"Скорость тьмы" - читать интересную книгу автора (Проханов Александр)

Глава двадцать вторая

Ратников сидел в своем кабинете, напротив разноцветного чертежа, изображавшего «двигатель пятого поколения». На столе драгоценно сияла модель истребителя, его совершенные формы окружало стеклянное свечение. Ратников принимал посетителей, беседовал с руководителями подразделений, отвечал на звонки московских начальников. Заботы и огорчения валом валили в кабинет, каждая встреча ставила неразрешимую проблему, грозила хаосом, который был готов поглотить стройную, как кристалл, систему управления заводом.

Но среди забот и проблем, разрушавших осмысленную целостность мира, зияла пробоина, сквозь которую врывалась буря, разрушавшая его самого. Мысль о любимой женщине, которая находится в руках палачей по его, Ратникова, вине. Это он, Ратников, вовлек ее в свою опасную судьбу. Соединил ее нежную хрупкую жизнь с грозным, жестоким делом, в которое был погружен. И теперь был поставлен перед страшным выбором, — отдать негодяям завод или погубить любимую женщину.

Завод, его бесценное творение, средоточие несметных ценностей, смысл его бытия, — был ли ему дороже ее серых умоляющих глаз, горьких складочек рта, прелестной шеи с голубоватой жилкой, ее певучего, чудного голоса, говорившего о чудесном воскрешении, о светлом преображении? Самолет на столе стеклянно сиял, был воплощением совершенства, олицетворял его веру в благополучие и мощь государства, был образом Русской Победы, которую одержит народ среди кромешной реальности. Но из этой кромешной реальности, беззащитная, обреченная, взывала любимая женщина, которой он не мог пренебречь, сберегая завод, отдавая себя служению государства.

Он искал примеры того, как люди жертвовали дорогим и любимым во имя высшей, государственной цели. Князь Раевский на Аркольском мосту вывел под французские пули двух своих сыновей. Сталин оставил сына в немецком плену на верную смерть, отказавшись обменять его на фельдмаршала Паулюса. Партизаны под пытками не выдавали своих товарищей. Но все эти примеры не убеждали его, не облегчали его выбора, не устраняли неразрешимой двойственности.

Когда затрепетал огоньками мобильник, он жадно схватил телефон. Все тот же, с фальшивыми басами голос произнес:

— Господин Ратников, вы приняли решение? Мы больше не можем ждать.

— Отпустите женщину! Обещаю вас не преследовать! Иначе вы будете уничтожены! Я сам буду присутствовать при вашем расстреле!

— Это очень проблематично. Не советуем посылать своих людей на бессмысленные поиски. Один из ваших разведчиков уже лежит с пулей в сердце. Шрам весьма эффектно смотрится на его мертвом лице.

— Вы убили Морковникова?

— Господин Ратников, вы готовы отдать завод?

— Нет!

— Вам совсем не жалко этой милой женщины, у которой такая соблазнительная шея и такие стройные ноги.

— Если тронете ее, будете убиты!

Огоньки телефона погасли. Его крик все еще висел в кабинете, казался лживым, фальшивым. За окном рокотал завод, блестели стекла корпусов. Он ненавидел завод, отнимающий у него любимую женщину. Ненавидел истребитель, делающий его убийцей самого дорогого человека.


Ольга Дмитриевна с запечатанным ртом видела сквозь тонированные окна машины, что ее провезли через утренний город, мимо свалок, развалин, к жестяному ангару, пугавшему своей голым бесчеловечным видом. Вытолкнули из машины, провели сквозь какую-то мастерскую с полуразобранным автомобилем, сквозь какой-то зрительный зал. Засунули в сумеречное помещение с маленьким высоким оконцем. Грубо сорвали с губ скотч и оставили одну, грохнув дверью и прогремев замком. С тех пор, как на нее напали на лестничной площадке, она пребывала в истерике, как если бы в ней был замурован истошный крик, которому не давали излиться наружу. Она не понимала, почему ее схватили, чего от нее хотят. Знала лишь, что причиной тому является ее близость с Ратниковым. Ее любовь, ее вероломство, ее покаяние были поводом для нападения. Неясным образом оно было связано с его деятельностью, с какой-то, ей неведомой сутью. Ее любимый человек, всесильный, деятельный и непобедимый герой скоро придет к ней на помощь. Появится на пороге этого мрачного помещения, и она кинется ему на грудь, почувствует у себя на затылке его теплую руку. Эта мысль ее успокоила. Она осмотрела помещение, в котором не было ничего, кроме деревянного топчана из грубых досок, поставленного посреди каземата. Узкое оконце было высоко, до него нельзя было дотянуться. Снаружи не раздавалось ни звука, внутри было темно и сыро. Ольга Дмитриевна присела на край топчана и стала ждать.

