"История моих книг. Партизанские повести" - читать интересную книгу автора (Иванов Всеволод Вячеславович)

ГАЗЕТА «СОГРЫ» И МОЯ СОЦИАЛЬНАЯ ДРАМА «ЧЕРНЫЙ ЗАНАВЕС»

Повышения заработной платы и уменьшения десятичасового рабочего дня мы добились еще до октябрьского переворота, так что как будто после Октября не свершилось ничего особенного. Мы жили по-прежнему бедно, по-прежнему в тех же лачугах и углах, что и раньше, по-прежнему ходили каждое утро покупать на базар картошку, которая все дорожала и дорожала, и по-прежнему я обедал на толкучке в так называемом обжорном ряду.

Да, внешне мы переменились очень мало. Мы ходили в тех же заплатанных пальто и рубашках, в которых мы проходили всю войну. Но внутренне изменилось чрезвычайно многое: все глядевшие на нас видели, казалось мне, что лица наши дышат необычайным счастьем. Честное слово, мне временами думалось, что от меня разбегаются лучи, что шаги мои сверкают. Мы были глубоко и торжественно убеждены, что справедливость восторжествовала навсегда, что так легко побежденный враг никогда не оправится. Мы очень верили в людей. Уныние и скорбь исчезли от нас навсегда. Даже капиталисты скоро признают нашу правоту и в дальнейшем будут помогать нам, а не мешать.

Я передаю вам не слова, которые мы говорили, а чувства, владевшие нами, молодежью типографий, заводов, казарм. Мы, разумеется, часто восклицали о бдительности, о капитализме, который не скоро сдаст свои позиции и с которым нам предстоят битвы, но в душе мы были надменно уверены, что со всем темным прошлым покончено, что оно никогда не возвратится. Как же вернется тьма, если перед нами свет?

Надменность надменностью, но омские литераторы повергли меня в прах. Какие таланты! Антон Сорокин не только интересный прозаик, он еще писал картины и что-то изобретал в области печатного дела, не говоря уже о том, что придумал особую бухгалтерию, которую успешно применял в Управлении железной дороги, где он служил. Павел Дорохов, кроме писания рассказов, был еще вдобавок известным землемером и даже имел собственный кабинетик, где и выслушивал снисходительно мои сочинения. Поэт А. П. Оленич- Гнененко печатад замысловатые красивые стихи, ходил в студенческой фуражке, был возвышенно весел и так обаятельно ласков со мной, что эта ласковость казалась намеренной.

Поэтов вообще было много. Петербуржец Георгий Маслов поражал нас тонким своим классицизмом. Он читал нам отрывки своей поэмы «Аврора», которая лет семь спустя вышла в Петрограде с предисловием 10. Тынянова. Другой поэт, бывший рабочий ярославских мануфактур, Иван Малютин, из политических ссыльных, удивлял редким знанием книг и умением достать любую книгу. Эгофутурист Игорь Славин, маленький, остроглазый, бормотал, шепелявя и краснея, свои странные стихи. Басил розовощекий Юрий Сопов, суровый, саркастический, бесцельно погибший талант. Он печатался в местных «Известиях». После прихода белогвардейщины он попал по мобилизации в юнкерское училище, а еще позже — в охрану Колчака. Как-то, находясь вместе с другими офицерами в передней адмирала, он вздумал поиграть ручной гранатой. Граната зашипела у него в руках. С испугу, вместо того чтобы бросить гранату на двор или того лучше в кабинет Колчака, он швырнул ее в ящик, где хранились другие гранаты. Присутствовавшие в передней офицеры, кроме двух, тяжело раненных, были убиты. Среди убитых нашли Юрия Сопова. Колчак, к сожалению, уцелел.

Встречи писателей происходили обыкновенно у Антона Сорокина, который умел без изысканной любезности, без натянутости, а с мягкой проницательностью сближать людей искусства. Войдя к нему в комнату, вам хотелось читать красивые рассказы, слушать стихи, говорить о живописи. Хотя, повторяю, у Антона Сорокина я видел достаточно писателей, но в сущности ни с одним из них не дружил. Пожалуй, ближе всех был мне поэт А. Оленич-Гнененко. Но и он казался мне чересчур начитанным, чересчур знающим. Мне трудно было с ним разговаривать по душам. Словом, я чувствовал себя связанным, а мне хотелось действовать на полной свободе. Казалось, мне дают «оригиналы», написанные чужой рукой, и я должен беспрекословно набирать их.

