"Скорость тьмы" - читать интересную книгу автора (Проханов Александр)

Глава двадцать первая

Ратников и Ольга Дмитриевна снова приехали в гостевой дом на Темную речку, где еще недавно он пережил восхитительные часы, которые кончились крушеньем, ее бегством, его нескончаемой болью. Она сама выбрала место для их свидания, будто хотела начать все сначала, преодолеть свой страх, убедить его в том, что ничего не изменилось в их отношениях. Они поужинали в уютной столовой, где все говорило о довольстве и благоденствии. Дорогой фарфор, хрусталь, серебряные приборы. Пили вино. Он любовался ее новым, незнакомым обликом. Короткой стрижкой, которую почему-то называл про себя «парижской». Легким платьем, открывавшим наготу шеи и плеч. Ее бледным, утонченным лицом с хрупкой переносицей, высокими бровями и серыми большими глазами, окруженными тенями усталости. Мало говорили. Он боялся спугнуть неосторожным словом вернувшуюся близость, в которой еще оставалась мука, их разлучавшая. После ужина он не решался к ней прикоснуться, не смел поцеловать ее любимые глаза. Она подошла к нему, крепко обняла, с силой притянула и поцеловала.

Ее любовь была жадной, неутолимой и нескончаемой, словно она гналась за волной ускользающего наслаждения. Старалась удержать, не отпускала. Мчалась вслед, захватывая последние обжигающие всплески, за которыми с новым гулом, слепым необоримым давлением поднималась новая волна, опрокидывала, поглощала. Она вырывалась из волны на спасительное мгновение, в ослепительном свете, в брызгах, перевертывалась над пенным гребнем, и вновь, как дельфин, проваливалась в гулкую бездну, где блуждали зеленоватые лучи. Всплывала среди растерзанного, в пенных клочьях моря, надеясь на секунду успокоения, передышку, стараясь лечь на спину, вдохнуть полной грудью. Но следующий вал, огромней и громогласней прежнего, как падающая стеклянная гора, обрушивался на нее. Закручивал в дикий водоворот, тащил в глубину, и она билась в толще этой тьмы и грохота, чувствуя, как мимо проносятся шаровые молнии, обжигают живот. Она прижимала ноги к подбородку, распрямлялась, выгибала спину, стремясь проскользнуть сквозь звенящую тьму. Чувствовала близость смерти, влетала в смерть, пролетала сквозь смерть, выскальзывала по другую сторону смерти, где нет обжигающей боли и сладости, а одна тишина и безмерная протяженность. Без тела, без дыхания лежала в пустоте, на безвестной отмели, где нет ни моря, ни звезд, — только одна бесконечность.

Ратников пугался ее неистовой страсти, которую он в ней прежде не знал. Будто за те дни, что они жили в разлуке, ее подменили, и это была другая женщина. Она торопилась насладиться, сжечь в себе накопившиеся страхи, испепелить свою плоть, чтобы проститься навсегда с прежней жизнью, перенестись в иное бытие. Он не знал ничего об этом новом бытие. Не знал, остается ли в нем для него место. Лежал с ней рядом, ее не касаясь. Не открывая глаз, видел, как светится вокруг нее воздух, будто она вынырнула из ночного светящегося моря, вся в нежной, горящей воде.

— Хочу тебе объяснить, что произошло, почему я так перед тобой согрешила, — сказала она.

— Не говори ничего. Люблю тебя, — ему не нужна была никакая правда, кроме той, что он ее любит, и она снова с ним рядом.

— Я вдруг испугалась какой-то ужасной тьмы, которая подстерегала меня. Она налетала, грохотала, как тот грузовик-убийца, что убил моих маму и папу. Я хотела от нее уклониться. Чтобы она промчалась мимо и меня не задела. В этой тьме, как фары, светили огненные глазища, искали меня повсюду. Я хотела спрятаться, изменить лицо, туалет, прическу, чтобы остаться неузнанной, чтобы эти всевидящие глазища меня не узнали.

— Нет никакой беды, дорогая.

