"Умышленная задержка" - читать интересную книгу автора (Спарк Мюриэл)

2

Хотя никто из автобиографов не продвинулся дальше первой главы, в их воспоминаниях уже было несколько общих моментов. Во-первых, ностальгия, во-вторых, паранойя, в-третьих, очевидное желание понравиться будущему читателю. По-моему, и жизнь-то свою они, вероятно, проживали таким образом, чтобы все, чем они являлись, что делали и к чему стремились, прежде всего выглядело бы привлекательно. Перепечатка этих сочинений и попытки придать им какой-то смысл были для меня духовной мукой, пока я не открыла способа умело превращать их в нечто еще худшее, и результат привел в восхищение всех заинтересованных лиц.

Собрание членов «Общества» (всего десять человек) было назначено на три часа во вторник 4 октября, через пять недель после того, как я приступила к работе. До тех пор я никого из них не встречала, поскольку предыдущее ежемесячное собрание пришлось на субботу.

В то утро Берил Тимс устроила сцену, когда сэр Квентин сказал ей:

— Миссис Тимс, попрошу вас сегодня не спускать с матушки глаз.

— Глаз не спускать! — ответила Берил. — Легко сказать «не спускать глаз», а как прикажете не спускать глаз с ее милости и в то же время вам чай подавать? И как помешать ее непроизвольным мочеиспусканиям?

Эту фразочку я как-то сама подбросила Берил, чтобы скоротать время, — она нудно жаловалась, что старуха опять налила на пол. Не ожидала я, что моя формулировка так быстро привьется.

— Ей место в приюте для престарелых, — заявила Берил сэру Квентину. — Ей нужна личная сиделка. — И продолжала стенать в том же духе. Ее слова расстроили сэра Квентина, но и произвели на него должное впечатление.

— Непроизвольные мочеиспускания, — повторил он, рассеянно воззрясь на обои, словно пробовал на вкус незнакомое вино, чей букет он, однако, был готов скорее одобрить, нежели забраковать.

А я успела за это время полюбить леди Эдвину, главным образом, думаю, потому, что она сама очень сильно ко мне привязалась. К тому же мне доставляли удовольствие ее эффектные появления и поразительные высказывания. Я видела, что она умеет неплохо себя контролировать, только не показывает этого Берил или родному сыну — несколько раз мы оставались одни в квартире, сидели болтали, и голос у нее при этом бывал самый нормальный. Почему-то в таких случаях — мы с ней и больше никого — она порой успевала вовремя доковылять до уборной. Из этого я заключила, что недержание мочи и все нелепости в обществе сэра Квентина и Берил объясняются тем, что она либо боится, либо терпеть не может обоих и что в любом случае они действуют ей на нервы.

— Брать на себя ответственность за вашу мать я сегодня не стану, пусть берет кто угодно, но только не я, — объявила Берил своим ротиком Английской Розы в то утро перед собранием.

— Боже мой! — молвил сэр Квентин. — Боже мой!

Тут в довершение всего вошла пошатываясь сама леди Эдвина:

— Думаете, у меня не все дома, да? Флёр, милочка, вы тоже думаете, что у меня не все дома?

— Конечно, не думаю, — сказала я.

— Они хотят заткнуть мне рот, но будь я проклята, если дам им заткнуть себе рот, — заявила она.

— Матушка! — произнес сэр Квентин.

— Хотят дать мне снотворного, чтобы я сегодня не шумела. Смешно. Потому что их снотворного я глотать не собираюсь. В конце концов, это моя квартира? А в своей квартире я хозяйка или нет? Могу я кого захочу принимать, а кого не захочу — нет?

Насколько я понимала, старуха была богата. Как-то она мне выболтала, что сын просил ее что-то там предпринять, чтобы ему не пришлось платить налог на наследство, — перевести, допустим, имущество на его имя, но не так уж у нее много имущества, и вообще, будь она проклята, если согласится стать королевой Лир. Я не больно поддержала разговор на эту тему и предпочла перевести беседу в русло вполне понятных и занимательных рассуждений относительно вероятных свойств и характера усопшей к началу действия пьесы супруги шекспировского монарха. В сущности, леди Эдвина была вполне нормальной, вот только сынок и Берил Тимс крепко ее заклевали. Что до ее необычной внешности, то мне она нравилась. Нравилось видеть, как она воздевает в обвиняющем жесте трясущуюся усохшую руку с ногтями-когтями, нравились четыре зуба с зеленоватым налетом, которые обнажались, когда она шипела или хихикала. Ее дикий взгляд и довоенные вечерние платья из черных кружев или набивного узорчатого шелка с непременным украшением — блестящими бусами — скрашивали мне службу. Сейчас, когда она отстаивала свои права перед миссис Тимс и сэром Квентином, мне захотелось узнать всю предысторию. Это, верно, тянулось годами. Берил Тимс не сводила глаз с ковра под ногами у леди Эдвины, несомненно подкарауливая очередное непроизвольное мочеиспускание. Квентин восседал, откинув голову, закрыв глаза и сведя кончики пальцев как бы в самозабвенной молитве.

Я сказала:

— Леди Эдвина, если вы согласитесь отдохнуть нынче днем, то вечером можете приехать ко мне поужинать.

