"Дети века" - читать интересную книгу автора (Крашевский Юзеф Игнацы)XIIIОписанные происшествия производили неслыханное впечатление в городке, в котором жизнь шла тихо и однообразно. Люди, привыкшие ложиться и вставать по башенным часам, видеть известные лица в известных костюмах, сгибаясь под тяжестью новостей и необычайных событий, грозили изменить физиономию этого: спокойнейшего в мире уголка. Аптека была продана, и кому же?. Какому-то загадочному человеку, пришельцу, которого никто не знал; Скальские переезжали в деревню; какой-то галицийский барон жил неизвестно для чего, сносясь таинственно с различными особами; честнейший в мире человек, Милиус, выгнал из дома воспитанника, которого любил, как родного сына, и сироту приютила пани Поз. Пан Рожер посещал Горцони, где принимали множество посланцев, рассылали с письмами; наконец, словно упал с неба и сам доктор Вальтер, и как личность, никому не известная, заинтриговал самых равнодушных. Местные жители не могли жаловаться на недостаток занятий, и языки также работали от утра до вечера. Секретарь и почтмейстер, разгадывая эти общественные иероглифы, засиживались у пани Поз далеко за полночь, приказчик заслушивался, Ганка и Юзя, пожимая плечами, приставляли уши к замочной скважине, пани Поз вздыхала, Горцони принимал серьезную и таинственную мину, и даже Шпетный догадывался о различных будущих комбинациях, вследствие которых мог увеличиться сбыт шампанского, и с этой целью позаботился о припасении его на всякий случай. Городок кипел и волновался внутри, хотя внешне и казался спокойным. Равнодушнее всех смотрел на это, может быть, один архитектор Шурма; ничто его не занимало: он смеялся, слушая сплетни, пожимал плечами и регулярно в урочный час принимался за работу. Отправив довольно невежливо Валека, который хотел поселиться у него, он уже больше не виделся с ним, но получал аккуратно сведения обо всех его действиях, так же как и обо всех городских происшествиях. Домик, занимаемый Шурмой, имел то неудобство, что окна архитекторского кабинета выходили прямо на тротуар, по которому то и дело сновали прохожие; а так как окна эти часто бывали открыты, то каждый, кто видел архитектора за работой, от нечего делать останавливался, заводил с Шурмой разговор и как бы считал себя обязанным хоть ненадолго оторвать его от занятия, которое расстраивало здоровье трудолюбивого человека. Из всех прохожих, по-видимому, больше всех заботилась о здоровье Шурмы панна Аполлония. Принадлежа к числу детей века, она стоит того, чтоб мы начертили хоть легкий ее силуэтик. Панне Аполлонии было, конечно, более двадцати и, может бытьменее тридцати лет; это была красивая, стройная особа с румяным лицом, черными глазами, небольшим носиком, розовым, улыбающимся ротиком и превосходными зубками. Если ее и нельзя было назвать красавицей, то во всяком случае вы видели перед собою свежую, привлекательную девушку, которая, кроме всего описанного, обладала еще необыкновенно пышными волосами. Дочь бедных родителей, панна Аполлония получила воспитание в одном из лучших варшавских пансионов бесплатно, потому что приходилась дальней родственницей содержательницы; долго потом Аполлония помогала ей и, наконец, решилась пойти в учительницы. Мы позабыли прибавить, что она была отличная музыкантша, мечтала даже после нескольких дебютов на благотворительных концертах об артистической карьере, но после первых тщетных попыток, отказалась от этого. Бодро пошла она зарабатывать кусок хлеба уроками в маленьком городке, одна, ввиду множества неприятностей, обязанная сама о себе заботиться, сама защищать себя. Вследствие этого, обращение ее было вроде мужского, и она усвоила несколько эмансипированные жесты. Вдобавок еще в пансионе она выучилась у одной приятельницы курить папиросы, что обратилось потом в привычку, и панна Аполлония выглядывала блюмеристкой, хотя, кроме этого, никто ни в чем не мог упрекнуть ее. Барыни укоряли ее лишь в том, что она мало обращала внимания на общественное мнение, на приличия, на городские пересуды. Панна Аполлония только пожимала плечами, смеялась, выказывая белые зубки, и отвечала спокойно: — Замужество мне и в голову не приходит, я уже старая дева; совесть моя чиста, а если обо мне люди городят чепуху, то какой мне вред от этого? Выдумать чего-нибудь