— Мне казалось, что это глазастое чудище увидало нас вместе, и хочет нас обоих сгубить. Я подумала, если я отбегу от тебя, и мы окажемся порознь, то чудище нас не отыщет. Я спасала и тебя и себя.

— Вот и спасла. Нет никакого чудовища.

— Нет, я не сказала всей правды. Я вдруг подумала, что это чудище ищет тебя. Если я останусь с тобой, оно и меня убьет. Я предала тебя. Покинула тебя, чтобы самой уцелеть. Я ужасная грешница. Ты меня презираешь?

— Но ты же вернулась, — он смотрел на ее близкое светящееся плечо. Незаметно, чуть слышно подул, и там, куда долетело дыхание, свечение усилилось.

— Я вдруг поняла, какое предательство совершила. Ты — герой, сражаешься за Родину. Тебя окружают враги. Ты изнемогаешь, а я оставила тебя одного. И от этого так стыдно, так страшно. Побежала к тебе, хотела упасть перед тобой на колени. Ты простил меня?

— Это счастье, что ты вернулась.

— Буду с тобой. Буду тебя заслонять. Пули, которые летят в тебя, пусть в меня попадают. Лучше погибну я, а не ты.

— Никто из нас не погибнет. Вещий старец молится за нас. Мы верим, а значит, спасемся.

— Ты прав, ты прав, наша православная вера, наши чудесные молитвы, дивные иконы и храмы. Даже разрушенные и затопленные, они несут в себе благодать. Русская вера — это такое богатство, такое утешение. А русская поэзия, русская проза, — разве это не вера? Разве не проповедь о жизни вечной, о пасхальном воскресении? А русская природа, наши дубравы, наши осенние золотые леса, наши снежные холмы, — они, как белые храмы, золотые иконостасы, огненные лики святых. Такое счастье, что мы живем в России.

— Мы все равно одолеем тьму. Сбросим этот кошмар. Веруем, а значит, спасемся.

— Ты так чудесно сказал. Россия никогда не исчезнет. Ведь помимо земной, есть еще Россия небесная. Это русский Рай, где собрались все русские герои и праведники. Ты — герой, ты будешь в русском Раю.

— Мой Рай, когда ты рядом со мной.

— Русский мужчина должен совершить героический подвиг, и тогда его встретят в Раю. Русская женщина должна принести себя жертву, и тогда ей, мученице, откроется русский Рай. Я все думаю о великих русских мученицах. Об Авдотье Рязаночке. О боярыне Морозовой. О Зое Козмодемьянской. Могу ли я с ними сравниться?

— Не надо тебе с ними ровняться. Ты рождена для другого. Ты будешь моей женой. Родишь мне детей. Передашь нашим детям все лучшее, чем тебя одарила природа. Научишь их любить красоту, русские стихи, русскую природу. Мы будем путешествовать по волжским городам, самым прекрасным в мире. Будем стариться, и смотреть, как растут наши дети.

— Я знаю, я скоро умру. Но мне умирать не страшно. Ты меня любишь. Нас ждет русский Рай. Это наша Молода, которую мы воскресим.

Он пробовал ей возразить, но она положила ладонь ему на лоб, и тихое тепло и свечение снизошли на него, словно чудесное сновиденье, и он закрыл глаза.

Они лежали в деревенской избе под холщевым пологом, сквозь который бледно сочилось солнце. Сенник под ними звенел и чудесно пел от любого движения, будто каждый сухой стебель имел свой звук, свою тихую музыку. Он слышал, как шелестит в подушке клевер, сквозь наволочку исходят горькие ароматы, и это был запах прошедшего лета. Изба, просторная и сухая, окнами смотрела на тракт. Он слышал звуки тракта, догадываясь о тех, кто двигался мимо придорожной избы.

Заскрипели тележные колеса, раздался лошадиный храп, прогудели нестройные голоса сидевших в телегах людей. Он знал, что это мужики, уложив в телеги покупки, возвращаются с ярмарки, хмельные, возбужденные. Вдоволь наторговались, насиделись в душных трактирах, где наливали из зеленых штофов водку, хлебали раскаленный борщ, раздвигали усы и бороды, засовывая в рот дымящиеся деревянные ложки.