Она сразу купилась на мое предложение. Купились все. Поднялся галдеж и квохтанье: отвезете ее на такси, я с радостью оплачу, можно заказать машину на шесть, да нет, зачем заказывать, с радостью принимаем, дорогая моя мисс Тэлбот, какая отличная, какая в высшей степени свежая мысль. Такси будет… Матушка, мы можем приехать за вами на такси. Дорогая моя мисс Тэлбот, мы вам так благодарны. Стало быть, матушка, после полдника вы пойдете отдохнуть к себе в комнату.

Леди Эдвина нетвердым шагом удалилась из кабинета, чтобы позвонить в парикмахерскую, — ее обслуживала молоденькая ученица, по первому вызову являвшаяся укладывать ей волосы. Помню, как сэр Квентин и Берил Тимс продолжали рассыпаться в благодарностях: им и в голову не приходило, что, может, мне самой хочется провести вечер с моей новой приятельницей, ограбленной временем и ставшей для них — но не для меня — постоянной докукой. Я прикинула, чт#243; у меня найдется на ужин: консервированная селедочная икра на гренках и растворимый кофе с молоком, идеальный ужин для леди Эдвины в ее годы и для меня — в мои. Жестянки с икрой и кофе входили в мой скромный запас драгоценных деликатесов. В те дни продукты отпускались строго по карточкам.

Около половины третьего она легла отдохнуть, но сперва заглянула в кабинет сообщить мне, что остановила свой выбор на серо-сизом платье с отделкой бисером по верху — хотя бы в пику миссис Тимс, которая советовала надеть старую юбку и джемпер как более подходящие для моей комнатенки. Я сказала леди Эдвине, что она кругом права и пусть укутается потеплее.

— У меня и шиншиля есть, — заявила она. — Тимс на мои шиншиля глаз положила, только я завещала их миссии в Кохинхине, чтобы продали в пользу бедных. Тимс будет о чем подумать, когда я умру. Если я умру первой. Ха! Мы еще поглядим.


Из десяти приглашенных членов «Общества» на собрание смогли прийти только шесть.

Хлопотный это выдался день. Я сидела в углу кабинета за пишущей машинкой, наблюдая, как один за другим входят автобиографы.

Вероятно, я слишком многого от них ожидала. Мой роман «Уоррендер Ловит» долго вызревал во мне, и я привыкла сначала мысленно рисовать вымышленные характеры, а уж потом наделять их биографиями. С гостями сэра Квентина получилось наоборот: биографии предшествовали людям из плоти и крови. Стоило им собраться, как я тотчас уловила окружающую их атмосферу унылой подавленности. Я успела прочесть не только прелестный биографический реестр, составленный на них сэром Квентином, но и первые главы их жалких воспоминаний; перепечатывая последние и внося в них основательную правку, я, как мне кажется, начала считать, что сама их придумала, отталкиваясь от первоначальных версий сэра Квентина. И вот эти люди, чьи достоинства под его пером выглядели выдающимися, если не редчайшими, с откровенным трепетом входили в его кабинет тем тихим солнечным октябрьским днем.

Сэр Квентин носился и порхал по комнате, устраивал их в креслах, кудахтал и время от времени представлял меня кому-нибудь из гостей:

— Сэр Эрик — моя новая и, рискну добавить, весьма надежная секретарша мисс Тэлбот; по всей видимости, не имеет отношения к знатной ветви семейства, к которой принадлежит ваша очаровательная супруга.

Сэр Эрик оказался маленьким робким человечком. Он как-то украдкой пожал руку всем присутствующим. Я правильно заключила, что он тот самый сэр Эрик Финдли, кав-р Орд. Брит. Имп. 2 ст. и сахарный оптовик, чьи воспоминания, как, впрочем, и всех остальных, не продвинулись далее первой главы: Детская. Главное действующее лицо — няня. Я слегка оживила картину, усадив в отсутствие родителей эту няню на коня-качалку вместе с дворецким, а крошку Эрика заперев в буфетной, где заставила его чистить столовое серебро.

На этой, ранней стадии сэр Квентин рассылал всем десяти членам «Общества» по полному набору авторских экземпляров исправленных и перепечатанных глав, так что шестеро присутствующих и четверо отсутствующих автобиографов уже ознакомились с машинописным текстом собственных и чужих воспоминаний. Поначалу сэр Квентин счел мои добавления несколько экстравагантными: не кажется ли вам, дорогая моя мисс Тэлбот, что это немножечко слишком? Однако на свежую голову он, очевидно, нашел в моих переделках определенные достоинства, разработав план использовать кое-какие таящиеся в них возможности в своих интересах; утром он заявил:

— Что ж, мисс Тэлбот, давайте опробуем на них ваши варианты. В конце концов, мы живем в новые времена.

Мне уже тогда было ясно, что он рассчитывает улестить меня, чтобы я вписала в эти мемуары подробности похлеще, но я не собиралась писать ничего помимо того, что помогало на время скрасить скучные служебные обязанности и давало пищу моему воображению, занятому романом «Уоррендер Ловит». Так что его цели в корне расходились с моими, но и совпадали с ними постольку, поскольку он питал тщетные надежды превратить меня в свое орудие, а я работала на него как заводная: копировальные машины тогда еще не вошли в обиход.

