"Свобода в СССР" - читать интересную книгу автора (Шубин Александр Владленович)

Глава IX

Остров непослушания

В начале Брежневского правления прогрессистское движение времен оттепели еще не исчерпало своего потенциала. Статусные фигуры ставили свои подписи под разнообразными, часто весьма радикальными петициями и заявлениями, в публичных аудиториях шли шумные дискуссии о сталинском прошлом и нынешней цензуре, журнал «Новый мир» продолжал свою позиционную борьбу с цензурой, многотысячными тиражами выходили книги историков с «тонкими намеками на толстые обстоятельства».

Но именно в это время в среде фрондирующей общественности стал образовываться более плотный слой, который затем оторвется от неформальной прогрессистской пуповины и вступит в открытую борьбу с коммунистическим режимом. Именно открытость этой борьбы определит новое качество советской оппозиции, которая получила название «движение инакомыслящих» или «диссидентское движение».

«Инакомыслие» – умение мыслить «инако», иначе. Иначе, чем что? Иначе, чем пишут передовицы газет? Но тогда советское общество было наполнено инакомыслием, причем очень разным. Официальные передовицы уже давно не определяли стиль мышления советских людей. В условиях разномыслия «инакомыслие» — это нечто иное, чем умение мыслить свободно, вольно.

Вслед за Амальриком диссидентство нередко определяют как «поведение свободного человека в несвободной стране»[690]. Но диссидентская среда была по–своему несвободна, как мы увидим – иногда даже более несвободна, чем окружающее пространство, также наполненное вольномыслием.

Диссидентов отличало от остального общества другое – открытый вызов власти. Отличительная черта диссидентства заключалась не в том, что это было сообщество свободных людей, а в открытой оппозиционности. Диссидентство было движением людей, открыто бросивших вызов власти как целому.


Неодекабристы (1965)

Стартовой точкой правозащитного движения стал «побочный продукт» дела Синявского и Даниэля – демонстрация 5 декабря 1965 г. Но она имела долгосрочные последствия – это был старт правозащитного движения в СССР.

Диссиденты начинали как декабристы – с выхода на площадь. И тоже в декабре. Это обстоятельство позднее обыграл А. Галич, задавая в своем стихотворении о декабристах вопрос современникам: «Можешь выйти на площадь в тот, назначенный час?»

Как и декабристы, диссиденты выступали с идеей конституционализма, защиты прав личности. Но они не претендовали на захват власти, не брали в руки оружие. Они надеялись хотя бы разбудить кого–нибудь…

Оружием диссидентов была законность – ситуация, немыслимая во времена декабристов, когда Конституция была целью. Теперь Конституцией и законом можно было прикрываться в борьбе за еще большую законность. Так соединилось диссидентство и правозащита. Понятие «правозащитник» характеризует метод борьбы, а «диссидент» – характер мышления. А это не всегда совпадало.

Правозащитную тактику диссидентского движения предложил А. Вольпин (излагается в пересказе В. Буковского):

— Вы же советский человек, — говорит с напором сотрудник КГБ, — а значит должны нам помочь.

И что ты ему скажешь? — если не советский, то какой? Антисоветский? А это уже семь лет лагерей и пять ссылки… Между тем, доказывал Вольпин, никакой закон не обязывает нас быть «советскими людьми». Гражданами СССР — другое дело. Гражданами СССР все мы являемся в силу самого факта рождения на территории этой страны. Однако никакой закон не обязывает всех граждан СССР верить в коммунизм или строить его, сотрудничать с органами или соответствовать какому–то мифическому облику. Граждане СССР обязаны соблюдать законы, а не идеологические установки»[691]. Но, будучи советским гражданином, диссидент был советским человеком – частью советской гражданской нации. Так что правовой тезис А. Вольпина требует уточнения: можно быть советским человеком, но не разделять официальной коммунистической идеологии.

Принадлежность к советской гражданской нации требовала от диссидентов признания советского государства, но в обмен они требовали полноправия. Характерно, что даже украинский националист В. Черновил с гордостью говорил: «Я – советский гражданин»[692], и на этом основании считал себя вправе судить поведение советского государства.

И к этому государству было требование, вытекавшее из готовности гражданина исполнять закон – выполнение собственных законов самим государством. Это требование государство не могло отрицать. Аналогичное требование выдвигалось и к царям. Но теперь у государства была Конституция.

Так у Вольпина возник лозунг «Уважайте Конституцию СССР!» А поскольку Конституция «гарантировала» свободу слова и демонстраций, гласный суд, которого так не хватало в деле Синявского и Даниэля, то можно было столкнуть политику партии с законами советского государства, проведя демонстрацию.

Идея проведения правозащитной демонстрации возникла у Вольпина под влиянием ветеранов «Маяка».

Еще 14 апреля 1965 г. они вместе с новыми творческими радикалами попытались возобновить «Маяк». Эту акцию организовала группа СМОГ. Она возникла в 1964 г. Название расшифровывалось по–разному – то «Смелость. Мысль. Образ. Глубина», то провокативно – «Самое молодое общество гениев». Организаторами СМОГ власти считали В. Буковского, В. Хаустова и В. Батшева, а наставником – В. Тарсиса, недавно вышедшего из психбольницы, куда угодил в том числе – за передачу своих произведений за границу (в 1966 г. его выпустят за границу и лишат гражданства). Смогисты выпустили три самиздатских сборника – «Чу!», «Авангард», «Сфинксы». Это было сообщество молодых талантов и графоманов. Но таковы правила неформальной игры – те и другие равноправны.

14 апреля 1965 г. после чтения стихов у памятника Маяковскому «смогисты» двинулись к ЦДЛ, требуя «свободу левого искусства». Милиция остановила и задержала демонстрантов, но сурово наказывать молодежь не стали. Узнав, что после апрельского выступления смогисты получили до 5 суток за мелкое хулиганство, Вольпин стал обдумывать план правозащитной демонстрации.

Призывом к ней стало «Гражданское обращение», написанное А. Вольпиным и отредактированное В. Никольским. Оно сообщало об аресте Синявского и Даниэля, об опасности нарушения закона о гласности судопроизводства. В нем также говорилось: «В прошлом беззакония властей стоили жизни и свободы миллионам советских граждан. Кровавое прошлое призывает нас к бдительности в настоящем. Легче пожертвовать одним днем покоя, чем годами терпеть последствия вовремя не остановленного произвола»[693]. Обращение призывало выйти на демонстрацию в защиту Конституции, гласного суда над писателями, но разойтись по первому требованию властей.

Требование гласности приобрело большую популярность по вполне очевидной причине – человеческий интерес к тому, что скрыто. Арестовали писателей – не самых известных, но все же не уголовников или фарцовщиков. А ничего не известно.

По мнению Вольпина, важно было не то, хороши или плохи сами арестованные писатели. Это было выступление не в защиту Синявского и Даниэля, а в защиту гласности (интересно, что первое уличное выступление неформалов по политическому поводу во время Перестройки произошло под лозунгом «Гласности в деле Ельцина»).

Первый с 1927 г. несанкционированный политический митинг в Москве был назначен на Пушкинской площади в День Советской Конституции 5 декабря.

Гражданское обращение распространяли ветераны «Маяка» (Ю. Галансков, В. Буковский, Л. Поликовская, А. Шухт), другие смогисты (В. Батшев, Ю. Вишневская), студенты МГУ. Им удалось привлечь на площадь студентов трех факультетов МГУ (филологического, журналистики, биолого–почвенного), по одному студенту Историко–архивного, МГПИ, МЭСИ, МАИ, Школы–студии МХАТ, Театрального училища им. Щукина.

Участвовали и подпольщики из «народно–социалистической партии», издававшего «тетради социалистической демократии». Но подпольщики действовали не как организованная сила, а просто как студенты, поддержавшие эту инициативу.

Для одних это было политически–гражданское выступление, а для других – продолжение борьбы за творческую свободу (как по линии СМОГ, так и по линии защиты писателей).

Сети распространения самиздата были уже настолько густыми, что нередко люди, получавшие обращение, уже знали о нем. Бывало, что малознакомые люди даже показывали свои тексты обращения друг другу.

Из интеллигентских кружков раздавалось недовольное брюзжание по совершенно противоположным мотивам. Часть либеральных интеллигентов, знакомых с Вольпиным, выступила резко против идеи демонстрации, поскольку она вызовет ответные репрессии против прогрессистов. С другой стороны, более радикальные противники режима считали возмутительным борьбу в защиту советской законности, так как сам режим — незаконен.

Накануне выступления были задержаны лидеры СМОГа В. Буковский и В. Батшев. Смогист В. Батшев вспоминает об обстоятельствах своего ареста:

«А я им: «Всех вас, коммунистов, на фонари, сорок железок вам в живот, все вы скоты. Палачи кровавые, опричники» — все, как мне Володя Буковский говорил. «А вы знаете, что Буковский – агент иностранной разведки? – «Нет, не знаю, но горжусь дружбой с этим великим человеком». Ну, кто может так говорить? Ясно: псих»[694].

Первоначально часть инакомыслящих считала психический диагноз прикрытием от уголовных преследований и «косила» под больных[695]. Инициатива психиатрических репрессий, таким образом, исходила не только сверху. После того, как такое количество инакомыслящих получило «справку», власти стали делать из этого выводы о природе диссидентского движения.

Инакомыслящие и сами обращали внимание на «отклонения» некоторых своих товарищей, что, в общем, естественно для девиантной среды. И. Кристи тактично писала о Вольпине: «человек настолько своеобразный, что порой он путал реальность с нереальностью…»[696] Что уж спрашивать с более прямолинейных чиновников.

* * *

5 декабря на площади Пушкина собралось около 200, включая интересующихся, представителей «органов» и бойцов операторядов, прибывших для пресечения мероприятия. Ядро митинга составляло несколько десятков человек. До начала митинга, пока народ тусовался в ожидании действа, студентов убеждали разойтись мобилизованные для этого сотрудники и комсомольские начальники МГУ. Но всем хотелось узнать, что будет. Никто не подчинялся, что и стало затем основанием для репрессий по линии ВЛКСМ в отношении наблюдателей. Участники демонстрации уже не состояли в комсомоле, так что с этой стороны были неуязвимы.

По сигналу Вольпина митингующие развернули плакаты: «Требуем гласности суда над Синявским и Даниэлем!»

«Уважайте Конституцию (Основной закон) СССР!»

«Свободу В.К. Буковскому и другим, помещенным в психиатрические больницы – в связи с митингом гласности!»

Это стало сигналом к действию противника – лозунги были вырваны и порваны, развернувшие их активисты после потасовки задержаны. Задержали также тех, кто оказывал какое–то сопротивление, и Ю. Галансков, пытавшийся произнести речь. Он взобрался на парапет и произнес только: «Граждане свободной России!» «Не знаю, думал ли он продолжать, или ожидал немедленного налета, и больше, чем первые слова, сказать не надеялся, но только наступила пауза, а его не брали – до него было высоко, да и не всегда они управлялись тотчас же по причине густоты народа»[697], – вспоминал В. Гершуни. Но вскоре управились, избавив Галанскова от необходимости сочинять дальше речь.

Позднее задержали еще несколько участников митинга, разъяснявших случайным интересующимся прохожим, что случилось. Тусовка продолжалась несколько часов. 5 декабря было арестовано 28 человек (11 студентов, 11 научных сотрудников, один рабочий, пятеро без определенных занятий)[698]. Сняв показания, всех отпустили.

А. Даниэль обращает внимание на то, что «действия властей не были направлены на то, чтобы не допустить митинг, а ограничились попытками удержать митингующих в известных рамках»[699]. Так авторитарный режим стал реагировать на нечто новое и неведомое. Государство пыталось решить невесть откуда взявшуюся проблему «профилактически». Таким образом, в политической системе 60–х гг. возникла узкая ниша, куда могла проникнуть несанкционированная уличная активность.

«Органы» знали о готовящемся мероприятии, но опасались «гнать волну» на пустом месте. Как воспроизводит логику Семичастного А. Даниэль, «да и откликнется ли кто–нибудь на безумный призыв чокнутого математика – выйти на улицу?»[700]

«Пропустив мяч», руководство КГБ решило сделать вид, что ничего особенного не произошло.

Семичастный сообщил в ЦК, что правоохранительные меры позволили предотвратить попытки организовать беспорядки и выступить с демагогическими заявлениями. Предварительная профилактика помогла локализовать выступление.

Организаторами в записке Семичастного были названы 7 человек (милиция оценила орг–ядро митинга в 12 человек), при чем большинство и раньше принимали участие в «антиобщественной» деятельности – А. Вольпин, Ю. Галансков, Ю. Титов, В. Хаустов (подчеркнуто, что все они – душевнобольные, то есть побывали раньше в психбольницах). Председатель КГБ рекомендовал усилить политико–воспитательную работу со студентами, чем косвенно перевел стрелки на соответствующие партийные, комсомольские и педагогические структуры[701].

Первый секретарь ЦК ВЛКСМ С. Павлов пытался вернуть мяч Семичастному, указав, что профилактирование инакомыслия не дает результата, что за спиной сумасшедших организаторов митинга стоят «более матерые мерзавцы», так как листовка написана «профессиональным «знающим» языком»[702]. Несмотря на то, что Павлов недооценил познания самого Вольпина и его товарищей, он верно нащупал влияние либеральных салонов, с которыми Вольпин действительно обсуждал свое обращение.

Этот плюрализм начальственных мнений сказался и на судьбе участников – всех семерых замеченных на митинге студентов МГУ исключили из ВЛКСМ (хотя и не без дискуссии), как бы они ни каялись. Но большинство исключенных, вопреки заведенному правилу, не были исключены из университета, и тем, кто вел себя хорошо, позволили затем восстановиться в рядах. Вот такой «сказочный либерализм эпохи»[703].

