"Театральный бинокль." - читать интересную книгу автора (Русаков Эдуард Иванович)ПТИЦЫ ВОЗВРАЩАЮТСЯПрофессор Коркин проснулся от головной боли и от крика птиц. А ведь так хотел выспаться... после вчерашнего-то юбилейного пиршества. Но птички, как известно, просыпаются рано. Вот и сегодня раскричались чуть свет в своих комфортабельных клетках: щегол, скворец, два зеленых попугайчика. Афанасий Данилыч почмокал сухим языком. Во рту было горько. Он поискал глазами стакан с водой — нет стакана. — Катюша! — крикнул он хриплым голосом. — Катя! В комнату вошла жена. — Где мой стакан? — сердито спросил Афанасий Данилыч. — Я всегда ставлю перед сном стакан с водой, а ты каждый раз его убираешь? Что за манеры? Жена молча вышла и через пятнадцать секунд вернулась со стаканом воды. — Птиц кормила? — спросил Афанасий Данилыч. — Нет еще, — буркнула жена. — Какой ты прыткий. Не успел проснуться — и распоряжаешься. — Ах, птички мои, пичужки, голодненькие, — сказал Афанасий Данилыч, морщась от головной боли. — Катюша, дай аспиринчику. Голова разламывается. — Тоже, напился на старости лет, — укоризненно заметила жена, подавая таблетку. — Как-никак, юбилей. Шестьдесят лет — не шуточки. — Вот именно, что шестьдесят, — продолжала ворчать жена. — Мог и воздержаться. Выпил бы рюмочку, чисто символически... а ты! — Ладно, ладно, — отмахнулся Афанасий Данилыч. — Не пили ты меня, ради бога. И так тошно. Лучше птичек покорми. — Потерпят твои птички! — рассердилась жена. — Все равно выпускать будешь. — Это уж непременно. Сегодня — прощальный день, — и Афанасий Данилыч зевнул, потянулся. — Старая традиция — в день рождения — всех птичек на волю! Да, была такая традиция у профессора Коркина: каждый свой день рождения, вот уж лет тридцать, не меньше, он выпускал птиц из клеток. В конце мая погода уже всегда была теплой, летней, и птицы обретали свободу в самое подходящее для вольных полетов время. — Покорми птичек, Катюша, — ласково сказал Афанасий Данилыч. — Не ворчи, моя старушечка. Дай им праздничное угощение! Жена, продолжая тихонько браниться, насыпала корм в птичьи клетки. Попугайчики накинулись жадно, скворец — с достоинством, а щегол продоложал свою песню, делая вид, будто не обращает внимания на еду. — Ишь ты, важничает, — усмехнулся Афанасий Данилыч. — Распелся! — А ты вставать не собираешься? — спросила жена. — Вдруг кто придет? — Кто может прийти в такую рань? — и профессор Коркин снова потянулся. — Да, слушай... Ты мне лучше вот что скажи — как там вчера? Все было в норме? — А ты что — сам не помнишь? — удивилась жена. — Да как-то, знаешь, в тумане... — и он рассмеялся смущенно, — Помню, как начали, помню — ректор тост произносил... потом от кафедры кто-то чего-то... — Эх, ты, — и жена посмотрела на него сурово, — Всем гостям настроение испортил. Наговорил всяких гадостей!.. — Да ты что? — испугался Афанасий Данилыч. — Серьезно, что ли? — Конечно. Размахался руками, раскричался — все вы, мол, бездари, интриганы! — Ой, ой, ой, — застонал Афанасий Данилыч, хватаясь за голову. — Как же это я?.. — Вот уж не знаю, что на тебя нашло. Юбиляр называется. — Обиделись? — А ты как думал? Разве не обидно? Конечно, обиделись. Но это еще не все... не самое главное. — А что такое? — насторожился профессор. — Ты и себя начал грязью поливать. Сам на себя такого наклепал — что прямо хоть в прорубь бросайся. — А что конкретно? — Разве я все упомню? — и она пожала плечами. — Помню, что ты от должности отказывался, от всех степеней и званий, от кафедры... и от премии... — От какой премии? — Ну, от той еще... от Государственной. — Фу ты, господи, — совсем расстроился профессор Коркин. — Это ж надо было — так растормозиться. Да мне ту премию тридцать лет назад давали!.. Кстати, в те времена она по-другому называлась. — Будто я не знаю. — Да-а... значит, говоришь, подпортил я себе юбилей? — Подпортил, Афоня, подпортил. Как теперь коллегам в глаза смотреть будешь? — Ну, ты меня только не очень-то... не запугивай, — нахмурился он. — Я сейчас с похмелья, настроенье и так паршивое, да еще ты тут каркаешь... — А кто виноват? Зачем было напиваться? Юбиляр! Облил всех грязью, себя наизнанку вывернул — очень красиво! — Постой, постой. Не очень-то. Ты скажи — я кого-нибудь конкретно оскорбил? — Как это? — Ну... на личности я переходил? Обидел кого-нибудь персонально? — Вроде, нет... ты про всех сразу говорил, — неуверенно сказала жена. — Тогда — пустяки, — успокоился профессор Коркин. — Тогда не страшно. Все примут за обычный пьяный бред, старческую воркотню. Понимаешь? Традиционное русское самобичевание, — и он подмигнул жене. — Этакий моральный стриптиз... хе-хе!.. этакое проявление купеческой широты и размаха. И он совсем успокоился. Потом, наконец, встал с постели, быстро размялся, сделав несколько гимнастических упражнений, и побежал мелкой рысцой под душ. Минут через десять вышел из ванной комнаты — бодрый, протрезвевший. — Есть будешь? — спросила жена. — Разумеется. Кофе со сливками, булочку с маслом, яйцо в мешочке, сыр «Янтарь», — быстро распорядился профессор.
