"Умышленная задержка" - читать интересную книгу автора (Спарк Мюриэл)

1

Однажды в середине двадцатого века я сидела на старом лондонском кладбище в районе Кенсингтона — тогда еще могилы не успели сровнять с землей, и тут молодой полисмен сошел с дорожки и направился по газону прямо ко мне. Он застенчиво улыбался, словно собирался пригласить меня на партию в теннис. Его всего лишь интересовало, чем это я тут занимаюсь, но приставать с вопросами он явно не хотел. Я сказала, что пишу стихотворение, и предложила ему бутерброд. Он отказался: только что пообедал. Мы немного поболтали, затем он попрощался, сказал, что могилы, верно, очень старые, он желает мне удачи и так приятно было хоть с кем-то перемолвиться словом.

Этим днем завершался целый период в моей жизни, но тогда я про то еще не знала. Занимаясь стихотворением, я просидела на каменном надгробии викторианских времен, пока не зашло солнце. Жила я близко, в комнате с газовым камином и газовой же конфоркой; чтобы включить газ, требовалось сунуть в щель старую монетку[1], пенс или шиллинг, — что хотелось или имелось. Бодрость и жизнерадостность не оставляли меня. Я искала работу, и это по здравом размышлении должно было меня угнетать, но почему-то совсем не угнетало. Не действовало мне на нервы и свинство моего домовладельца, недомерка по имени мистер Алекзандер. Я с неохотой возвращалась к себе, зная, что он может меня подстеречь. За комнату я платила исправно, но он приставал, чтобы я сменила ее на другую в его же доме — побольше и подороже: он-то видел, что единственная моя комнатенка захламлена книгами и бумагами, сумками и коробками, запасами провизии и тем, что оставляли после себя бесконечные гости, забредавшие на чай или являвшиеся на ночь глядя.

Пока что я успешно отражала его претензии, сводившиеся к тому, что я фактически живу на две комнаты, а плачу за одну. Однако свинство домохозяина вызывало у меня острый интерес. Рослая миссис Алекзандер неизменно держалась в тени, когда речь заходила о найме квартир, дабы ее, чего доброго, не приняли за домовладелицу. Волосы у нее всегда отливали черным глянцем — только что от парикмахера, ногти сияли красным лаком. При встречах в парадном она вежливо раскланивалась — как простая жилица, хотя и повыше классом. Вежливо улыбаясь в ответ, я должным образом впитывала ее каждой клеточкой мозга. Против Алекзандеров я ровным счетом ничего не имела, разве что они хотели навязать мне более дорогую квартиру. Выставь он меня на улицу, я бы и тогда не держала на них особого зла, в основном это бы вызвало у меня острый интерес. Я чувствовала, что в известном смысле мистер Алекзандер воплощает совершенное свинство, отборнейшее и непревзойденное. И хотя мне не хотелось встречаться с ним по пути в свою комнату, я прекрасно понимала, что, доведись нам столкнуться, я и из этого кое-что извлеку: я знала, что во мне сидит некий Daemon[2] и ему доставляет радость видеть людей такими, каковы они на самом деле, больше того — в их самом скрытом существе и сути.

В то время у меня было много дивных знакомых, исполненных добра и зла. Я тратила последние пенсы, но была крепка духом, тем более что совсем недавно бежала из «Общества автобиографов» (некоммерческая организация), где меня считали помешанной, если не злоумышленницей. Я расскажу вам об «Обществе автобиографов».


За десять месяцев до того дня, когда я сидела среди ветхих могил на кенсингтонском кладбище, писала стихотворение и болтала с застенчивым полисменом, пришло письмо, начинавшееся: «Дорогая Флёр!»

«Дорогая Флёр!» Имя мне выпало при рождении по воле случая, как оно всегда получается, когда неизвестно, что выйдет из нас в будущем. Не то чтобы я уродилась дурнушкой, но только я и «Флёр»[3] не подходим друг другу, и все же имя свое носить приходится, как всем безнадежным Надеждам, робким Викториям, бесславным Владиславам и неверующим Анжеликам, с которыми нас сводит долгая жизнь с ее переменчивостью и контактами; как-то я встретила одного Ланселота, и, смею уверить, у него не было ничего общего с рыцарем.