Послышалось цоканье многих копыт, бравые окрики, подпрыгнула на ухабе и глухо звякнула пушка. Это полк возвращался в город из летних лагерей, где в лугах белели палатки, скакали с донесениями адъютанты, дымились над кострами котлы, и в песчаном карьере звонко лопался воздух от орудийного выстрела. Теперь офицеры с красными от летнего солнца лицами и выгоревшими усами торопились в город, где в доме предводителя готовился бал, играл в саду оркестр, и барышни крутились перед зеркалами, с нетерпением поджидая своих кавалеров.

Зашаркали, зашелестели в дорожной пыли стоптанные подошвы, раздалось нестройное пение. Это паломницы в долгополых юбках, в линялых платках, пропахшие луговыми травами, шли в монастырь приложиться к раке угодника. И словно подзывая их, оповещая, что с колокольни видна их зыбкая усталая вереница, ударил колокол. Звук, не распадаясь, не расширяясь, плавно летел над полями, словно искал места, где ему приземлиться среди зеленой ржи.

— Ведь мы в Молоде? — спросил он. — Это чья изба?

— Хозяйка — Пелагея Васильевна Жизнь.

Он не видел ее лица, только край выгоревшего сарафана, смуглое колено, тонкую загорелую щиколотку. Пальцы ее ноги, упирались в спинку кровати, на которой была нарисована большая красная роза.

Не было полога, нарисованной розы, шелестящего сенника. Они вышли к речному берегу, сплошь заросшему тростником. Зеленые гривы с розовыми метелками колыхались от ветра, и над ними порхали, никак не могли присесть длиннохвостые птички. К реке спускалась тропинка, в тростниках к открытой воде была продавлена борозда. Видно, рыбак причаливал здесь свою лодку. На песке блестела рыбья чешуя, высыхали темные комья водорослей.

— Вот здесь я люблю купаться. У берега бьет ключ, не обожгись.

Она сбросила выгоревший нежно-розовый сарафан, ухватила за подол, поднимая над головой розовый ворох, и кинула на зеленую траву. Зашла по колени в воду, протянула руки и легла, колыхнув волной близкие камыши. Бесшумно, без брызг, мягкими торчками поплыла, пробираясь к открытой воде. Обернулась, сияя глазами, вынула из воды голую руку, поманила его.

— Ну что же ты, плыви.

Он разделся, чувствуя стопами холод травы. Плашмя, с громким плеском, нырнул, пролетая у зеленоватого, замутненного дна. Почувствовал, как лизнул его донный ключ. Донырнул до нее, увидав под водой ее колеблемую белизну. Шумно всплыл, увидев, как испуганно отшатнулась она, заслоняясь ладонью от брызг.

Они пыли по реке, среди песчаных круч, на которых краснели сосняки и, недвижные, с лиловыми тенями, темнели дубравы. На лугах, темно-зеленые, стояли копны, и косцы, поблескивая мокрыми косами, в полотняных рубахах, уходили из лугов. На косогорах белели церкви, их отражения, похожие на белые облака, струились по стеклянной реке. Казалось, церкви окунули в реку золотые кресты. И он подумал, что их окружает святая вода. Река, по которой они плывут, — святая. Озаренный мир с лесами и селами, с летящими над рекой цаплями, ее золотистые, потемневшие от воды волосы, ее голое, с блеснувшим солнцем плечо, — все это свято и драгоценно, даровано ему для несказанного счастья.

— Это наша Молода, — она угадала его счастливую мысль, — Святая река, вытекающая из Русского Рая.

Они вышли на берег и шли, взявшись за руки, к тому месту, где оставили одежду. Он любовался ее целомудренной наготой, семена травы прилипли к ее мокрым ногам, она сжимала в руке сочный цветок кувшинки. Они были, как первые люди, и голубая стрекозка, чувствуя их целомудрие, присела к ней на плечо.

В натопленной комнате смолисто благоухала ель, касалась лепного потолка стеклянная пика. Шумно скакали дети, раскрывая шуршащие кульки с подарками. Молодые люди готовились играть в шарады, и выпускник реального училища с темным пухом на подбородке что-то жарко доказывал курсистке с розовым бантом.