особенно дурного они не могут, потому что вся моя жизнь, как на ладони, и наконец Бог с ними! Я никогда не захочу мучить себя для того, чтоб затыкать рты ханжам и угождать людам. Для этого сорта людей я никогда не была бы достаточно скромной, а порядочные заподозрили бы меня в притворстве. Поэтому я предпочитаю лучше оставаться, какою меня создал Господь Бог. Панна Аполлония занимала оригинальную комнатку в самом рынке, во втором этаже, с зеленым балкончиком, в достойном семействе, любившем ее, как родную. Целый день бегала она давать уроки музыки и французского языка, ибо в каком же доме теперь можно обойтись без этого, а вечера проводила в занятии и развлечении у фортепьяно. Конечно, местная аристократия несколько косо посматривала на панну Аполлонию, дочь эконома, и никогда не приглашала ее, но это чрезвычайно радовало последнюю, ибо она могла читать, играть, прогуливаться, как ей угодно. Дочь аптекаря утверждала, что панна Аполлония играет без всякого чувства и только стучит по клавишам, но это было jalousie de m#233;tier. Дорога, по которой чаще всего учительница ходила на уроки, лежала мимо самых окон Шурмы. Панна Аполлония была хорошо знакома с Шурмой: между ними даже существовал род приязни, но без малейшей претензии с обеих сторон; учительница считала Шурму почти за брата и, завидев его у окна, всегда останавливалась поздороваться. Появление этой приятной особы с папироской в зубах, с портфелем под рукою, всегда почти развеселяло архитектора. Он обыкновенно бросал карандаш, опирался на окошко, и завязывался веселый разговор на каких-нибудь добрых полчаса. Панна Аполлония была равнодушной свидетельницей всей жизни городка, никогда не надеялась принять в ней участие, но как любопытную и веселую девушку ее несколько занимал этот муравейник. Однажды шла она по обычаю мимо окон Шурмы, которого несколько уже дней не имела возможности затронуть. Архитектор сидел, склонясь над работой, как будто печальный. Ей стало жаль этого неутомимого труженика, как бы прикованного к столу в самый отличный летний день, и она остановилась у окошка; тень от ее фигуры упала на бумагу, и архитектор приподнял голову. — Однако же! — сказала панна Аполлония. — Я четыре раза проходила мимо окон и не имела счастья быть замеченной. Архитектор высунулся немного за окно. — А я не менее десяти раз стоял на часах, чтоб увидеть вас, — отвечал он. — Меня? Для чего же это? — Вы приносите мне немного радости и бросаете улыбку, как милостыню. — Как вы любезны сегодня! — Неужели только сегодня? — Сегодня в особенности! Как же, ведь я получила комплимент — дар, который мне достается очень редко — и от кого же? — от сурового пана Шурмы! — Зато получаете от других, конечно! — Например? — спросила панна Аполлония. — Кажется мне, что в свое время не скупился на них для вас и пан Рожер Скальский. — Это было дело другое: пану Рожеру казалось, что шутить со мною легко, потому что я беззащитна и… — Пущен с носом? — Перестанем говорить об этом, я уже с ним не вижусь. — Вам известно, что они выезжают в деревню? — Все известно, — отвечала, улыбаясь, панна Аполлония, — я знаю все новости, сплетни этих дней, все догадки. Неужели вы полагаете, что по домам я не наслушалась этого досыта? Никогда еще у нас не было столько новостей разом. — Что же вы думаете обо всем этом? — Для меня это совершенно все равно. — Но ведь весь город наш перевернулся вверх ногами. — А на другой день он встанет, как кот на лапки, — сказала, засмеявшись, панна Аполлония. — В сущности, мы теряем только Скальских, которые не слишком-то любили наш город, и приобретаем какого-то чудака. — Но теряем также и Валека! — Разве это потеря? Да и неужели вы полагаете, что этот гений в самом деле покинет нас? Сомневаюсь, чтоб у него хватило для этого мужества и энергии. Жаль мне только Милиуса. — А! Вам его жаль! — сказал Шурма со странной улыбкой. Панна Аполлония неизвестно отчего покраснела, Шурма усмехнулся. — Вам было бы легче всего его утешить, — сказал он. — Мне? — спросила панна. — Каким же это образом? — Вы только взгляните на него ласково… я знаю, что он большой ваш поклонник. — Разве вы видите в этом что-нибудь дурное? — Ничего, а мне только жаль, что он так стар. — В самом деле, он так стар? наивно спросила панна Аполлония. — Знаю только, — прервал