На собрании я следила за шестью автобиографами с самым пристальным вниманием, не бросив на них, однако, ни одного прямого взгляда. Мне всегда было интересней то, что я замечала, как говорится, краем глаза. Кроме плюгавого сэра Эрика Финдли присутствовали еще леди Бернис Гилберт, известная в своем кругу как «Гвардеец», баронесса Клотильда дю Луаре, миссис Уилкс, мисс Мэйзи Янг и лишенный сана священник отец Эгберт Дилени, в чьих мемуарах навязчиво подчеркивалось, что он лишился сана через утрату веры, но не нравственности.

Итак, леди Бернис вплыла в комнату и завладела было всеобщим вниманием.

— «Гвардеец!» — сказал сэр Квентин, заключая ее в объятия.

— Квентин, — ответствовала та хриплым голосом. Ей было около сорока, и выряжена она было во все новое: те, кто мог себе это позволить, покупали одежду охапками — карточки отменили всего пару месяцев назад. На «Гвардейце» был ансамбль в стиле «новый силуэт»: шляпка без полей с вуалеткой, жакет с рукавами типа «баранья нога» и длинная широкая юбка — все черное. Она села рядом со мной, причем телесное это соседство дало о себе знать резким запахом духов. На кого она походила меньше всего, так это на автора первой главы своей автобиографии. Ее повествование, в отличие от некоторых других, отнюдь не было безграмотным — в том смысле, что она умела излагать связными предложениями. Начиналось у нее с того, что вот она, двадцатилетняя, совершенно одна в пустой церкви.

Но тут меня призвали обменяться рукопожатием с мисс Мэйзи Янг, привлекательной высокой девушкой лет под тридцать. Она опиралась на трость — одна нога у нее была заключена в нечто вроде клетки, выглядевшее так, словно ей предстояло носить это устройство всю жизнь, а не какое-то время после несчастного случая. Мэйзи Янг пришлась мне по душе. Я даже задалась вопросом, какими путями затесалась она в этот хор пустомель; еще больше меня поразило то, что именно она написала вступительную часть воспоминаний, фигурирующих под ее именем, — вступление, представляющее собой невнятные рассуждения о Космосе и о Существовании, которое суть Становление.

— Мэйзи, дорогая моя Мэйзи, куда бы мне вас устроить? Может быть, здесь? Удобно ли вам? Дорогая моя Клотильда, милейший отец Эгберт, вам всем удобно? Позвольте вашу накидку, Клотильда. Миссис Тимс — да где же она? — мисс Тэлбот, может быть, вы будете столь любезны, столь неоценимо любезны, и отнесете накидку баронессы…

Баронесса Клотильда, чью горностаевую накидку я вынесла из комнаты и отдала стенающей миссис Тимс, избрала местом действия своих мемуаров очаровательную виллу во Франции, недалеко от Дижона, где, однако, все и вся вступили в сговор против восемнадцатилетней баронессы. Мне было недосуг размышлять, но я на секунду успела подумать: как это Клотильде из воспоминаний могло быть восемнадцать в 1936 году, если в 1949-м ей явно за пятьдесят? Но перейдем к отцу Эгберту с его клетчатой курткой a la принц Уэльский и штанами из серой фланели, с его лицом снежной бабы, на котором вместо глаз, носа и губ — мелкая черная галька, с его автобиографией, начинавшейся: «Я берусь за перо не без известного трепета». В настоящий момент он пожимал ручку миссис Уилкс, тучной и добродушной на вид даме около пятидесяти пяти, основательно накрашенной и облаченной в нечто бледно-сиреневое с обилием кисейных шарфиков. Она росла при дворе русского царя, стало быть, могла написать что-нибудь интересное, но до сих пор все ее воспоминания сводились к занудному отчету о невероятном паскудстве трех ее сестер и о неудобствах императорского дворца, где четыре девицы были вынуждены спать в одной комнате.

Написанное автобиографами, за исключением Бернис Гилберт, было в большей или меньшей степени безграмотно. Сейчас они для начала обменивались пустыми фразами и восклицаниями, но мне не терпелось услышать, что они думают о моей редактуре.

Миссис Тимс объявилась в кабинете по какому-то делу и на ходу шепнула, что леди Эдвина мирно почивает.

Для меня это было достославное собрание. Первые двадцать минут ушли на всякие представления и приветствия; отец Эгберт и сэр Эрик, знавшие, по всей видимости, четырех отсутствующих членов, какое-то время о них посудачили. Но тут сэр Квентин произнес:

— Леди и джентльмены, прошу внимания!

И все замолчали, кроме Мэйзи Янг, решившей договорить то, что она рассказывала мне о вселенной. Ее увечная нога, торчащая в клетке из железных прутьев, казалось, и вправду давала ей право разглагольствовать дольше, чем всем прочим. У нее была сумочка на длинном ремешке мягкой кожи; я заметила, что ремешок она пропускает между пальцами на манер поводьев, а потому не удивилась, узнав позднее, что Мэйзи сломала ногу во время прогулки верхом.

