"Свобода в СССР" - читать интересную книгу автора (Шубин Александр Владленович)Глава Х Взлеты и паденияВ 1969 г. диссидентское движение стало формировать свои организационные структуры. 28 мая была создана Московская инициативная группа защиты прав человека. В соответствии с установкой на легальность они обратились с официальной просьбой к властям о ее признании и создании обществ защиты прав человека так же в Ленинграде и Киеве. Ответа не последовало, но новая инициатива стала новой головной болью для Политбюро. Лидеры группы на этот раз были не простые, а «золотые». Помимо энергичного генерала П. Григоренко список инициаторов украшали П. Якир и В. Красин, которые были детьми известных советских деятелей. Формально это ничего не значило, но все же сажать детей Якира и Красина рука у партийных кормчих как–то не поднималась. Красин–старший был незапятнанным оппозиционностью соратником Ленина, а смерть Якира в 1937 г. была пятном на истории партии. Сам Якир провел детство в лагерях, и партия была перед ним «в долгу». Между лидерами движения сохранялись серьезные разногласия, фиксировавшиеся КГБ: «Григоренко придерживается такой точки зрения: чем меньше нас, тем агрессивней мы должны себя вести, что единственное наше спасение в непрерывных атаках, что мы партизаны и должны придерживаться партизанской тактики, то есть заниматься непрерывными вылазками. Если мы замолчим или снизим интенсивность нашего давления, то нас раздавят». Красин же считает, что «существует центральное российское движение. Какое оно ни маленькое, ни убогое — оно существует, и это факт… Кроме героизма, кроме жертвенности, которые лежат в основе этого, это движение открытое, легальное, движение, которое не пользуется традиционными методами подпольщины, конспирации, подрывной деятельности, свержения и прочее. Оно имеет свои определенные этические принципы. Главный принцип и главное оружие его — это гласность… Демонстрация — это пока еще не форма. Это пока истерическая форма. Пока на демонстрацию ходят 20—30—40 человек, это не демонстрация. На демонстрацию нужно выйти 1000 человек, тогда это будет демонстрация. Пока единственной апробированной формой, и даже признанной властями, является форма наших письменных протестов»[793]. В диссидентской и околодиссидентской среде обсуждалась возможность усиления нелегальной составляющей ради того, чтобы все же перейти к решению политических задач. У П. Якира была обнаружена копия документа «Тактические основы демократического движения в СССР», где говорилось о «развертывании решительной борьбы за политическое освобождение от тоталитарной диктатуры партийно–правительственной элиты». «…Демократы считают, что легальные формы движения, выполнив свою историческую роль, в основном исчерпали себя. Поэтому борьба за демократизацию должна осуществляться в зависимости от местных условий в легальных, подпольно–легальных и подпольных формах… Подпольные формы должны в первую очередь базироваться на надежные и стойкие кадры… Цель подпольной борьбы – накопление кадров, способных возглавить борьбу с засильем партийной элиты, и создание противостоящей ей силы»[794]. Еще более решительные идеи высказывала В. Новодворская, но безуспешно: «К диссидентам я пришла с готовой программой подрывной деятельности: листовки, создание политической партии, организация народа для борьбы… Мое стремление сделать оргвыводы (Карфаген должен быть разрушен) очень раздражало старшую диссидентскую генерацию… Теперь до меня доходит, — писала Новодворская в 1993 г., — что конфликт между мной и эпохой заключался отнюдь не в том, что я была человеком Запада, а все остальное принадлежало советской действительности и тяготело к большевизму, а как раз в том, что я была законченной большевичкой, а так называемая застойная действительность — сытая, вялая, более частная, чем общественная, тяготела к Западу гораздо больше, чем я»[795]. Еще в конце 80–х гг. Новодворская и ее сторонники категорически отрицали квалификацию ее со стороны оппонентов как «белой большевички». Но диссидентское сознание было куда ближе к революционному, чем среднее советское. «Я не любила людей, за исключением тех, кто шел в той цепочке под красным зимним солнцем Солженицына; но я научилась любить Россию, когда поняла, что она несчастна»[796]. Нелюбовь к конкретным людям очень многое объясняет в генезисе нового поколения российского радикализма. Абстракции (Россия, свобода, справедливость, нация, Запад) опять оказывались важнее конкретных интересов конкретных живых людей. У Новодворской это проявилось раньше и острее, чем у других, но это был только «первый звонок». В итоге выбора тактики возобладала точка зрения Красина. Она укладывалась в устоявшуюся к этому времени традицию диссидентов, способствовала выживанию движения и позволяла ему эволюционно расти. «Наступательные» предложения Григоренко или создание подпольной партии могло спровоцировать власти на то, чтобы прихлопнуть «остров непослушания». Как оказалось, стратегии Красина хватило на три года – она позволила движению подрасти, после чего Политбюро всполошилось и развернуло борьбу всерьез. В 1970 г. на роль лидера диссидентского движения начинает выдвигаться академик А. Сахаров. После опубликования его «Размышлений» на Западе Сахаров был отстранен от секретных работ и переведен в Физический институт Академии Наук. Руководство страны смущало не столько содержание работы Сахарова, сколько сам факт несанкционированной публикации политического манифеста. В 1970 г. А. Сахаров, А. Твердохлебов и В. Чалидзе создали Комитет прав человека (в 1971 г. в него вошел также член–корреспондент АН И. Шафаревич). Если Инициативная группа представляла «общественность», то Комитет стал как бы научно–исследовательской организацией, которая «исследовала» вопрос и могла направлять результаты исследований властям и другим желающим. Наибольший интерес Комитет вызвал у жалобщиков, отчаявшихся добиться справедливости в советских инстанциях. А тут образовалась еще одна инстанция, которую они принялись осаждать, поглощая время академика. Помочь большинству из них он не мог. Комитет был удачной формой для осуществления планов Р. Медведева – соединить потенциал инакомыслящих и статусных прогрессистов. Братья Медведевы сыграли важную роль в развитии инакомыслия самого Сахарова, и он был внимателен к их инициативам. А тут еще тактика Роя Медведева подтвердила свою эффективность при спасении Жореса Медведева от психиатрических репрессий. В это время переход Сахарова на «враждебные позиции» не был широко известен, и он мог добиваться приема в высоких инстанциях. Также он сохранял влияние на академиков. Это и пригодилось в деле Жореса, который был принудительно направлен в психлечебницу в мае 1970 г. Но это была неудачная цель. Во–первых, брат Жореса Рой подключил к вызволению свои широкие связи в прогрессистской интеллигенции. Во–вторых, Жорес был памятен интеллектуальной элите по антилысенковской борьбе 1964 г., когда его сочинение о гонениях на генетику, напечатанное в самиздате, произвело фурор. Теперь превращение Ж. Медведева в «психа» бросало тень и на саму эту борьбу. Так что А. Сахарову удалось мобилизовать академиков в поддержку Медведева. 12 июня 1970 г. Министру здравоохранения СССР пришлось собрать специальное совещание в своем кабинете. «Здесь в присутствии министра директор Института судебной психиатрии Г. Морозов и главный психиатр Минздрава А. Снежневский сделали для пяти академиков специальный доклад о состоянии и достижениях советской психиатрии и отдельно — о «болезни» Ж. А. Медведева. Разгорелась жесткая полемика. Сахаров был крайне резок, и он с самого начала заявил, что не может считать данное совещание конфиденциальным. Что касается П.Л. Капицы, то он, по своему обыкновению, просто высмеивал и Петровского, и обоих докладчиков. «Всякий великий ученый, — замечал Капица, – должен быть немного ненормальным. Абсолютно нормальный человек никогда не сделает большого открытия в науке». «Разве психиатры так хорошо знают все другие науки, — добавлял Капица, чтобы судить – что там разумно, а что неразумно. Эйнштейна также многие считали ненормальным» и т. п. Позднее мне рассказали об этом необычном совещании, которое длилось несколько часов, и Сахаров, и Капица. Ради шутки, Петр Леонидович выставил оценки участникам. Академикам А. Александрову и Н. Семенову он поставил оценку «три», а академикам Борису Астаурову и А. Сахарову — «пять». Б. Петровский покинул это совещание с мрачным видом, и он сдался первым. Продолжение акции означало для него потерю лица в Академии наук. И хотя психиатры отказались изменить свои диагнозы, 17 июня утром Жорес был освобожден»[797], – вспоминает Р. Медведев. Сахаров попытался закрепить этот тактический успех политически. В письме, которое вместе с академиком подписали сторонники «наведения мостов» между оппозицией и властью Р. Медведев и В. Турчин, они пытались убедить советское руководство в том, что научно–технический прогресс невозможен без демократизации. Сахаров надеялся, что под письмом удастся собрать подписи видных ученых, однако время петиционных кампаний уже прошло. «Сахарова несколько позже пригласил к себе Президент АН СССР Мстислав Келдыш, которому было, конечно, дано на этот счет соответствующее поручение. Келдыш был знаком с «письмом трех» и уверял собеседника, что он вполне разделяет его демократические убеждения. Но советский народ, по его словам, просто не готов к демократии. «Вы не представляете, — говорил Келдыш, — насколько плохо живут наши рабочие, крестьяне и служащие. И если завтра мы введем свободу печати и начнем проводить другие демократические реформы, то люди могут нас просто смести. Дать этим людям демократические права сегодня еще нельзя, надо сначала обеспечить им благосостояние». Сахаров возразил: — «Вы никогда не сможете дать этим людям благосостояние, так как при той системе, которая у нас существует, вы не сумеете это благосостояние создать»[798]. Отказ властей от диалога склонял Сахарова к мысли о том, что нужно пойти другим путем. Большое значение для дальнейшей жизни Сахарова сыграло знакомство в 1970 г. с участницей диссидентского движения Е. Боннэр, которая в 1972 г. стала его женой. Влияние Боннэр усилило радикализацию взглядов академика (проходившую, впрочем, и до встречи с ней). Появление рядом с Сахаровым такой сильной личности, как Боннэр, вызвало изменение круга общения академика, что вызвало разочарование части его прежних друзей, таких как Р. Медведев и В. Чалидзе. Но критические замечания в адрес жены Сахарова лишь ускоряли размежевание. Как признавал Р. Медведев, «он был всегда совершенно равнодушен к нападкам и обвинениям в свой адрес, но он крайне болезненно реагировал на все обвинения в адрес своей жены и своей новой семьи, сознавая, что он невольно является виновником всех этих неприятностей близких ему теперь людей»[799]. Радикализация взглядов Сахарова и охлаждение его отношений с кругом Р. Медведева окончательно похоронило планы создать коалицию между диссидентами и статусными прогрессистами, которая сможет давить на Политбюро. Но в начале 70–х гг. такая тактика все же была бесперспективна. У диссидентского движения был важный союзник, который, при близости взглядов, так и не стал частью правозащитного движения, поскольку не очень–то ценил право. Речь идет о Солженицине. Его сила была в известности, которой к 1970 г. не было ни у кого из диссидентов. А в 1970 г. он получил еще и статус одного из величайших писателей мира – Нобелевскую премию. После истории с Пастернаком можно было бы объявить саму премию малозначительной, если бы не пышный пиар вручения премии Шолохову. Став фигурой мирового значения, Солженицын предложил властям новый компромисс: опубликовать «Раковый корпус» и снять ограничения в чтении уже опубликованных произведений[800]. После этого Солженицын предлагал уже в дружеской обстановке рассмотреть вопрос о публикации его романа «Август четырнадцатого» (в этом начале «Красного колеса» антикоммунистическое содержание еще не было очевидно прописано, да и Солженицын мог пойти на редакционную уступку). Но теперь уже руководство КПСС не было склонно идти на уступки. Солженицына можно было легализовать, а он пойдет на новые неподконтрольные шаги – и тогда придется по новой исключать, идти на новый скандал. В итоге руководство КПСС решило пережить еще одно дело Пастернака, но теперь уже с непримиримым лауреатом. Было решено выпустить Солженицына на вручение, и если он будет себя антисоветски, не впускать назад. Разгадав этот план, Солженицын отказался от поездки. Он собирался следовать своему плану, готовил свой «страшнущий залп». Оказалось, что Солженицын – не искатель дешевой славы на Западе, мечтающий об эмиграции. В 60–70–е гг., еще не испытав прелестей комфортной жизни на Западе, он дышал Идеей, он верил в свою Миссию. С этим нужно было что–то делать. Посадить? Только в самом крайнем случае. Солженицын – это не Синявский и Даниэль, это – лидер целого общественного течения, вызывающего симпатии также остальной части фрондирующей интеллигенции. Самым соблазнительным решением было бы как–то интегрировать