Шурма, — что вы могли бы быть его дочерью. — А на мой взгляд, он не кажется старым до такой степени. — А знаете, что из этого может выйти? — спросил он тихо. — Не догадываюсь. — Он одинок, скучает; вы ему нравитесь, находите его не старым; когда-нибудь он соберется с духом и сделает предложение, вы соберетесь с отвагой и примите это предложение, а там и свадьба готова! — Это бессмыслица! — воскликнула панна Аполлония. — Наконец, если бы допустить такую шутку, что сказали бы вы об этом? — Я? А мне какое до этого дело? — с живостью возразил Шурма. — Ведь вы мой друг! — В этом вы не можете сомневаться. — Друзья пользуются некоторыми правами. Ну-с, что сказал бы друг, но только положа руку на сердце? Шурма выпрямился, скрестил на груди руки, взглянул быстрым, но проницательным взором и сказал: — Ничего. Потом уселся за работу и опустил голову. Лицо панны Аполлонии сделалось тоже серьезнее, и она удалилась медленным шагом; шла она грустнее, нежели когда-нибудь, и в голове ее роились какие-то странные мысли. "Ничего! Я решительно его не понимаю, — думала она. — Не понимаю и себя… Я не влюблена в него, а постоянно мне чего-то недостает, когда его не вижу. Знаю, что из этого ничего не будет, что он на мне не женится, а кажется мне, что я теперь не пошла бы ни за кого, ибо мне думалось бы, что я ему изменяю. Нет, это долго не может продолжаться! Надобно покончить это, ради самой себя, выбрать другую дорогу, не видаться с ним, позабыть о нем. Доктор! Доктор достойнейший из людей! Я была бы с ним счастлива. Стар! Но ведь и я скоро постарею, а быть одной, оставаться вечно и везде одной… Но все это вздор! Меня ожидает увертюра в четыре руки, без такта, и раз, два, три, четыре… вот мое предназначение". И, бросив недокуренную папироску, чтоб не вносить дурного примера в дом своих учениц, она поправила волосы, отерла глаза и направилась к домику бургомистра, двум дочерям которого давала уроки музыки, как вдруг приветствовал ее через всю улицу громкий голос доктора Милиуса: — Добрый день, панна Аполлония! — Ай, как вы меня испугали! — Неужели и вы нервозны? — спросил доктор с улыбкой. — Признаюсь, я этого от вас не ожидал. — Это бывает случайно, если кто-нибудь крикнет меня, как вот вы над ухом, словно выстрелит из пистолета. — Благодарю! Лестная похвала моему голосу. — Напротив, у вас симпатичный голос, но на этот раз… — Что ж за исключительный день сегодня? — сказал, улыбаясь, Милиус и умильно посмотрел на панну. — Как же вы хотите, чтоб, душою и сердцем принадлежа к городу, я не разделяла его судьбы, чувства, досады и беспокойства? Все мы взволнованы множеством новостей, тайн, загадок. Вот разве не облегчите ли вы разъяснением? — Например? — спросил доктор. — Кто этот таинственный незнакомец? — Это уж разгадано: человек, много скитавшийся по свету и воротившийся умереть на родное пепелище. Зовется он Вальтером, старее меня летами, по призванию моряк, доктор, аптекарь, богатый хозяин, ученый натуралист и чудак немного. Играет в шахматы. Вот уж вам и лекарство на один расстроенный нерв. — Как фамилия? — Доктор Вальтер. — А Скальские выезжают? — В деревню, сажать картофель, курить водку и веселиться у шляхты. — Вы злы. — Порою, но только ворчу, а не кусаюсь. А вам будет жаль Скальских? — Мне? Кажется, что нимало. — И даже пана Рожера? — спросил Милиус с усмешкой. — И даже пана Рожера, — отвечала панна Аполлония, пожав плечами. Она поклонилась и хотела уйти, как вдруг доктор схватил протянутую ее руку и поцеловал с большим чувством. Панна Аполлония сильно покраснела и удалилась быстрыми шагами. Милиус осмотрелся вокруг, и увы! Множество любопытных свидетелей глядело на этот порыв чувствительности, и старик покраснел от стыда, словно юноша. Действительно, иметь чувствительное сердце в пятьдесят лет — не годится, потому что человек становится смешным. Так думал доктор и, упрекая себя за минутное увлечение, отправился домой, но когда проходил мимо Вальтера, то последний зазвал его. Вальтер был грустен и задумчив. — Ну, что там, — сказал Милиус с обычной веселостью, — не влюбился ли почтенный собрат в панну Идалию? Не раскаялся ли, что купил аптеку или, может быть, подмывает отправиться в Китай? Отчего так грустен? — Ничего. Старое горе иногда всплывает наверх, нового еще пока нет, но… на этот раз я позволил