Из МГУ были исключены аспирант М. Дранов и активный участник демонстрации студент О. Воробьев, активно включившийся после этого в диссидентское движение.

Один из гонителей – член бюро комитета ВЛКСМ МГУ аспират Р. Хасбулатов сформулировал четкое обвинение в духе времени: «нарушение советской легальности»[704]. С юристом Хасбулатовым мог бы поспорить хитроумный Вольпин, но студенты были для этого плохо подготовлены. Позднее диссиденты подробно разработают систему юридической аргументации, которая способна если не защитить, то смягчить удар.

««Декабристы», поставленные лицом к лицу с напористым партийно–государственным хамством, как правило, терялись»[705], — комментирует А. Даниэль.

Можно было не любить это государство, но в обычной жизни оно обеспечивало определенную защищенность, и «напирало» в виде исключения, когда чувствовало опасность. Оппозиционная этика, как и во времена первых декабристов, еще не выработалась, и участники митинга выкручивались как могли, а не давали гордый и резкий отпор душителям пламенных идей.

На этот раз мер профилактического воздействия хватило, чтобы отвратить большинство наблюдателей демонстрации от вовлечения в диссидентское движение.

Д. Зубарев после профилактической беседы в КГБ, где ему убедительно объяснили, что будет, если он продолжит участвовать в «антиобщественной деятельности», «понял, что есть какая–то грань, которую «они» терпят, не желая увеличивать количество оппозиционеров»[706]. И не стал ее переходить. Теперь такой выбор пришлось делать всем, вовлеченным в мягкую оппозиционность – идти ли дальше, становясь маргиналами, или сохранить статус, отказавшись от открытой протестной деятельности.

А. Даниэль считает, что идея «митинга гласности» сыграла важную роль в «процессе консолидации поколений» — преодолении раскола статусной интеллигенции (Эренбург, Синявский, Евтушенко, Лакшин и др.) и «маргиналов, не вписавшихся в советский образ жизни и открыто декларирующих свое нежелание в него вписываться»[707]. Трудно признать Эренбурга и Евтушенко представителями одного поколения. Скорее речь может идти о сближении двух социальных страт. Но полной консолидации не произошло.

«Обе категории относились друг другу с известной настороженностью. Заметно огрубляя ситуацию, можно сказать, что одни видели в других интеллектуальных приспособленцев с недостаточно развитым гражданским чувством; а другие склонны были относиться к первым как к опасным радикалам с деформированными жизненными ценностями. Не слишком образованным, чересчур амбициозным и неспособным к продуктивной самореализации. «Дело Синявского и Даниэля» объединило оба потока свободомыслия в единое целое»[708].

Объединения кругов Евтушенко и Буковского в единое целое, конечно, не произошло. Скорее, можно говорить о коалиции, которая породила историю сложных отношений статусной интеллигенции и разночинных диссидентов (воспроизводящую аналогичную антитезу конца XIX века). То, что действительно изменилось – произошло признание диссидентства. Теперь «маргиналы» стали равноправными партнерами известных прогрессистов, диссиденты вызывали смешанные чувства раздражения и уважения.


Цепная реакция (1966–1968)

Дело Синявского и Даниэля, демонстрация 5 декабря вызвали цепную реакцию событий. А. Даниэль утверждает: «Строго говоря, основное требование демонстрантов 5 декабря было удовлетворено – Синявского и Даниэля судили с соблюдением норм процессуального права»[709]. Этого как раз митингующие не требовали. Они требовали гласности, и действительно добились ее – официоз публично изложил свою точку зрения на процесс. В ответ правозащитники выпустили «Белую книгу» с речами подсудимых, петициями в защиту писателей, радикальной листовкой (которая потом помогла подвести издателей под статью). Митингующие требовали законности. И это соответствовало намерениям власти – она приняла новые законы, направленные против диссидентской пропаганды.

В борьбе с новыми формами оппозиционных выступлений власти попытались, прежде всего, изменить «правила игры». Раз целый ряд действий, явно враждебных режиму, трудно подвести под статьи об антисоветской агитации и пропаганде, то закон следует конкретизировать. 16 сентября 1966 г. Указом Президиума Верховного Совета РСФСР в УК РСФСР были внесены статьи 190–1, 190–2 и 190–3 (аналогичные статьи появились в Уголовных кодексах других союзных республик).

Статья 190–1 предусматривала уголовное наказание «за распространение измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй». «Единственное ограничение, которое наложила на себя власть, да и то условно, было связано с привлечением к уголовной ответственности именно за распространение «измышлений», а не за простое их высказывание. Другими словами, обычных «болтунов» режим все–таки оставил в покое»[710], – комментирует А. Даниэль. Что же, это – уже немало.

Одновременно Указ вводил уголовную ответственность за надругательство над государственными гербами и флагами (ст. 190–1 УК РСФСР и аналогичные статьи УК других республик). Ранее, если не обнаруживалось «антисоветского умысла», «шили» хулиганство.

Откликом на 5 декабря стала статья 190–3 УК РСФСР: «Организация или активное участие в групповых действиях, нарушающих общественный порядок». Статья предусматривала уголовное наказание не за групповые действия сами по себе, а за их последствия: 1) грубое нарушение общественного порядка; 2) явное неповиновение законным требованиям представителей власти; 3) нарушение работы транспорта; 4) нарушение работы государственных, общественных учреждений или предприятий. Принятие такой статьи назревало давно – уже после массовых выступлений начала 60–х гг. Но характерно, что конкретные формулировки родились именно после выступления правозащитников. С бунтарями можно было не церемониться, а против законников требовался закон. Да такой, чтобы не нарушал Конституцию. Митинговать можно. Лишь бы не было последствий и клеветы.

Но общественность не оценила качество репрессивного законотворчества. Волна петиционного движения, поднявшаяся в связи с делом Синявского и Даниэля, развернулась против новых репрессивных статей. Подписывались академики, писатели, граждане рангом пониже. Между статусными прогрессистами и разночинными оппозиционерами образовался мост. Во второй половине по этому мосту несколько статусных фигур перешло в диссиденты (но не наоборот), после чего мост рухнул.

* * *

Цепная реакция продолжалась. В январе 1967 г. последовали аресты издателей «Белой книги». 22 января 1967 г. команда Буковского провела демонстрацию протеста против арестов, с требованием отмены новых статей УК.

8 января 1968 г. начался процесс над А. Гинзбургом (уже отсидевшим за «Синтаксис» и подделанную справку), Ю. Галансковым, А. Добровольским и В. Лашковой, которые составили «Белую книгу» по делу Синявского и Даниэля и распространили ее в ноябре 1966 г.

Чтобы доказать особую опасность обвиняемых, председатель КГБ и Генпрокурор СССР рекомендовали, «чтобы во время судебного разбирательства данного дела был сделан акцент на связях Гинзбурга и других подсудимых с антисоветской реакционной организацией НТС и чтобы обвинения их в распространении подпольной антисоветской литературы особо не подчеркивались»[711]. Таким образом, делу придавался шпионский привкус. Диссиденты действовали не из любви к правде, а по заданию антисоветской организации, контролируемой западными спецслужбами. Однако доказательств такой версии не было (не считать же такими получение литературы от издательства НТС «Посев» и передачу «Белой книги» за границу), да и привлекли Гинзбурга не за измену Родине, а за «клевету» на строй.

Суд стал центром притяжения оппозиционно настроенной интеллигенции, ее консолидирующей силой. Теперь фрондер проверялся своей средой «на слабо». Готов ли ты прийти в мороз (в прямом и переносном смысле) к дверям суда и публично выразить сочувствие жертвам произвола? В день приговора 12 января собралось около 100 человек, осужденным бросили цветы. Возрождались картины борьбы народников и Российской империи, которыми со школьных лет было принято восхищаться.

Это восхищение усиливалось соотношением преступления и наказания. Действия диссидентов были бескорыстны, а сроки – нешуточны. Ю. Галансков получил 7 лет, А. Гинзбург – 5 лет, А. Добровольский – 2 года, В. Лашкова – год (то есть то время, сколько длилось следствие).

На этот раз петиционное движение собрало около 700 подписей в защиту самиздатчиков, что подтверждало – правозащитное движение куда шире диссидентского ядра, составлявшего по оценкам КГБ 35–40 человек[712].?? денным бросили цветы. собралось около 100 человек теллигенции тников. бытий. пособна если не защитить, то смягчить удар.

Компания в защиту самиздатчиков вызвала ответные административные меры – начиная с лишений допусков и кончая увольнениями и исключениями. Был исключен из партии и адвокат Б. Золотухин, защитник А. Гинзбурга – «за непартийную, несоветскую линию защиты». Мягко репрессируя периферию диссидентского ядра, власти поляризовали ее. Одни отошли в сторону, но другие присоединились к ядру, расширив его. А крупное ядро в свою очередь притянуло дополнительную периферию.

У властей была еще одна «волшебная палочка», которая, как казалась, позволяла без лишнего шума убрать зачинщиков. 14–15 февраля 1968 г. А. Вольпин и Н. Горбаневская были принудительно госпитализированы в психиатрическую больницу. Но правозащитники, которые по расчету властей должны были устыдиться (нами, оказывается, верховодили сумасшедшие) сами повели себя «неадекватно», непредсказуемо. Движение гордо ответило – вы объявили сумасшедшими совершенно здоровых людей.

Процесс следовал за процессом, придавая движению устойчивость, ощущение смысла и ритм: процесс – митинг + публикация материалов в самиздате – аресты – повторение по спирали. Каждый виток вызывал новые кампании подписей в поддержку арестованных, новые митинги и сходы, новые аресты. Принятая властями и диссидентами тактика вела к поляризации интеллигенции и расширению активного ядра диссидентов.

Становление диссидентского движения успешно завершилось в 1968 г. К этому времени были сформированы основы этики и тактики диссидентов, традиции этой субкультуры, важнейшая из которых – декабрьская демонстрация на Пушкинской площади. Теперь она не была рассчитана на разгон – 5 декабря диссиденты приходили на площадь и молча снимали шапки в память о жертвах режима. Наказать за это было нельзя. После отмены праздника 5 декабря, когда была принята новая конституция 1977 г., демонстрацию перенесли на День прав человека 10 декабря, что было еще логичнее.

«Отрываясь от пуповины» (по выражению Г. Померанца), удаляясь от шестидесятничества, диссидентство продолжало перетягивать на свою сторону радикализующихся прогрессистов. Важнейшим приобретением стал академик А. Сахаров.

Из радикально–маргинального крыла прогрессизма диссиденты превратились в уважаемую партнерами силу, с которой считались и власти, и статусные прогрессисты. 30 апреля 1968 г. стала выходить «Хроника текущих событий» («ХТС»), которая стала фактическим органом движения. Не хватало только стратегии, но ее–то как раз могли выработать люди из элиты, начавшие сближение с диссидентами – такие как Сахаров, Солженицын, Шафаревич, Галич и др.

Во всяком случае, диссиденты наконец решились выйти за рамки спирали, заставлявшей их заниматься прежде всего защитой других правозащитников. Они покусились на «самое святое» – на внешнюю политику СССР. Благо, советское правительство предоставило отличный повод, введя войска в Чехословакию.

25 августа 1968 г. группа диссидентов (В. Дремлюга, П. Литвинов, В. Файнберг, Н. Горбаневская, Л. Богораз, К. Бабитский, В. Делонэ) вышла на Красную площадь с лозунгами, осуждающими вторжение в Чехословакию. Диссиденты были немедленно схвачены и избиты. Это был «жесткий винтеж», если применить термин современной оппозиции. Такое бывает и теперь, в начале ХХI века. Но сейчас, получив дубинкой по почкам, можно отделаться 15–ю сутками, а тогда за винтежом следовал процесс и лагерный срок. Это – существенная разница. Нынешние правители меньше опасаются протестующих, или больше боятся громких процессов.

Именно в августе 1968 г. движение четко проявило себя не просто как правозащитное, а именно диссидентское, «инакомыслящее», точнее – противоположно мыслящее.

Не случайно, что именно в 1968 г. диссиденты стали отрываться от видных прогрессистов, которые, в свою очередь, охладевали к петиционному движению. Ведь сбор подписей раз за разом не давал результата, а неблагодарные диссиденты действуют по собственной инициативе, не советуясь. Письмо в защиту диссидентов, вышедших на Красную площадь, подписали 95 человек, но там было уже маловато людей со всесоюзной известностью. Актер И. Кваша, писатель В. Некрасов…

Глядя на события 1968 г., общественно–активная интеллигенция решила, что наступила реакция. Но это была цепная реакция – реакция на цепи. И спускать с цепи ее никто не собирался.


Право на право

Демонстрация 5 декабря 1965 г. знаменовала обретение оппозицией преобладающего направления деятельности – защиты права (со всей многозначностью понятия). Соответственно, движение стало как бы не политическим.

Видные диссиденты подчеркивают, что «вопрос о политической позиции, о политическом переустройстве, о политической власти в рамках этого движения никогда не стоял…»[713] Но этот вопрос, как мы видели в предыдущей части, обсуждался «инакомыслящими». Однако ставить его в «практическую плоскость» тогда было рано. Отложив этот вопрос, диссиденты обеспечивали единство сил независимо от политических взглядов.

Л. Богораз, С. Голицын и С. Ковалев считают, что только «Право» может обеспечить необходимые для выхода страны из кризиса «плюрализм мнений и борьбу интересов и одновременно поставить эту борьбу в известные рамки, предохранить общество от раскола… Идеал такого права — не новый для общества, но новый для России — и предложили нашему обществу правозащитники»[714]. Это, однако, лишь одна из концепций, обсуждавшаяся в самиздате — либеральная. «Главный смысл общественного движения 60–80–х годов мы видим в том, что оно выработало в себе самом эти основы, эти идеалы Права. Оно не переняло их в готовом виде у Запада, но получило в виде отечественной традиции»[715]. Традиция лишь в незначительной степени передалась дальше.