Познакомился я на заседании местного Совета с шахтером Саницыным, человеком, не лишенным, пожалуй, литературных способностей. Сообща мы придумали организовать «Цех пролетарских писателей». Нашли двух поэтов: один был слесарь небольшой механической мастерской, а другой, как ни странно, — гробовщик, по фамилии Березин, писавший малопонятные, туманные «стихотворения в прозе»: профессия, по-видимому, действовала на него удручающе.

Весной 1918 года наш цех начал свою работу. Мы решили выпускать еженедельно литературную газету «Согры». Сограми называется в Западной Сибири поросль, вырастающая на болоте. Название газеты, как видите, было и возвышенное и глубокомысленное. Насмешники, правда, расшифровали его проще: Союз омских графоманов.

Мы купили в складчину бумаги. Я набрал, прокорректировал всю газету, состоявшую из четырех довольно больших полос, которые в основном были заполнены моими произведениями. И передовицу, восхваляющую советскую власть, тоже написал я.

Да, раз действовать, то действуй возможно шире и смелей!

К тому времени я сочинил сумрачную социальную драму «Черный занавес», действие которой происходило в каком-то вымышленном немецком городке, населенном ткачами. На окраине городка живет в своем замке владелец ткацких фабрик граф Гонч. У него есть супруга — красавица Эрта, экзальтированная и «светозарная» дама. Среди ткачей возникает забастовка. Рудольф, молодой предводитель забастовавших ткачей, тайно влюблен в графиню Эрту. Графиня, ничего не зная об этой любви, по доброте сердца хочет сообщить Рудольфу, что граф Гонч вызывает из столицы войска, которые должны разогнать забастовщиков. Разумеется, луна, пруд, кипарисы (!), и в тени кипарисов гуляют двое: предводитель ткачей Рудольф и графиня Эрта. Она мгновенно влюбляется в Рудольфа.

Конечно, предводителя ткачей играть лишь мне, и, конечно, эта самая лучшая и пылкая роль всей пьесы. Боже мой! Какие я написал нежные и торжественные монологи, какой озноб потрясал меня! Ну, монологи графини тоже были не плохи, хотя, надо сказать, она чувствовала себя несколько растерянной: любить, ткача?! Но сердце не камень, и после длинного диалога, где графиня Эрта говорит то насмешливо, то небрежно, то надменно, то ласково, она соглашается наконец покинуть замок и уйти с ткачом. Она боится только, что остальные ткачи из-за хищности и плотоядности графа Гонча не примут ее в свою среду. Рудольф с сияющим лицом стыдит ее, и она начинает понимать большие сердца ткачей.

Разумеется, среди ткачей находится предатель, который подслушивает объяснение Рудольфа и Эрты и сообщает о нем графу Гончу. Граф, как вы понимаете, ужасен. Он немедленно приказывает предателю подсыпать в вино, которое пьет во время ужина Рудольф, сонный порошок. Рудольф крепко спит, предатель его связывает и приносит в замок. Ничего не подозревающая графиня Эрта кокетливо собирает свои платья, чтобы предстать перед Рудольфом и ткачами во всем блеске своей красоты. Чтобы граф не догадался, Эрта шутит, поет и веселится, охотно исполняет все требования мужа. А мужу, видите ли, пришла фантазия поупражняться в рыцарском зале замка в стрельбе из пистолета. (Я владел хорошим «бульдогом» с несколькими патронами и поэтому во все свои пьесы старался вставить стрельбу,) Граф Гонч предлагает жене посостязаться в меткости. В углу зала висит большой черный занавес. Граф Гонч вешает на занавес ми шеи ь и вручает пистолет жене. Графине стрелять первой, — а она стреляет метко. Зрителям, разумеется, известно, что позади черного занавеса привязан к столбу молодой ткач Рудольф. Во рту его кляп, но он все слышит… Когда я писал это, я весь дрожал от ужаса, и мне думалось, что зрители тоже будут дрожагь и даже плакать. Итак, раздается выстрел. Графиня Эрта попала в самую середину мишени, которая находится против сердца Рудольфа. Граф Гонч дико и радостно хохочет. Он отдергивает черный занавес и разрезает веревки, которыми привязан к столбу молодой Рудольф. Сраженный пулей, Рудольф падает к ногам графини. Конечно, она тут же сходит с умл и тут же звенят стекла, которые выбивают забастовщики. Поздно! Но месть есть месть. Ткачи врываются в зал, убивают графа, вешают предателя, и старый ткач, друг и учитель Рудольфа, произносит над телом его пылкую речь о том, что ничего подобного в дальнейшем не будет происходить.