Через несколько часов к ней вошел бритоголовый парень, из тех двоих, что ее захватили. Принес прозрачные пакетики с чипсами и бутылку минеральной воды. Она заметила, что лицо у парня губастое и курносое, а на бритой голове синеет татуировка, то ли дракон, то ли ящерица. Она не притронулась к чипсам, а лишь глотнула солоноватой, кипящей пузырьками воды. Время тянулось, никто не являлся ее спасать, и она пригорюнилась. Ее мысли нестройно кружились под ребристым потолком ангара, и она старалась соединить их разрозненное кружение.

Она вспомнила московский переулок, по которому гуляла в детстве. Московская метель звенела по крышам, кидала сухие серебристые горсти в глаза, обволакивала синевой фонари. И ей чудилось, что в метели несется к ней ее восхитительное чудесное будущее, и она подставляла снегу свои горячие ладони.

В школе она влюбилась в учителя истории, молодого, с белыми кудрями и всегда восхищенными глазами, будто он видел нечто чудесное, недоступное другим. Он писал на доске мелом старославянские буквы, и она после уроков взяла кусочек мела, испытывая удивительную нежность и благоговение.

В Париже ей нравилось стоять на вечерней набережной и смотреть, как в Сене отражаются длинные струящиеся огни, словно в воде вращались золотые веретена, и это таинственное вращение сулило ей таинственное наслаждение. Когда в клинике она смотрела на белые простыни, под которыми, неживые, с рельефом рук и голов, лежали родители, она старалась вызвать в себе крик, боль, слезы, но все странно окаменело в ней, и она подумала, что можно умереть, оставаясь жить.

Она помнит сизый дым кабаре, кто-то смуглолицый протягивает ей душистую сигаретку, от которой вдруг расплылись лампы, воспарили, как в невесомости, бутылки и бокалы, и она испытала небывалое блаженство, обожание всех знакомых и незнакомых, собравшихся у стойки бара.

Посреди сияющей, с разноцветными переливами воды, у кирпичной, стоящей среди вод колокольни она пережила таинственное раздвоение, когда одна ее сущность осталась на борту яхты, а другая понеслась вслед серебристым птицам, кинулась в воду и проделала странное, похожее на сновидение странствие по несуществующей стране. Ее путешествие к отцу Павлу через солнечные поля и дубравы, в которых таились фиолетовые и синие духи, глядящие из ветвей зелеными глазами. Крохотная келья с зажженными лампадами, и тихие, страстные, полные слез слова белобородого старца, которые она не понимала, но знала, что они — о самом главном, что ей предстоит совершить, о том, к чему стремилась ее жизнь и судьба с самого детства. «До встречи на кресте» — сказал вещий старец, целуя ей руку.

И теперь, сидя на дощатом топчане, она вдруг поняла, что началось ее восхождение на крест. Что этот крест где-то рядом, быть может, в соседнем отсеке ангаре. И никто не может и не должен ее спасать. Потому что так определено ей судьбой. Так нанизывались одно на другое события ее жизни. Так неуклонно вели ее к кресту. И обнаружив связь всех своих нестройных мыслей, она притихла и стала прислушиваться к тому, что звучала в ее сердце. В сердце звучали слова старца: «Ты — мученица. До встречи на кресте».

Под вечер к ней снова заходил бритоголовый парень, но другой, без татуировки на голове. Он был такой же губастый, курносый. Ольга Дмитриевна заметила, что у него натруженные руки, под ногтями чернеет грязь, ладони пропитаны несмываемой смазкой. Он кинул ей еще два пакетика чипсов. Увидел, что принесенные ранее пакеты не тронуты, грубо сказал:

— Жри, а то сдохнешь, — и ушел, широко расставляя ноги.

Ночью Ольга Дмитриевна спала на голых досках топчана, ей было холодно. Снились огромные стрекозы, какие водились в каменноугольных лесах среди папоротников и хвощей. Стрекозы гнались за ней, подгибали черно-лазурные, состоящие из ячеек хвосты, норовили ужалить. Она видела их злые, туманно-золотые глаза, капельки яда на концах хвостов, в которых пульсировали острые жала. Проснулась, потому что услышала близкие выстрелы. Прислушивалась, но выстрелы не повторились, и она решила, что ей померещилось. Снова прилегла, и ей снились пернатые семена, что излетают из увядших соцветий Иван-чая, и летят, как лучистые звезды. Семена были огромные, с зазубренными остриями, среди которых притаились карлики, — как космонавты, управляли полетом семян. Семена гнались за ней, и она уклонялась от разящих колючек.