Впрочем, все это так, к слову. «Дорогая Флёр! — начиналось письмо. — Я, похоже, нашла тебе место…» И так далее, очень скучно. Писала знакомая, желавшая мне добра, я уже не помню, как она выглядела. Почему я не выбросила все эти письма? Почему? Они хранятся в аккуратных тоненьких папках, перевязанные красной тесьмой, разобранные по годам — 1949, 1950, 1951 и т. д., и т. д. Меня учили на секретаршу; возможно, я инстинктом чувствовала, что письма надлежит подшивать, и уж наверняка понимала, что в один прекрасный день они будут представлять интерес. То есть сами по себе они не очень-то интересны. К примеру, где-то в это время, накануне 1950-го, пришло напоминание из книжной лавки — просили заплатить по счету, в противном же случае грозили «предпринять дальнейшие шаги». Я тогда была в долгах у книгопродавцев, причем некоторые проявляли ко мне снисходительность, а другие нет. В тот раз я, помнится, нашла письмо о «дальнейших шагах» вполне забавным и решила его сберечь. Может быть, я написала в ответ, что дальнейшие их шаги, неотвратимо ко мне приближающиеся, повергают меня в трепет, а может, только подумала написать. В конце концов я, видимо, заплатила, потому что сохранилась расписка на 5 фунтов 8 шиллингов 9 пенсов. К книгам я всегда вожделела: почти все мои счета были за книги. У меня завелось какое-то очень редкое издание — и я отнесла его в другую лавку, чтобы погасить долг. Библиофилка из меня была никакая, в книге меня интересовало только содержание, а редкая она или нет — это было не важно. Я постоянно брала книги в публичной библиотеке, но часто, подгоняемая жаждой приобретательства, заглядывала и в книжные магазины, где, увидев, скажем, «Собрание стихотворений» Артура Клафа или полного Чосера, заводила с продавцом разговоры, которые завершались очередным счетом.

«Дорогая Флёр! Я, похоже, нашла тебе место!»

Я написала в Нортумберленд по указанному адресу, нахваливая себя как потенциальную секретаршу. Неделю спустя я села в автобус и поехала в отель «Беркли» на собеседование с моим новым работодателем. Было шесть часов вечера. Я боялась опоздать из-за часа пик и поэтому приехала раньше времени. Но он уже ждал меня, и, когда я спросила о нем у портье, он поднялся из ближнего кресла и подошел ко мне.

Он был выше среднего роста, тонкий, седой, с худым лицом и высокими скулами, на которых играл румянец, хотя лицо было бледное. Фигура у него казалась чуть-чуть перекошенной — правое плечо вроде бы выдавалось вперед, словно он изготовился к рукопожатию. Всем своим видом он давал почувствовать, что вы имеете дело с личностью незаурядной. Он представился: сэр Квентин Оливер.

Мы сидели за столиком, потягивая сухой херес. Он спросил:

— Флёр Тэлбот… вы наполовину француженка?

— Нет. Просто матери нравилось это имя.

— Ага, любопытно… Ну что ж, позвольте-ка я введу вас в курс дела.


Он предложил мне жалованье урожая 1936 года, а на дворе стоял 1949-й, новые времена. Но я заставила его немного повысить первоначальную цифру и согласилась — работа обещала открыть совершенно новые для меня сферы жизни.

— Флёр Тэлбот… — цедил он за столиком в «Беркли». — Вы не в родстве с Тэлботами из «Тэлбот-Грейндж»? С достопочтенным Мартином Тэлботом, вы понимаете, о ком идет речь?

— Нет, — сказала я.

— С ними, стало быть, не в родстве. Впрочем, есть еще Тэлботы из рафинадного концерна «Финдли». Это сахарные короли. С ней мы большие друзья. Очаровательное создание. Для него, на мой взгляд, слишком хорошая партия.

Лондонская квартира сэра Квентина находилась на Халлам-стрит, неподалеку от центра. Туда я и ходила работать с десяти утра до половины шестого вечера, минуя по дороге здание Би-Би-Си, где всегда мечтала получить место, но так и не получила.