Так складывалось молчаливое согласие — временный «отказ от политики», то есть от решения «вопроса о власти» в рамках движения. Не все участники движения, защищавшего право, возводили его в абсолют. Но право как критерий истины вытекало из тактики диссидентов, которая заставляла их постоянно решать именно правовые проблемы. Из устроившей очень разных инакомыслящих «программы–минимум», идея Права превратилась в стратегию и основу этики движения, потеснив остальное идейное многообразие.

Это произошло не сразу. В 1968–1969 гг. продолжались поиски новой тактики, сохранялось впечатление, что правозащитная борьба – это программа–минимум.

Видный участник диссидентского движения П. Литвинов говорил в беседах с товарищами: «…Сейчас ставить вопрос о системе (имеется в виду государственный и общественный строй СССР) рано… Пусть власть держится на штыках, но народ ее принял. Она что–то дает, уровень немного повышается… То, что мы делаем, не политическая борьба, это борьба за возможность политической борьбы… Вопрос о системе можно ставить в разговоре, но широко его не ставим. Пока рано»[716].

Отложив политические вопросы, диссиденты не перестали быть политическим фактором. Но сами они стали упирать на этику, аксиомы которой не требуют доказательств.

Экстравагантность и этический максимализм будущих диссидентов постепенно выделял их из среды романтиков ”шестидесятников». По остроумному замечанию П. Вайля и А. Гениса, «диссиденты делали то, чему их учили в советской школе: были честными, принципиальными, бескорыстными, готовыми к взаимопомощи. Проповедь торжества духовных идеалов над материальными полнее всего реализовывалась в диссидентском движении»[717]. Это позволяет ставить вопрос об этическом характере движения. «По самосознанию и по характеру деятельности правозащитное движение является не политическим, а нравственным», — считает Л. Алексеева[718]. Однако нравственный климат диссидентского движения существенно менялся и, как мы увидим, подвергался суровой критике со стороны самих диссидентов.

«Ценой за отказ от политики была распространенная в этой среде «философия пессимизма»: надо научиться вести себя достойно в нашей вполне бесперспективной ситуации»[719]. «Пусть провидение заботится о том, как спасти то, что можно спасти, а наше дело — оставаться людьми… Только из людей, нашедших опору в самих себе, сложится когда–нибудь новое общество без пророков и лжепророков»[720], – писал Г. Померанц. После апокалипсиса возникнет общество индивидуалистов, людей с опорой в себе, без мессий и миссий. «Люди с горящими глазами способны на жертвы во имя идеи, — пишет П. Волков. – Но ведь идея диссидентов не была содержательной. Они вполне отдавали себе отчет в том, что гораздо лучше знают, против чего выступают, за что критикуют сущее, чем представляют себе должное»[721]. Это же касалось и партийных реформистов, что делало диссидентов опасными для системы — их логика была непонятна господствующей в партии группировке, но они могли в будущем найти общий язык с новым поколением партийных руководителей.

П. Вайль и А. Генис комментируют последствия принятия диссидентами правозащитной тактики: «Правозащитники сражались на территории противника, пользуясь его собственным оружием — то, что оружие было чужим, и оказалось решающим фактором. Когда прошла новизна, осталось главное: власть знала тот язык, на котором говорили с ней диссиденты, и если даже проигрывала в отдельных стычках, то в полной мере могла использовать свое стратегическое преимущество – например то, что она все–таки власть» [722].

Этот взгляд пессимистов не объясняет, почему движение продержалось так долго при явном раздражении властей на всех уровнях. Стремление советского государства быть правовым и разумным заставляло его играть по правилам «социалистической законности» преследовало оппозицию не за идеи, а за действия.

Диссидентство стало перманентной кампанией гражданского неповиновения сложившимся в стране порядкам, которые (как и в большинстве стран) сильно расходились с писаными законами. Есть такая форма забастовки — работники соблюдают все инструкции — и производство останавливается. Ибо соблюсти все инструкции нельзя. Диссиденты решили действовать подобным же образом. И власти их не поняли. Добропорядочный советский человек (в том числе сотрудники КГБ, судьи и психиатры) с детства воспитывался в языковой среде, связывавшей идеологемы (советский человек, прогресс, демократия, научная идеология) с окружающими реальностями (подданный СССР, успехи государства СССР, отечественный политический строй, марксистско–ленинская доктрина). Попытка разрушить эти логические связи и выполнять только формальные положения закона воспринималось правящими кругами как очевидное сумасшествие или издевательство. Но ответить на вызов диссидентов было нелегко – следовало менять законы, ловить самиздатчиков на неточностях и слишком радикальных высказываниях, подводя их под понятие «клеветы» куда тщательнее, чем раньше, оправдываться перед западными партнерами (когда десятилетием ранее отрицалась сама проблема), и главное – преследовать не инакомыслящих, а инакодействующих.

Это позволило А. Сахарову оспорить само название «инакомыслящие»: «последнее название кажется нам малоподходящим. Суть не в том, что «диссиденты» мыслили по иному, нежели все, а в том, что они по иному действовали… Они вторгались в заповедные, ревниво оберегаемые властью угодья «запретных тем»; отрицая право власти на высший суд в области духа, они одновременно осознали свое право быть другими (по существу включающее в себя и прочие права) и явочным порядком начали его осуществлять»[723].

Диссидентское движение, включая и его периферию, было слабо связано с основной массой населения. И дело было даже не в репрессиях властей и информационной изоляции оппозиции (что было также важно), но и в психологическом контрасте диссидентов и основной массы населения. Для обычного гражданина СССР общество, в котором он жил, было вполне «терпимым», его недостатки не воспринимались как нечто катастрофическое, мешающее быть собой. Нравственные нормы обычного человека допускали существование такого общества при всех его недостатках. Диссидент был иным.

Суть подлинной оппозиции состоит вовсе не в стремлении к власти, а в наличии своей позиции, не совпадающей с официальной. «Декларации протеста были фактически списаны с партийных документов — с обратным знаком»[724], — считают П. Вайль и А. Генис. Диссидентсво стало частью советского общества с обратным знаком.


Как стать диссидентом?

Что заставляло человека становиться диссидентом?

Легко участвовать в несанкционированной общественной активности, когда «праздник непослушания» охватывает всю страну. Но в стабильном авторитарном обществе решиться на это было куда труднее, и диссиденты представляли из себя явление исключительное.

При объяснении диссидентского феномена советский официоз не утруждал себя и пошел по пути наименьшего сопротивления. Теперь этот путь называется «черный пиар». Пытаясь представить диссидентов мелочными шкурниками, официальные СМИ адресовались мещанской массе. Человеку с мещанским сознанием трудно представить, что можно идти на риск, не преследуя при этом какую–то конкретную материальную цель или хотя бы порочного тщеславия. Однако диссиденты рекрутировались из другой психологической среды. Миф о шкурнических мотивах участия в диссидентском движении было несложно опровергнуть. А. Сахаров писал в письме Горбачеву 19 февраля 1986 г.: «Цели их действий в подавляющем большинстве случаев были высокими — стремление к справедливости, гласности, законности (что бы не писали о них беспринципные пасквилянты). Люди не идут на такие жертвы ради корысти или тщеславия, ради низменных или мелочных целей!»[725] Действительно – не идут. Слишком уж нелепо соотношение наказаний и сомнительной материальной выгоды.

Мотивы были сложны и индивидуальны. Свою роль играли социальная и нравственная среда, психологические особенности личности, интеллектуальное или этическое неприятие Системы, возникавшее сразу (скажем, как у Новодворской при прочтении Солженицына), или путем постепенной эскалация критицизма. П. Волков пишет: «Они развивались как личности в нескольких средах: чаще… в среде интеллектуальной молодежи столиц… столичных НИИ и творческих объединений, либо в среде людей, затронутых прежними репрессиями. Микросреда стимулировала индивидуальные проявления человека часто в направлении дистанцирования от черт иной более широкой среды. Но решающий сдвиг состоял в однажды обострившемся конфликте с миром официоза, в осознании своей чужеродности ему через некое событие: акт официоза, обидевший, задевший чувства или ограничивший возможности человека. Вот тут и проявлялись ранее незаметные черты характера. Если человек слабовольный пасовал и худо–бедно приспосабливался к своей участи, то человек с характером становился непреклонным. Нет нужды разбирать, прав или не прав был человек, натолкнувшийся на твердость официоза, это нисколько не меняет исход ситуации. Официоз воспринимался отныне как враждебная сила, и всякий вновь замеченный его порок ставился ему в вину как злоумышленный, дело нередко заканчивалось пустым негативизмом, когда суждения самого отвлеченного характера накладывали отпечаток непосредственно на быт, причем отпечаток весьма болезненный…

Диссиденты походили друг на друга в том, что их душевный склад был эксцентрическим. То есть какая–либо черта характера сильно превалировала. Это могла быть особая реактивность психики, повышенная впечатлительность, эмоциональность скрытая или более явная, импульсивность. Людей толстокожих, инертных среди них не было… Болезненное самомнение, самолюбие, подчеркивание значения своей личной позиции. И трудно отрицать за ними моральное право на это, ибо оплачивалось все высокой ценой. Если конечно в решающий момент испытания диссидент не раскаивался. Поскольку мы прощаем слабости, скажем, звездам эстрады, то можем простить их и известным диссидентам… И умных, и глупых среди диссидентов было куда больше, чем статистическая норма для населения в целом. В том–то и дело, что это была интеллектуально поразительно сильно дифференцированная среда»[726].

Психологический максимализм диссидентов понятен, но не ограничивает перечень причин, по которым человек оказывался диссидентом. Ведь не все же максималисты и импульсивные люди вступали в движение. Психологические черты должны были пересечься с путями идей. И здесь ключевым качеством оказывалась любознательность – диссидентская среда была источником самиздата и тамиздата.

Некоторое время человек мог жить на границе миров, читая «диссидентщину», тихонько помогая оппозиции и оставаясь «добропорядочным гражданином». Система ревниво относилась к подобному «двоемыслию», что часто подталкивало инакомыслящих к переходу в диссидентский лагерь. Но Система лишь создавала повод, на которой люди разного характера и разного уровня психологического развития[727] реагировали бы по разному. Для одних «профилактические» действия властей могли «стать уроком», вернуть к внешней благонамеренности, для других становились «спусковым крючком» для неизбежного перехода к состоянию, когда идеи важнее социального статуса. Рано или поздно такой выбор наступал. В этом отношении характерен пример В. Аксючица, который был секретарем партбюро факультета в МГУ и одновременно — верующим человеком и издателем религиозного самиздата. В. Аксючиц рассказывает о своем переходе в открытую оппозицию:

Все началось с чтения Библии, которую мне подарил мой дядя, настоятель храма Казанской Божьей матери. Евангелие произвело сокрушительное впечатление. Потом я вдруг сделал для себя открытие: во всей мировой философии нет ни одного философа–атеиста. Вообще нет. И даже нет ни одного философа материалиста. Демокрит — считается материалистом. Но что такое атом? Некое духовное начало. Поэтому я подумал, что если самые умные люди человечества веровали в Бога, то, очевидно, за этим что–то есть.

В 1977 г. мы с А. Зеленцовым начали издавать философскую религиозную литературу — Соловьева, Булгакова, Хомякова и других. Размножали «Архипелаг ГУЛАГ».

В 1979 г. у Аксючица и его друзей конфисковали самиздат. Далее между молодым ученым и представителями органов состоялся диалог:

— Это Ваши книги?

— Мои.

— А почему они у Вас?

— Я философ, и по теме диссертации «Проблема человека у Николая Бердяева и Пауля Тиллиха» мне нужна богословская литература. Читать я ее никому не давал. Политическая литература — от любопытства.

— Чтобы соблюсти формальности, напишите заявление о возвращении. Составим списочек.

Дальнейшее для конца 70–х гг. было просто анекдотично:

— Первое. «Архипелаг ГУЛАГ» Солженицина. Ваше?

— Мое.

— НТС. Программа борьбы с коммунизмом. Ваша книга?

— Моя.

Я знал, что нельзя с ними сотрудничать, что–то подписывать. Но книги было очень жалко».

Результат – исключение из аспирантуры. Это был момент выбора. Одни находили в социуме нишу, где можно пересидеть, чтобы затем продолжать рухнувшую карьеру сначала, а другие – шли «в народ», но не соединялись с народом, а превращались в люмпен–интеллигенцию, «свободную от общества».

«Начал шабашить, – продолжает В. Аксючиц – но обязательно с трудовой книжкой — красил заборы и т.д. Саша Зеленцов еще выступал, что–то доказывал, когда его исключали. А я решил просто прекратить общение с ними.

Чтобы исключить меня из партии, нужно было сначала меня пригласить на заседание партийного органа. И партия стала ходить ко мне…

Ко мне прислали секретаря парткома МГУ. На этот раз молодой кандидат наук пришел, увидел у меня в кабинете портрет Солженицына на стене и говорит: «Я понимаю ваши взгляды, я их полностью разделяю, как и большинство членов нашего парткома, вы талантливый и т.д., но надо быть внутри, надо бороться, надо делать». Я говорю: «Вы знаете, вы выбрали для себя этот путь, а я выбираю другой – быть во вне, жить другой жизнью»[728]. Диссиденты и прогрессисты двигались двумя колоннами в общем направлении. Одни решались на разрыв с системой, другие предпочитали жить внутри и по возможности что–то менять.


Минизапад

Постепенно диссиденты сформировали своеобразную субкультуру, напоминавшую действующий во враждебной среде анклав западного плюралистичного общества. Эта субкультура существовала наряду с другими неформальными средами.