После завтрака он выпустил всех птиц на волю. В распахнутое окно. И щегла, и скворца, и двух попугайчиков. Щегол улетел сразу, скворец — с достоинством, не спеша, а попугайчики улетать боялись, испуганно смотрели то на профессора, то на бескрайнюю и пугающую свободу. Так, с оглядкой, и улетели. Выпустив птиц, Афанасий Данилыч ушел в свой кабинет. Некоторое время сидел без дела, задумавшись. Потом стал просматривать свежую корреспонденцию — поздравительные письма, телеграммы, открытки. — К тебе пришли! — крикнула жена. — Кто там так рано? — нахмурился профессор. Дверь кабинета распахнулась — и быстрым заплетающимся шагом вошел Новиков. Новиков — ассистент кафедры, которой заведует Афанасий Данилыч. Друг юности, старый биолог с неудачно сложившейся судьбой. Некогда стройный, а ныне отяжелевший, грузный, лысый старик. Афанасий Данилыч казался моложе его лет на десять. А ведь ровесники. — Приветствую дорогого юбиляра, — сказал Новиков, крепко пожимая хозяину руку. — Не мог удержаться, решил заскочить. — А что? Случилось что-нибудь? — осторожно спросил профессор. — Ничего, ничего. Просто — не могу до сих пор успокоиться после ваших вчерашних слов, — и Новиков стал взволнованно прохаживаться по кабинету. — А-а... наболтал я там спьяна... — сказал Коркин, настороженно поглядывая на гостя. — Вы уж не обижайтесь, ради бога. — Почему я должен обижаться? — удивился Новиков. — Вы говорили прекрасно! Ваши слова звучат в моих ушах!.. — Шутите, небось? — Да нет, честное слово! Такой искренности, такого чистосердечного надрыва я давно не слышал. Если честно сознаться — не ожидал. От кого-кого — а от вас, ей-богу, не ожидал. Вы мне всегда казались... ну, консерватором, что ли. Даже реакционером. А тут — надо же! — с таким пафосом!.. Ох, как вы их крыли! — Кого — их? — Ну, всех этих зажравшихся мастодонтов... всех этих маразматиков, интриганов... авантюристов с учеными степенями! — Неужели я прямо так и говорил? — похолодел профессор. — Еще почище. А больше всего мне понравилась ваша самокритика. Особенно — насчет премии. — Да, помню... глупая была шутка, — промямлил профессор. Новиков замолчал, прищурился, покачал головой. — Шутка? — повторил он. — Шутка... Значит, сейчас вы отказываетесь от своих вчерашних слов? — Разумеется, отказываюсь. Пьяный бред. Я уверен, что, кроме вас, никто не принял это всерьез. — Может быть, и так... Значит — шутка? — и Новиков, явно расстроенный, присел на диван, опустил голову. — А я-то, старый дурак... поверил в вашу искренность. Афанасий Данилыч подошел к нему, сел рядом, сочувственно обнял за плечи. — За кого вы меня принимаете, дружище? — укоризненно сказал он. — Что я, мальчишка? Разве бы стал я всерьез произносить все эти глупости? Торжественное мероприятие, юбилей... шестьдесят лет — не шутка!.. Столько важных гостей присутствовало — и чтобы я мог всерьез на них обрушиться с гневными филиппиками?! Чтобы я мог всерьез отказаться от Государственной премии?!.. Да вы что? — Значит — шутка... — Конечно! — несколько торопливо воскликнул Афанасий Данилыч. — А как можно расценить иначе? Согласен, что шутка неудачная... глупая даже шутка — согласен! Но — шутка! Шутка! Розыгрыш! Мистификация! Так и передайте всем прочим. — Никому я ничего передавать не собираюсь, — и Новиков резко встал с дивана. — Все вы, конечно, врете. По пьянке вчера разоткровенничались, а сейчас испугались... — Повторяю — шутил я, шутил! — Ладно, ладно. Не бойтесь. Никто вас за это не накажет. Не те времена. Коркин тихо рассмеялся. — Кто их знает — какие времена будут завтра?.. — заметил он многозначительно. — Да бросьте, пожалуйста, — скривился Новиков. — Уж вам-то чего бояться? Всю жизнь прожили в почете и славе, кафедрой заведуете, биография безупречная, чист как стеклышко... — и он усмехнулся недобро. — Не то, что я, грешный. — А что — ты? Что — ты? — возмутился Афанасий Данилыч. — Все корчишь из себя несчастного страдальца, мученика? Сколько можно? Если уж на то пошло — в своих прошлых бедах ты сам виноват! Сам! — Как же это я сам виноват? — И Новиков удивленно уставился на него. — Что же я — сам себя, что ли, в Воркуту послал? Сам у себя кандидатскую отобрал? Ври, ври, Афоня, да не завирайся. Хоть тридцать лет и прошло, а я все отлично помню. И сессию ВАСХНИЛ помню, и тебя, скромника, пай-мальчика, помню, и хулиганские реплики Лысенко, когда я выступал... тоже помню! — А кто тебя за язык тянул? — быстро сказал профессор. — Кто тебя гнал на трибуну? Кто? Не хотел соглашаться — ну и молчал бы в тряпочку. Я ведь тоже был не очень-то согласен тогда с Трофимом Денисычем... — Ой, не надо. Не ври, ради Христа. — Клянусь! Я был с тобой заодно. Но я понимал, что такое эпоха. Я понимал — что такое Лысенко. Я понимал, что такое мы с тобой. Два щенка, два ничтожных аспиранта... ну, кто мы тогда были? — А кто мы сейчас? — тихо сказал Новиков. — Нет, ты ответь! Ответь! Разве не я был прав — тогда? Разве не я? Да, я за тебя не вступился, не поддержал... зато я сохранил и себя, и нашу идею, и наш материал... я все сохранил, и все это пригодилось потом. Ничто даром не пропало! А вот если бы все были тогда такими смельчаками, как ты, — глядишь, многое бы и сгинуло безвозвратно. Я о науке думал, а ты — о благородном жесте. — Игра слов, — тихо сказал Новиков. — Игра слов, не больше. — Тогда я молчу. — Молчи, молчи. К этому ты привык. Вчера, впервые в жизни, спьяну, ты сказал пару правильных слов... и то — сразу же перетрусил! — Какие такие правильные слова?! — снова возмутился профессор. — Оскорблять уважаемых ученых — это, по-твоему, правильно? Отказываться от Государственной премии — это правильно? — Конечно, правильно. Ведь премию-то тебе дали тогда совсем зря. Ну, что смотришь?.. Разве не так? Вспомни, вспомни хорошенько. В пятидесятом дали премию, а уже в пятьдесят втором выяснилось, что все твои расчеты и выводы были дутыми. И ведь ни один колосок твоей «коркинской золотой» не взошел... На нормальном-то поле — ни один! Где она сейчас, твоя «коркинская золотая»? Где? Покажи мне то поле! Хоть грядочку покажи! Нету ведь — ни грядочки. Так что насчет премии, Афоня, ты вчера очень даже правильно высказался. — У-ух, какой ты, — прошептал, жмурясь, профессор. — Какой ты... озлобленный! Уж сколько лет прошло, тебя полностью реабилитировали, вернули доброе имя, дали работу — пожалуйста, занимайся наукой!.. Так нет же... нет! В тебе одна злость осталась. — В этом не я виноват. — Конечно. Легче всего сваливать на кого-то. — Афоня, прекрати. Мы ведь сейчас одни, без свидетелей. К чему эта демагогия? Ловко ты уклонился от разговора о премии... — Я не уклонился. Пожалуйста. Да, я и без тебя знаю, что многое в моей работе было ошибочным... знаю! Но ведь в науке, как тебе известно, и отрицательный результат имеет положительное значение... — Ну, если так рассуждать — за каждый отрицательный результат надо давать Государственную премию. Афоня, это просто смешно. — Мне ее дали! Дали! Я не сам взял, я не просил, не крал, не обманывал. Я честно трудился — и мне дали! — Ладно, успокойся. Чего уж теперь. И чего ты разгорячился? Про ту премию никто, кроме нас, и не помнит... Профессор Коркин тяжело дышал. Он чувствовал, что голова горит, в висках пульсирует кровь, руки немеют. — Да если каждый... если каждый будет отказываться от премии, — вдруг сказал профессор, — да если каждый будет так, как ты... — Ну — что? — Да если каждый так будет... Все тогда развалится! — Что — развалится? — А все! Все развалится. Новиков пожал плечами. — Тяжело с тобой спорить, Афоня, — сказал он. — И субординация не позволяет... всеж-таки я твой подчиненный. Да и смысла нет — спорить. Пойду-ка я домой. Извини, если растревожил.