В дом на Халлам-стрит меня каждое утро впускала экономка, миссис Тимс. В первый день сэр Квентин представил ее как «Берил, миссис Тимс», каковую она с великосветским акцентом тут же исправила на «миссис Берил Тимс», и мне пришлось торчать в прихожей, не сняв пальто, пока они препирались из-за этих тонкостей. Он вежливо указал на то, что поскольку до развода она именовалась миссис Томас Тимс, то в настоящее время, если уж соблюдать точность, она является Берил, миссис Тимс, а форму «миссис Берил Тимс» уж ни в коем случае нельзя считать принятой. На что миссис Тимс заявила, что готова предъявить соцстраховскую карточку, карточки на продукты и удостоверение личности в доказательство того, что она — миссис Берил Тимс. Сэр Квентин высказал мнение, что ведомственные чиновники, выписавшие ей означенные документы, не были достаточно информированы. Позже, добавил он, он покажет ей по справочнику, чт#243; следует понимать под правильными формами обращения. Затем он обратился ко мне:

— Вам, надеюсь, сварливость не свойственна. Сварливая женщина что дождь на дырявую крышу — так гласит Святое писание, вот только не помню, у Екклезиаста или в Книге притчей Соломоновых. Вы, надеюсь, не очень разговорчивы?

— Я совсем не разговорчива, — ответила я, что было правдой, хотя слушать я очень любила: во мне вызревал мой роман, мой первенец. Я сняла пальто и небрежно бросила утонченной миссис Тимс; та схватила его в охапку и удалилась, демонстративно припечатывая паркет каблуками. Удаляясь, она презрительно поглядывала на пальто, вещь дешевую, из тех, что тогда выпускались под маркой «Предмет первой необходимости». В то время вся нация носила «предметы первой необходимости» — их можно было отличить по ярлыку с двумя пересекающимися полумесяцами. Многие из состоятельных, кто мог позволить себе отовариваться в дорогих модных лавках, предпочитали, однако, покупать «предметы первой необходимости», неизменно пуская при этом в ход, как я успела заметить, стандартный оборот — «вполне приемлемо». На такие оборотики у меня всегда острый слух.

Но в глазах Берил Тимс мое пальто не было вполне приемлемым.

Я прошла за сэром Квентином в библиотеку.

— «Заходите, не стесняйтесь», — молвил мухе паучок»[4], — произнес сэр Квентин, и я отметила его остроумие признательной улыбкой, что, как я догадывалась, входило в мои служебные обязанности.

На собеседовании в «Беркли» он сообщил, что меня ожидает работа «…литературного характера. Мы образуем группу. Группу, могу добавить, едва ли заурядную. Вы будете заниматься весьма интересным делом, хотя, разумеется, вам придется взять на себя организационные вопросы, машинописную работу и еще — это мерзкое американское словечко — стенографию, да, и по канцелярской части у нас в настоящий момент все чудовищно запущено, тут придется навести порядок. Вы, мисс Тэлбот, сами разберетесь, что к чему».

Когда собеседование подходило к концу, я спросила, не заплатит ли он мне уже после первой недели, потому что я никак не протяну целый месяц. Он весь подобрался — это его покоробило. Вероятно, он решил, что я собираюсь проработать неделю и уже тогда решать, остаться у него или нет; так оно отчасти и было, но и деньги мне тоже были нужны позарез.

— Ну разумеется, раз уж вы в такой нужде, — произнес он, словно речь шла о приступе морской болезни. А я все время ломала голову, почему он назначил встречу в одной из лондонских гостиниц — работать-то мне предстояло у него дома.

Теперь, впустив меня к себе в дом, он сам ответил на этот вопрос:

— Далеко не всем, мисс Тэлбот, открыты двери этого дома.

Я согласилась, что так же поступаем и все мы, и обвела комнату глазами; книг я не увидела — они стояли за стеклами. Но мое «и все мы» пришлось не по вкусу сэру Квентину: оно нас уравнивало. Он принялся объяснять мне, что я не так его поняла.

— Я имею в виду, — сказал он, — что мы образуем совершенно особый круг и цели у нас особо деликатного свойства. То, чем вы будете заниматься, — глубокая тайна. Прошу вас об этом не забывать. Я провел собеседование с шестью молодыми дамами, мисс Тэлбот, прежде чем остановил свой выбор на вас, и прошу об этом не забывать.

Сейчас он восседал за роскошным письменным столом, откинувшись в кресле, полузакрыв глаза и сведя кончики пальцев на уровне груди. Я сидела за тем же столом напротив.

Он мановением руки указал на большой застекленный шкаф старинной работы.

— Там, внутри, — произнес он, — кроются тайны.