Принадлежность к диссидентской среде создавала уникальные возможности самореализации, и это также было важным стимулом участия в движении. «Сегодня у него свои известные Миру лидеры, средства массовой информации и даже свой «дипкорпус». Сегодня принадлежность к нему — шанс обрести срока, но вместе с тем и возможность созвать собственную пресс–конференцию, обратившись через многие неповоротливые головы к совсем другим головам… Итак, диссидентство уже не просто вызов — и господствующему сознанию, и господствующей бессознательности, не только обязательство отстаивать каждого человека, отстаивающего свои права. И не один лишь разрыв с казенщиной, не одна лишь утрата прежнего статуса и места в «обществе», но еще и возможность приобрести первое и второе, статус и место способом совершенно невероятным по прежним меркам, а ныне не только не исключенным, а даже вполне доступным»[729], — писал М. Гефтер. Это — возможность самореализации, сопоставимая в своем кругу с возможностями руководителей страны. При дефиците оппозиции причастность к ней резко повышала значимость каждого ее члена.

Это состояние принадлежности к избранному кругу накладывало отпечаток и на моральные ориентиры, которые были для диссидентов определяющими. Роль референтной группы в диссидентстве оказалась наибольшей среди других общественных движений. Собственно, это было связано уже с генезисом диссидентства как наиболее радикального, максималистского крыла «кухонных» кружков. После того, как участники дружеской беседы приходили к выводу о несправедливости общественного строя в СССР, некоторые из них уже не могли не действовать. Морализм диссидентской позиции и их происхождение из дружеских компаний превращал «отказника» от участия в акциях протеста в человека безнравственного. Противостоять моральному давлению, даже невольному, было тяжело.

По мнению П. Волкова, «их мораль уже не была личной. Она основывалась на принадлежности к избранному меньшинству, к группе единомышленников. Мораль участников поверялась и поддерживалась группой. В этом сила групповой морали. Но ориентация на группу, на внешнее признание ослабляет крепость индивидуальной принципиальности. И когда диссидент оказывался в тюрьме, когда исчезал оценивающий взгляд группы и даже наоборот, референтной группой становилась бригада следователей, диссидент часто сдавался»[730]. Последнее неверно — случаи «раскаяния» были довольно редки и очень ценились КГБ. Поведение на процессе считалось решающей проверкой принципов диссидента, и он готовился к этому моменту всю свою диссидентскую жизнь.

Этическая доминанта диссидентского движения подминала интеллектуальную, программную, что признают и авторитетные диссиденты: «Эта позиция определялась ощущением полной нравственной несовместимости с происходящим. Она не была основана на размышлениях и прогнозах отдаленных последствий, не предполагала отдаленной конечной цели. Она исходила из нравственной невозможности промолчать, отвернуться, не заметить — сегодня. Поэтому и перед тем, как пойти в тюрьму, и кончая срок, человек был уверен, что поступил правильно, но не готов был ответить на вопрос, какие именно результаты своей деятельности он бы хотел увидеть в будущем»[731].

Отрицая существующее в СССР общество в принципе, диссиденты превращались в часть иной культуры, Западной (если понимать под ней культуру и общественные стереотипы Северной Америки и Западной Европы). Ориентация на Запад была обусловлена трагизмом ситуации, в которой диссиденты не могли найти достаточную опору внутри страны (хотя, в реальности некоторые точки опоры здесь существовали). В. Новодворская комментирует стремление наладить широкие контакты с Западом: «Диссидентам хватало и правозащитной деятельности, и если они ориентировали ее на Запад, то потому, что слишком хорошо понимали, что только там можно искать защиты, что здесь не сдвинуть ничего, даже при несталинском уровне репрессий»[732].

Связь с Западом компрометировала движение в глазах соотечественников, для которых именно в той стороне света располагался «потенциальный противник». Но это было не столь важно, так как собственный народ для части диссидентов уже находился «по другую сторону баррикады» или, в лучшем случае, был обманут врагом. А враг моего врага — мой друг. Чужая власть вела себя не так, как своя, и потому казалось, что она на порядок нравственней. В черно–белом мышлении добро там, куда не проникает ведомое тебе зло.

Важнейшей силой, которая могла помочь диссидентам с Запада, были средства массовой информации, прежде всего радио, вещающее на СССР. Западное радио было важнейшим средством пропаганды, посредником при обращении диссидентов к обществу и государственному руководству[733]. Западные «голоса» и до появления диссидентов влияли на советские умы. Но в 50–е гг. главную угрозу несла реклама западного образа жизни. Партийные агитаторы и их начальники жаловались: «какая–то часть людей, видимо, слушает «Голос Америки», и поступают вопросы: сколько стоит дом, какая заработная плата. Чувствуется, где эти вопросы брались»[734].

В 70–е гг., когда для достижения конкретных результатов диссиденты стали апеллировать и к западным государственным деятелям, «голоса» стали голосом диссидентов. Правда, внимание СМИ концентрируется на ситуации, а не на концепции.

«Такова природа прессы, что ей нужны суперзвезды. И случалось, диссиденты говорили иностранным корреспондентам, что они пишут об одних и тех же. Вопрос был не только о щекотании самолюбия, но и безопасности. Путем сложной диалектики возрастающая известность, сначала увеличивала опасность ареста, а потом уменьшала ее. Человека мало известного власти скорее решились бы арестовать. Но пресса ориентировалась на постоянных функционеров, а их действительно было мало и, кроме того, монополизация ими каналов на Запад была их установкой… Но и иностранные корреспонденты проявляли осторожность, не расширяя круг своих информаторов из–за боязни провокационных подставок КГБ. Я знаю много случаев, когда автономные группы так и не получили доступа своей информации на зарубежное радио. Широко известно стало о них лишь из чужих сообщений об их аресте. Подчас они и хотели бы передать информацию непосредственно за рубеж, но не рисковали прибегать к посредничеству инфильтрованных агентами КГБ известных диссидентских групп»[735], – рассказывает П. Волков. Таким образом, как признавали сами диссиденты, «Запад стал придавать большее значение защите отдельных лиц, чем общей проблеме защиты прав человека»[736]. В результате «голоса» становились куда интереснее для диссидентской и околодиссидентской среды, чем для остального населения.

Разным было и отношение в «голосам». Для диссидентов они несли истину: «…Характерная черта быта: коллективное слушание зарубежного радио, — вспоминает П. Волков, — С таким напряженным вниманием наши граждане слушали радио разве что в войну. Радио, с его умелой звуковой аранжировкой, не просто информировало, оно задавало ритм жизни, оно тревожило, возбуждало, стимулировало. Сообщения о своих заявлениях приводили в восторг, известия о делах коллег рождало чуть ли не спортивный азарт»[737]. Это были «свои» средства массовой информации, доверие к которым можно сопоставить разве что с преданностью западнической интеллигенции к либеральным «массмедиа» в 90–е годы. Такая ситуация воспитывала некритичность сознания в тех, кому хватило критицизма, чтобы отвергнуть окружающую социальную действительность. Но на этом энергия иссякла, и была необходима подпитка. Мир снова становился «черно–белым», как до разрыва с властью. Перенося диссидентское мировосприятие на широкие слои населения, В. Буковский пишет: «огромное количество людей слушает западные радиостанции на русском языке и постоянно сравнивает услышанное с написанным в советской прессе. Официальная пресса перестает быть средством массовой информации. Даже если по принципу сломанных часов, дважды в сутки показывающих верное время, в газетах появится правдивое сообщение, ему все равно никто не поверит»[738]. В действительности «голоса» хоть и слушали, но не доверяли им так, как Буковский. «Огромное количество людей» слушало радиоголоса хоть раз в жизни, но это не приводило к перевороту в их сознании и тотальному недоверию официальным средствам информации. Огромные тиражи газет расходились регулярно, что не мешало их читателям спокойно и столь же регулярно обсуждать новости «голосов» и «подлавливать» то один, то другой источник на дезинформации. В этом отношении общество было не менее плюралистичным, чем диссидентская среда. В. Прибыловский вспоминает о роли голосов в социально активной среде: «Фактическим сведениям, сообщаемым голосами, как правило, верили, «вражеской» интерпретации — другое дело… В глухой провинции — в Чистополе сам я слушал Голос Америки, Би–Би–Си и Дойче велле («Свобода» моим приемником почти не бралась) с 5–6–го класса (1967 г.). Примерно с 8–го класса из 30 моих одноклассников около 10 слушали эпизодически и 3–5 — довольно регулярно. В общежитии истфака МГУ в 1975–1980 гг. сводка новостей Би–Би–Си или «голоса» слушалась во всех мужских комнатах практически ежедневно. В подмосковном Ново–Иерусалимском музее в 1981–1986 во всех отделах рабочий день начинался с пересказа за чаем (кто чего услышал) последних сообщений «вражьего голоса». Тому же самому был, как правило, посвящен, первый перекур в каждый рабочий день в курилках карбюраторного завода ЗИЛа в 1974–1975 гг. (второй и третий перекур трепались уже о выпивке и бабах). По моим наблюдениям, простой пересказ сообщений «вражьего голоса» в присутствии партийного или административного начальника, даже самого ортодоксального, «отпора» не вызывал, «отпор» начинался, если выскажешь открытое сочувствие к «врагам». То есть поговорка «Есть обычай на Руси — ночью слушать Би–Би–Си» соответствовала истине. Про себя лично могу сказать, что к 1–му курсу университета дошел до взглядов примерно так Роя Медведева в значительной степени под влиянием «голосов» (переход к более радикальной «антисоветчине» произошел под воздействием Самиздата уже в студенческие и послестуденческие годы)»[739].

По данным более поздних социологических опросов до Перестройки западное радио слушало до 80% опрошенных[740]. Но это вовсе не значит, что у большинства населения СССР доверие к западным источникам информации было выше, чем к отечественным. Значительной частью жителей страны Запад воспринимался как противник, ведущий идеологическую войну. Часть советских людей, слушавшая «голоса» более или менее регулярно, могла сравнивать противоположные позиции в поисках реальной картины. Диссиденты в большинстве своем верили одной стороне, как и правоверные коммунисты.

Взаимодействие с Западом через каналы «массмедиа» оказывало заметное влияние на структуру движения, предвосхищая будущую зависимость «демократической политики» от законов действия средств массовой информации.

Для большинства диссидентов Запад (изрядно идеализированный) превращался в позитивную программу и образ для подражания. П.Волков считает: «Запад воспринимался не как наше возможное завтра, а как нечто принципиально несравнимое. Но парадоксальным образом для самих себя, они все же пытались организовать по мере возможностей некий микро–Запад в качестве личного окружения»[741].

Это, конечно, не значит, что все диссиденты были западниками. Как мы видели, среди инакомыслящих было немало консерваторов, националистов и социалистов. Но и те, и другие, и третьи принимали правила игры, при которых они жили в «микрозападе», наслаждаясь его свободой слова в качестве политических меньшинств.

Культура терпимости, которой пытались придерживаться диссиденты, стала одной из высших ценностей их движения. «У диссидентов–западников была одна хорошая черта (то есть, конечно, не одна, но эта, пожалуй, главная): они были интеллигентны, терпимы, не требовали ни от кого жертв (жертвуя собой) и умели прощать»[742].

Таков идеал. Но реальность серьезно отличается от него. Ведь советский «остров свободы» существовал во вражеском кольце, а это не улучшает моральный климат.

Д.И. Каменская, защищавшая диссидентов как адвокат, в конце 60–х годов, вспоминает об этом времени: «Ставшие сейчас привычными терминами «диссиденты», «инакомыслящие» тогда только приобретали права гражданства. В те годы мне приходилось встречаться с теми, кто в последствии приобрел широкую известность своим участием в диссидентском движении. Их, безусловно, объединял нонконформизм и достойное уважения мужество, готовность жертвовать своим благополучием и даже свободой. Однако это были очень разные люди.

Иногда мне казалось, что некоторых из них слишком увлекает сам азартполитической борьбы. Разговаривая с ними, я явно ощущала, что, борясь засвободу высказывания своих мнений, они в тоже время недостаточно терпимы к мнениям и убеждениям других людей. Недостаточно бережно, без необходимой щепетильности распоряжаются судьбами тех, кто имсочувствует»[743].

Западное общество, находясь в «кольце врагов», испытывая давление со стороны коммунистического или исламского движения, может быть очень агрессивным, внутренне нетерпимым и недемократичным. Диссиденты, оказавшиеся на «переднем крае» антикоммунистической борьбы, не могли избежать этих процессов. Несколько преувеличивая масштаб проблемы, П. Волков пишет: «конфликты носили перманентный характер. Тем не менее конфликты между группами (а каждый личный конфликт развивался в межгрупповой) скорее служили их внутреннему сплочению и активизации, чем понижению морального климата в движении. Так, напряженность между семинаром Огородникова и приходом священника Дудко не ослабила ни того, ни другого, а даже наоборот.

Другое дело, когда группа конфликтовала против одного из своих членов, — продолжает П. Волков, — Эта ситуация действительно становилась жестокой. Ведь замкнутая группа была для человека целым миром, с которым он связал свою судьбу, в глазах которого искал поддержки и был готов пожертвовать ему годами заключения. Изгнание из группы несомненно бывало горьким. А такие изгнания происходили периодически. Здесь, видимо, какая–то психологическая закономерность: напряженность в группе перекладывается на одного человека, и группа избавляется от него, восстанавливая свою внутреннюю гармонию. Но каково бывало жертве этого коллективного–бессознательного?… Обвинения, а еще больше подозрения друг друга в связях с КГБ бытовали постоянно. Под подозрение попадало столько лиц, что среди них неизбежно, просто в силу статистической закономерности, не могло не быть настоящих агентов. Но вот полностью доказать обвинение, как правило, было невозможно. Поэтому обвинениями пользовались в качестве орудия личной неприязни»[744]. Эта закономерность проявлялась и позднее, в конце 80–х гг. в неформальном движении.