Солженицына и Сахарова в советское общество, добиться от них признания каких–то приемлемых для режима рамок своей общественной деятельности, пусть и расширенных. Вернуться к переговорам предлагали и некоторые члены государственного руководства. Наиболее четко и последовательно эту позицию выразил Министр внутренних дел Н. Щелоков в своей записке Брежневу, написанной осенью 1971 г. Щелоков признавал: «1. Солженицын стал крупной фигурой в идеологической борьбе… 2. Объективно Солженицын талантлив. Это – явление в литературе. С этой точки зрения он представляет безусловный интерес для Советской власти… 3. При решении вопроса о Солженицыне необходимо проанализировать те ошибки в отношении творческих работников, которые были допущены в прошлом». Эта мысль была подчеркнута Брежневым. «Непонятно, зачем следовало исключать Солженицына из Союза писателей за книгу «Раковый корпус», которая написана с тех же самых идейных позиций, что и «Один день Ивана Денисовича». В первом случае его приняли в Союз писателей, во втором случае его исключили из Союза… «Проблему Солженицына» создали не умные администраторы в литературе». Эту мысль Брежнев тоже подчеркнул. Администраторы в литературе (и определявшие их политику администраторы в идеологии) могли возразить министру, что Солженицына исключили не за «Раковый корпус». Но Брежнев, который в 1969 г. санкционировал исключение Солженицына из Союза писателей, теперь уже понял, что шанс на компромисс упустили напрасно, и тоже был бы не прочь свалить ответственность на стрелочников и подумать над свежими решениями. По мнению Щелокова, в истории с Солженицыным повторяются ошибки в деле Пастернака, «Доктор Живаго» которого вполне мог быть напечатан после редактуры. Надо «не отвергать литературные произведения, а трансформировать их». Замолчать произведение невозможно – объективно слишком широки связи советской интеллигенции с Западом. А теперь на свободу выходят Синявский и Даниэль. И что – они становятся мучениками, проблема «не снята, а усугублена. Не надо таким образом усугублять проблему и с Солженицыным» (здесь заметно, что полемика по вопросам литературы переплетается с межведомственным соперничеством – репрессивные меры против Солженицына планировались по линии КГБ). Щелоков убеждал Брежнева, что литераторов нужно воспитывать, и «окрик, команда, гонение – совершенно негодные средства». Нужно было издать произведения Солженицына после редактирования, и тогда Запад охладел бы к нему, так как «за границей не проявляют интереса к авторам, которых мы приподнимаем сами». Чтобы сделать свою мысль более убедительной и приемлемой для ортодоксальных коллег, Щелоков цинично предложил «не публично казнить врагов, а душить их в объятиях». Получалось – различие в методах при единстве цели. В действительности за таким подходом стояла нетоталитарная модель советского общества, принципиальный отказ от возвращения к единомыслию. «Удушение в объятиях» таких людей, как Сахаров и Солженицын, могло представлять собой процесс с результатом, бесконечно отдаленным во времени. Тем не менее, нужно «бороться за Солженицына, а не против Солженицына». Щелоков предлагал такую платформу для компромисса – Солженицын должен заявить: «у меня нет никаких расхождений с Советской властью. У меня нет никаких расхождений с партией. Я – советский писатель. Я горжусь тем, что происходит в стране. У меня расхождения с моими литературными коллегами»[801]. Очевидно, что в 1971 г. Солженицын уже не мог сделать такие заявления. Но пойти на компромисс, на сотрудничество мог – предложением сотрудничества дышит и его «Письмо вождям Советского Союза». Солженицын претендовал на роль советника вождей, и это тоже могло быть реалистичной платформой для переговоров о сотрудничестве, сам процесс которых как правило снижает накал борьбы. Ознакомившись с запиской Щелокова, Суслов в первое время не знал, как реагировать. На ближайшем заседании секретариата ЦК, посвященном проблеме Солженицына, ее отложили в сторону, и стали обсуждать… квартирный вопрос писателя. В этом также проявлялось стремление не сжигать мосты. Как–то устроить текущие дела, а потом уже определяться принципиально. Ростропович «ставит вопрос о том, чтобы Солженицына выселить из его дачи. Но для того, чтобы выселить, надо разрешить ему где–то проживать». В Рязань Солженицын возвращаться не хотел – на прежней квартире жила его бывшая жена Н. Решетовская, от которой он ушел к москвичке Н. Светловой. А московской прописки у него не было. Давать ли прописку, или разрешить построить домик под Малоярославцем? Так и не определились пока[802]. Ростроповичу пришлось еще помучиться с беспокойным соседом. В августе 1973 г. Солженицыну официально отказали в московской прописке. Наиболее последовательно Щелокову оппонировал Андропов: «Анализируя материалы в отношении Солженицына, а также его сочинения, нельзя не прийти к выводу, что мы имеем дело с политическим противником советского государственного и общественного строя. Ненависть Солженицына к Советской власти, его попытки бороться с ней прослеживаются на протяжении всей его сознательной жизни, в разное время отличаясь лишь методами, степенью активности и возможностями распространения своих чуждых социализму взглядов»[803]. К 1972 г. в Политбюро определились, что идти на уступки Солженицыну опасно. Он – убежденный противник. Фрондирующие писатели видят, что ему все сходит с рук, и сами разболтались. А ведь после получения Нобелевской премии Солженицын получил материальную независимость и, соответственно, организационные возможности для выстраивания оппозиционной организации из своих адептов (как оказалось – немногочисленных в более левой диссидентской среде). Проблему «антиобщественных элементов» нужно было как–то решать. В 1972 г. Политбюро решило наконец определиться, что делать с разрастающимся «островом свободы». 30 марта 1972 г. Политбюро обсуждало вопрос о диссидентском движении. Заседание началось с доклада Андропова, который был всецело поддержан Брежневым: «Разумеется, мы не можем себе представить все это иначе, как одну из форм классовой борьбы. А борьба эта остается и в международном масштабе, и, благодаря воздействию на некоторую отсталую часть людей, — внутри нашей страны»[804]. Брежнев призвал пресекать эти явления в корне, не позволять подонкам человеческого общества отравлять атмосферу советского общества[805]. Казалось, после этого диссидентское движение должно было в полном составе перекочевать за решетку. К этому моменту предварительные согласования уже склонили чашу весов в пользу главы КГБ. Но нет, после столь грозных заявлений брежневский подход оказался дифференцированным. Брежнев сосредоточился на тех «отщепенцах» (интересно возрождение этого термина XIX века, которым характеризовалась в свое время революционная молодежь), которые идут в открытый бой. К ним Брежнев отнес не Сахарова и Солженицына, а «бравирующего своей безнаказанностью» Якира и украинского писателя–диссидента И. Дзюбу. Последний оказался весьма кстати в связи с борьбой против национального уклона в руководстве ЦК КП Украины, то есть против П. Шелеста. Ведь Дзюба выступил со своим трактатом «Интернационализм или русификация» еще в 1966 г., а украинское руководство тогда не принял мер[806]. Может, сочувствовало? А теперь текст Дзюбы опубликован за границей, и он открыто борется за национальную самостоятельность Украины[807]. То, что Сахаров и Солженицын также вполне открыто отстаивали враждебные взгляды и бравировали своей безнаказанностью, Брежнев говорить не стал. Было решено нанести для начала удар по авангарду, а не по штабам диссидентства. И. Дзюба писал свою книгу «Интернационализм или русификация» с марксистско–ленинских позиций, собрав многочисленные высказывания классиков против шовинизма. Проверив марксистко–ленинское определение нации на примере процессов, происходящих с украинцами, автор пришел к выводу, что украинская нация переживает не расцвет, а кризис — украинцы не живут на одной территории, на Украине живут не только украинцы. То есть речь идет о процессах размывания жестких национальных рамок, вообще характерном для ХХ века – и в капиталистическом мире тоже. Но для Дзюбы это – не естественный процесс, а следствие «сомнительности суверенитета правительства Украинской ССР на территории Украины»[808]. А такая фраза – уже криминал, «клевета на советских строй». Его книга имела хождение среди украинских руководителей, которые также не прочь были покритиковать русификацию. Но когда над первым секретарем ЦК КПУ П. Шелестом развезлись громы и молнии – в том числе и за национализм – Дзюба оказался крайним. Он продолжал критиковать советскую национальную политику, его сочинение уже гуляло в самиздате – налицо агитация. В 1972 г. И. Дзюбе дали 5 лет[809], но после опубликования его покаянного письма – выпустили в 1973 г. Дело было сделано, национальный уклон Шелеста был увязан с диссидентской националистической угрозой. 24 мая Шелест потерял пост первого секретаря ЦК КПУ. 22 февраля 1973 г. в постановлении ЦК КПУ «О книге П.Е. Шелеста «Украина наша Советская»» бывший первый секретарь ЦК КПУ был обвинен в серьезных националистических ошибках. Но на заседании 30 марта 1972 г. члены Политбюро все же подняли вопрос о вождях оппозиции. Арестовать Якира и Дзюбу – это конечно, хорошо. Давно пора. Но что делать с Сахаровым и Солженицыным? Гришин поставил вопрос, который обошел Брежнев: «Я думаю, что надо с Якиром и с Солженицыным просто кончать». Нет, Гришин не был кровожаден, просто он хотел решить назревшую проблему: «Другое дело, как кончать. Надо внести конкретные предложения, но из Москвы их надо удалить. То же самое и с Сахаровым. Может быть, с ним надо побеседовать, я не знаю, но надо тоже кончать как–то с этим делом, потому что он группирует вокруг себя людей». Посетовав на Хрущева, который поднял на щит этих «подонков», члены Политбюро стали обсуждать возможность отправить диссидентов в ссылку. Правда, закон требовал суда для любого наказания – не сталинские времена. А судебный процесс – это новый скандал. Проблема. И тут вскрылось разногласие по поводу отношения к самим диссидентским вождям. Суслов считал, что «агитировать Сахарова, просить его – время прошло». Подгорный, обрушившись на Солженицына, на счет Сахарова не согласился: «Что касается Сахарова, то я считаю, что за этого человека нам нужно бороться» (Подгорный повторил формулировку более либерального Щелокова, употребленную в отношении более «вредного» Солженицына). Его поддержал и Косыгин, который предложил к тому же упирать не на карательную, а на политико–воспитательную работу, и в итоге сделал «крайним» Андропова: «с этими лицами должен решать вопрос сам т. Андропов в соответствии с теми законами, которые у нас есть. А мы посмотрим, как он этот вопрос решит. Если неправильно решит, то мы поправим его». Андропов никак не хотел быть крайним: «Поэтому я и советуюсь с Политбюро». В итоге инициативу взял в свои руки Подгорный, который претендовал в это время на роль главного специалиста в Политбюро по вопросам законодательства и законности: («надо поручить мне, т. Андропову… еще раз разобраться»)[810]. Андропов был рад прикрыться авторитетом Подгорного от других вождей. Если Якира и Дзюбу вскоре арестовали, то вопрос с Солженицыным опять «завис». Через год Сахаров «допек» уже и Косыгина, и он просил Андропова продумать, какие можно принять в отношении академика «более строгие меры». Но предварительно Косыгин хотел все же поговорить с Сахаровым[811] (затем эту миссию поручили Суслову). Но то члены Политбюро были заняты, то Сахаров делал очередное выступление, которое исключало встречу. Так она и не состоялась. «Апогеем репрессий стало так называемое Дело № 24 — следствие над ведущими деятелями Московской инициативной группы по защите прав человека в СССР П. Якиром и В. Красиным, арестованными летом 1972 г. Дело Якира и Красина задумывалось органами безопасности как процесс против ХТС, поскольку не составляло секрета, что квартира Якира служила главным пунктом сбора информации для «Хроники»»[812]. На суде 27 августа П. Якир и В. Красин, как довольно рассказывал коллегам Андропов, «полностью признали себя виновными, в своих выступлениях разоблачили многих иностранных деятелей, выступили против Сахарова»[813]. Якир и Красин выдали известную им часть сети распространения ХТС. Раскаявшихся вождей наказали мягко – 1 сентября присудили их к трем годам ссылки. 