себе пригласить вас не по собственному делу. — А по чьему же? — спросил, усаживаясь, Милиус. — Я полагаю, — говорил с расстановкой хозяин, — что хотя вы грустно и неожиданно расстались со своим воспитанником, однако все-таки он не чужой для вас? — Боже мой! — отвечал серьезно доктор. — Неужели ж во мне нет сердца? Все-таки он мое дитя, хотя и неблагодарное. Разве вы слышали о нем что-нибудь дурное? — Позвольте прежде объясниться. Мне делать нечего, а на корабле я привык заниматься молодежью. Признаюсь, что и меня заинтересовала судьба вашего воспитанника. В эти дни я несколько раз встречался с ним совершенно случайно. Малый в каком-то необыкновенном состоянии раздражительности, чего-то ищет, безумствует, но, будучи предоставлен самому себе, не в состоянии справиться с собою. Он легко может сделать какую-нибудь глупость в таком положении. — Конечно, может! — воскликнул Милиус. — Но что же мы тут поделаем с вами? Где вы его видели? — Во-первых, два раза возле одной хаты в предместье, недалеко от мельниц. Я нарочно узнавал, кто там живет, и мне сказали, что Лузинские. Не родственники ли? Доктор встревожился, встал, потер лоб и начал ходить по комнате. — В самом деле, это нехорошо, — сказал он тихо. — Но как же это вы разузнали? — прибавил он громко, обращаясь к Вальтеру. — Случай, — отвечал спокойно хозяин, — больше ничего как случай. Милиус как-то странно посмотрел на собрата. — Во второй раз, — продолжал Вальтер, — по странному стечению обстоятельств, когда я собирал растения… — А! — сказал, вздохнув свободнее, Милиус. — Вы собирали растения? Понимаю. — Да, собирая растения, я увидел, как он выбежал из этой хаты в сильном смущении, как полоумный. Милиус подошел блике к собеседнику. — Заметив его в таком ненормальном состоянии, очень ясно отражавшемся на молодом лице, и видя, как побежал он в лес, я не мог удержаться, чтоб не следить за ним хоть издалека. Признаюсь, я опасался, чтоб с ним не случилось чего-нибудь худого. Милиус вздохнул. — Надобно же было случиться, чтобы в лесу, у корчмы на перекрестке, он наткнулся на графинь из Турова, как мне сказали. Милиус закусил губы. — Это что-то особенное, — пробормотал он, стараясь казаться спокойным. — Я положительно не знаю этих барынь. Вам легче судить, грозит ли Валеку опасность от того, что познакомился с ними очень скоро и пришел к таким отношениям, которые, по-моему, могут повлечь за собою последствия. — Какие последствия? — прервал Милиус, пожимая плечами. — Он сирота без имени, без состояния; они богатые невесты и аристократки до мозга костей. — Я ведь ничего не знаю; а говорю вам это в интересах молодого человека, в котором принимаю участие. — Я тоже не понимаю, как это могло случиться; разве панны совершенно не знали, кто он? — Я не слышал их разговора, но, по выражению лиц и по слишком живой беседе, мог заключить о взаимном удовольствии. Младшая, по-видимому, все удерживала старшую, а эта казалась очень смелою. В ее поведении было что-то указывающее на ненормальное состояние духа. Милиус взглянул на собрата. — Я должен вам объяснить, — сказал он, — что эти несчастные графини находятся в страшной зависимости у мачехи и ее клевретов. Отец болен, неподвижен. Очень может быть, что, придя в отчаяние от беспрерывных преследований, они готовы ухватиться за перовую протянутую к ним руку, и потому… Но нет, — прервал Милиус, как бы говоря сам с собою. — Из этого ничего не выйдет. — И хорошо будет, — отвечал Вальтер, — потому что это не послужило бы счастьем ни для графини, ни для молодого человека. Оба сперва, может быть, и обрадовались бы, а потом пришлось бы дорого поплатиться. Обязанность старших — предупредить. — И ничего нет легче, — сказал Милиус. — Меня ждут лошади из Турова, ибо хотя я немного могу помочь старику графу в его размягчении мозга и болезни спинного хребта, однако для порядка присылают за мною каждую неделю. Я постараюсь увидеть графинь с глазу на глаз и посмеюсь над ними относительно знакомства с пролетарием на большой дороге. — Надеюсь, доктор, что вы не желали бы для своего бедного воспитанника такого лестного, но гибельного союза? — прибавил Вальтер. — Бедность в молодости при силах и способностях нимало не страшна, а, запутываться в фальшивые связи было бы губительно. — Конечно! — воскликнул Милиус, подавая руку