Я нашел трех-четырех безработных актеров и обещал каждому из них десять процентов сбора. Сбор, казалось мне, обеспечен. Профсоюзы купят билеты на социальную драму «Черный занавес». Очень трудно было найти исполнителей для массовых сцен. Любители драматического искусства не желали тратить время на то, чтобы пять минут потолкаться среди декораций. Жизнь дорожала, предприятия и магазины работали плохо, и вообще в городе было беспокойно. Тогда я привлек для массовых сцен молодых людей, живших в доме на Проломной, где я квартировал. Эти молодые люди чем-то спекулировали на толкучке, и, похоже, предводительствовал ими пожилой, черноусый, с лучистыми голубыми глазами сапожник, постоянно стучавший молотком и кроивший дамские полусапожки. Черноусый охотно согласился играть.

От имени нашего цеха я нанял пустовавший театрик, что стоял возле железного моста через Омь.

Затем я написал огромную афишу, величиной с двухэтажный дом, и выставил ее возле театрика, поближе к мосту. Такие же три афиши я поставил на Люблинском проспекте и одну у бывшего губернаторского дворца. После этого я напечатал в типографии, одновременно с газетой «Согры», афиши, сообщающие о премьере драмы «Черный занавес».

День премьеры, однако, в афише не был впечатан. С отчаянием я думал: «И будет ли он вообще впечатан?»

Беда заключалась в том, что я забыл, как трудно в эти времена найти черный занавес. Даже самый обыкновенный темный коленкор стоит неимоверно дорого.

Когда я писал «Черный занавес», все события, описанные в нем, казались мне настолько убедительными и реальными, что мне виделось — черный занавес лежит у моих ног! Как же быть?…

Вдруг я вспомнил, что у Антона Сорокина вокруг его кровати есть нечто вроде суконного занавеса или полога. Сорокин с удовольствием согласился помочь нам.

— Однако, — добавил он, — жена моя никак не позволит перекрашивать занавес.

— Почему нам его перекрашивать?

— По занавес-то зеленый!

— Зеленый? — еле выговорил я.

Пасмурно глядя на меня, Сорокин сказал:

— Какой же вы художник слова? Вы ни на секунду не должны сомневаться, что сможете убедить зрителей. Скажите — «перед вами не зеленый, а черный занавес». Если вы хорошо напишете это, они вам поверят.

Придав лицу выражение важности и степенства, я сказал:

— Да, придется.

И я действительно прибавил несколько слов к одному из своих монологов: «Постороннему страсть влюбленных непонятна. Ему кажется ведь, что этот черный с зеленоватым оттенком занавес — зеленый, а все оттого, что он сам зелен и, живя на природе, привык видеть вокруг себя зеленое».

Увы, все мои ухищрения насчет зеленоватых тонов черного занавеса оказались напрасными. Зрители не пришли на мою премьеру. Профсоюзы отказались купить билеты, и на спектакль наш явились только посетители квартиры Антона Сорокина: Сопоз, Оленич- Гнененко, Дорохов, Славин и еще два-три писателя. Несмотря на то, что они хлопали усердно и зеленый занавес казался им черным, зрительный зал был удручающе печален, и унылая тоска наполняла мое сердце.

Но веря в справедливость, я надеялся на мнение прессы. Я еще не знал, что легкомыслие в этом мире наказывается более часто, чем мы думаем.