5 сентября Якир и Красин выступили с раскаянием по телевидению. Почему следователям удалось сломать Якира, который в 1969–1972 гг. был первым среди равных лидеров движения, превосходя по влиянию Сахарова? Говорят о нежелании возвращаться в лагерь, где Якир провел 17 лет жизни. Но это не останавливало многих других. Возможно, они были готовы сесть (об этом задумывался каждый диссидент). Якиру и Красину угрожали расстрельной статьей, а это было уже слишком. Здесь КГБ применил сталинский метод, но честно. Раскаялся – получи мягкое наказание. Сахаров напоминает об алкоголизме Якира[814]. Эта слабость создавала дополнительную уязвимость. У других лидеров были свои слабости, но они оборачивались силой в борьбе с режимом. Сахаров был «подкаблучником», но его жена была еще радикальнее его самого. Солженицын страдал мессианством, и пока вокруг него кипели страсти – готов был взойти на Голгофу (когда страсти стали кипеть в стороне от него, он не рискнул вернуться в горящую страну в 1991 г.). Якир и Красин были рациональны, разумны, им не хватало сумасшедшинки других «закоперщиков», и следователи рационально объяснили вождям, почему их дело обречено на неудачу. Просчитав ходы вперед, они сдались. Р. Медведев вспоминает: «Именно в 1973 году диссидентское движение стало раскалываться, и этому было несколько причин. Проблема борьбы против реабилитации Сталина отошла в это время на второй план, и даже общая борьба против политических репрессий и за свободу мнений не могла объединить диссидентов. Многих деморализовала капитуляция Петра Якира и Виктора Красина, которые немало лет являлись центром притяжения для большой группы диссидентов. Позорное поведение Якира и Красина на судебном процессе над ними и на специально собранной пресс–конференции привело даже к самоубийству одного из активных правозащитников — Ильи Габая[815]. Много проблем появилось в наших рядах в связи с возросшими возможностями эмиграции. Это было время разрядки, однако некоторые послабления в сфере эмиграции сопровождались усилением давления и репрессий против многих диссидентских групп»[816]. В руководстве страны отношение к инакомыслию было двойственным. Члены Политбюро в большинстве своем были людьми не кровожадными, осуждали сталинские репрессии, гордились успехами социально–экономической и внешней политики. А тут кучка отщепенцев упрекает их в том, что они не в состоянии даже собственные законы соблюдать и в этом отношении – сродни Сталину. Обидно. Сначала обитателям кремлевского Олимпа казалось, что их правота очевидна, и круг инакомыслящих можно легко изолировать, поставить под контроль, сохранив лицо перед Западом. Часть членов Политбюро считала эти игры излишними, а терпимость к диссидентам – недопустимой. В 1972 г. набирала силу Разрядка, и диссидентство могло помешать маневрам советской политики. Но и громкие процессы могли помешать еще сильнее. Успех в деле Якира и Красина показал – возник шанс извести диссидентство. Характер репрессий изменился. Теперь предпочитали не сажать, а высылать из страны. Ведь даже посаженный диссидент представлял проблему. Многим правозащитникам предложили выбрать между новым сроком и отъездом. В июле–октябре 1973 г. были лишены гражданства Ж. Медведев, выехавший в Великобританию по научным делам; В. Чалидзе, выехавший в США так же с научными целями. В августе позволили уехать во Францию А. Синявскому, в сентябре — подтолкнули к выезду в Израиль одного из ведущих членов ИГ и редактора «Хроники» А. Якобсона. Вот и настало время решить проблему Сахарова и Солженицына. И здесь власти нарвались на жесткое сопротивление, которое смазало впечатление от победы на процессе Якира и Красина. 16 августа 1973 г. Сахарова вызвали в Прокуратуру СССР, где попытались заставить академика отойти от проигранного диссидентского дела. Сахаров записал содержание беседы и передал его для публикации в «Нью–Йорк таймс». Затем, не дав противнику опомниться, Сахаров собрал пресс–конференцию, где высказался по широкому кругу политических проблем. Эта пресс–конференция стала сенсацией. Если раньше академик обращался к властям, предлагая и требуя, то теперь его адресатом стал Запад. Более того, Сахаров однозначно встал на сторону Запада в глобальной борьбе. Похвалив разрядку, Сахаров высказал опасения, как бы она не повредила Западу, который перед лицом коммунистической угрозы «должен проявлять осторожность, единство и твердость»[817]. Такого власти не ожидали, и ответили массированной кампанией, которая длилась около месяца. Началось с гневного письма 40 академиков, но затем газеты публиковали статьи о Сахарове и Солженицыне регулярно. Советские граждане, которые раньше нечасто слышали о Сахарове, теперь узнали из многочисленных публикаций, кто наш главный внутренний враг, вождь пятой колонны и противник мира и разрядки. Даже фигура Солженицына на время поблекла, но он–то готовил «страшнущий залп», который вскоре и грянул. Сахаров тоже не сидел сложа руки и отвечал на залпы СМИ новыми пресс–конференциями и заявлениями. 5 сентября он нанес ассиметричный удар, разоблачив карательную психиатрию и потребовав инспекции советских тюрем и психушек международным Красным Крестом. Диссиденты включились в международные игры, не имея опыта, и нередко «подставлялись». В сентябре А. Сахаров, А. Галич и В. Максимов направили письмо Хунте Пиночета с обеспокоенностью судьбой П. Неруды. Письмо было составлено в таких тонах, что выглядело как признание нового чилийского режима. Разразился новый скандал. Публично Сахаров отрицал, что симпатизирует хунте Пиночета, но в беседе с В. Некрасовым академик признался: «В этом письме я ее не защищал. Я защищаю ее за этим столом. Хунта – это корниловский мятеж, только удавшийся. Если бы Корнилов победил, то он расстрелял бы 500 большевиков… Или 10 тысяч, и спас бы 40 миллионов, которых погубили большевики. Корниловский мятеж, к сожалению, не удался»[818]. Эта подслушанная КГБ беседа показывает, как далеко вправо зашла эволюция академика. Формально отказавшись от борьбы за власть и справедливо возмущаясь арестом нескольких инакомыслящих, часть диссидентов на самом деле готова была оправдать расстрелы сотен политических противников. В этих условиях неизбежно было размежевание. Медведев раскритиковал письмо Сахарова пиночетовской хунте, а окружение Сахарова во главе с писателем Максимовым обрушилось на Медведева с намеками на сотрудничество с властями против диссидентов[819]. Поскольку лидерами оппозиционной интеллигенции были изрядно поправевший Сахаров и еще более правый Солженицын, то левые оказались аутсайдерами диссидентского движения. В дальнейшем дистанция между большинством диссидентов и Р. Медведевым углублялась. В. Буковский с присущей ему категоричностью пишет об этом: «Выдвинули Сахарова на Нобелевскую премию — Жорес Александрович уже в Норвегии, убеждает общественность, что нельзя дать премию мира создателю водородной бомбы. Разворачивается кампания в защиту арестованных хельсинкцев — Жорес Александрович в парижской газете объясняет, как вреден шум на западе для людей «там». Приговорили Гинзбурга к восьми годам строго режима — Рой Александрович спешит с заявлением, какой плохой человек Гинзбург»[820]. Как видим, резкая критика Буковского касается не идеологии Медведевых (которая радикального либерала, разумеется, тоже не удовлетворяла), а тактики братьев. Не менее активно выступали против этой тактики и социалисты — в том числе и согласные с Р. Медведевым относительно вопросов, связанных с оценкой революции, социализма и т.п. В 1978 г. Медведев критиковал Сахарова за то, что тот «окружил себя эктремистами» и «изолировался от академической интеллигенции», через которую мог бы оказывать воздействие на правящие круги[821]. Эти замечания были изложены в достаточно резкой форме, и были восприняты в качестве обвинений. Ответная реакция не заставила себя ждать, причем последовала она как раз со стороны социалистов — спор носил не идеологический, а этический характер. В ноябре 1978 г. П. Абовин–Егидес обвинил Р. Медведева в том, что он идет «от предложения «не давать легкомысленных поводов» к предложению вообще «не давать поводов» — а это, по существу, является предложением отказаться от борьбы…»[822]. К выступлениям против Медведева присоединилась Р. Лерт. Эта «гражданская война» в среде социалистов не имела прямого отношения к идеологии, но все же вытекала из нее. Р. Медведев считал, что возвращение системы на «правильный путь» возможно путем осторожной эволюции, без качественных скачков. «Реальный социализм» не был враждебен идеалам Медведева и лишь несколько «искажал» их. Либералы и большинство социалистов не принимали существовавшей в СССР системы в принципе. Для либералов она противоречила естеству человека, его стремлению к свободе. Для социалистов Абовина–Егидеса и Лерт социализм соответствовал естеству человека и его стремлению к свободе. Следовательно, то, что существовало в СССР, не было социализмом и с ним нужно было бороться не на жизнь, а на смерть. Но это означало и сомнительность теории «конвергенции» для социалистов, хотя и по другим причинам, нежели для радикальных либералов. Если для последних существовавший в СССР строй был тоталитарным и в принципе не совместимым с идеализированной ими западной системой[823], то для социалистов смесь враждебного им «несоциализма» с не менее враждебным капитализмом была лишена всякой привлекательности. Нужно было искать что–то иное. В кампании 1973 г. Сахаров не был одинок, его поддерживали своими выступлениями Ю. Орлов и Л. Чуковская, И. Шафаревич и А. Галич, круг либералов, который сделал ставку на Сахарова как на лидера диссидентского движения. Во всяком случае, о разгроме движения в 1973 г. говорить не приходится. В сентябре накал кампании против Сахарова стал спадать, в центр выдвинулась проблема Солженицына, круг сторонников которого был уже, а вот читателей – шире, чем у Сахарова. В августе 1973 г. в руки КГБ попала рукопись «Архипелага ГУЛАГ». Книга стала последней каплей для «вождей Советского Союза». Узнав, что «бомба» обнаружена, Солженицын дал отмашку, и в декабре 1973 г. началась публикация «Архипелага» за границей. Через тамиздат он стал просачиваться за границу и одновременно распространяться с самиздатом. «Архипелаг» не мог быть строго научным исследованием, так как архивы были закрыты, и поэтому Солженицын решил «применить метод художественного исследования, т.е. там много логики, там очень ясная схема, очень ясное построение, но во многих недостающих звеньях работает интуиция»[824]. Таким образом, «Архипелаг» задумывался как идеологический и публицистический текст. Он должен был тараном пробить брешь молчания, открыв таким образом возможность для дальнейшей работы историкам, и, что важнее, изменить сознание людей, от которых сокрыта правда. Идеологическое воздействие «Архипелага» действительно было сильным, что объяснялось прежде всего отсутствием альтернативной информации по этой теме (даже западные исследователи обладали в этой области очень скромной источниковой базой). По мере выхода новых томов «Архипелага» его концепция постепенно менялась, поскольку взгляды Солженицына продолжали сдвигаться вправо. Если в первом томе Солженицын сочувствует трагедии людей, которые поневоле сотрудничали с нацистами, а потом оказались в лагерях, то затем он представляет коллаборационистов героями, бросившими вызов коммунизму. Режим решил не вступать в дискуссию и просто репрессировал за распространение «Архипелага» как антисоветского произведения (каковым оно объективно и являлось). Это подогревало интерес, делало точку зрения Солженицына канонической в неофициальной среде. Триумфом Солженицына стала публикация «Архипелага» в «Новом мире» во время Перестройки. Но в этот момент книга превратилась в памятник исторической мысли, в документ прошлого. Работа интуиции должна была уступить место доводом разума. Историки пошли в архивы и серьезно скорректировали картину, нарисованную в художественном исследовании. Правда, в вихре идеологической борьбы эта работа не была особенно востребована, ведь по–прежнему «ясная схема» ценится больше, чем поиск истины, и воспоминания о прочитанном когда–то «Архипелаге» помогают бойцам идеологических фронтов подыскивать аргументы для теледебатов. Успех «Архипелага» оказал решающее, и скорее негативное воздействие на творчество самого Солженицына. Он уверовал в метод «художественного исследования» и стал применять его там, где источники были в избытке, и где давно обосновались историки (и не только отечественные, но и западные). В отрыве от Родины «Солженицын» сосредоточился на публицистике и создании самого обширного труда своей жизни — «Красное колесо» о периоде Первой мировой войны и Революции[825]. На заседании Политбюро 7 января 1974 г. Андропов сделал доклад о ситуации, сложившейся с Солженицыным. Опасность Солженицына после выхода «Архипелага» глава КГБ видел в том, что писатель начал объединение всех ветеранов ГУЛАГа. А ведь это не только невинно репрессированные. «У нас в стране находятся десятки тысяч власовцев, оуновцев и других враждебных элементов»[826]. В лице Солженицына они получают лидера, а он – массовую базу. Поэтому медлить больше нельзя. Андропов выступил за суд над писателем. Но Громыко напомнил, что идет общеевропейское совещание, и суд может осложнить ход Разрядки[827]. Уже и Косыгин возмущался, что «Солженицын пытается командовать в умах нашего народа»[828]. А это – монополия партии. В итоге решили выслать Солженицына, из Советского Союза. 14 января «Правда» начала артподготовку, опубликовав статью о Солженицыне под лозунговым названием «Путь предательства». 