Настроение было испорчено. Профессор Коркин выпил еще таблетку от головной боли, потом сердечных капель, но легче не становилось. Нет, это была не тревога, не страх, не ожидание чего-то плохого в ближайшем будущем... это были навязчивые воспоминания. А профессор не любил окунаться в прошлое. Он любил смотреть только вперед. Это был его девиз: только вперед. А тут, видите ли, явился несчастный старикашка, неудачник, злопамятный «друг детства и юности», треклятый ровесник и однокашник. — и сбил его с ровного ритма, поколебал, нарушил правильность давным-давно заведенного механизма. «Черт бы его побрал, этого правдолюбца!» — подумал с досадой профессор, и распахнул окно, надеясь, что свежий воздух его успокоит. Нет, легче не стало. Он прошелся по пустой квартире. Жена куда-то ушла, вероятно, отправилась по магазинам. Вечером предстоял еще один банкет — «домашний вариант», для самых близких. А сейчас — и поговорить не с кем. На стене кабинета висели фотографии детей — сын и дочь, оба взрослые, живут далеко от отца, у каждого своя семья. Пишут редко. Не приезжают. Профессор пошел в другую комнату. «Покормлю-ка я птичек...» — но, увидев пустые клетки, вспомнил, что ведь он сам их недавно выпустил. Никого. Ни души. Ни звука. И вдруг он услышал тихий стук — резко обернулся: на створке форточки, распахнутой наружу, сидел щегол и постукивал клювом в стекло. Словно спрашивал: можно? — Плохая примета... — прошептал Афанасий Данилыч. — Очень плохая примета. И он замахнулся на птицу, прогоняя ее прочь. Но щегол влетел в комнату, заметался под потолком. — Кыш! Кыш! — закричал профессор. — Убирайся, гадкая птица! Ему показалось, что это — тот самый щегол, которого он недавно выпустил из клетки. — Зачем ты вернулся? — сердито спросил профессор. — Зачем? А в форточку влетели дружной парой еще две птицы — те самые боязливые зеленые попугайчики. Следом за ними влетел и скворец. — Да вы что — сговорились? — прошептал Афанасий Данилыч. — Прочь отсюда! Прочь! И он забегал по комнате, размахивая руками и бесполезно пытаясь прогнать незваных гостей. Он устал, он задыхался от одышки и тяжкого сердцебиения. Остановился, прикрыл глаза, отдышался... полез во внутренний карман пиджака за валидолом. А когда открыл глаза, то увидел, что в комнате уже не четыре, а, по меньшей мере, пятнадцать птиц. И еще другие, все более шумные, влетали в форточку, сталкивались друг с другом, метались под потолком, ударялись клювами о стекло, роняли разноцветные перья и кричали, кричали, кричали. Профессор замер от страха. Он чувствовал, как тяжко пульсирует кровь в висках, как ломит шею, тянет поясницу, и он застонал от щемящей сердечной боли — и выкрикнул умоляюще: — Не надо! Оставьте меня! Оставьте меня в покое!.. А комната словно расширилась в объеме — и стены раздвинулись, и потолок будто взвился вверх... И проклятые птицы все влетали, влетали в распахнутую форточку, и надрывно кричали, истошно вопили, чирикали, каркали, куковали и щебетали, исходили высокими трелями и руладами. И профессору вдруг показалось, что эта безумная стая — те самые птицы, которых он выпускал на свободу в течение многих лет, ежегодно, в свой день рождения. Эта внезапная догадка больно пронзила его, и профессор воскликнул, вздымая дрожащие руки: — Зачем вы вернулись? Зачем? Улетайте прочь!.. Но птицы не слышали его, оглушенные собственным криком. |
||
|