"Дети века" - читать интересную книгу автора (Крашевский Юзеф Игнацы)XIVСемейство Туровских, поселившееся в тех местах с давних времен, естественно находилось в родстве со множеством окрестных домов, которые прежде занимали значительное положение в обществе, а теперь, по обычному закону судьбы, перешли к числу весьма не важных. Эта игра судьбы, с которой человек борется, известная с незапамятных времен, хотя и встречает скептиков, старающихся ей противиться, но ежедневно почти повторяется снова. Вследствие разных случайностей, столь обильных в истории человечества, и семейство Туровских, главная ветвь которых дотлевала в Турове, отраслями своими перешло уже в бедную шляхту. Конечно, графы Туровские, в особенности Люис, говорили, что те отрасли не пользовались графским титулом, что были просто дальние родственники, но всему миру было известно, что пан Богуслав Туровской из Божьей Вольки приходился троюродным братом Туровскому графу. И положение этого имения, прилегавшего к самому Турову, доказывало, что оно прежде принадлежало к общему владению этого семейства. Обширные земли, принадлежавшие Божьей Вольке, давно уже стали достоянием кредиторов и перешли в руки мелкой шляхты, пану же Богуславу остался один фольварк, а по матери значительный капитал, которым, однако же, покойница распорядилась так странно, из боязни растраты, что сын не мог распоряжаться им до сорокалетнего возраста, получал только проценты, а тронуть капитал не имел права. Вследствие этого положение пана Богуслава сделалось весьма оригинальным: он владел плохой деревенькой, лежавшей среди песков и болот, приносившей весьма немного дохода, и ежегодно проживал в ней несколько тысяч талеров, не им приобретенных. Вероятно, почтенная родительница пана Богуслава должна была очень хорошо знать своего сына, который, наверное, растратил бы и вдвое большее состояние, если б отдать ему на руки. Богуслав Туровский, попросту называемый Богунем, лишившись рано отца, воспитывался баловнем у матери, а после ее смерти остался на попечении двух достойнейших опекунов-соседей, которые и продолжали относительно его те же порядки, что были и при покойной матери. Окончив вместе с Валеком Лузинским гимназию, он дальше не пошел и поселился в деревне. Как было принуждать такого скромного, любезного малого? Чрезвычайно трудно описать наружность Богуня. Это был крепкого сложения, румяный блондин, с большими голубыми глазами навыкате, улыбающийся, веселый, искренний. Он любил без исключения всех своих знакомых, со всеми жил в ладу, ни к кому не питал отвращения, и удалялся лишь от тех людей, которые приносили ему с собой тоску, серьезность, труд и скуку. От таких он удалялся потихоньку, хотя и их не хотел бы огорчить, ибо с целым миром хотел жить в добром согласии. Дом Богуня лучше всего обрисовывал этого почтенного любимца окрестности. Богунь оставил его в том виде, в каком застал, надстроив только деревянную уродливую, даже весьма уродливую башенку, с которой мог видеть по дороге гостей, и приделал большую столовую и курильню. Не было большого или, лучше сказать, никакого порядка в Вольке, но зато имелось все, что угодно, потому что Богунь был гостеприимен по-старопольски, и если у него в доме не проживали два или три паразита, он умирал с тоски. Он так был создан для общества, в особенности для мужского, что без него не мог существовать. Зато можно смело ручаться, что из трехсот шестидесяти пяти дней, Волька и трех недель не оставалась без гостей, да и это случалось в то время, когда хозяин находился в отсутствии; и часто без него гости пили, ели и ожидали его возвращения. Богунь ничего не делал и ничего не знал, кроме развлечений. Дни проходили однообразно в еде, питье, игре в карты, конных прогулках и холостых забавах. В совершенно уже свободное время хозяин играл на фортепьяно вальсы и мазурки или читал газеты. Это была самая счастливая жизнь, но созданная только для Богуня, ибо иной не выжил бы и четырех дней подобным образом. В Божью Вольку собирались со всех концов света искатели приключений, псевдоартисты, паразиты, шулера, молодые помещики, проживающие остатки состояния, старые красноносые кутилы, прежние школьные товарищи, приятели приятелей, родные знакомых, одним словом, дом был открыт встречному и поперечному. Попадались и такие господа, что живали по неделям с лошадьми и прислугой. В таком доме, естественно, порядка быть