Часто выяснялось, что тяжкие обвинения в принадлежности к КГБ ложны. Но это не мешало обвинителю и дальше выдвигать их, а его сторонникам — верить в это. Так, известный своим обвинительным пафосом Г. Якунин накануне своего ареста писал в документах Христианского комитета, что конфликтовавшая с ним А. Загвязкина используется КГБ для провокаций в приходах. На процессе Якунина Загвязкина выступала в качестве свидетеля и заявила, что, несмотря на разногласия, считает отца Глеба человеком истинно христианской жизни, чистых принципов и примером для всех[745].

Эволюция этики диссидентов шла не в лучшую сторону. А. Сахаров вспоминал, что в начале 70–х гг. Т. Великанова говорила:

— Они (то есть КГБ, вообще власти) не могут не чувствовать нашей моральной силы.

А спустя 8–9 лет, незадолго перед арестом, она же воскликнула:

— Почему раньше не было так противно! Откуда полезло столько мерзости![746]

Либеральные диссиденты вели «информационную войну» против Р. Медведева в 1973 г., а потом, в 1981 г. и вождь диссидентов А. Сахаров испытал на себе силу их нетерпимости.

Несмотря опасности и конфликты, диссидентская среда была психологически привлекательна. Здесь собрались люди, которые могли свободно обсуждать запретные темы, интересные сами по себе и играющие важную роль в жизни страны. П. Волков вспоминает, что «жизнь у диссидента была особенной, больше всего в ней было разговоров. Разговоры тянулись беспрерывно в течении дня и продолжались далеко заполночь. Приходили и уходили гости, сменялись лица и темы, но беседа не прерывалась»[747]. Диссиденты существовали в режиме «мозгового штурма», постоянных обсуждений общественных проблем (ибо вся их жизнь была сплошной общественной проблемой), и неудивительно, что даже в условиях недостатка информации околодиссидентская мысль достигла больших успехов, чем мозговые центры КПСС.

Диссидентская среда не стала тоталитарной сектой – как модель западного общества, она стремилась сохранять многопартийность (сосуществование либералов и социалистов) и хотя бы внешнюю толерантность к взглядам друг друга (при том, что левые должны были доказывать правым, что сходство их взглядов с идеологией КПСС не мешает борьбе против нее). Соотношение идеологических течений оценивается его участниками по–разному. Г. Павловский утверждает: «Нельзя забывать, что диссидентское движение — это движение советско–идеалистическое. В ранней фазе оно себя очень четко дистанцировало от антисоветских групп.

Диссидентское движение отказывалось определиться как антикоммунистическое. Были лишь отдельные люди и кружки, стоявшие на антикоммунистических позициях, но они не составляли большинства.

Резковатых на словах людей подозревали в том, что они связаны с Комитетом. В этом была некоторая провокационность, больше полезная для наших противников, чем для нас. Это касается и действий, и разговоров, и антикоммунизма. Во время диссидентского движения Виктор Сокирко под псевдонимом Буржуадемов был почти единственным ходатаем буржуазного развития. С ним не соглашался практически никто, включая академика Сахарова»[748].

Б. Кагарлицкий оценивает ситуацию противоположным образом: «Немногие авторы, сохранявшие привязанность к марксизму, находились в постоянной обороне, вынуждены были непрерывно оправдываться и доказывать свою демократическую лояльность либералам, которые иногда привлекали их в качестве союзников в своей полемике с националистами». Даже в журнале «Поиски», который позиционировал себя как площадка согласования разных позиций, «смысл диалога состояла в том, что либеральная часть редакции предъявляла требования и условия, которым левые должны соответствовать, чтобы быть принятыми в приличное общество»[749].

Истина находится между этими позициями. Более того, они в значительной степени совместимы, но требуют поправок и разъяснений. Во–первых, антикоммунизм был весьма влиятелен в диссидентском движении. Достаточно вспомнить о взглядах Буковского. Мы увидим, что в частных разговорах и Сахаров высказывался вполне антикоммунистически. Как мы увидим, его взгляды с 1968 г. ушли вправо, в сторону либерального западничества. Во–вторых, требования «демократических приличий» нередко не были связаны с принадлежностью к марксизму (скажем, поведение Р. Медведева критиковалось и диссидентами–марксистами). И, наконец, в–третьих: попытки найти что–то лучше, чем капитализм, вовсе не обязательно должны основываться на марксизме.

Диссидентское идеологическое поле было общедемократическим. Либералы и даже консерваторы–антикоммунисты занимали в нем сильные позиции. Куда более сильные, чем марксисты (в этом Б. Кагарлицкий безусловно прав). Но (и в этом прав Г. Павловский), как советские люди, многие идеологи диссидентов с опаской относились к экономическому либерализму (мы видели это на примере взглядов Ю. Орлова). Диссидентский идеологический мэйнстрим в наибольшей степени соответствует нынешнему социал–либерализму, попыткам совместить капитализм и полноту социальных гарантий. Строго говоря, такая социал–демократия ближе к либерализму, чем к социализму (хотя и не любит это признавать). Но диссидентские поиски «влево» не ограничились социал–либеральными рамками. Не будем забывать, что журнал «Поиски» опубликовал текст В. Ронкина и С. Хахаева, который предлагает концепцию социализма, выходящую за рамки идей конвергенции, социального государства, индустриального общества вообще.


Ядро и круги

«В условиях тоталитарного режима открытость независимой общественной позиции при полной беззащитности от преследований грозит, казалось бы, немедленным крахом. Однако правозащитное движение именно вследствие открытости показало себя неожиданно эффективным — его призыв был услышан и внутри страны, и за ее пределами… — считает Л. Алексеева. — Правозащитное движение, начавшееся в Москве в узкой интеллигентской среде, вышло за ее пределы, распространилось по стране, проникло в другие социальные слои…»[750] Парадокс кажущийся. Диссидентское движение потому и смогло открыто развиваться, что действовало не при тоталитарном, а при авторитарном — более терпимом, режиме. Отчасти это движение было даже необходимо государству — как прибор, определяющий силу давления в котле. Оно вбирало в себя недовольных радикалов изо всех слоев общества. Но массовым так и не стало, хотя периферия движения была достаточно велика.

«В брежневский период за слово в приятельской компании уже не сажали или, скажем так, это не было настоящей причиной посадки, а лишь изредка поводом для нее. Поэтому круг общения диссидентов мог расширяться, поскольку это позволяли технические возможности: ведь не было залов и публичных объявлений о встречах. Но были квартиры, были связи с другими городами и довольно широкие связи», — пишет П. Волков[751].

Диссиденты надеялись, что они провозглашают то, что думает по крайней мере большинство интеллигенции. Как пел Ю. Ким,

На тыщу академиков и член–корреспондентов,

На весь организованный культурный легион

Нашлась лишь эта горсточка больных интеллигентов,

Чтоб выразить, что думает здоровый миллион.

Между тем «горсточка больных интеллигентов», шокировавшая своими действиями не только большинство советских граждан, лояльных режиму, но и сам «здоровый миллион», испытывала сложные чувства по поводу своей исключительности. «Особенно трудно жить полуотщепенцем, в полуотрыве от массы, не порывая своих связей с ней, не замыкаясь в свою секту»[752], – признавал Г. Померанц. Большинство диссидентов не выдержало этого испытания, предпочитая свой ясный и очевидный мир полной противоречий советской действительности. И это углубляло изоляцию от «внешней среды».

Настроенность на изоляцию становилась одной из важнейших черт, формирующих структуру диссидентского движения. Л. Алексеева вспоминает, что в конце 70–х гг. «ядро московских правозащитников составляли зачинатели этого движения, рассматривавшие его как чисто нравственное противостояние, не имеющее каких–либо политических целей, в том числе целей вербовки сторонников. Они не ставили перед собой и цели расширения движения, распространения его на другие социальные слои, как это имело место в Польше, а когда это произошло само собой, без их усилий, не оценили этого и отшатнулись от чужаков»[753]. В этом — ключевое различие диссидентов и следующего поколения оппозиции — политических неформалов.

Какую роль играло диссидентство в обществе? «Диссидентство — это симптом, а не фактор общественной эволюции»[754], — считает П. Волков. По его мнению диссидентство реально не воздействовало на ситуацию в стране. Эту мысль продолжает И. Смирнов: «Диссидентство в нашей стране никогда не было политической оппозицией. Ведь всякая реальная оппозиция, пусть и без должных оснований, но надеется когда–нибудь стать правительством. В диссидентстве же действовал принцип чистой жертвенности. Человек громко заявлял: «Я против», чтобы сгинуть, быть вычеркнутым из общества, из его реально существующих механизмов. Эти люди достойны глубочайшего уважения. Но опыт войны на Тихом океане свидетельствует: камикадзе оказались очень плохими пилотами. Диссидентство имело смысл и силу только как индивидуальный нравственный выбор. Попытки строить на его основе организованную, профессиональную политическую деятельность неизменно оказывались несостоятельными. И что бы не писали об этом сегодня (когда все стали смелыми, как Матросов), в начале 80–х диссидентство представляло собой секту, отгороженную даже от самой образованной части соотечественников стеной страха и непонимания»[755]. Эти слова справедливы, но не во всем. Опыт пиратской войны в Атлантике свидетельствует: корабли иногда меняют флаги. И бывшие диссиденты, когда возникла возможность, встали на сторону Власти, на деле показав — многие из них вовсе не исключали возможности стать частью правящей элиты.

Из нескольких сотен более или менее влиятельных политических деятелей 1993 г. (депутатов Верховного Совета, советов крупных городов и областей, участников Конституционного совещания, депутатов Государственной Думы, лидеров крупных общественных движений, известных журналистов) около полусотни человек участвовали в оппозиционной общественной деятельности до 1985 г. Это относится, например, к 34 политикам, оказавшимся в справочнике экспертной группы «Панорама» «Кто есть кто в Российской политике. (300 биографий)», что составляет более десятой части[756].

«Из диссидентов делают теперь героев–предтеч нынешней власти. И справедливо делают, — считает П. Волков. — Если мы хотим понять, почему отношение нынешней власти к народу такое, какое есть, то надо и начинать с самого начала: с диссидентского движения времен застоя. Диссидент–демократ был культурным прототипом «демократа» — политика. Конечно, немногие диссиденты заняли высокие посты, но все же: Гамсахурдия стал президентом, Черновил возглавил Львовскую область, Якунин и Ковалев в Верховном Совете, Кудюкин — замминистра, и т. д., и т.п. Да и по телевидению воспитывают нас они же. С них началось движение интеллигенции по перестройке мышления народа»[757].

Но идеи, которые транслировали диссиденты, были широко распространены вне их среды. «Перестройка мышления народа» началась не диссидентами, а раньше. Прогрессисты, относясь к диссидентам с уважением и, как правило, сочувствием, вовсе не считали диссидентов своим авангардом. Скорее – ложным путем. К. Чуковский писал о них в дневнике: «Мне кажется, это – преддекабристское движение, начало жертвенных подвигов русской интеллигенции, которые превратят русскую историю в расширяющийся кровавый поток. Это только начало, только ручеек»[758].

Однако, в отличие от нынешних скептиков, и лидеры общественного мнения, и сама власть относились к диссидентам очень серьезно. «Ручеек – это только начало». В 60–е гг. диссидентские акции вызывали всплески общественной активности, расходившиеся кругами далеко в стороны. В 70–е гг. Политбюро регулярно обсуждало проблему диссидентов. Движение вовлекало статусные фигуры и имело широкий круг сочувствующих и интересующихся. Все это доказывает: все–таки оно влияло. И присоединившись к этому движению, человек не исчезал, а попадал в историю.

Роль диссидентов в расширении пространства «дозволенного» заключалась в том, что они создавали благоприятный фон для прогрессистов, отодвигая все дальше крайность оппозиционных либеральных и демократических мнений. Они создавали противоположный от власти полюс, а между двумя полюсами есть пространство для многообразия жизни.

По мере вычленения диссидентов из общей массы вольномыслящих (то есть не согласных с официозом людей, которых было гораздо больше, чем диссидентов) усиливалось противоречие между диссидентами и умеренными прогрессистами («либералами»). Со стороны людей, причастных к диссидентству, оно доходило до откровенного презрения к «либералам»: «Современный либерал живет, оглядываясь на людей. Заповедей у него нет, категорический императив сдан как идеалистический выверт. Но есть стыд и совесть. Это достаточно, пока не оторвали от друзей и не втянули в принудительное общение с тем, что выросло на месте совести. С антисовестью»[759], — считал Г. Померанц. Но, конечно, отношение к либералам у диссидентов было более снисходительным, чем к власти: «Галилей говорил, как говорят наши родственники и соседи: «Не надо мученичества! Достаточно доводов науки! Раньше ли, позже ли, но наука возьмет свое!» А Бруно нас молчаливо осуждает. Этот человек истину отстаивал по–средневековому: всем собой… Знаю одно: мир простил Галилею его слабость. Мир не простил инквизиции ее силу»[760].

«Средневековая» мораль диссидентов определила логику их разногласий с прогрессистами («либералами»), носивших не столько идеологический, сколько тактический характер, хотя обоснование разногласий могло быть этическим. Претензии диссидентов поддерживают и авторы более позднего времени. Американский публицист У. Лакер из своего далека упрекает в трусости почвенников: «Почему они не пользовались самиздатом? Если бы судьба нации была под угрозой, некоторые из них могли бы проявить чуть больше смелости»[761]. Но эти же слова с тем же успехом можно было бы отнести и к «либералам» – «западникам», заменив «судьбу нации» на судьбу страны, мира, свободы. Упрек в адрес одного из идеологических крыльев грешит против истины — почвенники Солженицын, Шафаревич, Осипов («некоторые из них») писали в самиздат.