собрату. — Благодарю вас, вы человек с сердцем, что и доказали. Нет слов выразить мою признательность. Вы мой спаситель. В полдень выезжаю в Турово, и все еще можно уладить. И Милиус вздохнул свободнее. — Но нет, — прибавил он, — я не думаю, чтоб угрожала серьезная опасность. — Вы лучше меня знаете своего воспитанника, и потому вернее можете оценить последствия. Милиус взялся за шляпу и хотел уже выйти, но его как бы что-то толкнуло, и он воротился. — Совет за совет, — сказал он, — но только вы не сердитесь! — Сердиться за совет, даваемый от чистого сердца? — Никогда! Если бы даже страдало самолюбие… Милиус колебался. — Вас уже, кажется, четвертый раз приглашают, — сказал он, наконец, — и ваш собственный интерес и вежливость обязывают пойти на чай к Скальским. — Я должен пойти сегодня же, старик мне надоел, но он иначе ничего не подпишет, как с условием, чтоб я пришел на чай, — отвечал спокойно Вальтер. — Ну, так будьте же осторожны! — Относительно дела? Милиус засмеялся. — Нет, Скальский довольно честен по-своему; положим, он мог брать дорого с бедных за ромашку, но с богатыми поступает благородно. — Что же мне угрожает? — О, недальновидное создание! — сказал Милиус, смеясь. — И не замечаешь, что прекрасная панна Идалия длинными хвостами своих платьев хочет замести твое сердце, что… Вальтер тоже начал смеяться, но покраснел. — Как! — воскликнул он. — Надо вам знать, что вы сразу прослыли у нас миллионером; покупка аптеки не только не устранила этого мнения, а, напротив, усилила его. Вас считают чудаком, но тем не менее Крезом. В нынешнем женском поколении предпочтительнее всего — золото, роскошь. Вы уже не молоды, любезный коллега, жаль вам жизни и вы готовы бы схватить протянутую ручку, чтоб еще раз испытать прелесть ее пожатия. Берегитесь! Панна Идалия — кукла без сердца, занятая только блестками и погремушками. Вальтер пожал плечами и начал отшучиваться, но, видимо, смутился. — Панне Идалии лет двадцать? — спросил он. — С лишком, — отвечал Милиус. — А мне пятьдесят. — Может быть, тоже с лишком, — заметил, смеясь, Милиус. — Но если бы этого излишка и недоставало, то довольно прожить полвека, чтоб быть основательным. Не беспокойся, любезный Милиус, оглянись и на себя, потому что полчаса назад ты сам Целовал совершенно неприлично ручку панны Аполлонии; я это видел собственными глазами. Говорят, что ты к ней очень не равнодушен. Милиус взглянул в глаза Вальтеру, который смеялся добродушно. — Знаешь что, — сказал он, — заключим союз; ты будешь укрощать мои стремления к панне Аполлонии, а я буду тебя защищать от штурмов очень опасной панны Идалии. Таким образом, может быть, оба избавимся от расставленных сетей и свободно выплывем на берег. Старики весело попрощались, но едва разошлись, как оба нахмурились. Возвратившись домой, Милиус велел подавать скорее завтрак, потому что его ожидали лошади графини, тотчас же сел в экипаж и, задумчивый, доехал до Турова. Был это обычный день его визита, когда и старик граф мог вздохнуть свободнее. В течение недели никто, кроме Эммы, не помнил о больном, но и дочери нелегко было попасть к нему, пока бодрствовала мачеха; и страдалец, покинутый всеми, мучился в одиночестве. Но в дни приезда доктора делалось совершенно иначе: надо было показать Милиусу, что о старике заботились. С утра еще переменяли белье, перестилали постель, слуга находился в передней, а во время посещения доктора графиня сидела возле мужа, сама подавала ему воду, кормила и лакомила его. Правда, что это продолжалось недолго, и только Милиус выезжал из Турова, о бедняге снова забывали на целую неделю, оставляя его на попечении равнодушной прислуги. Только Эмме удавалось иногда тайком принести что-нибудь отцу, хотя добрая дочь не всегда удачно выбирала гостинцы. Очнувшись от тяжелых мыслей и подъезжая к палаццо, доктор заметил у крыльца какое-то необыкновенное движение. На балконе сидело несколько особ, и он подумал, что собралось много гостей, но, в сущности, был один барон Гельмгольд, которого принимали торжественно с той целью, чтоб преградить ему свободный доступ к графиням. Барон в свою очередь хотел усыпить подозрительность мачехи и дю Валя и старательно занимался хорошенькой Манеттой, явно выказывая, что веселость ее и красота произвели на него необыкновенное впечатление. Но