12 февраля Солженицын был арестован и 13 февраля выслан в ФРГ. Наутро М. Ростропович, «придя в консерваторию, с довольным видом заявил: «Я счастлив. Четыре с половиной года на мне лежал этот ужасный груз. Наконец–то все это с меня свалилось»[829]. Прибыв за границу, Солженицын сначала пытался развить кипучую деятельность. Он пытался «построить» и эмигрантов Восточной Европы, и, опираясь на поддержку Запада, диссидентов СССР. Солженицын считал, что «диссиденты (Сахаров, Шафаревич, Гинзбург и др.) в настоящее время не способны к проведению эффективной пропагандисткой деятельности и на этом этапе необходимо организовать и оформить их движение»[830]. Но ни диктаторские претензии Солженицына, ни его взгляды не вызывали сочувствия как у большинства эмигрантов, так и у наиболее влиятельных кругов западной элиты. В Швейцарии Солженицын испытывал муки изоляции от реального дела, подобные тем, которые описал при создании образа Ленина в Цюрихе. Но и в США ему стало немногим легче. Эпоха Рейгана еще не наступила, и Солженицын шокировал либеральную общественность своими ультрареакционными заявлениями в поддержку войны во Вьетнаме и хунты Пиночета. КГБ со злорадством констатировал: «Имеющиеся материалы свидетельствуют также о том, что после выдворения Солженицына за рубеж интерес к нему на Западе неуклонно падает»[831]. Современники подчеркивают харизматическое поведение и вождизм Солженицына и трогательную тактичность, толерантность Сахарова. История поступила с этими оценками иронически – в конце Перестройки Сахаров стал одним из вождей массового демократического движения, а Солженицын не решился вернуться в страну, чтобы принять участие в свержении коммунистического режима. Сахаров был внушаем и падок на утверждения людей, которым доверял (пусть непроверенные и часто ошибочные). Но он был тверд и неуступчив к давлению власти. Чтобы заставить его уступить, власть должна была обложить Сахарова со всех сторон (как это произошло в 1984–1985 гг.). Солженицын был наступателен по своему складу, и в 60–70–е гг. даже готов пострадать за свое понимание Правды. Но, вкусив покоя и комфорта в Вермонте, уже не готов был рисковать снова в 1991 году. А нишу «человека–тарана» занял Б. Ельцин. Политическим завещанием Солженицына, отправляющегося в изгнание, стал манифест «Жить не по лжи». В нем он попытался перенести на советскую почву гандистские идеи «неучастия», бойкота мероприятий власти. Солженицын призывал интеллигенцию не держаться за государственную «кормушку», и начать борьбу против идеологической лжи хотя бы с малого: «Не призываемся, не созрели мы идти на площади и громогласить правду, высказывать вслух, что думаем, — не надо, это страшно. Но хоть откажемся говорить то, чего не думаем! Вот это и есть наш путь, самый легкий и доступный при нашей проросшей органической трусости, гораздо легче (страшно выговорить) гражданского неповиновения по Ганди… Итак, через робость нашу пусть каждый выберет: остается ли он сознательным слугою лжи (о, разумеется, не по склонности, но для прокормления семьи, для воспитания детей в духе лжи!), или пришла ему пора отряхнуться честным человеком, достойным уважения и детей своих и современников. И с этого дня он: впредь не напишет, не подпишет, не напечатает никаким способом ни единой фразы, искривляющей, по его мнению, правду», не будет неправды говорить и вообще никак транслировать и демонстрировать, не будет за нее голосовать. И даже: «не купит в рознице такую газету или журнал, где информация искажается, первосущные факты скрываются»[832]. Но ведь это касается практически любых СМИ, и не только коммунистических. По Булгакову: «Вот никаких и не читайте». Только вот кто бы прочитал Солженицына в «Новом мире», если бы следовал этим правилам. Солженицын бросил хлесткий лозунг «Жить не по лжи». Для него «жить не по лжи» значило – обличать режим, который лжет. Но обличение – неполнота правды. Ведь и режим жил своей неполной правдой. Жить не по лжи – это не значит лишь говорить то, что считаешь правдой. Жить не по лжи – это значит искать Правду напряженно и честно, учитывая все, что можно сказать в оправдание противника, во исправление своей неистинности. Солженицын жил обличением. А жить не по лжи не смог. Не по лжи жил Высоцкий, потому что он жил Правдой. И эта правда жизни ценилась его слушателями на вес золота. В результате Высоцкий и стал советским «наше все». В начале 1974 г. движение достигло своей низшей точки, но полностью уничтожить его не удалось. Возможно, такая задача и не ставилась. Во всяком случае в 1979–1983 гг., когда власть поставила задачу разгромить диссидентство, его структура была разрушена, и оно уже не смогло возродиться. А «к 1974 г. сложились условия для возобновления деятельности правозащитных групп и ассоциаций. Теперь эти усилия концентрировались вокруг заново созданной Инициативной группы защиты прав человека, которую окончательно возглавил А.Д. Сахаров»[833]. Правда Сахаров участвовал в движении и раньше. Собственно, его выдвижение на роль лидера движения был следствием разгрома прежней Инициативной группы. Дополнительный авторитет в мире А. Сахаров получил после присуждения ему Нобелевской премии мира в 1975 г. Причины возрождения движения крылись в трех обстоятельствах. Во–первых, Разрядка продолжала углубляться. Не сумев решить проблему диссидентов быстро, теперь следовало проявлять осторожность, чтобы не сорвать внешнеполитический процесс, более важный, чем задача добивания оппозиции. Во–вторых, в СССР сохранялись политзаключенные, которые в большинстве своем оставались диссидентами. Оставшиеся на свободе правозащитники считали солидарность с ними своим долгом. На пресс–конференции 30 октября 1974 г., где зарубежная общественность информировалась об их положении, Сахаров предложил считать 30 октября днем политзаключенных. В–третьих, в обществе сохранялся интерес к диссидентскому самиздату и потребность передавать туда информацию. На диссидентство был социальный заказ. Оставшиеся на свободе правозащитники продолжали накапливать материал. Были подготовлены сразу три выпуска «ХТС», содержание которых относилось ко времени «перерыва». Возможно, каждый из этих факторов в отдельности был недостаточен, чтобы обеспечить выживание диссидентства. Но все вместе они помогли движению перегруппироваться и перейти в новое наступление. 7 мая 1974 г. прошла презентация трех следующих выпусков на пресс–конференции, где было распространено заявление трех членов Инициативной группы по выпуску ХТС Т. Великановой, С. Ковалева и Т. Ходорович: «Не считая, вопреки неоднократным утверждениям органов КГБ и судебных инстанций СССР, «Хронику текущих событий» нелегальным или клеветническим изданием, мы сочли своим долгом способствовать как можно более широкому ее распространению. Мы убеждены в необходимости того, чтобы правдивая информация о нарушениях основных прав человека в Советском Союзе была доступна всем, кто ею интересуется». Взяв на себя ответственность за выпуск ХТС, три правозащитника «прикрывали» от репрессий остальных участников проекта. В условиях подготовки Хельсинкского акта, призванного увенчать Разрядку, власти не рискнули посадить сразу всех, арестовав лишь Ковалева. Но сам долгожданный Акт, подписанный в 1975 г., неожиданно для Политбюро вывел правозащитное движение на новый хельскинкский этап. В 1976 г. начался хельсинкский этап в развитии диссидентского движения. В связи с подписанием странами Европы, США и Канады Хельсинкского соглашения 1975 г., которое предусматривало соблюдение прав человека, диссиденты создали хельсинкские группы, которые следили за его соблюдением властями СССР. Это создавало проблемы для советской дипломатии. Таким образом, движение окончательно переориентировались на Запад. Первая «Группа содействия выполнению хельсинских соглашений в СССР» была создана в Москве 12 мая 1976 г., а затем – на Украине и в Грузии. Группа отправила правительствам государств, подписавшим Заключительный акт, более 80 материалов о нарушениях прав человека в СССР. На международной встрече в Белграде в октябре 1977 г., где обсуждалось соблюдение прав человека, официально фигурировали материалы хельсинкских групп из СССР. КГБ решило нанести новый контрудар, поскольку лидеры хельсинских групп «все более наглеют, представляя собой крайне отрицательный и опасный пример для других. Вместе с тем, предлагаемые меры должны показать правящим кругам западных стран бесперспективность проведения в отношении Советского Союза политики шантажа и давления, еще раз подчеркнуть, что, последовательно проводя линию на разрядку международной напряженности, мы будем решительно пресекать любые попытки вмешательства в наши внутренние дела и поползновения на социалистические завоевания трудящихся»[834]. 3 февраля 1977 г. был арестован распорядитель фонда помощи политзаключенным А. Гинзбург. Лидер Московской хельсинской группы Ю. Орлов был вызван в прокуратуру, но не явился, а 9 февраля провел пресс–конференцию, где рассказал о начавшемся разгроме группы. 10 февраля он был арестован. Были проведены аресты хельсинкцев также на Украине[835] и в Грузии. Но только в Грузии группа была разгромлена полностью[836]. Власти оказывали давление, ослабляли активность групп, но не уничтожали движение совсем. Несмотря на заметную активизацию позиции американской администрации в отношении проблемы прав человека, вожди диссидентов связывали аресты с непоследовательностью и нетвердостью поведения Картера[837]. Однако действия КГБ были относительно осторожными. Они шли на аресты в тех случаях, если надеялись как–то обосновать свою позицию за рубежом (обвинениями диссидентов в клевете или даже в шпионаже), но пока отказывались от наиболее скандальных акций (готовившейся уже в 1977 г. высылки Сахарова)[838] и тем более разгрома движения. Хельсинкская кампания позволила консолидировать правозащитное и национальное движения, заметно расширить ряды правозащитников в провинции[839]. Это создавало хорошую основу для дальнейшего расширения инакомыслия. Л. Алексеева пишет о диссидентах «призыва» конца 70–х гг.: «новые люди в большинстве не удовлетворялись лишь нравственным противостоянием, пафос которого культивировался зачинателями правозащитного движения. Новые люди хотели пусть не немедленного, но практического результата своей борьбы, они искали пути его достижения»[840]. И это привело к появлению новой генерации левых инакомыслящих. 5 декабря 1978 г. беспрецедентное событие произошло в Ленинграде. Вскоре после ареста активистов Революционного коммунистического союза молодежи состоялась демонстрация студентов в их защиту. У Казанского собора (место первой в России демонстрации 1876 г. и последующих демонстраций 1988–1989 гг.) собралось около 200 юношей и девушек из ЛГУ, Академии художеств, Художественного училища им. Серова, Политехнического института, из различных ПТУ и школ. Около 20 человек было задержано, но их потом отпустили[841]. Во время суда над лидером союза А. Цурковым 3–6 апреля 1979 г. перед зданием собралась толпа студентов[842]. Еще один канал расширения диссидентского движения, ставший особенно заметным в конце 70–х гг. в связи с экономическими трудностями в СССР — движение отказников — евреев, желающих выехать из Советского Союза, но получивших отказ в этом от советских властей. Запрет на выезд из страны был связан с боязнью утечки военной информации и утечки «мозгов». Дешевизна и относительно высокое качество советского образования при низком (сравнительно с развитыми странами Запада) уровне жизни могли привести к настоящему исходу интеллигенции (что и произошло десятилетие спустя). Последствия для экономики и военно–стратегической политики СССР могли бы быть самыми плачевными. Не имея возможности обеспечить своей интеллигенции уровень жизни, более высокий, чем на Западе (особенно если судить о нем по туристским впечатлениям), советское руководство ограничивало свободу выезда из страны. В то же время Западные страны и Израиль предоставляли льготы иммигрантам–евреям. Движение отказников не может однозначно рассматриваться как национальное. Как правило, еврейское происхождение было лишь поводом для выезда на Запад. В 1979 г. лишь 34,2% выехавших по израильским визам приехали именно в Израиль, в 1981 г. — 18,9%[843]. Остальные направлялись в США и Европу. Общее число отказников в 1981 г. достигло 40 тысяч. Это была массовая группа, численность которой превышала число «чистых» диссидентов. Политика государства превращала «отказника» в оппозиционера почти автоматически (хотя решение покинуть СССР уже было инакомысленным). Л. Алексеева писала, что «в стране остались десятки тысяч людей, подавших заявления на выезд. Они оказались в трагическом положении. Факт подачи заявления не только лишал их прежнего социального статуса, но перевел в разряд «нелояльных» с точки зрения властей. С прекращением эмиграции они оказались обреченными на изгойство на неопределенно долгое время, возможно — пожизненно»[844]. Удары по отказникам усилились с 1978 г., после дела А. Щаранского, когда власти обвинили диссидентов в шпионаже, поскольку, сообщая информацию о притеснениях евреев, работавших на оборону, он сообщал информацию, интересную разведке. «Дело Щаранского” позволило СССР даже оказать давление на США – Картер просил советских руководителей не