Утро, судя по изумрудному, дрожащему в оконце свету, было солнечным. Ольга Дмитриевна продолжала смиренно ждать. Пробовала молиться, но вместо молитвы ей являлись фотографии из старинных альбомов, — почтенные бородатые купцы, их жены и дочери в платьях с кружевными воротниками. На мгновение возникло лицо молодого офицера с усиками, который был расстрелян на набережной перед зданием биржи. Она подумала, что если молитва вызывает их образы, значит, они святые.

Она хотела причесаться, посмотреть на себя в зеркальце, но ее сумочку отобрали на лестнице, и она стала разглаживать волосы руками, ощупывала лицо, шею, шелковую тесьму на ней.

Загрохотала дверь. Двое бритоголовых, похожих, как близнецы, вошли и направились к ней, раскачиваясь и ставя врозь ноги. Держали в руках веревки. Приблизились, разом схватили за руки, набросили на запястья веревочные петли, дернули, так что хрустнули в руках суставы. Она ужаснулась, пробовала кричать. Ее опрокинули на топчан, растянули руки в стороны, закрепляя концы веревок на ножках топчана. Она билась, выкрикивала что-то бессмысленное. Бритоголовые цепляли ей петли на ноги, тянули врозь, крепили концы веревок. Она оказалась распятой на досках, с разведенными руками и ногами, билась, вскрикивала, а мучители деловито, как санитары, раздевали ее, срывали треснувшее платье, рассекали ножом лифчик, разрезали трусы.

— Не бейся, сука, ножом порежу, — прикрикнул тот, на чьей голове синело изображение ящерицы, растопыренные лапки и изогнутый хвост. Ольга Дмитриевна умолкла, только лежала, вздрагивая, чувствуя голой спиной шершавые доски. «На кресте… Я на кресте…» — вдруг пронеслось у нее в голове. Она была распята на топчане, по его диагоналям. Увидела себя сверху, вписанную в страшный прямоугольник, и затихла, будто ее оглушили.

Кто-то еще вошел. Раздались голоса. Она увидела, что над ней наклонилось лицо, показавшееся знакомым. Маленькие зоркие глазки, черные, словно углем наведенные брови, чернявый клочок бороды. Это был фотограф, снимавший ее на сцене в день, когда она пришла в кабаре. Но теперь у него в руках был не фотоаппарат, а телекамера, небольшая, с ременной петлей, куда он продел пятерню. На камере ослепительно горел луч, который вонзился ей в глаза и заставил зажмуриться.

— Так, хорошо… Хорошо лежим… Хорошо смотримся, — ласково говорил фотограф и водил лучом, словно выжигал на ее обнаженном теле узор.

В слепящем пятне раздался еще один голос, тоже знакомый:

— Ну, просто «Андреевский флаг» какой-то! Слава русского флота!

Обжигающий луч отдалился, и она увидела, как из слепящей белизны показалось черное безликое чудище с округлой головой и покатыми плечами. Это был человек в черном балахоне с прорезями. В прорезях краснели губы и влажно, отражая луч телекамеры, мерцали глаза. Человек стянул с себя рубаху, открыв волосатую грудь с худыми ключицами. Стал расстегивать ремень, сволакивая брюки, обнажая белые волосатые ноги с костяными коленями и большими косолапыми ступнями.

«Боже мой, за что? Где же вы все? За что меня отдаете на муки?» — перед ней возникли и канули лица родителей, белобородый старец и ее любимый мужчина, который забыл о ней, не явился на помощь.

— Баба ты ничего, есть за что подержаться.

Она почувствовала, как грубые руки начинают шарить по ней, бесстыдно и больно, сжимают соски, гладят живот. Закрыла глаза, смиряясь перед ужасным и неизбежным, как перед операцией без наркоза. Почувствовала, как тяжелое тело навалилось на нее, заерзало, засопело, и она закричала, закрутила головой, ударяясь висками о доски, пыталась сбросить его, а он только сипел, издавал хрюкающие звуки, рвал ее на части. Телекамера двигалась вокруг, то приближалась, то удалялась.

— Ну, хватит стараться. Не художественный фильм снимаешь, — это произнес Мальтус, прогоняя фотографа. Подошел ближе к топчану, заглядывая с разных сторон.

Насильник крутил ягодицами, двигал лопатками, дрожал спиной. Ухватил балахон, задыхаясь, стянул. Ольга Дмитриевна приоткрыла глаза и увидела над собой костяной череп, глазницы, полные синей слизи, оскаленный рот, набитый горящими зубами. Это была сама смерть, столь страшно забиравшая ее к себе. Она почувствовала, как ей в лоно хлынуло раскаленное семя. Насильник замер, навалился на нее камнем. Медленно сполз. Стал вяло одеваться. Кто — то рядом смеялся:

— Ты, Бацилла, просто виртуоз! Тебя надо сделать мальчиком по вызову!