Перед статусными прогрессистами (в отличие от большинства диссидентов) стоял выбор: печататься массовыми тиражами или сменить массовую трибуну на свободу от цензурных ограничений в узком кругу. Большинство прогрессистов выбирали первое, меньшинство – второе. Этическая форма разрыва с властью в этих случаях надстраивалась над разными жизненными обстоятельствами таких известных прогрессистов, как А. Галич, В. Войнович, В. Аксенов и др. Здесь были важны и радикализм идейной эволюции, и творческие конфликты, и представление о том, как известный человек может жить на Западе, и мнение друзей.

Таким образом отказ от участия в самиздате – вопрос не этический, обсуждаемый в категориях «смелость–трусость», а тактический, обсуждаемый в категориях эффективности. Диссидент обычно мог воздействовать на сотни людей, а также на либеральную часть интеллигенции и руководства. Прогрессисты общались с миллионами, в том числе с тем же руководством, являясь для него фактором не международного (как диссиденты), а отечественного общественного мнения. И то, и другое было важно. Распад союза прогрессистов и диссидентов на грани 60–х и 70–х гг. помноженный на этические претензии, немало способствовал самоизоляции и ослаблению диссидентов.

Но статусная интеллигенция продолжала любопытствовать, что поделывают радикальные собратья, и сохраняла возможности для контакта. Даже после того, как статусные интеллигенты прекратили собирать подписи в защиту диссидентов (раз уж они такие неблагодарные, а власти – суровые), статусные интеллигенты продолжали читать самиздат, контактировать с оппозицией.

Диссиденты сохранили возможность пропагандировать прогрессистов. И когда возникла потребность в радикальных идеях, многими шестидесятниками были востребованы идеи, обсуждавшиеся в самиздате.

* * *

П. Волков выделяет следующие «круги» диссидентского движения:

«1. Официально легализированные члены комиссий и комитетов, редакций, как правило впоследствии поплатившихся арестом или эмиграцией.

2. Менее известные и не вошедшие в группы, но также активные и пострадавшие за это люди. Известны они становились в момент ареста, обыска, увольнения с работы или исключения из ВУЗа.

3. Подписанты — не скрывавшие своего имени под эпизодически появлявшимися письмами протеста, постоянные участники собраний — наперечет известные КГБ, но не преследовавшиеся им специально. (В ранний период диссидентского движения преследовались и подписанты, но чаще через партийные органы).

4. Постоянные помощники, не афиширующие свои имена, но обеспечивавшие конспиративные связи, хранение денежных средств, печатного оборудования, предоставлявшие свои адреса для получения писем из лагерей при посредстве случайных доброхотов.

5. Люди, составлявшие более широкий круг общения, моральной поддержки, эпизодически поставлявшие информацию для диссидентских изданий.

6. Круг людей любопытствующих, желающих быть в курсе экстравагантностей общественной жизни, но подчеркнуто дистанционировавшихся от практического участия и конкретных обязательств» [762].

Существование периферии позволяет лидерам диссидентства отрицать его оторванность от общества: «несмотря на свою относительную малочисленность, правозащитники вовсе не были изолированными от общества, разрозненными одиночками. Несомненно также, что правозащитное движение отражало более или менее осознанное, но все же весьма глубокое недовольство развитием страны после такой обнадеживающей хрущевской «оттепели» и прежде всего недовольство узкого слоя интеллигенции… Однако, будучи по своему социальному составу преимущественно интеллигентским, это движение — во всяком случае в субъективном восприятии его участников — отнюдь не претендовало на то, что представляет интересы этого сословия… Оно вообще не представляло и не отражало групповые интересы — оно выражало общественную и в то же время глубоко личную позицию тех, кто в нем участвовал, тех, кто его поддерживал, тех, кто ему сочувствовал»[763].

Общая численность людей, подписывавших диссидентские документы, составляла около 1500 человек[764]. «В «теневых формах» правозащитной деятельности — материальной помощи репрессированным, распространении «самиздата», сборе правозащитной информации — постоянно или эпизодически участвовало гораздо больше людей»[765]. Из этой среды комплектовались ряды активных правозащитников.

Дополнительные возможности привлекать симпатии населения имела националистическая оппозиция в Западной Украине, Прибалтике, Грузии и Армении (в «исламских» республиках диссидентов было меньше – вероятно, диссидентство — признак определенной стадии общественного развития, которой Средняя Азия и Азербайджан тогда еще не достигли). Большую активность проявляло движение за возвращение татарского народа в Крым[766]. Национальная оппозиция, по мнению В.А. Козлова, «имела еще большее интеллектуальное влияние, могла, в отличие от московских интеллектуалов, апеллировать ко всему народу, выходить за рамки морально–интеллектуальной критики, непосредственно влиять па политическую жизнь. В. Семичастный не случайно начал свою докладную записку в ЦК КПСС с сообщения об аресте 20 украинских националистов, взгляды и документы которых «в различной степени были известны весьма широкому кругу интеллигенции (свыше 1000 человек)». Цифра относится только к поименно известным следствию людям, на самом деле круг осведомленных был, несомненно, значительно шире»[767].

И все же это было значительно меньше «здорового миллиона». Речь может идти о нескольких десятках тысяч людей. Однако инакомыслие было на порядки более широким явлением, нежели диссидентство как движение. В этом случае речь может идти не о диссидентских, а о неформальных структурах, которые были разветвленнее и старше диссидентства, и далеко не всегда воспринимали его в качестве своего «авангарда».

Жгучей проблемой для диссидентов оставался поиск точки опоры. Периферия диссидентского движения и некоторые его представители (особенно это характерно для Р. Медведева) продолжали искать пути воздействия на верхи и одновременно взаимодействовать с той частью диссидентской среды, которая шла на конфронтацию с властью. Но в начале 70–х гг. стало ясно, что диалог здесь невозможен – его не собирается всерьез вести власть.

Если не власть, то народ? Но и народ казался многим диссидентам «реакционной массой», выражаясь словами начала века. Г. Померанц обосновал эту точку зрения так: «Конфуций говорил: «Когда царит добродетель, стыдно быть далеко от двора. Когда царит порок, стыдно быть близким ко двору». Я думаю, слово «двор» можно заменить словом «народ». Смысл не переменится. Небо может отвернуться от народа так же, как от государя и двора, и тогда быть отщепенцем совсем не стыдно. Просто трудно»[768].

Психологическое отторжение от народа определяло тесную культурную связь классического диссидентства с Западом, который превращался для большинства диссидентов в «точку опоры», отсутствующую внутри страны. В результате диссиденты оказывались в эпицентре геополитической борьбы и брали на себя такую же роль в СССР, как коммунисты и «левые» в США. Подобно социалистам начала века, диссиденты воспринимали себя как часть интернационала. «Правозащитное движение влилось в международное движение за права человека»[769], — пишет Л. Алексеева. Такая позиция предопределяла преобладание в среде диссидентов западнической идеологии. Диссиденты были фронтиром «мирового движения» с центром на Западе.

Отношение «народа» к диссидентам было также «неоднозначным». Два незначительных меньшинства с одной стороны поддерживали, а с другой – ненавидели диссидентов. Психологию первого меньшинства хорошо проиллюстрировал В. Буковский, наивно распространяя ее чуть ли не на все общество: «советский читатель, прочтя, скажем, в «Правде», что Солженицын — поджигатель войны, а Сахаров — агент мирового империализма, лишь ухмыльнется»[770].

Другие реагировали на диссидентов так, как попутчики Е. Боннэр: «В купе, кроме меня, было еще две женщины средних лет и один мужчина… — ”Вы жена Сахарова?» — ”Да, я жена академика Андрея Дмитриевича Сахарова.» Тут вмешался мужчина: «Какой он академик! Его давно гнать надо было. А вас вообще…» Что «вообще» — он не сказал. Потом одна женщина заявила, что она советская преподавательница и ехать со мной в одном купе не может. Другая и мужчина стали говорить что–то похожее… Крик усилился, стали подходить и включаться люди из других купе, они плотно забили коридор вагона, требовали остановки поезда и чтобы меня вышвырнуть. Кричали что–то про войну и про евреев…, я прямо ощущала физические флюиды ненависти»[771]. Сахаров записал в своем дневнике по этому поводу: «Столкновение в поезде 4 сентября было, конечно, спровоцировано несколькими гебистами, но большинство пассажиров, кто по охотке, кто из страха, приняли участие в общем крике»[772].

Пожалуй, наиболее типичным было отношение к диссидентам, описанное в другом месте воспоминаний Е. Боннэр о диалоге со случайным попутчиком: «- Боннэр Елена Григорьевна, — и вижу, он руку не мне, а к двери протянул, закрыл, и полушепотом: — «Та самая?» — «Да, та самая». — «Никогда не подумал бы». — Недостаточно страшна для той, о которой читали?» — «Пожалуй»… На мой вопрос, как он может верить тому, что писал Яковлев, отвечает вопросом: — «А как не верить, на основании чего?»… Он говорит, что думает, что теперь в стране все по другому, но, когда говорит это, видно: он не меня — себя убеждает. В разговоре с ним все время было у меня ощущение: вот еще немного, совсем немного, и что–то в нем прорвется, перестанет он сам себя утешать ложью. Но — не прорвалось»[773].

На отношение общественно активных людей к диссидентам может пролить свет закрытая информация об откликах читателей «Правды» на высылку Сахарова в Горький. В январе–феврале 1980 г. 384 авторов писем одобряли это решение, 14 призывали власти отговорить академика от его ошибочной позиции и интересовались, чего же он все–таки добивается. 18 человек отважились поддержать академика, причем читатель Андреев написал, что «его мужество вызывает сочувствие»[774]. «Такое письмо в газету требовало определенного мужества. Мой друг Леонид Романков, ныне депутат Законодательного собрания Петербурга и член городского политсовета Демократического выбора России, а тогда сотрудник телевизионного института и участник «периферии» диссидентского движения (позднее подвергся обыску и добровольно–принудительному увольнению в 1982 г.), в 1980 г. после высылки Сахарова написал в «Известия» письмо в его защиту — более или менее осторожное. Ему никто слова худого не сказал, но вскоре без объяснений лишили «секретного допуска»[775], — рассказывает В. Прибыловский.

В 1981 г. диссиденты провели опрос отношения к Сахарову 853 человек, принадлежащих к самым разным слоям населения, но преимущественно проживающих в Москве. Большинство рабочих, принявших участие в беседах (56%), не могли сформулировать свое отношение к Сахарову. 12% считали его врагом народа, а 12% полагали, что он очень важен для страны. Еще 8% относились к нему хорошо. Из инженеров и научных сотрудников 15% считали, что Сахаров вреден стране, а 44% относились к нему положительно, и еще 19% считали, что он очень важен. Трое представителей этой категории (1%) считали Сахарова героем. Наибольший разброс мнений, как и надлежит, представила гуманитарная интеллигенция, но с некоторым уклоном в положительные оценки. В среде молодежи 15% опрошенных считали Сахарова врагом народа, а 34% - относились хорошо. Наиболее острое неприятие, что тоже закономерно, выразили руководители (40% — враг народа, 22% — бесполезен, с жиру бесится, 12% — полезен, 20% — очень важен) и члены КПСС (48% — враг народа, 16% — вреден), но и здесь положительные высказывания составили 24% опрошенных[776]. При оценке этих данных нужно иметь в виду, что среди опрошенных велик процент людей, не впервые соприкасающихся с диссидентством. Но все же эти данные подтверждают, что советское общество давно стало разномыслящим.

Участники диссидентского движения воспринимали его как объединяющий, структурообразующий стержень «общественности» СССР: «Нам кажется, что это движение в течение последних двух десятилетий занимало центральное положение среди других течений и было для них объединяющим…»[777] Это мнение очень далеко от действительности. Большинство участников «других течений» относились к диссидентам в лучшем случае с любопытством, а чаще насторожено или враждебно. Конфронтационный стиль диссидентов отталкивал неформальное движение (экологическое, культурозащитное, педагогическое, значительную часть песенного), которое просто не смогло бы действовать, если было бы уличено в связи с оппозицией. И позднее радикализм диссидентов еще долго, вплоть до 1988–1989 гг., будет встречать отторжение среди значительной части неформалов. Да и для большинства диссидентов неформалы были органической частью опостылевшей советской действительности. Однако в условиях кризиса оппозиции начала 80–х гг. часть периферии диссидентского движения перешла к неформальным методам работы, предполагавшим возможность соглашения с властями.

* * *

Постепенно структура диссидентского движения усложнялась и приобретала устойчивость. Неформальный романтический стиль сменялся профессионализацией. Сахаров писал об изменениях, которые произошли в движении с начала 70–х гг.: «Это было, как кажется сейчас, время незамутненных ничем личных и общественных взаимоотношений в диссидентском кругу… Большинство диссидентов работало тогда на государственной службе – их еще не выгнали, и это было единственным источником их существования… Никому не приходило даже в голову делить своих друзей на «христиан», или «сионистов», или «правозащитников». Эти разделения наметились только потом… Никто из диссидентов не стал еще своего рода «профессионалом» (я не хочу никого упрекать сейчас – причиной появления «профессионализма» являются жесточайшие репрессии властей: увольнения с работы, бесправное положение вышедших из заключения, вынужденная эмиграция и многое другое). В общем, период тот воспринимается как нечто молодое, чистое, нравственное»[778].

В 70–е гг. появились устойчивые источники финансирования. Большую роль в этом деле сыграл Русский фонд помощи политзаключенным, созданный Солженицыным перед эмиграцией. По данным «ХТС» за три года фонд распределил 270 тысяч рублей (из них 70 тысяч собрано в СССР), помощь была оказана полутора тысячам семей[779].