Я не испугалась. Что он маньяк — это было ясно, и до меня, конечно, сразу дошло, что от него, пожалуй, ничего хорошего ждать не приходится, но ни в голосе, ни в поведении сэра Квентина я не уловила никакой прямой угрозы для себя лично. Однако была начеку и, говоря по правде, заинтригована. Роман, что я тогда писала, мой первенец «Уоррендер Ловит», заполнял всю мою жизнь. Я сама поражалась тому, как на протяжении работы над ним, начиная с самой первой главы, персонажи и положения, образы и обороты, без которых моя книга никак не могла обойтись, просто-напросто являлись непонятно откуда. Как магнит я притягивала нужный мне жизненный материал. И не то чтоб я воспроизводила его зеркально или дословно. Мне бы и в голову не пришло описывать сэра Квентина с натуры. Но меня осчастливил его подарок — сведенные кончики пальцев и просквозившее в словах, какими он сопроводил мановение в сторону шкафа, — «Там, внутри кроются тайны» трепетное откровение: как же он хотел произвести впечатление, до чего жаждал уверовать в самого себя. Я могла бы тут же отказаться от места и больше с ним не встречаться, ни разу о нем и не вспомнить, но две эти детали (и еще кое-что) все равно бы остались со мной. Я чувствовала себя сродни тому шкафу орехового дерева, на который он мне указал. Здесь внутри кроются тайны, подумалось мне. В то же время я внимательно слушала сэра Квентина.

После всех этих лет я привыкла к таким вот вспышкам творческого прозрения в повседневной житейской суете, но тогда они мне еще были в новинку. Точно так же стимулировала меня и миссис Тимс. Страшная женщина. Но для меня — восхитительно страшная. Должна признаться, что в сентябре 1949-го я не имела и малейшего представления о том, смогу ли дописать «Уоррендера Ловита». Но для творческого стимула было совершенно неважно, хватит у меня сил закончить книгу или нет.

Сэр Квентин продолжал вводить меня в курс дела, когда миссис Тимс принесла почту. Ее сэр Квентин проигнорировал, зато обратился ко мне:

— Я разбираю корреспонденцию только позавтракав: эта процедура слишком нервирует. — (Напомню, что в те времена почту разносили в восемь утра и те, кто не ходил на службу, читали письма за завтраком, а те, кто ходил, — в общественном транспорте.) — Слишком нервирует.

Тем временем миссис Тимс подошла к окну и сказала:

— Умерли.

Она имела в виду розы, чьи лепестки устилали поверхность стола вокруг вазы. Собрав лепестки, она стряхнула их в вазу и взяла ее, чтобы вынести. При этом она глянула в мою сторону и перехватила мой внимательный взгляд. Взгляда я не отвела, сидела, уставившись в ту же самую точку, словно витала мыслями где-то в другом месте, так что, может быть, мне и удалось внушить ей, что я вовсе за ней не следила, а просто смотрела в ее сторону, думая о чем-то другом, а может, мне и не удалось ее одурачить, тут ведь не скажешь наверняка. Она так и вышла, все бормоча про мертвые розы, всей своей повадкой очень напоминая жену одного моего знакомого, и походка у миссис Тимс была такая же.

Моим вниманием завладел сэр Квентин — он ждал, чтобы экономка наконец оставила нас в покое, полузакрыв глаза, по-молитвенному сложив ладони, локтями упершись в подлокотник и сведя кончики пальцев.

— Человеческая природа, — произнес сэр Квентин, — явление весьма удивительное, я нахожу ее весьма удивительной. Вы слышали старую поговорку «Правда чуднее вымысла»?

Я сказала, что слышала.

Стоял сухой солнечный день сентября 1949 года. Я, помнится, покосилась на окно — по кисейным занавескам бегали солнечные блики. У моих ушей хорошая память. Если я и вспоминаю какие-то прошлые встречи или старые письма вызывают их из забвения, то первыми накатывают звуковые образы и только потом — зрительные. Поэтому мне запомнилось, как говорил сэр Квентин, что именно и интонация, с какой он ко мне обратился:

— Мисс Тэлбот, вас мои слова интересуют?

— Ну конечно. Да, я согласна, правда чуднее вымысла.

Я-то думала, что он слишком занят собственной персоной, чтобы заметить, как я повернулась к окну. Отвела же я глаза для того, чтобы не дать ускользнуть кое-каким безотчетным мыслям.