— Убежим, — сказала она, — Прокатимся в санках с горы.

Поленица пахла холодной осиной. К дровам был прислонен тяжелый колун. Тут же стояли дровяные санки, на которых истопник подвозил к дому осиновые чурбаки и раскалывал их на хрустящие ломти. Свет от окна золотым квадратом падал на сугроб, из которого торчала деревянная лопата. Он взялся за сыромятный ремень, потянул санки, которые тихо застучали на ледяной тропинке, ведущей в сад. Голые яблони отбрасывали на глазированный наст прозрачные тени. Под ними виднелись заячьи следы, и ему захотелось тронуть горячей рукой обледенелую лунку, оставленную заячьей ногой.

— Подожди, не поспеваю за тобой, — попросила она.

Он остановился у ворот с каменными львами на столбах. На головах и спинах львов лежала снежная попона. Старые ели удалялись во тьму тяжелой хвоей, и их острые вершины были осыпаны звездами. От ворот начиналась дорога, идущая вниз под гору. Днем по ней катились запряженные сани, проезжал автомобиль уездного предводителя, шли путники в соседний город, который угадывался в ночи неясным заревом.

— Садись, ты впереди, я сзади, — сказала она, устраиваясь на санях, которые скользили на льду железными полозьями.

Он сел, подтянув к груди ременный повод. Она ухватила его сзади за пояс. Наезженная дорога темнела перед санями, окруженная мутной белизной, и ниже растворялась во мгле. Лишь угадывались обледенелые ухабы, вмороженный конский навоз, рассыпанная у обочин солома.

— Раз, два, полетели! — сказала она, толкаясь о дорогу ногами. Сани сдвинулись, завиляли, попали в колею, и их понесло. Ветер засвистел в ушах, выхватывая из глаз длинные блестящие искры. Железные полозья стучали, свистели, резали лед. Тьма надвигалась, грозя чем-то незримым, плотным, как каменная стена, о которую вот-вот разобьются летящие сани, и их обоих ударом вырвет и швырнет в мучнистую мглу.

— Мне страшно, — он услышал ее сдавленный голос, который тут же оторвало ветром и умчало назад. Он пробовал остановить сани, тормозил ногами, но впереди открылся провал, сани перестали касаться дороги и полетели в пустоте, в морозном свисте, в непроглядную ночь.

— Боже, как чудесно! — сказала она. Она обнимала его за пояс, и он чувствовал, как пузырится от ветра его рубаха, и голую грудь целует сладкий ветер. Они летели в санях над цветущими ночными черемухами, от которых в небо поднимался опьяняющий дурман, и доносилось по всем белым кипящим опушкам соловьиное пение, — Ты слышишь, здесь тысячи соловьев.

Река отражала латунную зарю, вокруг чернели леса, темнели полные мглы и тумана поля. Заря протянулась недвижно и длинно во все небо, и он увидел, что в санях, ставших заостренными, похожими на ладью, стоит женщина. Она была укутана в платок, он не видел ее лица, на заре выделялась ее черная высокая фигура.

— Кто это? — удивленно спросил он.

— Это Жизнь, — ответила она и тихо засмеялась. Он вдруг перестал чувствовать ее объятья. Оглянулся, — ее уносило ветром. Она тянулась к нему, а ее отрывало, утягивало прочь. Она беззвучно его звала, а ее уносило, и он не мог кинуться следом, был прикован к тяжелым доскам ладьи. Женщина, как черная статуя, не оборачивалась на него. Впереди огненно и страшно краснела заря. Словно открылись створы огромной плавильной печи, он чувствовал на лице невыносимый жар, видел, как дымится на женщине платок.

— Нет! — закричал он, испытываю безмерную боль, зная, что их разлучили, ему одному придется лететь в раскаленном небе, на горящей ладье.

С этим криком он проснулся. Сел на кровати. Разбуженная его воплем, она испуганно потянулась к нему, — Что с тобой?

Он не отвечал. Смотрел, как за окнами гостевого дома горит заря. Оставленный на тумбочке бокал казался рубиновым.