Все в комнате притихли, продолжал раздаваться только ее голос, уверенный и звучный:

— Есть во вселенной явления, о которых нам, смертным, лучше не вопрошать.

Глупое это утверждение я пропустила мимо ушей, хотя сами слова продолжают звучать в моей памяти. Мэйзи много чепухи наговорила, преимущественно в том духе, что пишущий автобиографию должен начинать с первооснов Загробной Жизни, не тратя времени на мелочи посюстороннего существования. Я была решительно против ее представлений, но сама Мэйзи мне понравилась, в особенности то, как она, одна в притихшей комнате, продолжала настаивать, что в жизни есть такое, о чем лучше не вопрошать, тогда как свою автобиографию начала именно с такого рода вопросов. Противоречивость — одно из постоянных и отличительных свойств характеров незаурядных, по ней я распознала в Мэйзи сильную личность. И раз уж в рассказе о собственной жизни тайны моего ремесла значат не меньше всего остального, то вполне могу здесь заметить: чтобы характер вышел убедительным, он должен обязательно быть противоречивым, даже в чем-то парадоксальным. Я-то уже поняла, что у десяти мемуаристов сэра Квентина автопортреты совершенно не получались, выглядели натянутыми и лживыми именно тогда, когда их творцы лезли из кожи вон, чтобы явить постоянство и твердость, какими хотели бы обладать, но не обладали. Свои лоскутные вставки я придумывала для того, чтобы расцветить повествование, а вовсе не затем, чтобы прояснить характер каждого из автобиографов. Сэр Квентин, неизменно вежливый по отношению к своей клиентуре, с улыбкой дождался завершения прочувствованной тирады Мэйзи:

— Есть во вселенной явления, о которых нам, смертным, лучше не вопрошать.

Тут ворвалась Берил Тимс — что-то ей вдруг понадобилось, хотя с этим вполне можно было и подождать. Судя по всему, она решила, что поскольку в ней все равно не замечают женщины, так и вести себя ей надлежит как мужчине. Своим топотом и грохотом — не помню уж, по какому поводу — ей, как и следовало ожидать, удалось привлечь к себе всеобщее внимание.

Когда она вышла, сэр Квентин продолжил было свою вступительную речь, но его быстро прервали: заговорил сэр Эрик. Для этого ему пришлось собрать все свое мужество, что было заметно.

— Послушайте, Квентин, — сказал он, — к моим воспоминаниям кто-то приложил руку.

— Неужели, — ответил сэр Квентин. — Надеюсь, они не стали от этого хуже? Могу распорядиться, чтобы все оскорбительное было изъято.

— Об оскорбительном речи не шло, — возразил сэр Эрик, обводя комнату робким взглядом. — А кое-какие ваши изменения и в самом деле очень интересны. В самом деле, непонятно, как вы догадались, что дворецкий запер меня в буфетной и заставил чистить серебро, а он и в самом деле так сделал. В самом деле. Но няня на коне-качалке, нет, няня была очень верующая. На моем коне и с нашим дворецким, в самом деле, знаете ли. Няня не стала бы вести себя эдаким образом.

— А вы уверены? — спросил сэр Квентин, игриво погрозив ему пальцем. — Откуда вам знать, если все это время вы просидели взаперти в буфетной? По обработанной версии воспоминаний вы узнали об их проказах от лакея. Но если в действительности…

— Конь-качалка у меня был совсем не крупный, — заявил сэр Эрик Финдли, кав-р Орд. Брит. Имп. 2 ст., — и няня, хоть и не толстая, не уместилась бы на нем вместе с дворецким, который был мужчина хоть и худой, но весьма крепкий.

— Если будет позволено высказать свое мнение, — сказала миссис Уилкс, — то мне глава сэра Эрика показалась очень интересной. Жаль будет вычеркивать развратную няньку и скотину дворецкого с их играми на лошадке малютки Эрика; особенно мне понравилась одна суровая реалистическая подробность — запах бриллиантина от шевелюры лакея, когда тот наклоняется к малютке сэру Эрику-каким-он-был, чтобы рассказать о своем открытии. Это помогает понять сэра Эрика-каким-он-стал. Великая вещь — психология. Она, в сущности, всё.

— Сказать по правде, няня у меня совсем не была развратной, — пробормотал сэр Эрик. — На самом деле…

— Да нет, она была порочной до мозга костей, — заявила миссис Уилкс.

— Полностью с вами согласен, — сказал сэр Квентин. — Она была откровенно дурной особой.

Леди Бернис «Гвардеец» Гилберт заметила бронхиальным голосом:

— Я бы посоветовала вам, Эрик, оставить воспоминания в том виде, в какой их привел Квентин. Здесь уж приходится быть объективным. На мой взгляд, они значительно лучше первой главы моих собственных мемуаров.

— Я подумаю, — кротко ответил Эрик.

— А ваша автобиография, «Гвардеец»? — участливо поинтересовался сэр Квентин. — Вам не хочется увидеть ее в завершенном виде?

— И да, и нет, Квентин. Чего-то в ней не хватает.

— Это поправимо, «Гвардеец», дорогая моя. Чего же именно не хватает?

— Je ne sais quoi[6], Квентин.