— У меня есть друзья, — произнес он и сделал паузу, чтобы я переварила сказанное. Проникшись чувством долга, я теперь ловила глазами каждое его слово. — Очень важные друзья, Очень Важные Лица. Мы образуем общество. Вы имеете представление об английских законах против клеветы? Дорогая моя мисс Тэлбот, законы эти весьма однозначны и весьма суровы. Нельзя, например, бросать тень на честь дамы, хотя кому это может понадобиться, если речь идет о настоящей даме; рассказывать же правдиво историю собственной жизни, что, естественно, затронет здравствующих ныне людей, — такое вообще невозможно. И знаете, что мы придумали, мы, у кого за плечами незаурядная, подчеркиваю — не-заурядная, жизнь? Знаете, что мы придумали, чтобы зафиксировать для потомства свой опыт?

Я сказала, что не знаю.

— Мы образовали «Общество автобиографов». Все мы начали писать мемуары — правду, всю правду и только правду. И мы поместим их в безопасное место на семьдесят лет, пока не уйдут из жизни все те, кто в них упомянут.

Он показал на объемистый шкаф, слабо освещенный солнцем, пробивающимся сквозь сборки кисейных занавесок. Я мечтала очутиться на улице — погулять в парке и поразмышлять над характером сэра Квентина: мне вполне хватало того, что я уже узнала.

— Такие бумаги следует держать в банковском сейфе, — сказала я.

— Прекрасно, — утомленно заметил сэр Квентин. — Вы абсолютно правы. Возможно, наши биографические воспоминания в конце концов там и осядут. Но не будем забегать вперед. Должен вам сообщить, что большинство моих друзей не имеют навыков к литературному изложению; у меня же к нему врожденная склонность, так что я взял на себя общее руководство проектом. Все они, разумеется, люди очень родовитые и живущие полной, весьма полной жизнью. Так или иначе, но это дни послевоенных перемен. Многого ожидать не приходится. Короче, дело в том, что я помогаю им писать их собственные воспоминания, на которые у них не хватает времени. Мы устраиваем дружеские собрания, встречи, посиделки и тому подобное. Когда все как следует наладится, начнем собираться в моем поместье в Нортумберленде.

То были его собственные слова, и я упивалась ими. Их я обдумывала, возвращаясь домой через парк. Они уже стали и моим воспоминанием тоже.


Сперва я решила, что сэр Квентин сколачивает себе капитал на этом бизнесе с воспоминаниями. «Общество», как он его называл, насчитывало тогда десять человек. Он дал мне пухлый список участников с приложением биографических данных, отобранных таким образом, что в действительности они больше говорили о сэре Квентине, чем о тех, кого он описывал. Хорошо помню, с каким трепетным восторгом читала я:

«Генерал-майор сэр Джордж К. Биверли, бар-т, кав-р Орд. Брит. Имп. 2 ст., орд. «За Безупреч. Службу», в прошлом служил в знаменитом «отборном» полку Синих[5], ныне преуспевающий, весьма преуспевающий коммерсант (конторы в Сити и на континенте). Генерал сэр Джордж — кузен этой пленительной, этой бесконечно пленительной хозяйки салона леди Бернис «Гвардеец» Гилберт, вдовы бывшего поверенного в делах в Сан-Сальвадоре сэра Альфреда Гилберта, кав-ра орд. св. Михаила и св. Георгия 2 ст., Орд. Брит. Имп. 2 ст. (1919), чей портрет кисти этого знаменитого, этого прославленного портретиста сэра Эймоса Болдуина, кав-ра Орд. Брит. Имп. 2 ст., украшает великолепную Северную Столовую в Ландерс-Блейс, графство Бедфордшир, одном из семейных поместий матери сэра Альфреда, несравненной покойной графини Марии-Луизы Торри-Гил, друга Его Велич. Жога, короля Албанского, и миссис Уилкс, каковая находилась в дружеских отношениях с сэром К., автором этих строк, будучи дебютанткой в Санкт-Петербурге и являясь дочерью капитана Конной гвардии на службе у покойного царя; впоследствии вступила в брак с британским офицером лейтенантом Уилксом».