это было чистейшее притворство, потому что барон, которому отлично был знаком Париж, имел более близкие сношения и с лучшими экземплярами в полусвете. Но ему, вследствие тончайших соображений, хотелось доказать дружбу Люису и живейшее чувство к его хорошенькой кузине. Последнее не совсем удовлетворяло графа Люиса, потому что он пылал пламенной страстью к Манетте и был, как горбун, чрезвычайно ревнив. Для барона главнейшее заключалось в том, чтоб не возбудить недоверия, заслужить у всех расположение, обезоружить цербера дю Валя, мачеху и Люиса. Но для достижения этой цели ему предстояло еще немало потрудиться. Фундамент уже был заложен, ибо в разговоре барон заявил, что графини были не слишком обворожительны. Защищая их, мачеха умела, однако ж, очень искусно укрепить его в этом мнении; конечно, она придавала им много хороших качеств, но самый способ похвалы был очень безжалостен. Если б барон имел в виду что-нибудь другое, а не спекуляцию, то мог испугаться и бежать. Но на этот раз подобное обстоятельство послужило некоторым образом в пользу барону, хотя все-таки ему не доверяли. Гельмгольд намекнул тихонько мачехе, что если б она отпустила Люиса с ним в Галицию, то барон высватал бы ему богатую княжну. Едва только докторский экипаж показался в аллее, ведущей к палаццо, графиня исчезла немедленно, место ее было при больном, где Милиус должен был застать ее непременно. Бедный граф, одетый в новый халат, давно уже посматривал на дверь и хотя ничего не помнил, однако инстинктивно чувствовал, что вслед за новым халатом должны появиться жена и доктор, бульон в чашке, гренки и компот. Он щипал от нетерпения одежду, ворчал, топал и постоянно посматривал на дверь, повторяя: — Доктор, компот, жена, бульон. Прежде всего появилась графиня, взглянула на него равнодушно и, провожаемая взором больного, уселась у окна. Она не выразила ни малейшего участия; старик этого и не требовал и молча и боязливо следил за всеми ее движениями. Молчание, однако ж, продолжалось не более минуты, и больной начал говорить все громче: — Бульон! Бульон! — Молчи, дурак! — крикнула, топнув ногой, француженка. Граф хотел обезоружить ее улыбкой, что показалось ей отвратительным, и она оборатилась к окну. — Молчать! — повторила она. Старик замолчал со вздохом. Лицо его выразило грусть, словно в опустошенный мозг возвратились мысли, воспоминания и сознание своего несчастного положения. За дверью послышались шаги; граф узнал доктора, сделал движение, оборотился к двери, и в его глазах отразилось удовольствие. — Бульон! Бульон! — начал он лепетать, ударяя руками по креслу, а ногами топая по скамейке. Но в это время он встретил суровый взор жены и обомлел со страху. Наконец, вошел доктор. — Любезнейший доктор, — сказала графиня, идя к нему навстречу с печальной миной, — несмотря на ваши старания и мои заботы, нашему больному не лучше. Граф смеялся, дрожащей рукой искал руки доктора, бормоча: — Милиус, добрый Милиус! Бульон… — Он спрашивает, позволите ли ему бульону? — сказала графиня. — Непременно, непременно, прикажите подать! Пусть принесут крыло цыпленка, компот, если только чувствует аппетит. — Но я боюсь этого аппетита! — прервала графиня и прибавила, подняв глаза к потолку. — Конечно, из боязни за дорогое существо я, может быть, думаю, что каждая мелочь может повредить ему. Доктор уселся напротив больного. — Ну, как вы себя чувствуете, граф? Голос этот как бы разбудил больного; старик подумал и отвечал: — Худо, постоянно худо. Потом он указал на голову и движениями слабых рук как бы выразил, что там ничего уже не осталось. Милиус взял пульс и долго держал его. — Хорош! — сказал он. — Надобно надеяться, что слабость пройдет, нервы успокоятся, и вы будете здоровы. Старик улыбнулся грустно и недоверчиво. Графиня тяжело вздохнула. В это время принесли кушанье, и больной занялся им всецело. Графиня отвела доктора в сторону и потом незаметно вывела в другую комнату. Здесь остановилась она у окна и с необыкновенным искусством, придав своему лицу выражение жертвы несчастной, забитой, удрученной постоянным самопожертвованием, она с самой сладкой улыбкой обратилась к Милиусу: — Любезнейший доктор, я знаю, что вы друг нашего дома, и потому обращаюсь к вам за советом и указанием. Вы видите мое горькое положение и страдания этого