— A знаете, «Гвардеец», — сказала баронесса Клотильда дю Луаре, — в вашей главе, по-моему, очень много от вас. Вся эта обстановка, моя милая, когда действие начинается так, словно поднимается занавес. Занавес поднимается — и вы в пустой церкви. В пустой церкви аромат ладана, а вы обращаетесь к Мадонне в час испытания. Меня это захватило, «Гвардеец». Клянусь. А затем появляется отец Дилени и возлагает вам на плечо руку…

— Я там не появлялся. Это был кто-то другой, — раздался протестующий голос отца Эгберта Дилени. — Тут ошибка, и ее нужно исправить.

Просительно сложив пухлые ручки, он посмотрел своими круглыми глазками-камушками на сэра Квентина, а потом на меня. И снова на сэра Квентина:

— Должен заявить по всей истине, что я не тот отец Дилени, которого леди Бернис описала в этой сцене. Во времена, о каких у нее идет речь, я вообще был семинаристом в Риме.

— Дорогой отец Эгберт, — сказал сэр Квентин, — не следует понимать все слишком буквально. В искусстве имеется такое понятие, как композиция. Тем не менее, поскольку вы возражаете против упоминания вашего имени…

— Я брался за перо не без известного трепета, — заявил отец Дилени, после чего с ужасом воззрился на женщин, включая меня, и со страхом — на мужчин.

— Я не называла священника по имени, — заметила «Гвардеец». — И вообще не указывала, что вся сцена происходит в церкви, я только…

— Ах, но в ней столько tendresse[7], — сказала миссис Уилкс. — Моей автобиографии далеко до вашей по трогательности, а как бы хотелось…

В этот миг в кабинет вошла, пошатываясь, леди Эдвина.

— Матушка! — обомлел сэр Квентин.

Я вскочила и подала ей стул. Все повскакали с мест, чтобы как-то ей услужить. Сэр Квентин всплеснул руками, попросил ее удалиться к себе отдохнуть и возопил:

— Где миссис Тимс?

Он определенно ждал, что мать устроит им сцену, да и я ожидала того же. Однако леди Эдвина ровным счетом ничего не устроила. Она перехватила руководство собранием, словно это было званое чаепитие, и вконец развалила повестку дня, шантажируя присутствующих своим очень преклонным возрастом и новоявленным обаянием. Ее выступление привело меня в восторг. Кое-кого из них она знала по имени и справлялась о здоровье их близких с такой заботой, что живы те или нет — а большинство уже давно умерли — едва ли имело значение; когда же миссис Тимc внесла поднос с чаем и кексами на соде, воскликнула:

— А вот и Тимc! Чем вкусненьким вы нас порадуете?

Берил Тимс остолбенела при виде леди Эдвины, восседающей в кабинете, — сна ни в одном глазу, лицо напудрено, вечернее платье из черного атласа со свежими следами осыпавшейся пудры на воротничке и плечах. Миссис Тимc клокотала, однако с жеманной улыбкой Английской Розы осторожно поставила поднос на столик перед древней Эдвиной, которая в эту минуту осведомлялась у бывшей духовной особы:

— Вы ведь священник из Уондзуорта[8], хотя и в мирском платье?

— Леди Эдвина, вам нужно отдыхать, — попробовала выманить ее миссис Тимc. — Давайте пойдемте со мной. Пойдемте-ка.

— Что вы, что вы, господи сохрани, — ответил отец Эгберт, выпрямляясь на стуле и оглаживая свою куртку a la принц Уэльский. — Я не принадлежу к числу слуг какой-либо церкви.

— Вот те раз, а я-то почуяла в вас духовную особу.

— Матушка! — произнес сэр Квентин.

— Прошу вас, — сказала миссис Тимс, — это серьезное собрание, деловое собрание, которое сэр Квентин…

— Вам как налить? — спросила леди Эдвина у Мэйзи Янг. — Слабого? Крепкого?

— Среднего, пожалуйста, — ответила мисс Янг и глянула на меня из-под мягкой фетровой шляпы, словно я могла придать ей мужества.

— Матушка! — произнес сэр Квентин.

— Что у вас там с ногой? — спросила леди Эдвина у Мэйзи Янг.

— Несчастный случай, — тихо ответила мисс Янг.

— Леди Эдвина! Ну можно ли расспрашивать о… — начала миссис Тимc.

— Перестаньте хватать меня за руку, Тимc, — сказала Эдвина.

Разлив чай по чашкам и спросив баронессу Клотильду, как ей удается уберечь горностаевую накидку от моли без помощи нафталина (я тем временем помогала сэру Квентину разносить чашки), Эдвина сказала:

— Ну а теперь нужно пойти вздремнуть.

Она отвела руку Берил Тимс и позволила сэру Эрику помочь ей подняться. Когда она вышла в сопровождении миссис Тимс, посыпались восклицания: «Как мило», «В ее-то годы», «Великолепная старость». Они продолжали все в том же духе, отдавая должное кексу под звон чайных ложечек о фарфор, когда дверь еще раз открылась и леди Эдвина заглянула в комнату.

— Прекрасная была служба, не терплю пения гимнов, — сказала она и ушла.