Они вернулись в город. Он подвез ее к дому. Она потянулась к нему, поцеловала, и он чувствовал мягкую сладость ее губ, ее нескончаемый поцелуй.

— До завтра, — сказала она.

— Что будет завтра?

— Ты хотел, чтобы я показала тебе иконы из музейного запасника. Я покажу.

— Я приеду.

Он вдруг заметил на ее шее красную шелковую ленточку.

— Откуда ленточка? Ее раньше не было.

— Мы ведь нашли ее на дороге.

Она выскользнула из машины. Скрылась в подъезде. Он подождал, представляя, как она идет к лифту, перед ней растворяются дверцы, ее возносит среди металлических стуков и шелестов. Медленно тронул машину, направляясь на завод.

Ольга Дмитриевна вышла из лифта, остановилась перед дверью, стала отыскивать в сумочке ключ. Кто-то сильно обхватил ее сзади, больно сжал шею. Что-то липкое, клейкое запечатало ее губы, и она, ужаснувшись, издала глухой стон. Попробовала вырваться, но рука на горле сжалась, и перехватило дыхание.

— Не дергайся, сука! — кто-то жарко дохнул ей в ухо. Перед ней возникло белое костяное лицо с провалами щек и металлическим оскалом. Приблизились яростные васильковые глаза, и она узнала все ту же, похожую на костяную смерть маску, уже дважды являвшуюся ей. Лицо было страшное, из оскаленного рта неслось гнилое дыхание. Она ощутила такой предсмертный ужас, такую обреченность и бессилие, что лишилась чувств. Сквозь обморок слышала, как ее заталкивают в лифт, волокут к выходу, сажают в машину. И слабая, слезная мысль, — где же он? Где ее герой и защитник?


Ратников принимал на заводе посетителей, кого коснулось сокращение. Была уволена первая тысяча работавших, главным образом, тех, кто достиг пенсионного возраста, а также сотрудников экономического отдела и отдела маркетинга. Все просили об одном, — предоставить им на заводе другую, пусть и с меньшей зарплатой работу. Об этом просил пожилой, с болезненным лицом конструктор, утомленный старик, уверявший, что он работает над идеей принципиально нового, сверхэкономичного двигателя. Ратников ему отказал, и старик ушел, понурив голову, с тусклыми обездоленными глазами. Молодой экспансивный маркетолог сообщил, что уже почти договорился с подразделением Газпрома о поставке на трассы газоперекачивающих станций, созданных на заводе с использованием авиационных двигателей. Ратников отказал молодому человеку, и тот покинул кабинет с гневным, ненавидящим взглядом. Мать-одиночка из бухгалтерии разрыдалась, и ее слезы перешли в крик и истерику:

— Как же я буду сына кормить? Как кусок хлеба себе заработаю? Вы — фашисты, на золотых машинах ездите, стариков в пансионатах сжигаете! Нет на вас управы, будьте вы прокляты? — секретарша вбежала на крик и вывела рыдающую женщину.

Ратников был подавлен. Запрещал себе сочувствовать и сострадать. Он был хирург, производящий ампутацию органа. Органом было то и ли иное подразделение завода, пораженное кризисом. Операция производилась без наркоза, как в полевом лазарете на поле боя.

Лежащий на столе мобильный телефон затрепетал огоньками.

— Господин Ратников? — спросил голос, явно измененный, с фальшивыми басами.

— Кто говорит?

— Это не важно. Вам, господин Ратников, еще раз предлагается перевести ваши акции на имя другого собственника.

— Какого черта? Приходите ко мне, и я вам расшибу башку.

— Соглашайтесь, иначе башку расшибут другому человеку.

Он услышал в трубке невнятные голоса, возню, а потом стал приближаться истошный женский крик, как если бы трубку подносили к этому искаженному криком рту: «Что вы делаете? Мне же больно!» Вслед за криком прежний, с фальшивым басом голос произнес:

— Вы поняли, кто кричит, господин Ратников? Надеюсь, вы примите верное решение. Я позвоню вам завтра.