публиковать материалы о связях диссидентов с американской разведкой[845]. Суд над Щаранским, осуществлявшим «смычку» диссидентов и «отказников», позволил официальной пропаганде дополнительно дискредитировать движение отказников, так как сам подсудимый не мог служить подтверждением распространяемой им пропаганды об «антисемитской кампании фашистского толка» в СССР — Щаранский получил высшее образование, работал на оборонном предприятии, не был уволен с работы, а прекратил ее посещать после подачи заявления о выезде за рубеж. Все это по официальной версии свидетельствовало о том, что вся информация о государственном антисемитизме была ложной[846]. В начале 80–х гг. против «отказников» стал действовать Антисионистский комитет советской общественности. На его пресс–конференциях, куда допускались и западные журналисты, выступали как советские евреи, с большим или меньшим успехом опровергавшие информацию об официальном антисемитизме, так и евреи, вернувшиеся из эмиграции назад в СССР и утверждавшие, что «просто мы были идиотами, не понимая, на что мы идем, покидая нашу единственную Родину»[847]. Диссиденты демонстрировали свою солидарность с людьми, чьи гражданские права нарушены, свое неприятие антисемитизма, присущего значительной части правящей бюрократии. Уже на процессе Щаранского митингующие диссиденты независимо от своей национальности пели израильский гимн[848]. Для режима сближение диссидентов и отказников не имело большого значения — многие лидеры диссидентов считались сионистами. Но сочувствуя евреям, желающим выехать из СССР, диссиденты иногда выступали и против нарушения прав палестинцев — противников Израиля. Так в сентябре 1976 г. А. Сахаров и Е. Боннэр обратились в ООН по поводу трагического положения в лагере палестинцев Тель–Заатар. Но такие нюансы не могли изменить мнения Политбюро – внутри СССР диссиденты действовали на стороне сионистов. Е. Боннэр считалась проводником сионистского влияния на Сахарова. Расширение отказнического движения в конце 70–х гг. рассматривалось как расширение диссидентства. Продолжало бурно развиваться и религиозное оппозиционное движение, отказывающееся признавать стратегию иерархов Православной церкви на союз с атеистической властью, преследующей любую проповедь вне церковных стен. Религиозное инакомыслие было экуменистично. Действовал Христинаский комитет, созданный для защиты прав верующих и объединявший представителей разных конфессий, в том числе священников, в большей (В. Фонченков) или меньшей (Г. Якунин) степени лояльных Патриархии. Продолжали работу организованный А. Огородниковым просветительский христианский семинар (экуменический по направленности), выпускавший нерегулярный журнал «Община», кружки Д. Дудко и А. Меня (см. Главу III). Духовная атмосфера таких кружков обладала огромной притягательной силой. Субкультура кружка, более близкая своим механизмом к неформальным движениям, чем к диссидентской среде, привлекала неортодоксальную интеллигенцию своей атмосферой. В. Аксючиц рассказывает о кружке Дудко: «Много–много людей в маленьких помещениях по многу часов вели беседы, обсуждения, дискуссии, в очень доброжелательной обстановке, с молитвой. Сначала служба, потом застолье, считали: сегодня у нас семь столов или сегодня у нас шесть столов. То есть шесть смен столов, прежде чем все отобедают. Всех кормили. Потом за этим же столом собирались. Набивалось полное помещение и велись бесконечные эти дискуссии, беседы. Либо кто–то что–то читал, либо специальная тема обсуждалась»[849]. К ужасу властей Д. Дудко начал выпускать специальный листок для прихожан «В свете Преображения», в котором, в частности, рассказывалось о случаях притеснения верующих. В Ленинграде действовал семинар «37», выпускавший одноименный журнал. Все эти организации имели довольно текучий состав и отказывались от жесткого плана работы. В итоге через них прошли сотни людей, которые в свою очередь оказывали воздействие на тысячи знакомых[850]. В то же время, как пишет Л. Алексеева, «в массе православные прихожане и даже православная интеллигенция не принимают участия в гражданском сопротивлении государственному нажиму на свободу совести и даже осуждают такое сопротивление как «нехристианское»[851]. В 1979–1980 гг. расширялось издание самиздата. «ХТС» стала переиздаваться и в США, проникая в СССР в виде «тамиздата». В 70–е гг. объемы «Хроники» возросли, так как нарастал информационный поток, расширялась и собственная сеть информации, и сеть связанных с ХТС организаций. А вот оперативность выхода ХТС стала падать. В 1974–1983 гг. выходило в среднем по 3–4 выпуска (до 1972 г. – 6). «Хроника» превращалась в «толстый журнал». В 1970–е гг. «Хроника» была центральным, но далеко не единственным изданием диссидентов (не говоря уже о не–диссидентском самиздате). Выпускались материалы Московской хельсинкской группы, сборники в защиту отдельных диссидентов, материалы специализированных групп (Рабочей комиссии по расследованию использования психиатрии в политических целях, Свободного межотраслевого объединения трудящихся и др.), исторический сборник «Память», свободный московский журнал «Поиски», идеологически–окрашенные журналы «Левый поворот» («Социализм и будущее»), «Варианты», «Перспективы». Самиздат все шире распространялся среди интеллигенции. В середине 70–х гг. самиздат стал вытесняться тамиздатом – журналами «Вестник РХД», «Грани», «Континент» и книгами, выпущенными издательством НТС «Посев». Одновременно началась отработка принципиально новых методов борьбы, которые, как казалось, могли привлечь к диссидентам широкие слои населения. В 1978 г. предпринимались попытки создать легальный независимый профсоюз. В январе В. Клебанов, уже «отсидевший» в психбольнице за попытку создать группу по контролю за условиями труда, вновь попытался зарегистрировать легальную и лояльную властям Ассоциацию свободного профсоюза защиты рабочих. Клебанов был арестован, а профсоюз, куда записалось около 200 относительно лояльных граждан, тут же распался. Затем 28 декабря 1978 г. Л. Агаповой, Л. Волохонским, В. Новодворской, В. Сквирским и др. было провозглашено Свободное межпрофессиональное объединение трудящихся (СМОТ). СМОТ, ставший первым диссидентским «хождением в народ», не преуспел в своей деятельности, но был симптоматичен для властей — инакомыслие не желало оставаться в узкой нише, отведенной для него системой. «Целью СМОТа было оказание правовой, моральной и материальной помощи своим членам. Для этого внутри СМОТа намеревались создать «кооперативные» объединения — кассы взаимопомощи, объединения для покупки или аренды домов в загородной местности для совместного пользования, для создания детских садов где их нет или не хватает, и даже для товарообмена (скажем, посылать из Москвы в другие города чай и сгущенное молоко, имеющееся в Москве, в обмен на свиную тушенку, которая есть в некоторых районах Восточной Сибири, но отсутствует в Москве)»[852], — писала Л. Алексеева. Однако намерения некоторых из создателей были много радикальней, что предопределило неудачу умеренной части программы. Один из издателей Информбюллетеня СМОТ — единственного реально реализовавшегося проекта организации — В. Сендеров, объявил себя членом Народно–трудового союза. Крайне радикальные позиции занимала и В. Новодворская. Для таких лидеров «профсоюз» был лишь инструментом для перехода к более активным действиям. Сама Новодворская так вспоминает о логике, которой руководствовалась радикальная часть создателей «профсоюза»: «Костюшко и Домбровский разбудили КОС–КОР, а КОС–КОР разбудил «Солидарность». У нас же ХХ съезд разбудил Булата Окуджаву и Юрия Любимова, они разбудили диссидентов, а диссиденты уже никого не могли растолкать: все спали мертвым сном. Подъем не состоялся. Поэтому вдохновляющая Деда (В. Сквирского – А.Ш.) идея рабочих профсоюзов, независимых от ВЦСПС, была чисто платонической. Наш СМОТ — Свободное межпрофессиональное объединение трудящихся — был отчаянной попыткой несчастной интеллигенции в порядке стахановской инициативы поднатужиться и произвести из себя еще и рабочее движение»[853]. Строго говоря, диссидентское движение не было чисто интеллигентским. Оно было разночинным. Среди арестованных было немало и рабочих. Членство в СМОТ было тайным (что нетипично для диссидентов), и при выходе из организации лидеров (что случалось часто, и не только по причине ареста) группы терялись. Полуподпольный характер организации и радикализм части ее организаторов делал неизбежными репрессии. После ареста Л. Волохонского в 1982 г. бюллетень СМОТ ушел в подполье, и реальная деятельность организации прекратилась. В декабре 1980 г., видимо не без влияния польского опыта, редакторы самиздатовских журналов объявили о создании «Свободного культурного профсоюза». Но в целом попытка «родить» рабочее или хотя бы профсоюзное движение не удалась. Все же это был симптом поиска выхода движения на новые слои населения, который не мог не волновать власти. Следующим важным симптомом такого рода стало выступление группы «Выборы–79» (В. Сычев, В. Баранов, Л. Агапова, В. Соловьев и др. — всего около 40 человек), которая выдвинула кандидатом в Совет Союза по Свердловскому округу г. Москвы Р. Медведева и в Совет национальностей — Л. Агапову. Понятно, что кандидаты зарегистрированы не были. Но постановка инакомыслящими «вопроса о власти» в столь откровенной форме показала руководителям страны, что оппозиция «заигралась». Это также был симптом активизации левого крыла оппозиции, которое готовилось перейти к собственно политической борьбе, наполняя содержанием советские демократические формальности (что и произойдет во время Перестройки). С созданием Рабочей комиссии по расследованию использования психиатрии в политических целях на регулярную основу было поставлено расследование психиатрических репрессий в СССР. В. Буковский, которого за эту деятельность посадили еще в 1972 г. и, считая сумасшедшим, в 1976 г. обменяли на Л. Корвалана, рассказывает: «Авторитетные советские психиатры от участия в нашем начинании уклонились, побоялись репрессий. Рядовые психиатры — первым из них был Глузман — вскоре сами подверглись расправе. На западных же психиатров я не особенно рассчитывал. Откуда им знать все сложности нашей жизни, как поверить, вопреки мнению авторитетных советских коллег, с которыми к тому же регулярно встречаешься на международных конференциях, что какой–то неизвестный человек не нуждается в принудительном психиатрическом лечении? Однако по иронии судьбы именно это дело оказалось одним из самых успешных в двадцатилетней истории нашего движения. Сама идея помещения здорового человека в сумасшедший дом по политическим причинам захватывала воображение трагизмом ситуации, неизбежно приводила к философским проблемам относительно понятий и определений психического здоровья, и каждый легко представлял себя на месте жертвы… То, что было неосознанным импульсом так называемой «революции 1968 года», вдруг обрело словесное выражение, и наш опыт оказался самым передовым»[854]. В этих словах Буковского заметно преувеличение, вызванное естественным непониманием ситуации в гражданском движении на Западе. Импульс 1968 г. предопределил постоянный интерес к проблеме гражданских прав прежде всего в своих странах. Советский опыт был лишь экстремальным, и потому важным примером тех явлений, которые правозащитники наблюдали у себя дома. Не случайно, что кампания поддержки советских диссидентов совпала с появлением на экранах американского фильма «Полеты над гнездом кукушки», повествующего о психиатрических репрессиях в США. И здесь ощущалось сходство двух систем, которое большинство отечественных диссидентов просто не замечало. Нарушение прав человека на Западе казалось либералам–западникам надуманной проблемой, раздутой СССР (каждая сторона в конфликте «раздувала» то, что ей нравилось, но может ли быть преувеличено даже одно единственное нарушение прав человека — ведь права универсальны). Буковский с пренебрежением пишет «о какой–то «уилмингтонской десятке», о запретах на профессии в ФРГ и пытках в Ольстере»[855]. Серьезные нарушения прав человека были характерны для обоих «лагерей», но в СССР они были обычно грубее — машина власти просто не ведала, что творила. Так, например, по мнению Буковского, «они в Кремле действительно верили, что я параноик. Так вот почему решили меня выставить с максимальным «паблисити»[856]. На Западе рассуждения Буковского совсем не казались странными, и утверждения о том, что в СССР считают сумасшедшими нормальных людей получили наглядное подтверждение. Наступление диссидентов в 1976–1979 гг., вызвавшее неприятный резонанс на Западе и стимулировавшее даже размолвку с рядом европейских компартий (т.