Мне это показалось стихотворением в прозе, и я мгновенно представила сэра Квентина, при том что был он на добрых тридцать пять лет старше меня, в виде серьезного малыша, который самозабвенно возводит из своих кубиков игрушечный замок с башенками и рвом; и опять же я мысленно уподобила это произведение искусства — описание генерал-майора сэра Джорджа К. Биверли со всеми его проч. и проч. — мельчайшей частице кристалла, скажем серы, увеличенной в шестьдесят раз и заснятой в цвете, так что она напоминает какую-нибудь замысловатую бабочку или экзотический анемон. По одной этой первой записи в списке сэра Квентина я мысленно подобрала к его трудам несколько художественных аналогий и поняла — все в то же мгновенье, — сколько религиозного рвения он в это вложил.

— Вам нужно изучить этот список, — сказал сэр Квентин.

Тут одновременно зазвонил телефон и распахнулась дверь в кабинет. Сэр Квентин поднял трубку и произнес: «Слушаю», с ужасом взирая на дверь. В комнату неверной походкой вошла высокая, худая, бесконечно старая женщина, вся в сияющем ореоле — в основном за счет нескольких ниток жемчуга на черном платье и яркого серебра волос. У нее были глубоко посаженные глаза и довольно дикий взгляд. Сэр Квентин тем временем распинался в трубку:

— Ах, Клотильда, дорогая моя, как я рад — одну минуточку, Клотильда, тут меня отвлекают…

Старуха приближалась, улыбка на ее лице с растрескавшимся слоем грима зияла, как кровавая рана.

— Кто эта девушка? — спросила она, имея в виду меня.

Квентин накрыл трубку ладонью.

— Умоляю, — страдальчески прошептал он, махая свободной рукой, — я разговариваю с баронессой Клотильдой дю Луаре.

Старуха взвыла. Предполагаю, что это был смех, но с уверенностью сказать не берусь.

— Ее я знаю. Думаешь, у меня не все дома? — Она повернулась ко мне. — Он думает, у меня не все дома.

Я обратила внимание на ее ногти, отросшие и загибающиеся внутрь наподобие когтей; маникюр был темно-красный.

— У меня все дома, — сказала она.

— Матушка! — произнес старый сэр Квентин.

— Ну и сноб же он! — взвизгнула его мать.

В эту минуту объявилась Берил Тимс и неумолимо оттеснила старую даму из кабинета; уходя, Берил свирепо на меня поглядела. Сэр Квентин с многочисленными извинениями вернулся к прерванному телефонному разговору.


Снобизм его был безмерен. Но в некотором смысле он был для таких, как я, слишком уж большим демократом. Он искренне верил, что таланты, хотя природа и распределяет их неравномерно, со временем могут быть пожалованы вместе с титулом или переданы с родовым наследством. Что до воспоминаний — так на то и «негры», чтобы писать или выдумывать их вместо мемуаристов. Подозреваю, что в глубине души он верил, будто чашка веджвудского фарфора, из которой он манерно потягивал чай, обязана своей ценностью тому факту, что социальная система воздала должное семейству Веджвудов, а не фарфору, какой оно умудрилось произвести.

К концу первой недели меня допустили до тайн, запертых в шкафу у сэра Квентина в кабинете. Там лежали десять неоконченных рукописей — творения членов «Общества автобиографов».

— В завершенном виде эти труды, — заявил сэр Квентин, — окажут пользу будущему историку и одновременно произведут небывалый фурор. Вы, верно, легко сможете исправить любые ошибки или огрехи по части формы, синтаксиса, стиля, характеров, фабулы, местного колорита, описаний, диалога, композиции и прочих мелочей. Эти бумаги вам предстоит перепечатывать на машинке в условиях строжайшей тайны, и если вы удовлетворите всем требованиям, то впоследствии вам разрешат присутствовать на некоторых собраниях «Общества» и вести протокол.


Его престарелая матушка появлялась в кабинете, как только умудрялась ускользнуть от Берил Тимс. Я предвкушала ее внезапные налеты, когда она врывалась, размахивая своими красными когтями и обличая крякающим голосом сэра Квентина в снобизме.

Поначалу я сильно подозревала, что сэр Квентин — дутый аристократ. Однако, как выяснилось, он был именно тем, кем представлялся, — выпускником Итона и кембриджского Тринити-Колледжа, членом трех привилегированных клубов, из которых я запомнила только два: «Уайтс» и «Бани», больше того, баронетом, а его занятная матушка — дочерью графа. Я была права, но лишь отчасти, когда объясняла его снобизм тем, что все перечисленное он решил обратить в доходный промысел. Мне в первую же неделю пришло на ум, как запросто он смог бы использовать для шантажа запертые в шкафу тайны. Прошло порядочно времени, пока я выяснила, что как раз этим-то он и занимается; только не деньги ему были нужны.

