька Локтев по сравнению с мировой революцией! Да ничего, ноль без палочки, муравей-букашка, козявочка. И кому какое дело до того, что он сейчас, отрешенный от жизни, валяется в траве и плачет? Кольнет ли кого его скрытая в себе боль? Вряд ли... Один он, один... А в поле — один не воин! И кому сейчас докажешь, что он не виновен, ни перед кем не виноват. Жил и работал, как многие на этой грешной земле, даже лучше многих. Отдавал все, что за душой, друзьям и товарищам, семье и работе. Но вновь кололо сознание: ведь ты струсил, смалодушничал, скрыл преступный отцовский грех? Такой трудный путь пройти в пустоте дней и вдруг наткнуться на сказочный камень, что посередь дороги, а по нему белым по черному выписано: налево пойдешь — смерть найдешь, направо пойдешь — ее же найдешь и прямо пойдешь — будет то же самое... Так зачем тогда все? К чему эта ежедневная борьба за какое-то, предназначенное судьбой, место на земле? Зачем тогда — друзья и враги? Зачем — мир и война? И куда б ни ступить, всюду одно и то же... Горько, досадно, трудно... Кто не верит, не знает, не хочет знать, что звезды в небе светят и днем, тот должен жить в колодце. Оттуда, со дна его, звезды видятся и днем... А Витька? Ах, Витька, ослеп ты, что ли? Как же ты не разглядел звезд? Тебе ли не видеть их? Нет, ты отчетливо созерцал эти звезды и пугался, что то же самое видят многие. Жаль, что не в тебе видят, а в других... Вот что пугало Витьку, вот что толкнуло на подлость! Застучали по земле, запузырили воду дождинки, все чаще и чаще. Выплакалось небо, но будто назло кому-то возвернулась тучка, оторвавшись от стаи, и поползла в сторону города, проливаясь сплошным дождем. Хлынуло коротко и мгновенно. Николай поднялся с бережка, побежал укрыться к одинокому широченному осокорю. И здесь увидел он, как через хлебное поле, узкой промокшей тропой кто-то торопился сюда. Видать, не он один застигнут врасплох нечаянной грозой, кого-то еще гонит она под ветвистую шапку осокоря. Вглядевшись пристальнее, Николай неожиданно различил в далекой, бегущей сюда женщине Свету. Он застыл в неожиданности. Зачем, зачем она? В эту минуту ему никого не нужно — одиночество легче. Чего ей надо, Светке? Спрятаться не было никакой возможности. И она, по всей вероятности, заметила его издали, побежала, прибавив шаг. Бежала к нему. Расстояние и бледные сумерки проглатывали ее черты, но Николай-то точно знал, что это — она. Побледневшая, с большими кукольно-синими глазищами, заплаканная — на белках глаз ясно проступали кровяные прожилки, — подбежала, обняла его, не проронив ни слова. Потом заглянула в лицо мужа и увидела безразличную ко всему, холодную льдистость во взгляде, испуганно зашептала: — Опять ты нехороший... Ну разве можно так убиваться? — и с силой затормошила за плечи. — Раскачайся немного, чего нюни-то распускать теперь! — И со строгой решимостью добавила: — Пойдем домой, обдумаем... Пошли, пошли, шевелись немного... — Чего думать, тут хоть в петлю лезь со стыда... — Вот дуралей нашелся, сразу же и в петлю. Еще поспорить надо, подраться... — После драки кулаками не машут! — проговорил Николай. Света сердито оборвала его: — То-то, мне, Ясман после работы звонит! В парткоме, говорит, переполошились все до единого, а когда снова позвали, тебя в приемной и след простыл... Ты, Коленька, и сам виноват, струсил. Никогда не думала, что в тебе трусости столько! — Не трус я! — буркнул Николай. — Сама же знаешь... Стыдно только, стыдно! — Знаю, — зашептала она, увлекая его на тропинку, ведущую к городу. Сырые сумерки слизнули очертания дальних гор и леса, перед ними поблизости, то тут, то там, вспыхивали электрические пятнышки многоэтажных домов. — Коленька, а может тебе стоит пожаловаться кому, в Москву или обком партии? Пусть там разберутся во всем. — Нет, Света. Выходит, что я в партию силком лезу. Так не пойдет, нельзя так-то... — Ну, напиши жалобу в газету? — искала выход Света. — Наивная, куда бы ни написать, все равно сюда же обратно вернут для разбирательства. Не то это, не то!