В кабинет просеменила Берил Тимс, собрала посуду и шепнула мне на ходу:

— Вернулась в постель. А еще называет меня Тимс, без миссис, какая наглость!

Я сидела в уголке за пишущей машинкой и вела протокол, пока не кончилось обсуждение воспоминаний, — до шести вечера, хотя рабочий день у меня кончился в половине шестого.

— Когда дойду до войны, — сказал сэр Эрик, — найдется о чем вспомнить. Это был пик моей жизни.

— Я утратил веру как раз в военные годы, — заявил отец Эгберт. — Так что для меня это тоже пик жизни. И боролся я с Господом всю ночь до рассвета.

Миссис Уилкс заметила, что далеко не каждой женщине, ставшей свидетельницей грубых крайностей российской революции, удалось, как ей, уцелеть.

— Это в корне меняет обычное чувство юмора, — объяснила она, ровным счетом ничего не объяснив.

Я вела протокол у себя в уголке. Вспоминаю, что баронесса Клотильда, перед тем как уйти, обратилась ко мне;

— Вы, надеюсь, не пропустили ничего важного?

Мэйзи Янг — она опиралась на трость и все еще пропускала между пальцами, словно уздечку, ремешок от сумки — спросила меня:

— Где достать книгу, о которой мне рассказал отец Эгберт Дилени? Это чья-то биография.

В общем гаме они со священником как-то умудрились поговорить. Нацелив карандаш на блокнот, я обратилась за разъяснением к отцу Дилени.

— «Apologia pro Vita Sua»[9], — сказал он, — Джона Генри Ньюмена.

— Где мне ее найти? — спросила мисс Янг.

Я пообещала взять для нее эту книгу в публичной библиотеке.

— Если уж браться за автобиографию, так нужно равняться на образцы, не так ли? — заметила она.

Я ее заверила, что «Оправдание» относится к их числу.

— Увы, — пробормотал отец Эгберт про себя, но так, чтобы мы его услышали.

Они разошлись только в четверть седьмого. Я пошла за леди Эдвиной — отвезти ее к себе ужинать.

— Она крепко спит, — сказала Берил Тимc. — И вообще она нарушила свое обещание, так что нечего вам из-за нее беспокоиться.

Сэр Квентин стоял рядом и слушал. Тимc воззвала к нему:

— С чего это нам платить за такси и вообще хлопотать с ней? Собранию-то она все-таки помешала.

— Но все ведь остались довольны, — сказала я.

Сэр Квентин сказал:

— Не знаю, как вы, но я лично пережил mauvais quart d'heure[10]: бедная мать, она способна ляпнуть или совершить все что угодно. Я снимаю с себя всякую ответственность. Эти mauvais quart d'heure…

— Пускай поспит, — решила Берил Тимс.

Когда я уходила, сэр Квентин напомнил:

— У нас с вами джентльменское соглашение — не обсуждать и не предавать гласности протоколы «Общества», не так ли? Все это строго конфиденциально.

Не будучи джентльменом ни в одном из возможных смыслов слова, я с готовностью согласилась; я всегда питала слабость к иезуитской казуистике. Но в ту минуту я могла думать только об этом собрании — оно повергло меня в восторг.

Домой я пришла в восьмом часу. Домохозяин мистер Алекзандер протопал вниз по лестнице, чтобы встретить меня, когда я открыла дверь в подъезд.

— Вас там ждет пожилая дама. Я впустил ее к вам в комнату — ей требовалось присесть. И показал где туалет — ей было нужно. В туалете она оставила лужу.

В своей комнате я нашла леди Эдвину, закутанную в длинную шиншилловую накидку: она сидела в плетеном кресле между книжным шкафом и оранжевой коробкой, в которой я хранила продукты, и вся сияла от гордости.

— Я удрала, — сообщила она. — Обвела их вокруг пальца. Такси не было, но меня подвез какой-то американец. А книги — сколько же их у вас! И вы их все прочитали?


Я хотела позвонить сэру Квентину — сказать, что его мать у меня. Мой телефон был подсоединен к домашнему коммутатору в подвале. Коммутатор не ответил, что было в порядке вещей, и я постучала по рычагу, чтобы привлечь внимание. Низкооплачиваемый привратник, краснолицый и раздражительный, живший где-то в том же подвале с женой и детьми, ворвался ко мне с криком, чтобы я перестала стучать. Насколько я поняла, кто-то сверхурочно занимался ремонтом коммутатора.

— Щит под напряжением! — проорал привратник. Мне понравилась эта фраза, и я по привычке извлекла ее из-под обломков свары, чтобы сохранить впрок.

— Леди Эдвина, — сказала я, — они хоть знают, где вы? Я не смогу позвонить.

— Никто не догадается, что меня нет, — ответила она. — Они думают, будто я легла спать, приняв снотворное, только я спустила снотворное в унитаз. Зовите меня просто Эдвиной, чего, заметьте, я не позволяю Берил Тимc.

Я извлекла чашки, блюдца, тарелочки и приготовилась весело провести вечер. Под ноги старой даме я подсунула три тома полного Оксфордского словаря английского языка. Вид у нее был царственный и в то же время очень домашний; мочевой пузырь ее совсем не беспокоил, она всего раз попросилась в уборную; восторженно покрякивая над селедочной икрой, она сравнивала ее с настоящей — «одно и то же, только рыба разная».