Скоро все удалились, и Ольга Дмитриевна осталась одна на своем кресте. Чувствовала, как в лоне разливается огненная отрава, выжигает, проникает вглубь. Словно в нее заползла змея и жалит, откладывает яйца, из которых вылупляются скользкие змееныши.

Ей привиделся сон. Будто она идет по дивному городу, среди великолепных строений, освещенных ровным светом. Строения не отбрасывают тени. На улице ни души. Только зеленая трава, каменная мостовая и фасады, каких никогда не видывала. Дома похожи на венецианские дворцы, золоченые пагоды, русские терема, сказочные палаты. На ней белоснежное подвенечное платье с прозрачными кружевами, в косу вплетена белая роза, и она знает, что прекрасна собой. Да вот только некому на нее любоваться в безлюдном городе, и от этого печаль и сожаление.

Она останавливается перед высокими воротами, на которых золоченые украшения, резные виноградные кисти, как на иконостасе. Где-то она уже видела эти ворота, однажды сквозь них проходила, но не может вспомнить, когда. И эта невозможность вспомнить вызывает тревогу и сожаление. Она входит в ворота и оказывается во дворе, который сплошь покрыт снегом. За воротами зеленая трава и лето, а здесь прохладный снег, какой бывает ранней зимой. И по этому снегу расхаживают птицы. Диковинные, зелено-голубые, с переливами, с золочеными клювами и рубиновыми глазами, и у каждой хохолок с пучком сверкающих перьев. Птицы расхаживают по снегу, оставляя на нем трехпалые следы, и клюют зерно. Оно рассыпано по белизне, птицы прицеливаются, ударяют клювом в зерно, и при этом на их перьях струятся разводы и вздрагивают хохолки. Она любуется птицами, восхищается снегом, испытывает блаженство. Берет одну птицу и прижимает к груди. Та затихает, большая, теплая, в ней, невидимое, бьется птичье сердце. И такая нежность к птице, такое родство, словно это ее ненаглядное чадо, нескончаемая к нему любовь, несравненное обожание. Птица в ее руках превращается в фарфоровую вазу с узким горлом, с теми же, как у птицы, переливами лазури и изумруда.

Ваза тяжелая, должно быть, в ней волшебная влага, которую она хочет увидеть и сделать глоток. Осторожно наклоняет вазу, ожидая, что из горловины польется напиток, и она сможет его пригубить. Но вместо напитка из вазы сыпется металлическая пудра, пачкает снег, словно зола, попадает на подвенечное платье. Она пугается, стряхивает окалину, хочет очистить платье, но пудра въедается в белую ткань. Она подхватывает снег, лепит из него снежок, прикасается к платью, надеясь устранить металлический пепел. Но от прикосновения снежка платье начинает таить и исчезать, будто от кислоты. Его все меньше и меньше, исчезают кружева, наброшенная на плечи вуаль, и она остается голой. Ей страшно, стыдно. Она стыдится своей наготы. Старается закрыть руками голую грудь и живот, но руки не слушаются, она их не может согнуть, и от этого ужас.

Она проснулась от лязганья двери. Была распята на топчане. В ангар вошли два бритоголовых парня, похохатывали, топтались. Стали стягивать с себя одежду. Она увидела на близкой выбритой голове синюю ящерицу, ее цепкие лапки, изогнутый гибкий хвост.

«О, Боже! — молилась она, готовясь к мучениям, — Боже мой, правый, укрепи меня!»

Ратников собирался покинуть завод, когда раздался звонок и знакомый, басистый голос, произнес:

— Господин Ратников, у проходной завода, на автостоянке припаркован малиновый «Опель». Под днищем у заднего колеса лежит футляр с диском. Поставьте его на компьютер. Мы позвоним чрез час.

Ратников немедленно вызвал машину, выехал из завода. На парковке было тесно, но среди серых, белых, и черных машин выделялся яркий малиновый «Опель». Подошел, нагнулся. Вынул из-под колеса футляр с диском. Поспешил обратно в кабинет. Вставил диск в компьютер. Смотрел, сначала молча, огромными глазами, а потом тихо завыл, все громче и громче. Взревел предсмертным ревом и стал бить себя кулаками в лицо, желая выбить глаза, раскроить череп. Сидел перед экраном, не выключая компьютер, ревел, нанося себе смертельные удары.

Через час раздался звонок:

— Господин Ратников, вы согласны?

— Согласен, — едва произнес он.

— Тогда ждем вас завтра в полдень на Крестовой в кафе «Молода».