человека… Скажите откровенно, нимало не щадя меня, как вы полагаете?.. Доктор посмотрел прямо в глаза графине. В подобных случаях он бывал иногда безжалостен; вся эта комедия не могла обмануть его, и он отвечал насмешливо добродушным тоном: — Не пугайтесь, графиня. Положение это мучительное для больного, тяжелое для окружающих обыкновенно продолжается очень долго. Жизнь вне опасности, разве только может повредить какое-нибудь сильное волнение. — О, любезный доктор, он окружен заботливым попечением. — Знаю, — сказал Милиус со странным выражением, — потому что застаю вас у больного, а это доказывает заботу… Графиня невольно опустила глаза. — Что касается до жизни графа, то ей не угрожает никакая опасность, — продолжал Милиус. — Трудно только будет возвратить утраченную деятельность умственных сил. — Значит… — Будьте покойны; бывают примеры, что люди в подобном положении живут или скорее прозябают лет двадцать. Графиня не сказала ни слова. Доктор отдал несколько приказаний и, обещая возвратиться к больному, просил позволения навестить графинь, с которыми очень давно не виделся. Нельзя ему было отказать в этом. Мачеха задумалась и хотела ему сопутствовать, но доктор попросил ее не беспокоиться, уверяя, что присутствие ее у больного будет гораздо полезнее. Милиус ловко вывернулся, и так как ему были хорошо знакомы все переходы, то он через пустую оранжерею прошел прямо в апартаменты графинь, которые совсем не ожидали его. Милиус был с обеими в отличных отношениях, ибо они возбуждали в нем участие, и графини всегда радовались его посещениям, хотя редко ему случалось быть одному у них: мачеха до такой степени боялась какой-нибудь интриги, что готова была заподозрить в посредничестве и старого доктора. Эмма первая весело приветствовала Милиуса и кликнула сестру из другой комнаты: — Иди же, Иза! Приехал добрый наш доктор! Милиуса усадили в кресле. Он старался быть как можно веселее, чтоб доставить бедняжкам хоть немного развлечения. — Уважаемые графини, — сказал он, — часы наши или скорее минуты сочтены; если у вас есть какая-нибудь жалоба, желание, приказание, то говорите, ибо я боюсь, что вот-вот прозвонят к обеду. — О, нет! — воскликнула Иза. — Разве людоедка пришлет за вами. Сегодня будут там не скоро обедать: приехал галичанин, для которого готовят торт и мороженое. — Галичанин, гм! — сказал доктор, улыбаясь. — На которую же из вас он метит? — Ни на одну, — отвечала Иза. — Эмма не имеет охоты к замужеству, а мне он не нравится. — А мачехе? — Это другое дело, и на это я не рассчитываю. — А вам он не нравится? Но почему же, если позволено спросить. — Спросить позволено, но объяснить трудно, — шепнула старшая. — В таком случае я объясню, — быстро сказала Эмма. — — Хорошо, измените, — сказал доктор. — Она, Бог знает, чего наговорит! — воскликнула Иза. — Нет, нет, я скажу только правду, — молвила Эмма и, наклонясь к доктору, шепнула ему, — Иза влюблена! — А! — сказал Милиус, притворно ломая руки. — Не в того ли незнакомца, молодого человека, который явился в лесу близ корчмы? Сестры переглянулись и побледнели, в особенности удивилась Иза и почти в испуге обратилась к Милиусу: — Откуда же вы знаете об этой встрече? — Я? Мне все известно, — отвечал доктор спокойно. — И я очень счастлив, что могу на это фантастическое явление бросить луч света, который уничтожит все очарование. Иза с гордым выражением лица, как бы обидевшись, молчала, а Эмма, словно говорила ей глазами: видишь! — Кто же это был, и как вы об этом узнали? — спросила старшая. — Знаю случайно от одного знакомого, который смотрел со стороны и видел только движения, но не слышал разговора. — А! Слава Богу! Значит, говорил не он! — Конечно, не он, потому что, выгнав его из дома, я не имею с ним более сношений, — заметил доктор спокойно. — Что это значит? Объясните, пожалуйста! — воскликнула Иза. — Вы смеетесь надо мною? — Нимало, — отвечал доктор. — Ив доказательство я расскажу вам историю. Назад тому лет двадцать с лишком, меня однажды позвали к больной, бедной женщине, которая была уже при смерти. Я увидел несчастную, покинутую мужем женщину, еще молодую, по-видимому, когда-то красивую, которая догорала от голода, нужды и огорчений, и вдобавок с новорожденным младенцем на руках. Меня позвали в то время, когда уже нужен был