н. «еврокоммунизм»), наносило режиму конкретный ущерб. Международные скандалы, массовые студенческие выступления в Ленинграде и волнения в Грузии, расширение движения «отказников», скандал в Союзе писателей, связанный с «Метрополем» (см. Главу VI), попытки создания независимых профсоюзов, выдвижения кандидатов в депутаты — все это было уже опасно, особенно если учесть, что формальная конституционная система СССР была на редкость демократична. Политбюро было готово терпеть оппозицию в качестве замкнутой субкультуры, но бурная активность конца 70–х гг. переполнила чашу терпения авторитарного режима. Это, наряду с ухудшением международной обстановки, стало главной причиной наступления на диссидентов в первой половине 80–х гг. Готовясь к реформам, правящая элита избавлялась от политических конкурентов, которые показали свою готовность при случае начать катализ массовых оппозиционных движений. При всем этом КГБ по прежнему предпочитал избавиться от противника без «посадок». В январе 1978 г. «органы» неофициально дали знать диссидентам, что в ближайшее время «поток неофициальной информации прекратится. Перед людьми, осуществляющими передачу такой информации, стоит добровольный выбор, либо — это было бы лучше для всех, — они уедут из страны, иначе придется поступить с ними в соответствии с законом. Речь идет о таких людях, как Копелев, Корнилов, Войнович, Владимов. На вопрос… не возврат ли это к сталинизму, последовал ответ: «При Сталине их сразу бы посадили, а мы предоставляем выбор»[857]. Трое из названных литераторов затем покинули страну и были лишены гражданства. Во время зарубежной поездки были лишены гражданства Г. Вишневская и М. Ростропович. Государство возвращалось к «ленинской гуманности», когда оппозиционных деятелей культуры стали не сажать и расстреливать, а высылать за границу. Но диссиденты этой «гуманности» не оценили. Комментируя указ о лишении его гражданства, В. Войнович писал в открытом письме Брежневу: «Вы мою деятельность оценили незаслуженно высоко. Я не подрывал престиж советского государства. У советского государства благодаря усилиям его руководителей и Вашему личному вкладу никакого престижа нет. Поэтому по справедливости Вам следовало бы лишить гражданства себя самого. Я Вашего указа не признаю и считаю его не более чем филькиной грамотой… Будучи умеренным оптимистом, я не сомневаюсь, что в недолгом времени все Ваши указы, лишающие нашу бедную родину ее культурного достояния, будут отменены. Моего оптимизма, однако, недостаточно для веры в столь же скорую ликвидацию бумажного дефицита. И моим читателям придется сдавать в макулатуру по двадцать килограммов Ваших сочинений, чтобы получить талон на одну книгу о солдате Чонкине»[858]. Остроумные строки Войновича вряд ли дошли до адресата. Высылка имела печальный для кремлевских вождей международный резонанс, но аресты имели бы куда более неприятные последствия. И тем не менее, остановить наступление оппозиции без арестов режим не сумел. Желание покончить с диссидентами – это одно. А возможность – другое. Диссидентский «остров непослушания» опирался на поддержку Запада, и пока политика Разрядки была жива, наступление на инакомыслие откладывалось. Когда это наступление началось? Л. Алексеева считает, что «началом «генерального наступления» на инакомыслие можно считать 1 ноября 1979 г. Похоже, к этому дню КГБ получил «добро» на осуществление последовательного плана разгрома независимого общественного движения, разработанного еще в 1977 г.»[859] Л. Алексеева обосновывает свой вывод арестами Г. Якунина, Т. Великановой и А. Терляцкаса, а также последующей цепью арестов. Но количество арестов и задержаний в ноябре лишь незначительно увеличилось по сравнению с ноябрем предыдущего года. До этого также были всплески репрессий (дела хельсинкских активистов, дело А. Щаранского и др.). Власти не проводили пока тотальных арестов известных им «злоумышленников», а ограничивались выбиванием ключевых фигур. А на 1980 г. приходится беспрецедентный с 1974 г. рост осуждений по 70–й статье УК[860], «вал» арестов начался с января 1980 г. И это – не случайно. Разгром диссидентского движения начался не до, а после начала нового витка Холодной войны в декабре 1979 г. Началом «генерального наступления» КГБ против диссидентов правильнее считать высылку А. Сахарова в Горький. Еще в 1978 г. Андропов назвал Сахарова «врагом номер один» внутри страны[861]. Несмотря на это, Сахаров сохранял возможность относительно свободно действовать. Политбюро опасалось международного скандала. После ввода войск в Афганистан, предполагавшего ухудшение международных отношений, оглядываться на Запад было уже не нужно. Вопрос о Сахарове был поставлен на Политбюро еще 26 декабря 1979 г. 3 января было решено не судить академика, а ограничиться внесудебной высылкой[862]. Таким образом, вопреки распространенной версии, непосредственной причиной высылки Сахарова стало не его выступление против ввода войск в Афганистан, а ввод войск как таковой. Е. Фейнберг обращает внимание на еще одну возможную причину высылки: «В процессе моего разговора с одним вице–президентом, проходившем в тоне понимания и сочувствия, он сказал неожиданно для меня: «Ведь дело не только в его протесте против афганских событий. Хуже то, что он с женой был у американского посла и долго с ним беседовал, а ведь он — носитель государственно важных секретов». — «Этого не может быть!» — воскликнул я… При первой же встрече с Еленой Георгиевной я спросил ее об этом. Она подтвердила: «Ходили. А что в этом особенного?»… Но если разговор зашел, скажем, о разоружении или международных отношениях, легко могло проскользнуть что–нибудь лишь на первый взгляд не существенное. Один мой умный знакомый, много лет работавший с А.Д. на объекте, любивший его и пользовавшийся его уважением… сказал мне: «Вы же понимаете, что соответствующие американские специалисты будут «рассматривать в лупу» магнитофонную запись этой беседы»[863]. На заседании Политбюро Андропов доказывал, что дальнейшее присутствие Сахарова в Москве недопустимо, и необходимо изолировать его от иностранцев. В то же время, когда речь зашла о сибирских городах, Андропов, ссылаясь на мнение врачей, настоял на Горьком, поскольку климат в нем соответствует московскому[864]. Ссылка Сахарова стала началом и символом нового курса режима в отношении диссидентов, а сам Сахаров был практически публично признан «главным внутренним врагом», каковым и оставался до 1986 г., когда на это почетное место был усажен абстрактный «бюрократ». Арест Сахарова был произведен по всем правилам полицейского искусства — во время его поездки на работу 22 января. Однако КГБ не удалось предотвратить немедленное распространение информации о происшедшем в диссидентской среде и за рубежом[865]. Ссылка в Горький сломала ритм общественной активности Сахарова. Прежде он был предсказуем, ритмичен, «дежурен» в своих откликах на промахи властей. Теперь Сахаров стал жестче, он был готов жертвовать жизнью даже ради «малого». По принципу «ни шагу назад». Наступало время решающих, драматических столкновений с властью, время голодовок и безысходности. Г. Владимов комментировал действия властей: «Сослав его в Горький без следствия и суда, без объявленного приговора и срока, применив меру, из ряда вон выходящую, власть оказала ему честь, которой мог бы удостоиться разве лишь наследный принц или возможный президент»[866]. Против высылки Сахарова и заключения члена–корреспондента АН Армянской ССР Ю. Орлова выступали не только диссиденты, но и видные советские ученые. Л. Капица писал Ю. Андропову: «Сахаров и Орлов своей научной деятельностью приносят большую пользу, а их деятельность как инакомыслящих считается вредной. Сейчас они поставлены в такие условия, в которых они вовсе не могут заниматься никакой деятельностью». Ссылаясь на опыт взаимоотношений Ленина и оппозиционного ученого Павлова, Капица приходил к заключению: «Не лучше ли попросту дать задний ход?»[867] В одном Капица ошибался — Сахаров не прекратил общественной деятельности и теоретической работы. Он продолжал обращаться к стране и миру. Поэтому–то и задний ход дать было нельзя. В послании академику Александрову Сахаров писал: «Важнейший тезис, который со временем лег в основу моей позиции, — неразрывная связь международной безопасности, международного доверия и соблюдения прав человека, открытости общества. Этот тезис вошел составной частью в Заключительный акт Хельсинкского совещания, но слова здесь расходятся с делом, в особенности в СССР и странах Восточной Европы»[868]. По данным Л. Алексеевой в 1979–1981 гг. в Москве было арестовано 34 человека, а всего — около 500 человек[869]. По данным КГБ только в 1980 г. он арестовал 433 человека[870]. Даже если данные диссидентов не полны, видно, что удар 1980 г. был наиболее мощным за все время наступления властей. Этого хватило, чтобы фактически прекратить активность Инициативной группы защиты прав человека, Христианского комитета, Рабочей комиссии по расследованию использования психиатрии в политических целях, журнала «Поиски». Подверглись разгрому Христианские комитет и семинар. Угроза ареста нависла даже над умеренными христианскими проповедниками. Были арестованы ключевые фигуры незарегистрированных церквей и национальных групп. Затем волной пошли процессы. В 1980 г. по статьям 70 и 190–прим было осуждено 102 человека, в 1981 г. — 127 человек. Для сравнения — в 1976 г. было осуждено 60 человек (причем по более строгой 70–й статье — только 5), а в 1979 г. — 69 человек (по 70–й — 4). Таким образом, наиболее суровые «брежневские» гонения не достигли уровня наиболее «спокойных» лет «хрущевской оттепели». В 1960 г. было посажено 162 политических (это — минимум), а в 1957 г. — 1964 человека[871]. Но удара 1980–1981 гг. хватило, чтобы дезорганизовать диссидентскую инфраструктуру. Заместитель председателя КГБ С. Цвигун мог доложить стране о том, что «маскировавшиеся под «правозащитников» и «поборников демократии» антиобщественные элементы ныне разоблачены и обезврежены»[872]. Это можно было сделать и раньше. Но до 1979 г. диссиденты были частью международной игры властей, а также прибором оценки настроений наиболее недовольной части интеллигенции. Изменение международной ситуации, неконтролируемый рост инакомыслия в условиях кризиса системы «застоя» убедил Политбюро, что с оппозицией пора кончать. После первых ударов 1980–1981 гг. наступление КГБ не прекращалось. В 1982 г. КГБ разгромил группу, выпускавшую журналы «Варианты» и «Левый поворот». В апреле 1982 г. были арестованы «молодые социалисты» Б. Кагарлицкий (издававший «Левый поворот»), П. Кудюкин, А. Фадин, Ю. Хавкин, В. Чернецкий, А. Шилков, а позже — М. Ривкин. В донесении Федорчука Андропову (формально уже не руководившему КГБ) говорилось, что арестованные «предпринимали меры к созданию в стране организованного антисоветского подполья в виде т.н. «Федерации демократических сил социалистической ориентации» для активной борьбы с Советской властью, утверждая при этом в одном из «теоретических» документов, что «… коммунизм советского образца — преступление против человека и человечества, а СССР — нравственный застенок миллионов»… Как выяснилось в ходе следствия, Фадин систематически передавал Майданнику, Шейнису, Ворожейкиной, Ржешевскому, Данилову, Ивановой, Скороходову различную антисоветскую литературу для ознакомления»[873]. Связь «молодых социалистов» с научной интеллигенцией, которая в свою очередь имела «выходы» на придворных «либералов», могла расцениваться КГБ как поощрение последними создания «подрывной» организации по образцу польского КОС–КОРа. По мнению А. Фадина, раздувание дела было связано с борьбой за власть в Кремле: «в поле действия проекта попадали интеллектуалы из ЦК и обслуживающего партию академического мира. Ставилась цель нанести удар по либеральному лобби в лице академиков Арбатова, Примакова, директора нашего института Иноземцева. (Иноземцев умер после разноса, который устроил ему Гришин)»[874]. Подобная версия представляется слабо обоснованной. Академическое лобби не препятствовало продвижению Андропова к власти, скорее наоборот. Аресты «молодых социалистов» играли скорее «дисциплинирующую» роль для статусной интеллигенции. Работу КГБ облегчала неопытность «молодых социалистов». Б. Кагарлицкий, А. Фадин и П. Кудюкин во время допросов говорили «лишнее»[875]. Суд над «молодыми социалистами» был назначен на 12 февраля 1983 года, но отменен (в значительной степени в связи с заступничеством зарубежных компартий). По мнению А. Фадина, «Андропов… не хотел начинать царствование с громкого процесса»[876]. Б. Кагарлицкий, А. Фадин и П. Кудюкин и др. были освобождены в соответствии с Указом о помиловании в конце апреля 1983 года, после того, как подписали заявление об отказе от продолжения «антисоветской» деятельности. Решение о помиловании до суда было вынесено Президиумом ВС СССР (во главе с Ю. Андроповым) — уникальный случай в советской юридической практике. Не подписавший заявление М. Ривкин был в июне 1983 года осужден (7 лет лагерей и 5 лет ссылки). Вызванные на суд над Ривкиным в качестве свидетелей «молодые социалисты» как правило не давали показаний, способных изобличить подсудимого. Но показания, данные во время следствия, были использованы для его осуждения. Эти события наложили тяжелый отпечаток на отношения их участников[877]. В 1982 г. прекратила деятельность Московская хельсинкская группа. В апреле 1983 г. был арестован и распорядитель солженицынского Фонда помощи политзаключенным СССР и их