— Ваша комната так напоминает Париж, — заметила она. — Художники, которых я знала… — Она задумалась. — Художники и писатели, они, конечно, преуспели. И вы тоже…

Я поспешила ее заверить, что это маловероятно. Мне было как-то боязно связывать себя и успех, тем самым как бы умаляя достоинства моих уже порядком поднакопившихся сочинений, из коих всего лишь восемь стихотворений увидели свет в тонких малотиражных журналах.

Я выбрала одно неопубликованное стихотворение, которое высоко ценила, несмотря на то что его заворачивали из восьми редакций и оно на протяжении года возвращалось с неизменной утренней почтой к родным пенатам в конверте, который я посылала вместе с ним, снабдив маркой и обратным адресом. Может быть, выпавший этому стихотворению жребий парии и заставил меня его полюбить. Старая дама теребила шиншиллу, вцепившись длинными красными ногтями в серебристо-серый мех. Стихотворение называлось «Metamorphosis»[11].

Как эта боль актиниям знакома, Что, в страхе отклониться от природы, Стремятся все ж — упрямо, своенравно — Дышать иным дыханьем, превращаясь В тварь из цветка, и пытка длится вечно.

Когда я читала приведенную первую строфу, явился мой любовник Лесли, открыв дверь полученным от меня ключом. Он был высок и сутуловат. Свежий цвет молодого лица оттеняла белокурая прядь, которая свисала ему на глаза. Я им гордилась.

— Как поживаете? — спросила Эдвина, когда я их познакомила. Она еще раньше мне объяснила, что раз у нее плохая память на лица и имена, то она со всеми здоровается одинаковым «Как поживаете?» — на тот случай, если встречалась раньше.

— Благодарю, прекрасно, — сказал Лесли, забывая ответить ей тем же. Он частенько выводил меня из себя неучтивостью в мелочах. Весь в своих многочисленных личных проблемах, он был слишком большой эгоист, чтобы отвлечься от них сейчас, когда я дарила ему это великолепное привидение, Эдвину, — древний, морщинистый, накрашенный призрак в роскошных мехах.

Пока он стягивал пальто и усаживался на диване-кровати, Эдвина любезно осведомилась:

— Какова ваша профессия, сэр?

— Я критик, — сказал Лесли.

И вдруг Лесли утратил для меня всякое очарование. Последнее время такое находило на меня все чаще и чаще. И дело кончалось ссорой. Лесли сидел как чурбан, позволяя обращаться к себе с вопросами, но не в силах забыть о собственной персоне с ее тревогами, и его молодое лицо и хорошее здоровье подчеркивали старческую проницательность Эдвины, ее алые ногти, блестящий, жадный до жизни взгляд. В кармане его пальто я углядела горлышко бутылки, которую он, видимо, намеревался распить вместе со мной. Я ее вытащила — контрабандное алжирское вино.

— Музыкальный критик? — спросила Эдвина.

— Нет, литературный. — Он повернулся ко мне: — Кстати, ты тут читала стихотворение — что там за строчка «Дышать иным дыханьем»?

Я отложила бутылку и взяла стихотворение.

— Они думают, у меня не хватает, — заявила Эдвина. — Но у меня хватает. Ха!

— Очень неудачная строчка, — сказал Лесли.

Я прочитала вслух «Дышать иным дыханьем, превращаясь…» Мне показалось, что Лесли прав, но я спросила:

— Чем она тебе не понравилась?

— В этой бутылке есть что-нибудь? — сказала Эдвина.

Лесли ответил:

— Слишком бледно. И повтор режет слух.

Я сказала:

— Сухое алжирское, Эдвина. Я бы с удовольствием вам предложила, да боюсь, вам от него плохо будет.

— Дай-ка открою, — сказал Лесли, по-хозяйски извлекая штопор. К моим сочинениям у него было двойственное отношение: ему часто нравилось, чт#243; я пишу, но не нравились мои планы публиковать написанное. Из-за этого я отвергала большинство его критических замечаний. Что до литературного критика, то у него были основания таковым называться, поскольку он рецензировал книги для еженедельника «Тайм энд тайд» и для ряда тонких журналов, хотя на жизнь зарабатывал службой у юриста.

Он откупорил бутылку под уверения Эдвины, что глоточек алжирского ей вполне по силам.

В дверь постучали. Это оказались гневливый привратник и мой хозяин мистер Алекзандер.

— Звонят по городскому к мистеру Алекзандеру, жутко неудобно, — сообщил привратник.

Сам мистер Алекзандер добавил:

— Коммутатор вышел из строя. На сей раз я уж позволю вам поговорить от меня из гостиной — ваш знакомый утверждает, что вы ему срочно нужны, но попрошу вас позаботиться, чтобы ваши знакомые впредь не нарушали мой покой.

Он продолжал в том же духе, пока я шла за ним в гостиную, где его жена в диадеме из своих черных волос сидела, вытянув длинные ноги.

Звонил сэр Квентин.