Возвращаясь домой в седьмом часу сквозь золотистые сумерки той дивной осени, я обычно доходила до Оксфорд-стрит, садилась в автобус, доезжала до «Уголка ораторов», пересекала Гайд-Парк и выходила к Королевским Воротам. Меня заинтриговал необычный характер моей новой работы. Я ничего не записывала, но вечерами большей частью работала над моим романом, и дневные впечатления, перегруппировываясь у меня в голове, складывались в два женских образа, что я вывела в «Уоррендере Ловите», — Шарлотты и Пруденс. Не то чтобы моя Шарлотта была полностью списана с Берил Тимс, отнюдь нет, да и старуха Пруденс вовсе не была копией матушки сэра Квентина. Персонажи сами собой возникали в моем подсознании — как сумма всего, что я знала о других, и моей собственной скрытой натуры; по-другому со мной не бывает. Иной раз я встречаю в настоящей жизни придуманный мной персонаж уже после того, как роман завершен и опубликован. Что касается образа самого Уоррендера Ловита, то в основных своих чертах он сложился и определился задолго до того, как я увидела сэра Квентина.

Сейчас, приступая к этой главе своей автобиографии, я живо вспоминаю, — а было это в те дни, когда я писала «Уоррендера Ловита» без особой надежды увидеть книгу опубликованной, но подгоняемая одним лишь навязчивым желанием писать, — как однажды вечером я возвращалась домой через парк, поглощенная мыслями о моем романе и о Берил Тимс, образчике человеческой природы, и вдруг стала посредине дорожки. Мимо шли люди, одни навстречу, другие обгоняя меня, спешили домой, как и я, после трудового дня. Все конкретные соображения о миссис Тимс и воплощаемом ею типе женщины вылетели у меня из головы. Люди шли мимо, мужчины и юноши в темных костюмах и девушки в шляпках и пальто, судя по крою — от портного, а я стояла как вкопанная. Мне совершенно отчетливо подумалось: «Как чудесно ощущать себя писательницей и женщиной в двадцатом веке». То, что я женщина и живу в двадцатом веке, разумелось само собой. А твердое убеждение в том, что я писательница, не покидало меня ни тогда, ни потом. Итак, я стояла на дорожке в Гайд-Парке тем октябрьским вечером 1949 года, а на моей особе чудесным образом, можно сказать, сошлись все эти три обстоятельства, и я, столь счастливая, пошла своей дорогой.

Я частенько думала о Берил Тимс — женщине того типа, который я в конечном счете поименовала Английской Розой. Не то чтобы эти женщины походили на английскую розу, какое там! Но в своих собственных глазах, как я понимала, они ею были. Данный тип вызывал у меня омерзение и одновременно острый интерес — таковы уж были аппетиты моего воображения и жажда все познать до конца. Ее жеманное кудахтанье, когда мы бывали вдвоем, ее жадность собственницы до такой степени пробудили мою творческую бдительность, что я сама начала подчирикивать, чтобы ее раздразнить, и даже, боюсь, ублажала собственную жадность до ее реакций тем, что их провоцировала. Она пришла в восторг от брошки, которая была на мне, — моей лучшей броши, овальной рисованной миниатюры на слоновой кости в оправе из легированной меди. Она изображала девичью головку с распущенными по-сельски волосами. Как тогда было принято, я носила ансамбль — брошь, пальто и юбка в одних тонах, — и Берил Тимс пришла в восторг, увидев брошь у меня на лацкане. Я ненавидела Берил Тимс, сидя с нею на кухне за утренней чашкой кофе и выслушивая ее кудахтанье по поводу моей очаровательной брошки. Я ненавидела ее так люто, что отцепила брошь и отдала ей — во искупление моей ненависти. Но я получила в награду блеск ее глаз и открытый от изумления большой толстогубый рот.

— Вы серьезно? — воскликнула она.

— Ну конечно.

— Она вам не нравится?

— Напротив, нравится.

— Тогда зачем вы ее отдаете? — спросила она с ядовитой подозрительностью человека, которого жизнь, возможно, никогда не баловала. Она приколола брошку на платье. Может, мистер Тимс совсем ее замордовал, подумала я и сказала:

— Берите и носите себе на здоровье, — совершенно искренне. Затем пошла к раковине ополоснуть чашку. Берил Тимс последовала моему примеру.