семьям С. Ходорович. В феврале 1981 г. подготовленный к выпуску 59–й выпуск был захвачен КГБ при обыске на квартире одного из составителей, Л. Вуля. Было решено не восстанавливать этот номер, а сразу перейти к подготовке 60–го выпуска. Последний выпущенный в свет 64–й номер «Хроники» был датирован 30 июня 1982 г., а следующий, 65–й, был подготовлен лишь осенью 1983 г. Но выпустить его не удалось – в разгаре было «андроповское» наступление на диссидентов, увенчавшееся фактическим разгромом движения. Издание «Хроники текущих событий» прекратилось после ареста 17 ноября 1983 г. Ю. Шихановича, который был ее ведущим редактором с 1980 г., после ареста Великановой. Знамя, выпавшее из рук издателей «Хроники», попытался подхватить С. Григорьянц, начавший издание бюллетеня «В» — своего рода приложения к «Хронике текущих событий». Но и он был арестован. В 1983 г. по политическим статьям было осуждено 163 человека[878]. К 1984 г. в СССР впервые с 1968 г. вне колючей проволоки почти не осталось открыто действующих диссидентов. Те известные властям инакомыслящие, которых оставили на свободе, находились под фактическим домашним арестом или круглосуточным наблюдением[879]. Последним бастионом открытой оппозиции оставался академик А. Сахаров. Его социальный статус и всемирная известность не позволяли властям просто упрятать академика в тюрьму. Несмотря на разрушительные удары по оппозиции, академик не признавал поражения. В интервью, которое ссыльный академик передал на Запад, Сахаров так отвечал на вопрос «Движение инакомыслящих в СССР дезорганизовано. Есть ли путь реорганизовать его?»: «Сила борьбы за права человека — не в организации, не в числе участников. Это сила моральная, сила безусловной правоты. Это движение не может исчезнуть бесследно. Уже сказанное слово живет, а новые люди со своими неповторимыми судьбами и сердцами вносят все новое и новое»[880]. Несмотря на то, что Сахаров находился в Горьком, связь его с внешним миром не прерывалась. Для полной ликвидации открытой оппозиции Сахарова следовало изолировать еще сильнее. В мае 1980 г. Е. Алексееву, невесту сына Боннэр А. Семенова, предупредили о недопустимости посещений Горького. Алексеева и Сахаров добивались ее выезда из СССР для соединения с женихом. Когда А. Семенов уезжал в США в 1978 г., Сахаров обещал ему, что добьется и выезда любимой девушки. Но правовых оснований для выезда не было. К тому же «фактор Алексеевой» позволял «давить» на Сахарова[881]. В письме к Брежневу 26 мая 1981 г. Сахаров писал о том, что «недостойным является использование КГБ судьбы моей невестки для мести и давления на меня»[882]. 22 ноября Сахаров и Боннэр объявили голодовку с требованием разрешить выезд из страны Е. Алексеевой. «Его реакция была нередко неадекватной: в конце 70–х годов и в начале 80–х он несколько раз прибегал даже к голодовкам, и поводом к ним были не его собственные проблемы, а проблемы жены и ее родственников. Но Сахаров переживал их сильнее своих проблем»[883], – комментирует Р. Медведев. Голодовка вызвала резко отрицательную реакцию значительной части диссидентов (Р. Пименова, П. Григоренко, Л. Чуковской и др.). Диссиденты выступали даже не столько против самого метода, сколько против «незначительности цели», которую ставил Сахаров. Академик характеризовал призывы своих товарищей «ради общего пожертвовать частным» как «тоталитарное мышление»[884]. Эти события показали, не только «неадекватность» реакции Сахарова, но и жестокость среды оппозиции в кризисных ситуациях. Сахаров вспоминает, что «многие наши друзья–диссиденты направили свой натиск на Лизу (Е. Алексееву — А.Ш.) — и до начала голодовки, и даже когда мы ее уже начали, заперев двери в буквальном и переносном смысле. Лиза, якобы, ДОЛЖНА предотвратить или (потом) остановить голодовку, ведущуюся «ради нее»! Это давление на Лизу было крайне жестоким и крайне несправедливым»[885]. Моральная изоляция в этих условиях была настоящей пыткой, и осуществлявшие этот бойкот оппозиционеры не могли этого не понимать. Для Сахарова голодовка была «продолжением моей борьбы за права человека, за право свободы выбора страны проживания…»[886] Не последнюю роль играло и то обстоятельство, что в данном случае был реальный шанс одержать победу, что в тяжелых условиях 1981 г. было крайне важно. Хотя, признаться, моральный уровень борьбы снижался тем, что объект защиты был выбран «по блату». Либерально настроенные ученые объясняли руководству Академии наук, что гибель Сахарова в процессе голодовки вызовет грандиозный скандал, в центре которого окажется АН. Это будет означать долгосрочный разрыв научных связей, прекращение зарубежных командировок для одних и унижения для других. По воспоминаниям Е. Фейнберга на А. Александрова «давили не только те, кто опасался лишь разрыва научных связей, но и те, кому Андрей Дмитриевич был дорог как уникальная личность, просто как человек, вызывавший любовь и восхищение. Иногда слова о возможном разрыве связей были лишь «рациональным прикрытием» для более личных чувств. Я не знаю точно, как оно произошло, но Анатолий Петрович в конце концов преодолел себя и совершил этот поступок — поехал к Брежневу, который решил вопрос: «Пусть уезжает»”[887]. 8 декабря президент АН А. Александров лично позвонил Алексеевой, сообщив ей, что вопрос будет решен положительно. Голодовка продолжалась до 9 декабря. По меткому наблюдению Л. Литинского Сахаров и Боннэр «проскочили на грани» — 13 декабря, с введением военного положения в Польше, отношения между СССР и США резко ухудшились, и мотивы для уступок диссидентам были утеряны[888]. Но уже 19 декабря Е. Алексеева вылетела в Париж. Система массовой информации (дезинформации) продолжала свое наступление на Сахарова. Главным полем боя оставалось взаимодействие Сахарова с международной общественностью. Здесь академик был по–прежнему опасен — на Западе к его голосу прислушивались. В феврале 1983 г. Сахаров написал статью «Опасность термоядерной войны», в которой доказывал, что Запад отстал от СССР в гонке вооружений. «Восстановление стратегического равновесия, — писал Сахаров, — возможно только при вложении крупных средств, при существенном изменении психологической обстановки в странах Запада… Я понимаю, конечно, что пытаясь ни в чем не отставать от потенциального противника, мы обрекаем себя на гонку вооружений — трагичную в мире, где столь много жизненных, не терпящих отлагательства проблем. Но самая главная опасность — сползти к всеобщей термоядерной войне. Если вероятность такого исхода можно уменьшить ценой еще десяти или пятнадцати лет гонки вооружений — быть может, эту цену придется заплатить…»[889] Здесь академик воспринимает себя как органическую часть западного мира, советуя «своей стороне» усиливать давление на «потенциального противника». Этот совет был «принят» Рейганом, причем еще раньше, чем прозвучал. Доказывая бессмысленность ядерной войны, Сахаров, кстати, обратил внимание на опасность «звездных войн», способных разрушить озоновый слой. Но главное внимание «советской общественности» было обращено на слова академика об оправданности развертывания американских ракет и нового витка «гонки». Как и в 1973 г. академику ответили коллеги, но на этот раз их набралось меньше. 3 июля в «Известиях» вышла статья академиков А. Дородницына, А. Прохорова, Г. Скрябина и А. Тихонова «Когда теряют честь и совесть», в которой они писали: «Сахаров призывает США, Запад ни при каких обстоятельствах не соглашаться с какими–либо ограничениями в гонке вооружений, ядерных в первую очередь… Сегодня Сахаров по существу призывает использовать чудовищную мощь ядерного оружия, чтобы вновь припугнуть советский народ, заставить нашу страну капитулировать перед американским ультиматумом». Предвосхищая лозунги более позднего времени, академики обращаются к общечеловеческим ценностям: «В его действиях мы усматриваем также нарушение общечеловеческих норм гуманности и порядочности, обязательных, казалось бы, для каждого цивилизованного человека». С нотками недовольства академики пишут и о терпимости советского народа к Сахарову — живет себе спокойно в Горьком, не то что в Америке, где когда–то казнили Розенбергов[890]. В 1983 г. вышла новая редакция книги Н. Яковлева «ЦРУ против СССР», в которой большое внимание уделялось разлагающему влиянию Е. Боннэр на А. Сахарова. Расчет был сделан на неизменный интерес читателей к темным сторонам личной жизни знаменитостей (тем более, что в СССР на такую информацию был большой дефицит). В апреле 1983 г. в журнале «Смена» Н. Яковлев развил свои откровения по поводу морального облика Е. Боннэр: «В молодости распущенная девица достигла почти профессионализма в соблазнении и последующем обирании… пожилых и, следовательно, с положением, мужчин»[891]. Боннэр обвинялась в том, что она стала главным проводником усилий «провокаторов», которые толкают «этого душевно неуравновешенного человека на поступки, которые противоречат облику Сахарова–ученого»[892]. Это были не просто слова. «Очень многое — и в особенности писания Яковлева…, — считал Сахаров, — говорит о том, что власти (КГБ) собираются изобразить в будущем всю мою общественную деятельность случайным заблуждением, вызванным посторонним влиянием, а именно влиянием Люси — корыстолюбивой, порочной женщины, преступницы–еврейки, фактически — агента международного сионизма. Меня же вновь надо сделать видным советским (русским — это существенно) ученым, и эксплуатировать мое имя на потребу задач идеологической войны»[893]. Атакой на Боннэр власти пытались «убить двух зайцев» — скомпрометировать дело академика и «вывести из строя» его супругу — человека, представлявшего собой единственную постоянную связь Сахарова с внешним миром. В сентябре 1983 г. Боннэр попыталась привлечь Яковлева к суду за клевету, но как только расследование выявило первые несоответствия в данных Яковлева, дело «прикрыли». В целом книга «ЦРУ против СССР» и газета «Смена» сделали свое дело — большая часть читателей, даже настроенных критически, поверила, что пусть не все здесь правда, «но что–то такое должно быть». Сахаров, правда, получил чудесную возможность ответить Яковлеву, ударив его[894]. В 1984 г. в руки КГБ попал еще один козырь. Здоровье Боннэр ухудшилось, и они с Сахаровым решили, что ей требуется срочное лечение за границей. Доверия советской медицине у горьковских узников не было. Сахаров попросил американского посла принять жену в американском посольстве, чтобы добиться ее выезда для лечения в США. Но 2 мая Боннэр была арестована в аэропорту Горького, против нее возбудили уголовное дело. Тогда Сахаров начал вторую голодовку. Эта акция также вызвала споры в околооппозиционной среде. Повод казался еще менее значительным, чем в случае с Алексеевой, поскольку Боннэр могла оперироваться и в СССР. Опасения Сахарова казались надуманными. Е. Фейнберг оценивает ситуацию иначе: «Обожаемая жена, здоровье которой находиться в критическом состоянии — достаточная причина. Готовность поставить свою жизнь «на карту» может вызвать горькое чувство и даже осуждение у других, но тогда нужно осуждать и Пушкина, который прекрасно понимал, что он значит для России, и тем не менее погиб, защищая свою честь и честь своей жены…»[895] 6 мая всякое сообщение Сахарова с внешним миром прекратилось. Его смерть могла вызвать нежелательный резонанс. Уже через неделю академика начали насильно кормить. Эта процедура была мучительной и унизительной. По воспоминаниям Б. Альтшулера «как–то уже в Москве он сказал Михаилу Левину: «ты знаешь, в больнице я понял, что испытывали рабы Древнего Рима, когда их распинали»”[896]. Одновременно был снят фильм о том, как замечательно Сахаров живет в Горьком. Лидер разгромленного диссидентского движения был изолирован, поставлен перед угрозой потери жены и не мог даже умереть по собственной воле. 19 мая с личной конфиденциальной просьбой разрешить Боннэр выехать за границу обратился к Черненко Рейган. В ответе американцам говорилось: «эта дама и ее сообщники умышленно драматизируют ситуацию в антисоветских целях. Что касается действительного состояния ее здоровья, то она переживет многих современников. Об этом свидетельствует авторитетное заключение квалифицированных врачей»[897]. Это заключение оказалось верно. С поправкой на то, что в 1985 г. «даме» все же была сделана качественная операция за границей. 10 августа 1984 г. Боннэр была приговорена к ссылке в Горьком и потеряла возможность покидать город. Клетка захлопнулась — Сахаров был надежно изолирован. 