не могло, и расходы были огромные; зато Богуня любили и носили на руках. Добротой его злоупотребляли всеми способами, обманывали его без милосердия те, кому он оказывал услуги, наводили его на неприятности, каждый год почти он дрался раза по два на дуэли, но все это переносил он весело, с улыбкой, не питая ни к кому досады. Он с жадностью хватался за каждое новое знакомство, словно задачей его жизни было нравиться всему свету; с каждым незнакомым он был до такой степени предупредителен и любезен, что непременно вызывал дружеское отношение. Да и как было не любить его? Хотя искренние друзья и с грустью смотрели на жизнь, проходившую подобным образом, но из сострадания не хотели открывать ему глаза и прерывать это блаженное far niente. Богунь до такой степени втянулся в это приятное бездействие, что даже не понимал, чтоб можно было потребовать от него другого образа жизни. Он платил долг свой обществу — кротостью, благотворительностью, любовью к людям. Качества эти доходили в нем до преувеличения, так что превратились в недостатки. В описываемую эпоху Богуню было двадцать шесть лет. Он имел огромные долги, целую армию приятелей, и глаза всех матерей, у которых имелись дочери-невесты, с жадностью обращались на него… Но об этом и думать было нечего. О доме в Божьей Вольке носилась страшная молва, из которой оказывалось, что пан Богуслав твердо решил не изменять удовольствиям холостой жизни. По праздникам Богунь регулярно ездил в костел, и каждый раз, как появлялся в городе, взоры всех свободных красавиц с тоской обращались на него, но женский взор не производил на него впечатления. Видно, что уж он был очень хорошо обстрелян. Богунь бывал иногда в семейных домах, вел себя прилично, но, глядя на него, вы сказали бы непременно, что он не в своей тарелке. Если он не мог расстегнуться, развалиться на диване, петь, шутить и болтать, что вздумается, он выглядывал шестиклассным гимназистом. С паннами он положительно даже не умел говорить. Как-то раз затащили его в аптеку, ибо панна Идалия намеревалась закинуть на него сети, и он при какой-то ее ловкой и довольно удачной остроте, воскликнул сгоряча: — А триста чертей его матери! Панна Идалия не могла не рассмеяться из высших соображений, но так сильно покраснела, что едва кровь не пошла у нее из носу. Так бы это и прошло, но, молодой человек до того смешался, услыхав собственное выражение, что, схватив шляпу, ушел и никогда уже больше не хотел показываться в аптеке. Этот-то Богунь Туровский был добрым товарищем и искренним приятелем Валека Лузинского. По неисчерпаемой доброте своей, он первый объявил его гением, записался в его поклонники и полюбил его так, как только могут полюбить друг друга два празднолюбца по профессии. Лузинский в Божьей Вольке катался, как сыр в масле, мог читать отрывки из своей поэмы "Нерон" и уверен был в рукоплесканиях. Когда говорил, никто не прерывал его, с ним любезничали, за ним ухаживали. Естественно, что, желая сблизиться с Туровом каким бы то ни было образом, Валек тотчас же подумал о приятеле своем Богуне. Огромный, устроенный последним, зверинец тянулся до самого Туровского парка и отделялся от него лишь плотиной, обсаженный ольхами. На краю парка стояла беседка, в которой панны просиживали по целым дням. Валек не раз видывал их прежде издали. Сказать правду, Богунь редко бывал в Турове, но сохранял с ним дружеские отношения. Его в особенности занимала судьба графинь, и он готов был помогать им всеми мерами; графа жалел, но не будучи в состоянии любить жену его, Люиса, дю Валя и Манетту, он извинял их, оправдывал — потому что не умел ненавидеть. Он всегда умел объяснить самое наглое плутовство и найти смягчающие обстоятельства. Когда порою к Люису приезжали неприятные или скучные гости, за которыми надобно было особенно ухаживать, он увозил их в Божью Вольку, оставлял там и, таким образом, отделывался. О Богуне отзывался с некоторого рода сожалением как о человеке, принадлежащем к не весьма хорошему обществу. Была пора, когда графиня свою кузину Манетту — может быть, потому, что Люис привязывался к ней уж слишком по-братски — подумывала выдать за Богуня. Живая француженка чрезвычайно ему понравилась, несколько дней он просидел для нее в Турове, ухаживал за нею, но боясь уз Гименея, не показывался более в замке. Изменение в Божьей Вольке испортило бы весь порядок жизни. Манетта очень тосковала по