Телефон погас. Только стоял в ушах истошный крик, и это кричала его любимая женщина, и с ней что-то делали, ужасное и чудовищное.

Он сидел ошеломленный, понимая, что случилось нечто ужасное, непоправимое. То, что тайно предчувствовалось, ожидалось. И отвергалось, как невозможное, необоримое, на что невозможно было реагировать разумно, как невозможно реагировать на смерть.

За окнами кабинета, огромный и великолепный, сиял завод, построенный в невероятных трудах, вершина его человеческих свершений, залог его будущей победы. А где-то пососедству, неразличимая и недоступная, находилась любимая женщина, которой он только что любовался в ночи, глядя, как нежно светится в темноте ее тело. Теперь это тело терзали, били, срывали одежды. И он должен был выбирать. Должен был сделать страшный, непосильный для человека выбор.

Он нажал кнопку.

— Слушаю, Юрий Данилович, — откликнулась секретарша.

— Зама по безопасности — ко мне! Морковникова, срочно!

Морковников появился быстро, плечистый, с круглой головой, на которой стоял упрямый белесый «бобрик». Белый рубец пересекал крепкий лоб, раздвигал рыжеватую бровь, вонзался в скулу. Сквозь шрам тревожно и зорко смотрел синий глаз.

— Вызвал тебя, Федор Иванович, — Ратников чувствовал, как душный ком мешает ему говорить, — Бандиты похитили мою любимую женщину Ольгу Дмитриевну Глебову. Хотят, чтобы я отказался в их пользу от своего пакета акций. Хотят забрать завод. Я не отдам. Это значит, они убьют Ольгу. А это значит, что я не смогу после этого жить. И мне не нужен ни завод, ни самолет, ни сама жизнь, — он задохнулся, чувствуя, как горячие слезы поднимаются из сердца, готовы хлынуть вместе с рыданием, — Жизнь, это такая женщина, не молодая, не старая, и она умерла. В России жизнь умерла. Ты найди Ольгу Дмитриевну, Федор Иванович, — он встал из-за стола, подошел к окну, переживая слезное удушье, возвращая обратно в грудь ком подступивших слез.

Морковников подождал, пока Ратников ни одолел в себе это слезное бессилие.

— Вы заявляли в ФСБ Лаптеву? Заявляли в МВД Слепаку?

— Я еще заявлю, но будет поздно. Ее нужно спасти немедленно. Ты пойди и спаси. Попробуй, — умоляюще произнес Ратников.

— Попробую, Юрий Данилович, — Морковникову было невыносимо видеть лицо начальника, расплющенное горем, обесцвеченное слабостью, слышать его глухой беспомощный голос, в котором пропала воля, — Разрешите идти?

— Ступай.

Морковников хорошо знал город. Знал расположенье притонов, места, где торгуют наркотиками, квартиры, где собираются извращенцы, киоски, в которых продают паленую водку. Ольга Дмитриевна пела в кабаре у Мальтуса, он мог быть причастен к похищению, хотя интересы дельца и Ратникова не пересекались. Шершнева, детского друга Ратникова, с которым у начальника были яростные стычки и, возможно, производственные конфликты, несколько дней не было в городе, он был недосягаем. Похищение было дерзким, бандитским, а единственным бандитом в Рябинске был Бацилла. Следовало взять в разработку Бациллу, установить за ним наружное наблюдение, проверить контакты, посетить места его развлечений. Но на это не было времени. Морковников изощренным умом разведчика искал мгновенное безошибочное решение, и его опыт боевого офицера подсказал ему это решение.