Казаки в станицах волновались. Эсеры и сибирские сепаратисты подготовляли восстание. Между Волгой и Иртышом сосредоточивались эшелоны белочехов, И в это время появляется какой-то самозванный «Цех писателей», не зарегистрированный ни в одной советской организации. Естественно, «цех» этот возбудил подозрение. Вместо ожидаемой благожелательной рецензии на газету «Согры» и на социальную драму «Черный занавес» в одно из следующих воскресений в местных «Известиях» я прочел статью, содержание которой будет вам понятно по эпиграфу к этой статье:

Ходит птичка весело по тропинке бедствий. Не предвидя от сего никаких последствий.

Крайне обидно, что рецензию подписал Юрий Сопов, тот самый Юрий Сопов, который за неделю перед этим принес мне для второго номера «Согр» стихи. Стихи мне понравились. Они казались мне программными, и я предполагал их напечатать вместо передовой. Я помню только часть их, по-видимому, потому, что эта часть была наиболее программной, «согрианской»:

Время черные крылья раскроет, Деревьями станут ростки, От далеких и юных героев Останутся гнилые куски: Их растопчут забвенья копыта, И согры будут забыты. Да, высосав соки смерти, Пала искупительной жертвой Цвета зеленой кобры Бурная поросль согры!

Товарищи по цеху предлагали пойти для объяснений с «Известиями». Что? Нам? И я всем авторитетом руководителя подавил это предложение. Кстати сказать, статья «Известий» была мне немножко и на руку. Нам не на что было продолжать издание «Corp». Первый номер газеты почти целиком вернули из киосков. Таким образом, я мог ссылаться, что наша литературная деятельность подавлена «Известиями».

Нас можно разорить, но нельзя уничтожить наш творческий дух! В несколько дней я написал двухактную пьесу «Шаман Амо». Безработные актеры, приглашенные для «Черного занавеса», которых я обманул, не заплатив им ни копейки, отказались играть в новой пьесе. Театрик возле железного моста мне не сдали. Но я был упорен и снял зал Гарнизонного собрания, находящегося в крепости. Главные роли в новой пьесе играли теперь те самые сомнительные молодые люди во главе с черноусым сапожником, которые в «Черном занавесе» изображали толпу ткачей. Молодые люди охотно слушали все мои режиссерские указания, и особенно старался черноусый сапожник; в конце концов я дал черноусому большую роль железнодорожного сторожа.

В пьесе «Шаман Амо» мне хотелось показать пагубное действие религиозного суеверия. Шаман Амо, не подозревая, что железная дорога в конечном итоге полезна для жителей тайги, приказывает своим приверженцам убить строителя дороги и его жену. Симпатичный железнодорожный сторож, только что приехавший в тайгу, чтобы занять свое новое место, понимает состояние духа шамана и отговаривает его от задуманного преступления. Шаману нравится жена строителя дороги, но, ослепленный своими религиозными предрассудками, он, подчиняясь голосу духов тайги, все же хочет свершить свой замысел. Шаман подготовляет. крушение дрезины, на которой едет строитель со своей женой. Сторож, рискуя жизнью, спасает строителя. Шаман Амо, видя крушение всех своих замыслов, бросается в реку и тонет.

Разумеется, я играл шамана. О, это было прекрасно! Во-первых, зал был полон, во-вторых, пьеса казалась мне очень поэтичной, и" в-третьих, так как действующих лиц было в ней меньше, чем в "Черном зансвесе", мне как режиссеру не приходилось очень думать о том, что играющие могут перепутать свой выход. Как исступленно я шептал заклинания, в каком изумлении пятился перед не понимающим ничего сто рожем, как вдохновенно всплескивал руками над его голевой, пытаясь убедить сторожа, что духи тайги рядом со мною! Сторож говорил упавшим голосом, тихо, хрипло, суеверие шамана Амо казалось ему и страшным, и тупым, и чуть-чуть убедительным.

"Шаман Амо шел под псевдонимом В. Таежный. Псевдонимы в те времена были модны, и, кроме того, мне было неприятно думать, что в следующей статье "Известий" повторится мое имя, уже опозоренное заметкой о "Черном занавесе". Успех "Шамана Амо" окрылил меня. "Когда напишу и поставлю десятую или пятнадцатую пьесу, — думал я, — дело пойдет совсем хорошо". Наверное, написал бы я и пятнадцать пьес, но драматическая деятельность моя прервалась на третьей.