— Матушки нет дома, — начал он, — и мы…

— Она у меня. Я ее привезу.

— Ох, как же мы изволновались, дорогая моя мисс Тэлбот. С вами было очень трудно связаться. Миссис Тимс…

— Пожалуйста, не звоните больше по этому номеру, — сказала я. — Хозяева возражают.

Я повесила трубку и принялась извиняться перед Алекзандерами:

— Понимаете, пожилая дама…

Они взирали на меня с ледяной неприязнью, будто самый звук моего голоса был для них оскорбителен. Я быстро вернулась к себе и застала Лесли с Эдвиной весело выпивающими на пару. На Лесли начало действовать обаяние Эдвины. Он читал ей мое стихотворение, не оставляя от него камня на камне.

Он согласился отвезти Эдвину домой, вышел кому-то там позвонить и поймать такси; машину он подогнал к самым дверям.

— Потом поеду прямиком к себе, — сообщил он, поддерживая ковыляющую Эдвину. — Мне нужно лечь пораньше.

— Мне тоже, — сказала я. — Нужно об очень многом подумать.

— Он вас ревнует, Флёр, — сказала Эдвина, но я не поняла, что она имеет в виду.

Когда ее усаживали в такси, она спросила:

— У вас в комнате настоящий Дега?

— Художник его школы, — сказала я.

Лесли рассмеялся от всей души. Я помахала им на прощанье и вернулась к себе. Помнится, я поглядела на эту картину — экипаж, а в нем две женщины с красными помпонами на твердых коричневых шляпках — и еще подумала: как ее можно было принять за Дега?! Картина была английская, подписанная «Дж. Хэйлар. 1863».

Я начала прибирать и готовиться ко сну, в целом глубоко довольная прожитым днем, когда на улице у меня под окном раздался женский голос, распевающий «За счастье прежних дней». Это был условный сигнал; им пользовались лишь немногие из моих друзей, давая знать, чтобы я впустила их в позднее время, не навлекая на себя нареканий со стороны неумолимой администрации и обслуживающего персонала. Открыв окно и выглянув на улицу, я с изумлением различила при свете фонаря массивную фигуру Дотти, жены Лесли; время шло к полуночи, и до этого она заявлялась сюда так поздно лишь тогда, когда рассчитывала застать у меня своего мужа. Я решила, что произошло нечто непредвиденное.

— Что случилось, Дотти? — сказала я. — Лесли здесь нет.

— Знаю. Он позвонил, что подбросит до дома твою знакомую, а затем отправится в Сохо на какое-то литературное сборище, от которого не смог отвертеться. Флёр, нам надо поговорить.

Я услышала, как у меня над головой отворили окно, но смотреть не стала, — и без того было ясно, что это кто-то из Алекзандеров и сию минуту подымется шум. Я только сказала:

— Сейчас открою.

Окно наверху захлопнулось. Я сошла вниз и впустила Дотти. Ее симпатичное лицо было укутано в шарфики, благоухавшие «Английской Розой».

Я налила ей алжирского. Она расплакалась.

— Лесли, — сказала она, — использует нас обеих как ширму. У него есть кое-кто еще.

— Кто именно? — сказала я.

— Пока не знаю. Какой-то молодой поэт, мужчина, это известно наверняка, — ответила Дотти. — «Любовь, которая себя назвать не смеет».

— С мальчишкой связался, — сказала я в лоб, тем самым усугубив страдания Дотти.

— Тебя это не удивляет? — спросила она.

— Не очень.

Мне было любопытно, как он умудряется на всех нас выкраивать время.

— Меня просто ошеломило, — сказала Дотти, — и уязвило. Ранило в самое сердце. Ты не представляешь, как я страдаю. Возьму обет — буду девять дней бить поклоны нашей пресвятой Богородице Фатимской. Ох, Флёр, когда я узнала, что ты его любовница, я и то не страдала так, потому что…

Я ее оборвала, придравшись к словечку «любовница», которое, как я подчеркнула, подразумевает нечто совершенно отличное от моей свободной связи с бедняжкой Лесли.

— Почему ты сказала «с бедняжкой Лесли», почему он «бедняжка»?

— Потому что не может разобраться в собственной жизни, никак с ней не сладит, и это яснее ясного.

— Он называет тебя своей любовницей, не я.

— Он преувеличивает. Бедняжка Лесли.

— Что же мне делать? — вопросила она.

— Можешь от него уйти. Можешь остаться.

— Как быть, ума не приложу. Я так страдаю. Я ведь всего-навсего человек.

Я знала, что рано или поздно услышу про то, что она всего-навсего человек. И предчувствовала, что вскоре она примется обвинять меня в бесчеловечности. Внезапно меня озарило.

— Можешь написать автобиографию, — сказала я. — Можешь вступить в «Общество автобиографов». Те, кто в нем состоит, пишут свои правдивые жизнеописания и отдают на хранение сроком на семьдесят лет, чтобы не обидеть живущих. Глядишь, тебе и полегчает.


Я легла в третьем часу. Помню, как деяния этого дня, полного непостижимой жизни, снова прошли перед моим мысленным взором. Я уснула с непривычным чувством, будто грусть и надежда встретились и взяли друг друга за руки.