Дома, как всегда, было прибрано, уютно. В уголке копошились, не ведая ни о чем, белокурые дочки. Побросали все, шустро метнулись к отцу, хватая ручонками полы мокрого пиджака. Они беззаботны, дела им нет до отцовской боли, свербящей душу. Им, стригункам, не понять тяжести его дум. Ночью он лежал с открытыми глазами, не смежая век. Спала Света, уставшая и измотанная его страданием. Медные волосы ее разлились ручейками по белому полотну подушки. Ему не давала покоя мысль, почему так жестоко предал его Виктор? В то же время понимал, что сам был глубоко не прав. Чего бы ему стоило набраться решимости, коль уж был задан вопрос об отце, все выложить начистоту! Рано или поздно тайна становится явной, ибо груз ее всегда невыносимо тяжел для несущего. Разделенная с кем-то, она становится легче. Николай сознавал эту житейскую истину, однако спокойней ему не становилось, наоборот, в нем разгоралось зыбкое предчувствие страха. Он пугался беспощадности завтрашнего дня, боялся своего цеха, куда непременно надо идти, Смутно осенила тусклая надежда, что завтра придет в цех и, не встречаясь ни с кем, напишет заявление об уходе с работы... Думал об этом, а сердцем чувствовал — без своего комбината, где проработал так много лет, существовать можно, а жить нельзя! Совершеннейшей мелочью казалась ему сейчас неувязка с изобретением. Факт остается фактом, из песни слова не выкинуть. Вернется главный инженер комбината, все выяснится, каждому воздастся по заслугам. И прав был парторг Нургали Гаязович, когда возмущался — не слишком ли много развелось желающих погреть руки?! Не это волновало Николая. В другое время он бы не смолчал, сумел бы защитить не столь себя, сколь обычную человеческую истину. Не путаница в бумагах придавливала его явной несправедливостью, а то, почему, зачем, на каком основании не приняли в партию? «Виноват ли я?» — одолевало сомнение. — «Наверное, виноват...» — неопределенно отвечал сам себе. И еще промелькнула догадка: непременно отомстить за весь позор, за унижение, отомстить Виктору! Та далекая ночь без звезд в небе, с лунным квадратом, упавшим от окна на паркетный пол, та ночь отвергнутого порыва любви до мельчайших подробностей воскресла в его памяти. Той давней зимой он женился, жить было негде, пришлось Свету с родившейся дочкой отправить в деревню, к ее родителям. По долгу землячества временно, до получения комнатки в общежитии, Николая приютил Виктор. «Живи, — привел он его домой. — Места всем хватит». В трехкомнатной квартире места действительно было много. Виктор с Татьяной, как и он, только начинали семейную жизнь, и потому комнаты были просторны и не обставлены. Николай днем то работал, то, бегая по городу, утрясал всякие дела, вечером приходил в квартиру друга, листал газеты и журналы, потом кидал к стенке матрац, спал прямо на полу. Однажды ночью он проснулся от легкого поскрипывания паркета. Чье-то горячее дыхание ощутил около губ, чьи-то взволнованные руки сторожко касались пикейного одеяльца, создавая видимость какой-то нечаянности. Он испуганно приподнял голову над подушкой, второпях включил настольную лампу, стоящую у изголовья брошенного на паркет матраца. В приглушенном свете увидел Татьяну. Она стояла передним на коленях, и он ясно различал под сиреневым нейлоном пеньюара глубокий вырез полных грудей. Темные, жгучие глаза ее в страстном бесстыдстве были широко открыты, припухшие губы слабо шевелились: «Коля, Коля, проснись...» Он испугался ее. От тела Татьяны исходил запах женского тепла и неги, шампуня и духов. Безрассудная кровь горячила виски. С ума сойти, безумство! А Виктор, — подумал он. — Виктор в ночной смене. Под утро он вернется в грязной робе, уставший, в подтеках землистого пота, заберется в ванну и будет долго плескаться там, довольно отфыркиваясь. Под самый конец крикнет: «Танюша, иди спинку потри!..» А потом выйдет в синем махровом халате, подаренном тещей, хлопнет дружески по плечу проснувшегося Николая. «Что, завидки берут, Колян? Ничего, скоро получишь квадратные метры, прискачет к тебе Светка и забудешь обо всех невзгодах». Николай зло зашептал: — Уходи, Татьяна! Ты зачем здесь? Уходи, не то Виктору скажу... Она вспыхнула, встрепенулась, резко поднялась с колен. Просвечиваясь через нейлон, смутно вырисовывались полные бедра. Как бы оправдываясь, тихо сказала: «Я одеяло хотела поправить, а ты чего, дуралей, подумал... И не стыдно?» — сказала и бесшумно босоногая прошлепала к себе в комнату. На другой день Николай ушел от Виктора к. ребятам в общежитие.
Все это было давным-давно, и нынешней ночью вспомнилось вновь. Он сознавал, что эта правда, если о ней рассказать, потрясет Виктора. Но знал и другое, что у него не подымется язык произнести хотя бы слово. И не ради себя, не ради Виктора — он-то теперь черт с ним! — а ради Татьяны... Тягуче и тяжело прошла в бессоннице ночь. И та, давнишняя, и нынешняя тоже. |
||
|