Однажды, когда я писал эту третью пьесу, ко мне на Проломную прибежал шахтер Саницын: "Красногвардейцы мобилизованы! В казармы! Казаки многих станиц восстали. К Омску двигаются белочехи".

Сначала я охранял какие-то склады за городом, возле дороги на Каинск, между острогом и кладбищем. Одновременно мы учились стрельбе из пулемета. Пытлива и гордо слушал я пояснения длинного и гибкого инструктора, недавно служившего мичманом на Дальневосточном флоте. Он часто говорил, неподвижно глядя на пулемет: "Не привыкать штормовать мне. И вы привыкайте". Сердце трепетало в светлой тревоге. Сны были ясны и возвышенны, а холодок утра казался небывало приятным.

Жара! Дней через десять нас сняли с охраны складов, погрузили в теплушки и переправили по горячему железнодорожному мосту через Иртыш. Километрах в тридцати от города мы приняли бой. Многих из нас убили и ранили. Перенеся раненых в теплушки, мы отступили к мосту.

Здесь мы стояли еще дня четыре, а затем снова приняли бой, потому что белочехи и казаки ворвались в железнодорожный поселок. И снова были раненые и убитые, и снова мы отступили.

Поезд наш тянулся к Омску по раскаленному мосту. Где-то рядом рвались снаряды. Осколки их звенели уныло и пронзительно среди ферм моста. Мы бледнели и приподнимались. На Иртыше дымили пароходы, и, глядя на красивый белый пароход "Андрей Первозванный", никак не думалось, что этот пароход вскоре причинит мне горчайшее разочарование, когда- либо испытанное.

Нас не направили в бой, а перевели на караул в крепость. Красногвардейцев посчитали отважными, но малоопытными бойцами. "Учитесь, учитесь!" — строго говорил перед нашим строем командарм в хрустящей кожанке и голубом суконном шлеме с малиновой звездой. Командарм был высок, строг и, мне казалось, совершенно несправедлив. Лет шесть-семь спустя я снова встретился с ним: это был писатель Р. П. Эйдеман. Мы вспомнили нашу встречу на Иртыше. Его тогдашний выговор казался мне теперь совершенно справедливым, но ему, наверное, моя критика его сочинений казалась несправедливой; впрочем, я не был очень-то строг.

Учились мы старательно, и в силу этой старательности ряды наши редели: все чаще и чаше отправляли кого-нибудь из нас на опасный участок фронта. Мне приходилось стоять на часах подряд четверо суток и более.

Тревожная и острая жара, точеные линии песка вдоль Иртыша, беленный известью вход в подземный склад оружия. Где-то гневно ухают пушки. Вздрогнешь, вытянешь лицо, прислушаешься, но в конце концов и к этому можно привыкнуть. Я прислонял винтовку к дверям склада, садился на бревнышко, доставал тетрадку и писал последний акт своей третьей пьесы — "Защита Омска".

Начинается она с того, что белоказаки крадут из собора знамя Ермака. Красногвардейцы обнаруживают эту кражу. На паперти собора между белоказаками и красногвардейцами происходит горячий спор. "У вас нет подлинной любви к родине, — упрекают красногвардейцев казаки, — вы интернационалисты, знамя Ермака вам не нужно". Красногвардейцы отвечают: "Да, мы интернационалисты. Но мы рождены Россией. Ермак — русский, и это ли забудем мы?…"

Я писал и с увлечением и с беспокойством. Что-то долго, часов, пожалуй, десять, не сменяли меня.

Вдруг карандаш задрожал в моей руке. Я взволнованно вскочил, не веря своим глазам. Мимо крепости, выпуская густые клубы дыма, плыл вниз по течению "Андрей Первозванный", сопровождаемый буксирными пароходами. На палубах толпились красногвардейцы, последний буксирик строчил из пулемета по железнодорожному мосту, а из капитанской будки "Андрея Первозванного" высокий командарм в кожанке что-то кричал через рупор.