Рыжий Петруха находился в игорном доме с малиновой вывеской «Фантастика», проигрывал и распалялся все больше. Он был при больших деньгах, полученных от Мальтуса после того, как в течение пяти часов разобрал на запчасти угнанный «Лексус», располосовал автогеном зияющий дырами корпус и вывез на свалку оплавленные стальные листы. Сейчас он устроился в кресле перед игральным автоматом, который плескал ему в лицо едкие вспышки цвета. Перед ним открывалось подводное царство с фантастическими рыбами теплых морей, таинственные кораллы, пышные, с розовыми грудями русалки, и на дне — кованый железный сундук с пиратскими сокровищами. Автомат нежно позванивал, глотал жетоны, высвечивал размеры выигрышей и проигрышей, которые складывались во все возрастающую сумму потерь. Это злило Петруху, и одновременно веселило. Он схватился на равных с невидимой огненной силой, которая дразнила, влекла, манила в пленительное и опасное будущее. Это будущее представлялось Петрухе вихрем опасных приключений, лихих затей, радостных наслаждений. Деньги, женщины, рестораны были не главным содержанием этого будущего, но — она сама, эта безымянная влекущая сила, схватка с которой делала его удальцом, отважным игроком, вольным странником. Будущее казалось пылающим жарким цветком с темной сердцевинкой, из которой, как из пистолетного ствола, ринется в него смертоносная пуля и погасит цветок. И эта схватка со смертью, предчувствие ее, лихое бесстрашие перед ней делало игру опьяняющей.

Управитель игорного заведения кавказец Мамука несколько раз подходил к Петрухе, принимая от его деньги, насыпая горсти жетонов. Подносил ему рюмку коньяка, урезонивал:

— Нэ будь дураком, Пэтруха, кончай играть. С голый жопа уйдешь!

— Отойди к черту, чебурек! — отмахивался Петруха, продолжая давить перламутровые клавиши, глядя на русалок, у которых в сосках поблескивал бриллиантовый пирсинг.

Наконец, изможденный, с опустошенным кошельком, он отпал от автомата, словно его отпустили пресыщенные присоски. Пошатываясь, пьяно усмехаясь, вышел из игорного зала на вечернюю улицу. Направился за угол, где была припаркована его подержанная «Хонда». Миновал чей-то, неловко поставленный форд-пикап. Когда уже был виден серебристый багажник его машины, к нему подскочили двое, впились железными пальцами в запястья, рванули вверх руки, так что хрустнули плечевые суставы. Сунули головой вперед на заднее сиденье «форда». Машина резко рванула, и он оказался стиснутым двумя плотными мужиками, уткнувшими ему в ребра стволы.

— Вы что, пацаны, в натуре! Какого хера?

— Молчи, Петруха, — произнес тот, что сидел за рулем, — Пикнешь, отрежу твои свиные уши!

Он умолк, чувствуя боками пистолеты. Молчал, пока проезжали чрез вечереющий город. Молчал, пока кружили на окраинах, сворачивая с главной трассы. Молчал, когда мчались по пустому шоссе среди покинутых деревень и вечерних лесов. И только, когда машина свернула на лесную дорогу, углубилась в березняк и застыла в сумерках березовой рощи, он попробовал возмутиться:

— Вы, пацаны, вперлись в большое говно! Вас, пацаны, в труху перетрут!

Его вытащили из машины. Толкнули спиной к березе, заломили руки и защелкнули на запястьях наручники. Петруха стоял, обняв вывернутыми руками березу. Смотрел на людей, убиравших пистолеты под мышки. Ему казалось, что все это — продолженье игры, и вместо русалок и экзотических рыб из игрального автомата выскочили три мужика, и будущее, в виде огненного цветка, играючи целит в него своей темной нарезной сердцевиной.

— Я спрашиваю, ты отвечаешь, — Морковников смотрел в упор на Петруху, у которого щурились злые кошачьи глаза и краснели раскаленные уши, — Куда дели женщину?

— Ты че, в натуре? Какая женщина? Тебя разотрут в щебенку!

— Еще раз спрашиваю, ты отвечаешь. Куда Бацилла дел женщину?

— Да ты, блин, кто такой? Тебя на кусочки порежут!

Морковников смотрел на оттопыренные уши Петрухи, которые в сумерках, как фонари, излучали красный свет. Достал нож. Шагнул к Петрухе. Схватил за ухо и полоснул. Держал двумя пальцами хрящевидный ломтик, глядя, как из длинной раны хлещет кровь. Петруха бился у березы, издавая тонкий вой, наклоняя голову, из которой ему на плечо хлестала кровь.