8 сентября он вышел из больницы, прекратив вторую голодовку. Еще месяц он пребывал в глубокой депрессии[898]. В письме к А. Александрову от 10 ноября 1984 г. Сахаров писал, что переживает «самый трагический момент в своей жизни», просил помочь в выезде жены для лечения, утверждал, что ее поездка не имеет политических целей (здесь он ошибался). Если его просьба не будет удовлетворена до 1 марта 1985 г., Сахаров заявлял о выходе из АН (потом он перенес этот срок на 10 мая, а после избрания Генсеком Горбачева — отказался от этого намерения)[899]. Но и в условиях изоляции Сахаров представлял для властей постоянную проблему — прежде всего внешнеполитического плана. Во время визита в Москву президента Франции Ф. Миттерана он на торжественном обеде в Кремле поднял тост за Сахарова, напомнив гостям, что очень многое в отношениях с Западом зависит от положения академика. Последним каналом «на волю» для Сахарова оставались коллеги, изредка приезжавшие для научных бесед. Но они не участвовали в оппозиционном движении, хотя и были настроены фрондерски. В 1990 г. Е. Боннэр утверждала, что «третьей голодовки Андрея Дмитриевича (1985 г.) могло не быть, если б его коллеги нашли в себе силы выполнить его прямую просьбу… Но и в Москве, и в «заграницах» коллеги молчали как партизаны»[900]. Речь идет о просьбе А. Сахарова В. Гинзбургу способствовать «активным коллективным действиям группы академиков и членов–корреспондентов в поддержку моей просьбы». «Вот уж поистине аберрация, свойственная, очевидно, и великим людям»[901], — комментирует Гинзбург. Академики вовсе не собирались поддерживать столь очевидно личное требование Сахарова о выезде его жены. У них не было недоверия к советской номенклатурной медицине, да и охоты из–за «мелочи» конфликтовать с властью. Особенно в условиях начинающихся перемен. Это же касается и зарубежной академической общественности. К тому же Сахаров попытался передать с коллегами нелегальные материалы, что вызвало их возмущение[902]. Академические ученые не собирались играть в подпольщиков, действующих в тылу собственной страны. Убеждая Президента АН Александрова в необходимости разрешить выезд Боннэр, Сахаров писал: «Я хочу и надеюсь прекратить свои общественные выступления. Я готов к пожизненной ссылке. Но гибель моей жены (неизбежная, если ей не разрешат поездку) будет и моей собственной гибелью»[903]. Накануне прихода к власти Горбачева режим был как никогда близок к политической монополии. 16 апреля 1985 г. Сахаров начал новую голодовку. 21 апреля он был принудительно госпитализирован и снова подвергнут насильственным кормлениям. Все это проходило под аккомпонимент апрельского пленума ЦК КПСС. Голодовка продолжалась с двухнедельным перерывом до 23 октября. Интересно, что именно в это время изоляция Сахарова достигла максимума. По словам Б. Альтшуллера «никто не знал, что происходит в Горьком»[904]. В июле ООН официально объявил Сахарова пропавшим без вести. Горбачев был заинтересован в улучшении международного климата, и это делало неизбежным улучшение положения Сахарова. В сентябре Сахаров был проинформирован, что с его письмом о критическом положении, в котором он находится, ознакомился Горбачев. При обсуждении вопроса о выезде Боннэр на Политбюро победила точка зрения Н. Рыжкова: «Я за то, чтобы отпустить Боннэр за границу. Это гуманный шаг. Если она там останется, то, конечно, будет шум. Но у нас появится возможность влияния на Сахарова»[905]. В конце октября Боннэр было разрешено выехать в США для лечения, и 25 ноября она уехала из Горького. Как и следовало ожидать, ее поездка превратилась в агитационный тур. Заверения Сахарова не оправдались. «Уже в 1984 г., приехав в отпуск из ссылки, я застал диссидентское движение разрушенным. Люди эти существовали, продолжали жить, но среда исчезла»[906], — вспоминает Г. Павловский. Посадки 1982–1983 гг. добили диссидентское движение и надломили многие характеры. Горстка оппозиционеров, державшая на своих плечах инфраструктуру диссидентства, устала быть героями. Наступление властей, а затем начавшаяся либерализация были хорошими поводами отойти от общественной деятельности для тех, кто устал, перерос максимализм, считал, что уже достаточно сделал для дела свободы. Люди, слишком далеко оторвавшиеся от отечественной почвы, после освобождения предпочитали эмиграцию. Лишь немногие, в том числе А. Сахаров, С. Ковалев и другие «политические долгожители» современности были готовы продолжать борьбу в новых, революционных условиях. Это предполагало поиск взаимопонимания и известного компромисса с меняющейся советской действительностью. Когда Перестройка откроет перед общественным движением новые возможности, большинство диссидентов останется в стороне от активной деятельности. И те, кто вернутся к оппозиционной жизни, сделают это после того, как неформалы сделают процесс необратимым. Диссидентское движение было разгромлено, но оппозиционно настроенные люди не переставали искать друг друга. Им оставалось воспроизводить подполье. Часть новых участников движения, напротив, вернулась к подпольным формам работы. «Им просто неизвестно, что подпольные кружки были довольно широко распространены в СССР с середины 50–х годов и до середины 70–х и за 20–летие не оставили по себе никакого следа, что это — пройденный этап, не оправдавший себя»[907], — считала Л. Алексеева. Но изменилась обстановка, и новые кружки не были изолированными, как в 50–е гг. Сосредоточившись на удушении открытого диссидентского движения, КГБ упустило большую часть подпольщиков из виду — ведь они не провоцировали международный скандал и не имели пока значительной периферии. Но через подпольные кружки прошли многие участники общественного движения второй половины 80–х гг. Здесь они осмысливали окружающую их действительность, а иногда и приобретали первый политический опыт. В. Корсетов вспоминал о кружках того времени: «В 1980–1984 гг. я участвовал в «сходках» остатков разбитой группы «Поиски» (С. Белановский, И. Вербицкий и др.). Заходили В. Найшуль и Г. Пельман. У них сохранилась огромная библиотека самиздата. Они научились конспирироваться, и поэтому идейная работа в этой среде арестами не прерывалась. Эта группа придерживалась ориентации на «капиталистический путь развития». Они оказывали юридическую помощь менее опытным группам, например — группе «молодых социалистов», наделавших к этому времени уже множество ошибок. Организовывались семинары с участием интересных людей с Запада. Это было интересно как для нас, так и для них, поскольку мы пытались донести до них реальную картину нашей жизни. Участники семинаров действовали очень осторожно, и КГБ не вмешивалось. Эта была питательная среда, которая постепенно обрастала людьми. Налаживались неформальные связи. После возвращения «молодых социалистов», с 1984 г. начались семинары Кагарлицкого. Там появился М. Малютин. На всех этих семинарах главной темой была проблема альтернативы тому, что существует — капиталистическая, социалистическая»[908]. Эти люди потом будут организовывать политические неформальные группы времен Перестройки. В первой половине 80–х гг. в СССР действовали также десятки левацких кружков, о которых упоминалось выше. В период Перестройки они легализовались в Москве, Ленинграде, Харькове, Киеве, Куйбышеве, Перми и других городах. Другой типичный пример подпольной организации — кружок В. Новодворской – К. Пантуева, действовавший в 1983–1986 гг. Он, видимо, «отслеживался» КГБ более «плотно», так как имел постдиссидентское происхождение. Но несмотря на это (если верить В. Новодворской) «мы тиражировали Самиздат, развозили его по городам, раздавали по группам, раскидывая сеть все шире и шире. Нашли ксеристов, нам размножали наши нелегальные материалы за деньги, но недорого»[909]. Таким образом, фактический разгром старого диссидентского движения не означал исчезновения оппозиции как таковой. В конце 70–х – начале 80–х гг. стало возникать новое поколение инакомыслящих, лишь отчасти связанное с предыдущим. Становление гражданского общества во второй половине 80–х гг. будет обеспечено неформальным движением, которое возникло параллельно с диссидентским и существовало иногда во взаимодействии с ним, а иногда вне всякой связи с открытой оппозицией. Впрочем, оставалась и среда, порожденная старой генерацией, но все очевиднее приобретавшая черты неформальности. Продолжал распространяться «самиздат» и «тамиздат» — люди не прекращали перепечатывать и давать друг другу оппозиционную литературу. Это не требовало специальной организации. Хаотическая циркуляция оппозиционных текстов ломала идеологические стереотипы читателей. Пока это происходило бессистемно, очень многое зависело от того, в какой последовательности литература проходила через руки (и сознание) человека. В обращении были работы авторов самых разных направлений. Все это жадно впитывалось теми, кто рисковал читать «диссидентщину», ломало то одни, то другие политические стереотипы и создавало новые[910]. Наступление на диссидентов продолжалось до середины 1985 г. Еще в июне 1985 г. Политбюро решило провести серию административных задержаний (всего 25 человек) в преддверии Всемирного фестиваля молодежи, дабы ограничить контакты еще оставшихся диссидентов с иностранцами[911]. 19 марта был арестован Л. Тимофеев, публиковавший свои критические произведения за границей. Приговор по делу Тимофеева был вынесен 19 сентября 1985 г., через несколько месяцев после «перестроечного» пленума. И только через год после «перестроечного» съезда в СССР начнут амнистировать политических заключенных. Кризис диссидентского движения был вызван не только физическим разрушением оппозиционных структур. Л. Алексеева писала об этой проблеме: «Поскольку мирным путем, единственно признаваемым правозащитниками, эти проблемы можно решить только в сотрудничестве с властями, их отказ от диалога вызвал в начале 80–х гг. кризис правозащитного движения, усугубившийся из–за резкого усиления репрессий — активность его снизилась, число участников, возможно, уменьшилось. Однако это не кризис цели, которая не обесценена в глазах участников движения и далеко за его пределами, и не кризис методов»[912]. Цель, конечно, не потеряла свою привлекательность, что нельзя сказать о старой правозащитной тактике. Ее кризис привел к угасанию диссидентского движения даже тогда, когда возможности для легальной деятельности стали расширяться во второй половине 80–х гг. Уже во время последнего наступления КГБ и даже после разгрома оргструктур движения оставшиеся на свободе участники напряженно искали выход из положения, новую стратегию. Возможности преодолеть разрыв инакомыслящих с окружающим миром обсуждались в редакции московского самиздатского журнала «Поиски». Здесь рассматривались и варианты, близкие курсу Р. Медведева и А. Сахарова 1970 года[913], и перспектива подключить к оппозиции неформальные движения, «разрозненные и влекущиеся друг к другу приватные «культурнические» инициативы», «наивные, порою даже раздражающие своим желанием сделать «навыворот», но несущие в себе стремление изнутри преодолеть блокаду» (М. Гефтер)[914]. «Молодые социалисты» предлагали совместить оба варианта: добиваться реформ сверху, оказывая на руководство КПСС давление со стороны неформальных движений снизу. Так и получится во время Перестройки. И участники дискуссий в «Поисках», «Вариантах» и «Левом повороте» примут в этом живейшее участие[915]. Комментируя позицию журнала «Левый поворот», В. Прибыловский писал в 1982 г.: «В системе приоритетов редакции на первом плане такая примерно основополагающая идея: ”Реформы сверху под давлением снизу». Тезис неопровергаемый, хотя, по правде сказать, маловероятно, что он скоро станет социальной реальностью»[916]. Реальность приближалась гораздо быстрее, чем об этом могли мечтать диссиденты. Ситуация, характерная для революций и революционеров. И все же наиболее дальновидные диссидентские авторы предсказывали неминуемые социальные катаклизмы в ближайшей перспективе: «Простое экстраполирование предсказывает кризисную точку где–то на рубеже 1990 г., — подводит В. Сокирко итог своему экономическому анализу, — с учетом непризнаваемой инфляции — в районе 1984 г., понимая под ней начало падения национального дохода, т.е. начало абсолютного обнищания»[917]. В результате В. Сокирко предсказывает «час Амальрика” — внешнеполитические авантюры (написано в ноябре 1979 г.) и социальный взрыв с гражданской войной — призрак, неоднократно возникавший во время Перестройки. В результате — восстановление диктатуры, повторение процессов начала века в том же масштабе. «Да, круг замкнется, но через гибель — нашу и наших детей», – мрачно предсказывает Сокирко[918]. И все же, по мнению автора, шанс на спасение есть — в народной памяти, из которой еще не ушли ужасы сталинизма, в росте «разноверия» — общественного разномыслия, уважения к независимой от государства трудовой деятельности, в подчеркнутом легализме оппозиции, в постепенном осознании кризиса верхами (здесь автор ссылается на речь Брежнева в ноябре 1979, выдержанную в несколько более критических тонах, чем обычно). Сокирко считает, что такие факторы «исчезающе малы»[919]. История показала, что эти и другие, вероятно — более глубинные факторы социальной стабилизации оказались сильнее, и общественная трансформация конца 80–х — начала 90–х гг. произошла на большей части территории СССР без катастрофы, подобной первым десятилетиям ХХ в. Однако сам диагноз и перечисление факторов выздоровления оказался довольно точным — особенно если учесть условия, в которых приходилось работать оппозиционным авторам. Кризис стремительно приближался. Сама история предоставляла авторам «нетрадиционной социальной медицины» принять участие в лечении затянувшейся болезни. |
|
|