священник. Она, однако же, собралась еще с силами и заклинала меня взять под мое покровительство сиротку. Я взял ребенка, воспитал его, выучил, утешался им и дождался из него гениального чудовища — без сердца. Очень боюсь, чтоб вашим таинственным незнакомцем не был мой пан Валек. Иза слушала с напряженным вниманием, но история не произвела на нее того впечатления, какого, может быть, доктор надеялся, и на которое рассчитывал: для мечтательного существа таинственность имела свое обаяние. — Кто же были его родители? Доктор подумал и сказал хладнокровно: — Какие-то бедные, неизвестные мещане. — Чем же он провинился перед вами? — спросила спокойно Иза. — Принуждал меня уважать его, как гения, — сказал, смеясь, доктор, — ив силу своей гениальности обращался со мною, как… с последним слугой, так что я не в состоянии был выдержать. Он упрекал меня в том, что я дурно воспитал его. Иза насмешливо посмотрела на Милиуса и, не говоря ни слова, медленно отошла от него. Доктор почувствовал, что ошибся насчет последствий, но уже не смел ни распространяться, ни настаивать. Эмма тоже следила за выражением лица сестры и не вполне ясно прочла, что делалось в душе последней. В течение этих дней воображение Изы так сильно работало, она так распалила его, что уже идти назад было ей невозможно. Все, что услышала от, Милиуса, она обратила в пользу незнакомца. Она была влюблена, может быть, не сердцем, а находилась под влиянием безумной, самой опасной любви, живущей в голове, и которой нельзя сломить ничем. Хотя доктор был опытен и хорошо знал людей, однако промахнулся в этом случае. Иза сумела обмануть его притворным равнодушием, развеселилась, начала смеяться, шутить, и даже успокоила испуганную Эмму. Милиус подумал, что едва начатый роман окончился ничем. Доктора вскоре позвали к обеду, потом он с графиней навестил еще больного и уехал обратно в город. Намерение его разочаровать Изу привело к совершенно противоположным последствиям. Смотря со своей точки зрения на будущее, Иза предвидела в нем свободу после долгой неволи, перспективу славы, которая должна была окружать гения, одним словом, различные упоительные надежды. Но, заметив, что все противились этому, не исключая даже Эммы, она сосредоточилась в себе и обдумывала средства завязать ближайшие сношения с тем, которого голова ее выбрала так смело с первого момента встречи. Зная положение Туровского палаццо и его обычаи, можно судить, как трудна была подобная программа; но Валек Лузинский, со своей стороны, задался смелой мыслью жениться на графине. Он тоже искал средств сближения с Изой. Но с обеих сторон это не была любовь. Валек, как мы уже говорили, давно был влюблен в панну Идалию, которая безжалостными над ним насмешками вызвала наконец то чувство, которое, как уксус из вина, зарождается из любви, и чем последняя была сильнее, тем сильнее делается и ненависть. На дне этой страстной неприязни, может быть, и оставалось еще немного прежнего чувства. Валек также не влюблялся в графиню — наружность обеих сестер не представляла ничего привлекательного. Изе было лет двадцать с лишком, горе состарило ее очень рано, а благородные черты лица ее не имели того очарования, которое покоряет сразу; привязаться к ней было можно, но влюбиться в нее нельзя. Но Валек и не думал о любви; им владело честолюбие, ему нужно было гласное торжество, которое отмстило бы за него панне Идалии, возвысило его в глазах доктора, и, может быть, тут примешивалась мысль, что богатство избавит его от труда, даст готовую рамку для оправы гения, а также мысль отомстить за отца. Кто знает, что он думал! Довольно сказать, что им овладела не та любовь, о которой он мечтал прежде и от которой отрекался так легко. На нескольких словах графини он основывал уже самые дерзкие планы будущности. Судьба, которая иногда, по-видимому, благоприятствует человеку, когда хочет ввести его в беду, соблаговолила и на этот раз облегчить сношения пана Валентина с графиней, точно так же, как сближала она Вальтера с Идалией, и доброму Милиусу поставила на дороге панну Аполлонию. Иной раз самые невероятные планы приводятся в исполнение при помощи той самой судьбы, которая радуется, если выкидывает людям штуки, для того, чтоб могла сказать им со смехом, как в комедии Мольера: — Ты этого хотел, Жорж Данден! |
||
|