нему, но не имела отваги поехать к нему в гости. Через несколько дней после известной сцены в лесу у Валека совершенно вышла из головы трагическая история отца и матери; он старался даже уверить себя, что она могла быть вымышленна или относилась не к нему. Зато образ графини, сильно прикрашенный пылким воображением, неотступно сопутствовал ему и вызывал самые разнообразные планы. Напрасно доктор Вальтер, выказывавший ему особенное участие, старался привлечь его к себе, побуждал к труду; Валек ходил, ничего не делал и строил свои воздушные замки. Пани Поз, несправедливо приписывая эту задумчивость и это рассеяние какой-то обыкновенной интриге (как она выражалась) с девушкой из предместья (этого нельзя было выбить у нее из головы), также стосковалась и сделалась к нему равнодушнее. Но держала его еще, в надежде обратить на истинный путь. Валек проводил дни, ходя с сигарой по комнате или блуждая за городом. Люди, не знавшие причины этой задумчивости, полагали, что он оканчивает своего "Нерона". Правду сказать, этой поэмы было написано лишь несколько глав, остальное имелось только в плане. Валек ожидал вдохновения, но вдохновение не приходило, потому что, вероятно, имело другие занятия. Однажды Лузинскому, словно молния, блеснула мысль о Богуне, о товариществе, о дружбе, о соседстве парка, и он тотчас же побежал в город, нанял еврейскую повозку и, не сказавшись даже пани Поз, отправился в деревню старого товарища. В Вольке по обыкновению было много гостей, а так как Лузинский приехал под вечер, то и застал всех за карточным столом. Честная компания попивала лимонад с ромом. Хозяин бросился обнимать и целовать Валека, потом посадил на диване, сам принес ему лимонад, сигару и начал упрашивать, чтоб он отправил извозчика, дав обещание отвезти его домой, когда захочет. Веселое общество по большей части состояло из школьных товарищей и нескольких ветеранов тунеядства, потворствующих молодежи. Взвесив все хорошенько, Валек поторговался немного и дал упросить себя. Конечно, он ехал с той мыслью, чтоб остаться в Вольке, но поломаться все-таки не мешало. — Хорошо, — сказал он, — прикажешь, я останусь, но с условием, что буду ходить по лесу, по зверинцу один, потому что чувствую желание писать. — О, как люблю тебя! (любимая поговорка Богуня). Будешь делать, что вздумается, мы тебе не помешаем! Ты знаешь, что у меня в этом отношении полнейшая свобода. Извозчик уехал с весьма лаконичной запиской к пани Поз. Валек разлегся на широком диване, тянувшемся вдоль стен залы, в которой обыкновенно собиралось общество, но вскоре вышел вслед за другими, потому что, окончив игру, все отправились на двор пробовать лошадей. Лузинский хотел уже идти в зверинец для обозрения местности, которая теперь чрезвычайно его занимала, как вдруг приехали новые гости. Граф Люис привез барона Гельмгольда и дю Валя. Радушный Богунь, увидев первый раз в своем доме галичанина, о котором так много слышал, тотчас же побежал распорядиться насчет чая и ужина, и Валеку шепнул на ухо, что, кажется, барон сватается за одну из графинь. Естественно, это возбудило любопытство Лузинского, и он остался. Приезжим после туровской скуки показалось здесь очень весело; расфранченный горбун был в отличном расположении духа; сыпались остроты, раздавался смех, а Гельмгольд все наблюдал и рассматривал. Лузинскому казалось в особенности счастливым, что он попал сюда именно в этот день, ибо он мог из своего угла делать наблюдения над людьми, с которыми по всей вероятности ему суждено было иметь дело. Барон был, может быть, соперником, брат, наверное, врагом, а дю-Валь стражем графинь. В первую минуту Валек остыл несколько и начал обдумывать: огромный, плечистый француз, дерзкий и ловкий братец, наконец, смотревшийся вполне аристократически, и барон казались ему весьма невыгодными соперниками. Он чувствовал себя не в силах померяться с ними. Проведя молодость в тиши, в одиночестве, в саркастическом настроении относительно света, в котором предстояла ему борьба, он боялся, что знал его очень мало. Но по долгом размышлении он решил, что вопрос следовало поставить таким образом, чтоб избегнуть кулачной, кровопролитной борьбы, а другой он не опасался. Впрочем, барон был ему страшным соперником только относительно наружности и светского лоска, а остальные казались опаснее, в особенности дю Валь. Начали стрелять в цель из пистолетов, что служило