Затем подключились и другие фонды. Средства шли из–за рубежа, но это было естественно и непредосудительно само по себе – ведь не Запад инициировал правозащитную активность, а советское государство и недовольное нарушениями прав человека часть интеллигенции. Запад давал деньги на то дело, которым правозащитники занимались бы и бесплатно.

«Немецкие деньги» — аргумент примитивных мещан, с помощью которого они пытаются понять мотивы людей, стремящихся изменить мир к лучшему. Нужно как то опустить проблему до своего, мещанского уровня понимания. Если нет «немецких денег» — значит это сумасшествие. Но уж больно деловито действует оппозиция. Значит – за деньги.

Диссиденты ассоциировали свои интересы с западными не из–за денег. Они психологически сблизились с Западом до появления этих и без того скромных денежных средств, позволявших профессиональным диссидентам вести образ жизни люмпен–интеллигента. Запад («мир») был единственной силой, которая явно и последовательно защищала диссидентов, к которой можно было обращаться «за правдой», как раньше апеллировали к ЦК. Раньше добрый начальник жил в обкоме и в Кремле. А теперь выяснилось, что там – злые начальники. Значит добрый – за морями.

* * *

Основой диссидентской информационной инфраструктуры был самиздат. А центральным органом диссидентского самиздата (ведь был и иной) стала «Хроника текущих событий». «Хроника» придерживалась общеправозащиной идеологии: необходимо заставить власти соблюдать их собственные законы. Задача издания – противопоставить лжи и произволу – объективность, предавать гласности беззакония, особенно – направленные против гражданских прав.

Первый составитель бюллетеня Н. Горбаневская еще не думала, что бюллетень станет регулярным, и планировала сделать обычный «самиздатский» сборник о нарушениях прав человека в 1968 г., который был объявлен ООН «Годом прав человека». Слова «Хроника текущих событий» сначала были подзаголовком. Однако, читатели приняли их за название, а слова «Год прав человека в СССР» — за тему первого бюллетеня. Издание продолжилось и после окончания Года прав человека. В 1969 г. на титуле появился новый девиз: «Год прав человека в СССР продолжается». Затем: «Движение в защиту прав человека в Советском Союзе продолжается», «Борьба за права человека в СССР продолжается», «Выступления в защиту прав человека в СССР продолжаются».

О тематике «Хроники» говорят и ее рубрики: «Аресты, обыски, допросы», «Внесудебные преследования», «В тюрьмах и лагерях», «Новости Самиздата», «Краткие сообщения», «Исправления и дополнения», «Преследования верующих», «Преследования крымских татар», «Репрессии на Украине», «События в Литве».

Авторы «Хроники» формально стремились к безоценочному, чисто фактографическому стилю, но читатель вряд ли мог обмануться по поводу их отношения к режиму (тем более, что в ХТС употребляются и вполне «оценочные» термины, такие как «стукачи»). Документы диссидентов, публиковавшиеся в «Хронике», дышат пафосом обличения преследований за инакомыслие в СССР.

Несмотря на то, что имена составителей «Хроники» не афишировались, они были известны и в диссидентских кругах, и в КГБ. В 1968–1969 гг. «главным редактором» была Н. Горбаневская, но «координатором» создания 3–го номера был И. Габай. После ареста Горбаневской в декабре 1969 г. «редактором» был А. Якобсон, но активнейшее, иногда ключевое участие принимали П. Якир, С. Ковалев, Т. Великанова и др.

Издатели «Хроники» опирались на уже сложившуюся сеть распространения самиздата. Информация передавалась в редакцию по тем же каналам, по которым «в обратном направлении» распространялась сама «Хроника». Получив сведения, издатели переписывали их максимально сухим языком (насколько они сами могли сдержать эмоции) и сводили в бюллетень.

При работе в подполье были неизбежны ошибки, но их количество было заметно меньше, чем в современных «свободных» СМИ. В следующих номерах «Хроника» аккуратно вносила поправки в опубликованную ранее информацию.

Работа «редакторов» опиралась на помощь сотен людей. В редакции создавалась «первая закладка» — «тираж» в несколько экземпляров, сколько страниц войдет в машинку под копирку. Затем каждый экземпляр уходил другим людям, которые перепечатывали их во все больших количествах. Распространяясь все дальше от источника, «Хроника текущих событий» размножалась в геометрической прогрессии. При этом каждый экземпляр читали десятки людей.

«Хроника» прорвала информационную блокаду вокруг диссидентских акций. Теперь человек, бросивший вызов режиму, сам становился частью широкой системы. Читая «Хронику», человек видел, что по всей стране происходят акции протеста, что диссиденты готовы на равных разговаривать с властью, что подписанные сотнями людей правозащитные письма получают большой резонанс, что даже арестованные и осужденные борцы не пропадают в безвестности – за их судьбой следят и товарищи, и международная общественность. Благодаря «Хронике» установилась регулярная связь между Москвой, Ленинградом и провинциальными группами диссидентов, движение стало быстро распространяться по стране. К 1972 г. «ХТС» описывала ситуацию в 35 точках страны. Даже один «боец» чувствовал у себя за спиной поддержку «лучших людей» СССР. «Хроника текущих событий» поддерживала и национальные движения в республиках СССР, и верующих различных конфессий. В 1970–е гг. ХТС стала также «рупором» правозащитных организаций, которые сами собирали информацию и передавали ее в «Хронику» регулярно (Инициативная группа защиты прав человека в СССР, Комитет прав человека в СССР, Хельсинкские группы).

Улучшение международной обстановки расширяло сферу свободы и в самом СССР – власти воздерживались от широких репрессий против диссидентов. А диссиденты, в свою очередь, апеллировали к международному общественному мнению, преимущественно – западному. Выпуски «Хроники», переправлявшиеся на Запад, служили материалом для передач радио — «голосов». Таким образом, сообщение, переданное по цепочке «Хроники», могло быть затем озвучено в эфире, услышано тысячами людей, которые затем также пересказывали его своим знакомым (иногда – с сильными искажениями).

«Хроника» выходила регулярно, в среднем раз в два месяца, до конца 1972 г. К этому времени в КГБ осознали центральную роль «ХТС» в структуре диссидентского движения и поставили задачу уничтожить это издание. Диссидентам сообщили, что каждый новый выпуск станет причиной арестов. Поскольку лидеры диссидентского движения были хорошо известны, они превратились в заложников. Серьезный удар по ХТС был нанесен летом 1972 г., с арестом П. Якира и В. Красина («ХТС» в это время редактировалась на квартире Якира). Публичное покаяние этих лидеров нанесло по «Хронике» и моральный удар (см. Главу Х). После ареста И. Белогородской, последовавшего за выходом 27 номера, правозащитники дрогнули и прекратили выпуск «ХТС».

Диссидентское движение уже просто не могло существовать без «Хроники», потому что она была его центральной коммуникативной системой, создавала поле общности, ощущение принадлежности к системе Движения. Возрождение «Хроники» стало вопросом жизни и смерти диссидентства.


Кошки и мышки

Попавший в поле зрения КГБ человек подвергался слежке, разным формам давления, включая беседы, преследования по служебной линии и т.д. И только если после этого диссидент не прекращал свою «противоправную деятельность», следовал арест (редкие исключения лишь подтверждают правило).

Иногда диссидентам «сходили с рук» даже серьезные правонарушения. Так, во время процесса над Ю. Орловым в 1978 г. А. Сахаров и Е. Боннэр, участвовавшие в митинге у здания суда, во время потасовки нанесли удары сотрудникам КГБ и милиционеру. Административный суд ограничился штрафом соответственно в 50 и 40 рублей[780]. Во времена «демократии» наказания за подобные действия были гораздо более серьезными.

Вообще режим старался не злоупотреблять арестами. В брежневские времена некоторые решения об арестах принимались на самом высоком уровне и были как правило связаны со сложными внешне–и внутриполитическими соображениями.

Опыт противоборства КГБ и диссидентов показывает, насколько правовым было советское общество. В. Аксючиц рассказывает о том, как «всесильный» КГБ накрыл квартирное собрание инакомыслящих: «Когда все собрались, туда ворвалась команда КГБ. Там было тоже самое, примерно, что на допросах и обысках. Мы все сгруппировались, не давая никаких оснований для провокаций, стали вести себя очень твердо духовно. Кончилось дело тем, что мы потребовали составления акта, в котором было зафиксировано помимо всего прочего, что один из ворвавшихся милиционеров был пьян. На что они с нами спорили, и мы согласились на компромиссную формулировку, что он не пьян, а «немножко выпивший». Ворвавшиеся, ушли просто как побитые псы, ничего не сделав. Не сговариваясь, все вели себя совершенно синхронно. Действия кгбешников превратились в какой–то фарс. Мы просто стали издеваться над ними. Они взяли с собой участкового, а участковый судя по всему для храбрости рюмку хлопнул. И кэгэбэшник стал его защищать: ну ребята, он же не пьяный, он чуть выпивший. Ну, так и напишут, что при исполнении служебных обязанностей чуть выпивший»[781].

* * *

Открытость работы диссидентов вовсе не означала отсутствие всякой конспирации. Диссиденты часто открыто подписывались под своими заявлениями и «антисоветскими» статьями, но нередко пользовались псевдонимами. «Самиздат» изготовлялся конспиративно — иначе и быть не могло. Столь же нелегально шло распространение запрещенной литературы. Демократическое движение напоминало айсберг, в котором блещущая на солнце надводная часть опиралась на подводную массу. Это подполье обеспечивало «тылы» диссидентов, действовавших открыто. Благодаря конспиративной работе движение сохраняло свою связь с периферией, с сочувствовавшими людьми, не готовыми идти на такие же жертвы, как лидеры.

Мне довелось соприкоснуться с диссидентской средой уже «на излете» ее активности. Удивляло пренебрежение к конспирации в одних вопросах и крайняя тщательность в других. Человек мог проповедовать в присутствии случайных людей, но, передавая тебе крохотную книжку, запаянную в непрозрачный полиэтиленовый пакет, долго ходил, отрываясь от потенциальных «хвостов». Тогда по неопытности я посмеивался над этими правилами, и только позднее понял, как точно они «притерты» к особенностям уголовного кодекса. В. Новодворская вспоминает: «Часто обмен книг происходил как в чухраевском фильме «Жизнь прекрасна», с помощью двух одинаковых пластиковых сумок. Я думаю, КГБ был в курсе, но гоняться за каждой книжкой в Москве не считал нужным… Книги распространялись как святое причастие, как Грааль. Их брали с благоговейным и тайным ужасом: многие из них тянули на семь лет. Конечно, в Москве в 70–е сажали уже не за это: скорее за правозащитную деятельность, за сбор подписей под письмами протеста, за участие в организациях типа Хельсинкской группы, не говоря уже об участии в издании «Хроники текущих событий» или листовок и подпольных журналов»[782]. Впрочем, и за это сажали далеко не сразу. Сначала пытались припугнуть. Но человек не знал, какова «длинна зуба», выросшего на него у власти.

Каждый диссидент, действовавший открыто, а не на периферии движения, ждал, что к нему «придут». «Обычно с обыском приходят в среду, — рассказывает В. Аксючиц. — В понедельник выходят на работу, ставится задание, во вторник совещание по выполнению задания. Поэтому арест обычно в среду и в четверг. Вот два дня наиболее опасных. Обычно приходят в 8 часов утра. До этого слишком рано, им не хочется вставать самим, а позже все уходят на работу. Среда, 8 часов утра — наиболее опасное время. Раздался звонок. Подбегаю к дверям, чуть приоткрываю и вижу, что стоят шкафы и амбалы, штук 8, забита вся площадка. Я захлопываю дверь, кричу: «Подождите, дайте одеться». Дальше начинаются стуки, звонки беспрерывные. Я даю жене записную книжку и говорю: «Рви и жги, по листочку отрывай и жги». Сам быстро стараюсь где–то что–то хоть как–то припрятать. Я открываю дверь и, как положено по диссидентским инструкциям говорю: «Простите, а кто вы такие? Предъявите документы». Они мне предъявили документы. На самом деле я ничего не вижу, такая волнительная ситуация, делаю вид, что читаю. Они мне говорят: «Почему вы так долго не открывали?» Я говорю: «Надо было одеться». Они говорят: «Понятно». И тут я понимаю, что я стою в халате на голое тело. «Долго вы одевались». Они говорят: «Почему у вас дым в квартире?» Я говорю: «Вы может быть голландскими дезодорантами пользуетесь, а мы бумажками в туалете пользуемся»…

Они меня сажают по середине комнаты и говорят: «Вот сидите здесь и не вставайте». Даже одеться не дают. И начался обыск. Переворачивается вся квартира. Я посидел, успокоился, помолился. Всегда в квартире что–то остается, что жалко, что дорого, не хочется, чтоб пропало. Я вижу, что это что–то находится и складируется на мой стол, который перед этим тоже обыскали, мой рабочий стол. Через некоторое время я встаю, помолясь, и начинаю за ними в полках наводить порядок, ставить книги на место и по ходу этого дела приближаюсь к столу, открываю ящик стола и то, что мне не хотелось бы им отдавать, кладу в ящик стола. В это время один из обыскивающих оглядывается от шкафа, который он потрошит, смотрит на меня невидящим взглядом, ничего не говорит и отворачивается.