Минут пятнадцать погодя прибежал шахтер Саницын и, еле переводя дух, смущенно сказал:

— Чего ты тут сидишь? Чехи и белоказаки уже в городе.

И я увидел железный мост, по которому двигались грузовики с белочехами, и казаки гарцевали, размахивая трехцветным знаменем.

Отводя глаза от моста и глядя в пространство, я тихо спросил:

— Почему же нас не известили, что отступают?

— Провода перерезали. Ну, прощай.

Я водил рукой по лицу, вздрагивал, выпрямлялся и снова горбился, пробовал напевать, презрительно фыркать, но горькая тоска разочарования не исчезала. Как же это можно оставить меня? Как же это можно без меня отступать?

Законы войны не обращают никакого внимания на страдания отдельного человека, даже если он считает себя чрезвычайно нужным и ценным. И я начал испытывать этот закон на себе. Жизнь, как бы вторя, мне, кивала головой и одновременно, предоставив действовать другим силам, небрежно закрыла двери в мир, который я так любил.

Пулеметная лента пересекала мою грудь. Я швырнул ленту вслед за винтовкой в Иртыш и смущенно отправился на Проломную. "Ишь, косматый, — хрипел мне вслед какой-то мещанин, — жив еще!" "За патлы бы его да башкой о заплот!" — послышался другой сердитый голос.

Решив, что мне нужно снять длинные, по тогдашней революционной моде, почти до плеч волосы, я завернул в парикмахерскую. Там же я снял очки, и мне показалось, что всего этого довольно для того, чтобы меня никто не узнал.

Сомнительные молодые люди, еще недавно игравшие в моих пьесах, сидели вокруг самовара, в садике, во дворе. Они громко говорили между собой и, когда я вошел, посмотрели на меня с улыбкой и отвернулись. На плечах их были погоны, а черноусый сапожник, разливавший им водку в рюмки, оказался полковником!

Волнение мое внезапно улеглось. Расстреляют? Очень хорошо! Я плотно прикрыл за собой калитку и твердыми шагами прошел мимо садика.

Я сел на горбыли, служившие мне кроватью, и задумался. Что мне делать? Куда пойти? Я поднял глаза и увидел через окно садик, офицеров, хозяйскую дочь, которая улыбалась им, грозя пальцем. Я поднял глаза еще выше и, глядя вверх над деревьями, заплакал, жадно дыша всей грудью. Мне почему-то особенно жаль было мою неоконченную пьесу "Защита Омска", которую я забыл возле бревна, у входа в склад оружия. Посоветоваться, что ли, с товарищами?

Типография молчала, словно ничего и не произошло. Я взял оригинал — отчет какого-то предприятия, входившего в систему Омского совнархоза. Сейчас это предприятие уже принадлежит капиталисту, и отчет набирать нет смысла. Однако я продолжал набирать его. К вечеру, когда рабочие собирались домой, я сказал заведующему, что, пожалуй, мне надо окончить набор. Он посмотрел на меня понимающими глазами и оставил меня работать на всю ночь.

Утром заведующий пришел раньше всех, выдал мне месячный оклад и сказал, многозначительно глядя на улицу:

— Вам бы отдохнуть, Иванов.

Опять в садике пили чай офицеры, опять, когда я проходил мимо, они отвернулись от меня, и опять мне не сиделось в моей комнате. Я взял несколько книг и вышел во двор. Черноусый полковник, которому, по- видимому, надоело отворачиваться, подошел ко мне, тяжело дыша и вытирая багровое разгневанное лицо.

— Вы что — полоумный? Сейчас же убирайтесь отсюда! Вас же убьют.

Я вздрогнул и нерешительно спросил:

— Куда мне убраться?

Он сердито вскинул на меня глаза:

— Вот записка коменданту. Он даст пропуск.

Часа через три я действительно получил у коменданта города пропуск и, все еще не веря, что спасен, недоумевая, весь трепеща и тупо глядя на толпу, прошел через Люблинский проспект к пароходным пристаням. Возле театрика, у железного моста, я увидел еще не смытые дождем остатки моей афиши, сообщающей о премьере социальной драмы "Черный занавес". Я с трудом отделился от этой афиши.