обычной забавой у Богуня. Валек, не без неприятного впечатления, заметил, что все эти господа весьма ловко попадали в туза. Ловче всех стрелял Люис, который отличался вообще в телесных упражнениях, как бы для того, чтоб заставить позабыть свой недостаток. Он бил пулей на лесу ласточек. Лузинский ощущал дрожь, но тотчас же подумал: "А зачем же нам с ним стреляться? Нет причин… Не убьет же он со злости меня где-нибудь на дороге, ибо в таком случае совершил бы уголовщину". Но все-таки эти господа значительно охладили его пыл. Прием в Божьей Вольке был обыкновенный, чай продолжался до сумерек. Люис хотел ехать, но его не пустили без ужина, которым Богунь отличался в особенности. Повар был у него превосходный, всевозможных запасов изобилие, вино из Варшавы. Неудивительно, что при этих условиях ужин окончился лишь в первом часу ночи бургундским, и гости разъехались уже под утро. Валек ушел гораздо раньше, под предлогом работы над поэмой, но, в сущности, для того чтоб раньше встать и обозреть зверинец. В доме Богуня спали еще все, когда Лузинский отправился в сад, перешел в лес и затем вступил в огромный олений загон, устремляясь на его оконечность. Утро было прелестное. Лес дышал свежестью. Валек на каждом шагу спугивал серн, диких коз и зайцев. Игра света и солнца, бриллиантовые капли росы, пение птичек, все волшебство дивного летнего утра среди природы, убранной словно кокетливо, могли бы привести в восторг самого равнодушного человека, но Валек ничего не видел и только ускорял шаги свои. Так называемый зверинец был чистым сумасшествием Богуня, ибо он огородил заборами такое пространство леса и пойменных лугов, на котором легко было устроить хороший фольварк. Говоря по истине, вся Божия Волька не стоила этого парка. Проблуждав довольно долго, Лузинский выбрался к концу леса и увидел желанный забор. Здесь, отделяясь только небольшой дорожкой от зверинца, лежала старая, запущенная плотина, обсаженная огромными ольхами, и тянулась к Туровскому парку. Можно было видеть его ограду, ров и на углу старинную каменную беседку, несколько подновленную, у окна которой когда-то прежде Богунь показывал ему графинь. "Будь что будет, — подумал Валек, — так уж, видно, предназначено, и я должен пойти и присмотреться ближе". Но зверинец был обнесен высокой оградой, и хотя калитка и вела в поле, однако была заперта и приперта колом. Не оставалось другого средства, как перелезть через забор. Не будучи силен в этого рода гимнастических упражнениях, Валек порядочно помял себя, пока достиг цели, а вдобавок еще и свихнул слегка ногу, перепрыгивая на другую сторону, так что пошел потом не особенно твердыми шагами через плотину к беседке. Окна ее до этого были заперты, но на половине дороги Валек с чрезвычайным удивлением увидел, что одно из них отворилось, и в нем показалась женская фигура. Сердце у Лузинского забилось сильнее. Неужели это она! О, это было бы что-то роковое!.. Судьба!.. И видно, что это было так, потому что действительно у окна стояла графиня Иза, любившая ранние прогулки, во время которых не встречала ни мачехи, ни дю Валя, ни Манетты и никого из их штата. Она вышла с книгой на свежий воздух и, прежде чем принялась за чтение, начала обозревать горизонт, окутанный еще тенью ночной и постепенно выходящий из нее явственнее. Вдруг она заметила на пустой плотине мужскую фигуру, подвигавшуюся к саду, и странная мысль мелькнула у нее в голове: "О если б это был он! Но не может быть! Это лесничий или садовник!" Однако Иза осталась у окна, желая разъяснить явление, необыкновенное в такую пору. Валек, узнав ее из-за деревьев, спешил, хотя у него и кружилась голова от такой благосклонности судьбы. Когда он вышел в поле, Иза узнала его в свою очередь и невольно вскрикнула от удивления. Она даже не могла устоять на ногах, присела и схватилась рукой за сердце, произнося шепотом: "Судьба!.." Смущение продолжалось с минуту, и вот графиня с живостью поднялась со скамейки, и когда Валек, стоявший тут же, у беседки, поклонился ей, она, приложив палец к устам, подала ему знак, чтоб он вошел в сад через калитку. Хотя Лузинскому и пришла мысль о вчерашней стрельбе в туза, и он вспомнил Люиса и дю Валя, однако у него хватило отваги и он исполнил приказание. "Что будет, то и будет!" — подумал он. Более смелая графиня, протянув руку, ожидала у калитки. — Откуда вы явились сюда и каким образом? — спросила