Часа три прошло, один звонит, что ничего не нашли. Там ему указание, чтобы искали дальше. Они искали еще два часа. В унитаз руку засунули, крупу пересыпали. Жена, чтобы успокоиться, сидит на кухне и строчит на машинке, что–то шьет, я у себя в большой комнате. Наконец опять звонит: «Ничего не нашли». Там им команда, мол везите его самого. Они мне говорят: «Одевайтесь, поехали с нами». Я говорю: «Обязательно поеду, но только с повесткой, чтобы было сказано там, по какому уголовному делу и в качестве кого: обвиняемого или свидетеля». Он в телефон сообщает: «Повестку просит». «Там вам дадут повестку». Я говорю: «Нет, вы знаете, я туда поеду, а повестку нужно здесь». Тут на авансцену выходит капитан милиции, в форме и говорит: «Вы знаете, я официальное лицо, я в форме, вы не подчиняетесь, да я вас сейчас посажу за неподчинение властям, да я сейчас вам устрою, сейчас понятых позову, ваших соседей». Хлопает дверьми, выходит на лестничную клетку. Какие понятые? Понятые тут же сидят. «Немедленно одевайтесь». Я говорю: «Нет. Вы знаете, я законопослушный гражданин, все по закону. Дайте повестку». Стулья вперед, короче. Тогда приводит мою жену, показывает на меня пальцем и говорит: «Повлияйте на своего мужа. Он перед нами пытается демонстрировать свою мужскую силу». Когда мы это услышали, мы заржали естественно. Они так и не поняли, что он сказал, поэтому мы смеялись только вдвоем. Тогда ругаясь несколько человек сели в «Волгу» и поехали куда–то. Приезжают. За это время я, естественно, надеваю теплое белье, собираю еду. Когда к тебе приходят с обыском, такое впечатление, что входят во всю страну с обыском. Такая кампания началась. И непонятно, когда ты вернешься, совершенно непонятно.

По ходу дела пошел позвонил друзьям, что–то они не замечают ничего: «Вы знаете, у меня обыск». Тут ко мне бросилась целая куча моих друзей. Они не успели доехать, приезжает поехавший за повесткой и привозит огромного амбала, вооруженного до зубов, он выглядел примерно так, как сейчас ОМОН или «Альфа». Дает мне повестку, я внимательно читаю, там все написано: «… в качестве свидетеля и т.п.» Я говорю: «Все, поехали». И они спокойно сажают меня в «Волжанку» и везут в прокуратуру, не в ГБ, а в районную прокуратуру. И соответственно там начинает допрос следователя прокуратуры. Как потом выяснилось, формальным поводом для обыска они избрали арест одного из диссидентских поэтов, христианских и первый вопрос они начали по отцу Дмитрию Дудко. И опять же как это распространялось в памятках, что такое КГБ и как себя нужно вести, я все точно, по тексту: имя, фамилию, отчество все сообщаю. «Скажите пожалуйста, знакомы ли вы с отцом Дмитрием Дудко?» Я говорю: «Извините, этот вопрос не имеет никакого отношения к этому уголовному делу». «А когда вы с ним встретились?» «Извините, это не имеет никакого отношения к уголовному делу».

Таким образом я отвечаю. Он начинает выходить из себя, начинает ругаться. «Вы нарушаете какую–то там статью УПК, мы вас посадим, вы должны и т.д.». Я отвечаю: «Что на все вопросы относящиеся к этому делу я готов отвечать, правда я ничего об этом не знаю». «Ну, — говорит, — сейчас я вам устрою».

«Ну с вами сейчас прокурор разберется». Пошел куда–то. Приходит и говорит: «Все! Вас прокурор вызывает. Все! Сейчас он вам покажет». Огромный кабинет, сидит где–то в конце за огромным большим столом человек, который вскакивает и совершенно лучезарно: «Виктор Владимирович, здравствуйте! Заходите». Один следователь крутой, другой добрый. И вот он добрый. Он говорит: «Вы знаете, я первый раз в жизни встречаю среди диссидентов нормального человека. Интеллигентного, красивого молодого человека. Я посмотрел ваше дело, вы учились отлично, вы философ. Как интересно. Откуда вы родом?» Я говорю: «Из Белоруссии». А он мне: «Надо же, а я Белоруссию освобождал, шел с войсками. Я знаю, там все православные были. Наверное поэтому вы стали верующим?» Я говорю:

— Да.

— Да, вы такой талантливый, как жалко что вы не работаете, вам надо по профессии работать, мы вам поможем, обязательно. Только вот знаете, следователь задает вопрос, вы сами понимаете, что это нужно для вас же, для вашего же дела, для государства. Вы уж ответьте на все вопросы».

Я говорю: «Я отвечаю на все вопросы, которые имеют отношение к делу. Но он–то мне задает вопросы, которые не имеют отношения к делу. На них я отвечать не буду». «Как не будете? Я же вам только что все сказал. Я же вам все объяснил, что это надо для государства и пр.». Я говорю: «Вы знаете, я отвечаю по закону. В законе писано то–то». «Ах так. Рассмотреть заведение уголовного дела по факту тунеядства». Здесь я был застрахован, потому что я трудовую книжку вел аккуратно, все справки собирал. Короче говоря, не прошло»[783].

Обыск, как видим, не всегда означал арест. Власти активно прибегали к профилактике. «Не только со мной, но и со многими моими знакомыми велись беседы о необходимости «интегрировать» их в общество. Совершенно очевидно, что в недрах андроповского КГБ разрабатывался какой–то план интеграции инакомыслящих»[784], — рассказывает В. Аксючиц. Нередко власти ограничивались внесудебными наказаниями. Так, Г. Анищенко, подвергавшийся задержаниям и обыскам, в конечном итоге отделался увольнением с работы.

У. Лакер считает, что поведение властей в отношении инакомыслящих зависело от идеологической ориентации последних: «Интересно сравнить, как по разному обходились с академическими учеными Сахаровым и Шафаревичем. Шафаревич написал радикально–критическую работу о социализме, которую, как и другие его эссе подобного толка, опубликовали в Париже в 70–е годы. Он подписывал различные обращения диссидентов. И тем не менее его оставили в покое, а Сахарова, который исповедовал в то время идеи западной социал–демократии — не отрицавший социализм per se (как таковой — А.Ш.), — многие годы безжалостно преследовали. Сахаров хотел для России свободы; Шафаревич стоял за великую и сильную Россию. Второго можно было использовать; первый был неприемлем»[785]. В этом фрагменте работы американского публициста сосредоточено несколько распространенных стереотипов, заметно искажающих ситуацию. Репрессии властей определялись характером угрозы, которая исходила от «инакомыслящего», например, от Сахарова и Шафаревича. А это зависело от их действий. Имея более радикальные антисоциалистические взгляды, Шафаревич вел себя гораздо умереннее Сахарова, принимая в диссидентском движении более скромное участие. К началу наступления на диссидентов 1980–1983 гг. Шафаревич заметно снизил свою активность, и поэтому под удар не попал. Зато почвенник и державник В. Осипов, издававший журналы «Вече» (1971–1974) и «Земля» (1974), получил в 1975 г. 8 лет – он был «рецидивистом», так как сидел еще за «Маяк» (см. Главу II). Что касается периода до 1980 г., то говорить о жестоких преследованиях Сахарова можно только с большой натяжкой — академика не преследовали, а притесняли — то же самое можно сказать и о Шафаревиче. Отношение властей к антикоммунистам–державникам и диссидентам–социал–демократам лишь в последнюю очередь определялось их идеологией (достаточно вспомнить отношение властей к державнику А. Солженицыну). Почвенник мог попасть под колесо репрессивной машины, а либерал — нет. Но «патриотические» организации в меньшей степени были ориентированы на связь с Западом, а для либеральной оппозиции такая связь была естественной. Отсюда и разное отношение КГБ к организационным формам двух лагерей. Главным критерием здесь был уровень нелояльности и угроза внешнеполитическим позициям СССР.

Важную роль при определении судьбы диссидента играла его известность. Неизвестного было легче отправить за решетку, но тогда он тут же становился известным, повышалось его место в диссидентской «номенклатуре», что властям тоже не хотелось. Судьбу известного правозащитного лидера решали чаще всего обстоятельства «большой политики». «При обострении международной обстановки границы эти (имеются в виду границы дозволенного диссидентам — А.Ш.) сужались, но накануне встреч в верхах аресты были маловероятны… Положение диссидента представлялось положением обреченного лишь постороннему обывателю, те же, кто был близок к диссидентству, считали свое положение неустойчивым, рискованным, зависящим от неподконтрольных им факторов большой политики, но все же дающим шанс в тюрьму не попасть. Конечно в оценке величины этого шанса могли быть ошибки, — считает П. Волков. — …Балансирование на грани рождало и страх, и азарт. Привычка к неопределенности — бесшабашность. Иногда это вело к фаталистическим настроениям. Иногда парализовывало волю к свободе. По характеру обыска вполне точно научились определять, предшествует он аресту или нет. Тут значимым было и наименование уголовного дела, и время обыска. И вот точно зная о предстоящем аресте, далеко не все пытались скрыться, что кстати было вполне доступно, правда, вело к прекращению деятельности и контактов. Не всех, кого КГБ собирался посадить, он посадил. Кое–кому удалось скрыться. Их особенно и не искали»[786]. Однако легкость, с которой можно было уйти от преследования, лишний раз доказывает, что нежелание скрываться было вызвано не упомянутыми Волковым фатализмом и бесшабашностью, а желанием противостоять режиму до конца. Это стремление было органичным выражением тактики диссидентов, которая предполагала непримиримость к сложившемуся морально–политическому порядку и открытость действий.

* * *

Оказавшись под арестом, подследственный изолировался от внешнего мира. Начинались допросы, которые часто походили на академические дискуссии. Допрашивая писателя Л. Тимофеева, подполковник А. Губинский квалифицированно разбирает источники, приведенные в книге подследственного и подводит итог: «Таким образом, сделанный вами вывод в этой части не вытекает из использованного источника, то есть утверждение о тысячах колхозах по цифрам неурожайного года и относящимся всего к трем колхозам одной нечерноземной области противоречат объективному исследованию данного вопроса». Чем не фрагмент научной конференции? Далее тон «научного оппонента» становится более грозным: «К тому же говорилось о 6–7 пудах зерна и 10–15 рублях деньгами как о сумме оплаты труда колхозников за год, без учета количества выработанных трудодней — дополнительное свидетельство необъективности и преднамеренного искажения действительности». Итог «научного выступления» уже не академичен: «Покажите, разве это не является подтверждением вашего умышленного истолкования любых данных в ущерб их объективности, с целью возведения злобных клеветнических измышлений на существующий в СССР государственный и общественный строй»[787]. Результат — 11 лет лишения свободы уже в «горбачевском» 1985 г.

Рискованная игра в научный спор расширяла поле многомыслия, полулегально существовавшего в обществе. Здесь все зависело от резкости выражений, от открытого вызова власти, от неуступчивости ей. «Источники», которые диссиденты использовали для обоснования своих резких выводов, обычно можно было взять в библиотеке. Разговоры, которые потом инкриминировались в качестве преступных, велись далеко не только диссидентами. Но они делали более радикальные выводы и систематически распространяли наиболее неприятную для властей информацию. При чем не только в среде интеллигенции, но и за рубежом.

Советское государство восприняло предложенные правозащитниками правила игры и стремилось действовать по закону – благо он был драконтовским. В СССР «не возбраняется» мыслить иначе «чем большинство, критически оценивать те или иные стороны общественной жизни», — «другое дело, когда так называемые «инакомыслящие» становятся на путь подрыва Советской власти, подрыва советского общественного строя, становятся на путь предательства, наносящего ущерб безопасности нашей страны»[788], — писал Ю. Андропов П. Капице. Прерывая выступление Л. Богораз с последним словом, судья заявил: «Вас судят не за ваши убеждения, а за ваши действия»[789]. Но в действительности карательная машина никак не могла отделить одно от другого, и ее представители всегда были рады, когда диссиденты предпринимали какие–то действия, кроме обычной пропаганды.

«Верхушка айсберга» диссидентства должна была вдохновлять остальных своим моральным примером, холодной неуступчивостью власти. Это предопределяло ключевую роль политического судебного процесса в тактике движения. Каждый процесс становился новым моральным поражением власти. Поняв это уже во второй половине 60–х гг., власти стремились переломить ситуацию, и пока не имели уверенности в успехе, взяли тайм–аут в начале 70–х гг. Им нужно было публичное покаяние, и его удалось добиться только в нашумевшим в 1973 г. деле Якира и Красина. Повторить успех КГБ сумело только в 1979–1980 гг., когда властям удалось добиться публичных покаяний некоторых оппозиционеров — одного из лидеров грузинской хельсинкской группы З. Гамсахурдия и отца Дмитрия Дудко[790].

Более типичным был процесс в стиле лучших традиций народничества XIX в. «Звездным часом, ужасом и восторгом каждого диссидента был суд. Суда ждали как важнейшего жизненного события, мысленно готовились к нему даже те, кто еще ничего не совершил. Суд был как бы проверкой биографии на истинность ее смысла»[791]. Речь на суде была средством агитации, ее писали заранее.

3–5 апреля 1979 г. проходил суд над И. Зисельсом, обвинявшимся в распространении запрещенной литературы. «Вести из СССР» писали об этом событии: «В первый день Зисельс объявил отвод суду, как небеспристрастному, ибо судьи — члены КПСС, а речь идет о критике ее политики. Зисельс просил также вызвать в суд более 500 свидетелей: всех, упомянутых в «Архипелаге ГУЛАГ» и оставшихся в живых лагерников, а также авторов многих самиздатских книг и статей». В заключительном слове Зисельс говорил: «Мне 32 года. Я сделал выбор. Этот выбор — противостояние злу и насилию. Я успел сделать всего несколько шагов по выбранному мною пути. Но я счастлив, что выбор сделан, и что он таков»[792].

Речь на процессе была адресована не судье и далекой от диссидентства публике, подобранной по принципу лояльности. Она предназначалась для публикации в самиздате и в «голосах». Она была адресована единомышленникам и истории. Речи оказывали важное «побочное действие» — их публиковали на Западе. А западное общественное мнение оказывало все более ощутимое воздействие на правящую элиту СССР.