— У меня на ободке остаются следы от помады, — сообщила она. — Мужчины не любят, когда на чашке или стакане остается помада, правда? Но любят напомаженных. Моей помадой всегда восхищаются — у нее чудесный оттенок. Называется «Английская Роза».

Она и вправду напоминала ужасную женушку моего любовника. Затем последовало:

— Мужчины любят, когда женщина носит украшения.

Стоило нам остаться вдвоем, как разговор сводился к тому, что именно любят мужчины. На второй неделе нашего знакомства она спросила, не собираюсь ли я замуж.

— Нет, я пишу стихи. Мне нравится писать. Замужество только помешает.

Ответ сам пришел ко мне, я ничего не обдумывала заранее, но, видимо, мои слова прозвучали выспренне, потому что она глянула на меня с осуждением и заметила:

— Но ведь вполне можно выйти замуж, завести детей, а стихи писать вечером, уложив маленьких спать.

Я улыбнулась. Хорошенькой я не была, но знала, что от улыбки лицо у меня совершенно меняется, и в любом случае мне удалось вывести Берил Тимс из себя.

Эта ее осуждающая мина живо напомнила мне выражение, появившееся при других обстоятельствах на лице у Дотти, жены моего любовника. Дотти, нужно сказать, была пообразованнее Берил Тимс, но мина была та же самая. Она бросила мне обвинение в связи с ее мужем, что, по-моему, было с ее стороны просто скучно. Я ответила:

— Верно, Дотти, я его люблю. От случая к случаю, когда он не помеха моей поэзии и всему прочему. А вообще-то я принялась за роман, и это требует от меня напряжения всех творческих сил — я, видишь ли, все постигаю через творчество. Так что случаи с Лесли, видимо, поредеют.

Дотти успокоилась — никто, стало быть, не собирается отбивать у нее мужика, но в то же время ужаснулась моему, по ее словам, ненормальному отношению, которое для меня было самым что ни на есть нормальным.

— У тебя голова правит сердцем, — в ужасе изрекла она.

Я сказала, что глупо так говорить. Она знала, что я права, но в решительные минуты цеплялась за общие места. Будучи особой высоконравственной, она в ответ обвинила меня в духовной гордыне:

— Гордыня до добра не доводит, — заявила Дотти.

В действительности вся моя гордыня сводилась к гордости за свое призвание; я ничего не могла с ней поделать и никогда не считала, что она непременно до чего-то «доводит». У Дотти было приятное молодое лицо, полные груди и бедра и толстые лодыжки. Католичка, она была безоглядно предана культу девы Марии и вконец задурила себе голову ее благими милостями; постоянное кудахтанье на тему о Богородице не делало чести изрядному уму Дотти.

Сказав свое слово, Дотти, однако, тем и ограничилась. В ванной у нее я заприметила флакон духов «Английская Роза», что вызвало у меня отвращение, но в то же время порадовало и ублажило, поскольку подтверждало складывающееся о ней представление. Я в жизни многому научилась от Дотти — она давала мне наставления, которыми я с пользой пренебрегала. От меня она ничему полезному не научилась.

Но Берил Тимс была Английской Розой похлеще и пострашнее. К тому же и общаться с ней тогда мне приходилось чаще, чем с Дотти. Однако во всей своей красе она впервые предстала передо мной только через несколько недель, на неофициальном собрании «Общества автобиографов» — тех самых, чьи воспоминания я приводила в грамотный, удобочитаемый вид и перепечатывала на машинке. До тех пор я наблюдала, как Берил ведет себя с сэром Квентином, неизменно прибегая к вызывающему тону, который не вызывал, однако, желаемого эффекта; Берил не могла взять в толк почему, но ведь она была глупой.

— Мужчины любят, когда им перечат, — сказала она мне, — вот только сэр Квентин другой раз совсем не так меня понимает. А у меня еще его мать на руках, разве нет?

С сэром Квентином она вела форменные сражения, пытаясь, ясное дело, возбудить его, — но тщетно. Высокий чин или цепочка титулов одни лишь могли заставить его содрогнуться в пароксизме наслаждения. Но он держал Берил Тимс в состоянии надежды. Я также внимательно наблюдала за отношением Берил к леди Эдвине, матушке сэра Квентина. Берил была при ней тюремщицей и компаньонкой.