она. — Уверяю вас, что это мне самому непонятно, — отвечал Валек, всматриваясь в Изу, лицо которой нимало не выражало любви. — Вчера я приехал к своему школьному товарищу, вышел погулять… Ну, любопытство… сам не знаю!.. — Признайтесь откровенно! — воскликнула графиня. — Идя сюда, подумали ли вы о той ветренице-болтушке, которая так смело напала на вас на большой дороге? — К чему же было бы скрываться? — отвечал Валек. — Итак, вы мой гость, — сказала Иза, улыбаясь. — Но, к несчастью, мне чрезвычайно трудно принять вас там, где за каждым моим словом, за каждым шагом следят шпионы, и я только в ранний час могу прогуливаться свободно. Счастье в несчастье то, что теперь шесть часов, и все еще спят, и потому я смело поведу вас по парку. Идем! Графиня просто и доверчиво подала молодому человеку руку; отказать было невозможно, хотя Лузинский побледнел и чувствовал, как кровь застывала у него в жилах. Разговор начался с общих мест, но большую его часть вела сама графиня, отвечая на полуслова; Валек словно онемел. Все это казалось ему сном, потому что было странно и невероятно. Иза с глубокой грустью начала ему рассказывать свою жизнь, нимало не скрывая своих страданий. — Не удивляйтесь, — сказала она, — что я так смело, так неприлично хватаюсь за руку незнакомца, который оказал мне какое-то участие, сожаление. Лета уходят, а неволя с каждой минутой становится тяжелее, несноснее. Что же удивительного, что вскружится голова, что утопающий хватается за спасительную доску, если увидит ее на волнах? Не судите строго обо мне, — прибавила она, — несчастье наэкзальтировало меня чересчур, в вас я увидела как бы предназначенного мне избавителя. Говорю откровенно, хотя и вижу вас всего второй раз в жизни. Если сердце ваше свободно, если вы не чувствуете боязни или отвращения, то рука, которую я подала, принадлежит вам. Хотите, — берите! Лузинский остолбенел. Положение было так беспримерно странно, что несмотря на пламенное желание, томившее его несколько дней, он испугался и не мог промолвить ни слова. — Говорите откровенно! — Буду откровенен! — воскликнул Лузинский. — Что касается меня, то это счастье так велико, что нечего задумываться ни на минуту, но вы? Я хочу дать вам время обдумать. Вы знаете, кто я? — Знаю, — отвечала Иза, — доктор Милиус… — Как! Он был здесь? — прервал, краснея, Лузинский. — Был, и говорил мне о вас много дурного, но, несмотря на это, не разочаровал меня. Я не знаю, что меня ожидает, может быть, вы бездна, которая притягивает меня, но я слышу голос предназначения. Неужели же возможно, чтоб, приняв протянутую вам столь доверчиво руку, вы заплатили потом мне неблагодарностью — как доктору? На любовь я, может быть, не имею права, но смею надеяться, но вы, хотя бы из жалости, не откажете мне в уважении и дружбе. — Да, вы можете основательно бояться меня, потому что я сам себя боюсь! — воскликнул Валек. — Я никогда не мечтал ни о такой блестящей судьбе, ни о такой скорой женитьбе! Я бедный, непрактичный мечтатель, — сумею ли я стать рядом с вами так, чтоб вы не стыдились за меня? — Не бойтесь, — прервала Иза, прикоснувшись рукою к его руке. — Может быть, что, не будучи знакомы, и соединяясь в силу необыкновенно странной случайности, мы долго будем друг для друга загадкой, много вытерпим, но все это будет раем в сравнении с моей теперешней жизнью здесь, которую иначе нельзя назвать, как медленной смертью. Валек схватил продолговатую белую, несколько исхудавшую руку графини и молча поцеловал ее. Иза покраснела. — Вот вам мое кольцо! — воскликнула она с живостью. — Возьмите, я не изменю своему слову. А теперь уходите, наступает опасная пора, кто-нибудь может прийти, явится подозрение, за мною усилят надзор, и бегство сделается затруднительным. Вы приготовьте лошадей и экипаж, я дам знать. И графиня взглянула на часы, пожала руку Лузинскому, улыбнулась и сказала: — Уходите по той аллее прямо к калитке, а я в палаццо… И, указав рукою дорогу, Иза скрылась за деревьями. Валек с тревогой пустился по аллее, на которой еще никого не было видно; в ушах его отзывались еще последние слова Изы. Он рад был бы уже очутиться за парком. Сердце у него билось, в глазах темнело… Он почти доходил уже до калитки, когда на самом пороге неизвестная личность в сером сюртуке, с лисьей физиономией и маленькими хитрыми глазками, загородила ему дорогу, и хриплый голос проговорил: — Добрый день! |
||
|