Морковников отшвырнул окровавленный лепесток уха. Поднял нож. Так поступал он в Чечне на допросах пленных, когда вытягивал из них боевую информацию.

— Еще раз спрашиваю. Куда Бацилла дел женщину?

— Блин, не знаю! Какую-то бабу вчера в ангар привезли!

— Какой ангар? Соврешь, еще одно ухо отрежу. А потом яйца.

— На пустыре за железкой. Автосервис в ангаре. Туда Бацилла какую-то бабу привез.

— Как выглядит?

— Не знаю. Пацаны говорили. Ой, больно! Тебя, бляха, порвут!

— Стерегите этого рыжего кобеля, — приказал Морковников двум своим подчиненным, которые в недавнем прошлом служили в спецназе, — Я на пустырь смотаюсь. Возьмите в аптечке вату, промокните ему дырку в башке.

Морковников подъехал к пустырю, когда небо почти погасло, было зеленым, меркнущим. Черными контурами проступали свалки, развалины, искореженные башенные краны, какие-то котлы, мятые связки труб. Все, что когда-то сверкало, гудело, вращало валы и колеса, являло осмысленную и неутомимую деятельность, теперь превратилось в мертвую материю, было кладбищем убитых машин, источало запах кислой ржавчины и холодной гари. Морковников съехал с дороги и спрятал машину в развалинах. Он решил пробираться к ангару через железный бурелом, опасаясь столкнуться с охраной. Поправил под мышкой кобуру с пистолетом. Нащупал у пояса длинный фонарь. Осторожно, стараясь не зацепиться за острые выступы, не напороться на колючие штыри, погрузился в дебри пустыря.

Среди нагромождений металла, стальных зарослей и рыхлых зловонных холмов вели едва различимые тропы. Он щупал их ногой, как когда-то в чеченских горах, переступая с носка на пятку, словно опасался наступить на мину, или порвать растяжку с гранатой. Тропы петляли, упирались в груды мусора и обрывались, словно уходили внутрь железных нагромождений, в которых прятались угрюмые железные чудища. Ему приходилось возвращаться вспять, искать свободных проходов. Он двигался в прихотливом лабиринте, видя, как в темно-зеленом небе чернеет уродливая громада, похожая на опрокинутую высоковольтную мачту, или торчит заостренный конус, похожий на затонувший корабль.

В одном месте его нога ступила во что-то скользкое, мягкое, что булькнуло и дохнуло падалью. В другом месте на него выскочила стая собак с хриплым лаем, зелеными ненавидящими глазами, блестящими в темноте клыками. Он выхватил пистолет, готовый обороняться, но собаки разом исчезли, будто им кто-то свистнул.

Одна из тропинок привела к поляне, на которой горел костер, и в его красноватом свете виднелись сидящие на земле бомжи, что-то жарили в мутном пламени, похожие на первобытных, волосатых людей.

Пустырь был заповедником, который населяли реликтовые существа, исчезнувшие виды, доисторические творения. Кто-то невидимый и угрюмый охранял эту заповедную территорию.

Ангар обозначился черной полукруглой громадой, над которой чуть светлело небо. Морковников прислушался. Со стороны ангара не раздавалось ни звука, хотя ощущалась его гулкая железная пустота. Зато вокруг, среди железных и каменных груд, раздавались едва различимые шорохи, трески и скрипы, словно кто-то изъедал безжизненный металл, превращал его в тлен, в труху.

Впереди громоздился огромный черный цилиндр, похожий на паровоз, — в давние времена был доставлен сюда, горячий, сияющий, охваченный блеском и паром. С годами блеск и сияние исчезли, рельсы, по которым он прикатил, разобрали, станция назначения превратилась в руины. Морковников приблизился к цилиндру и увидел, что это старый котел с остатками выдранных труб. Внезапно услышал легкий звенящий звук, будто в котел ударил камушек. Этот звук отличался от муравьиного шелеста, был вызван кем-то живым, осторожным, случайно задевшим котел. Ночным звериным зрением Морковников различал мутную тропку, округлую поверхность котла и туманное, уходящее вдаль пространство с контурами ангара. Он притаился, ожидая повторения звука, но было тихо. Вынул пистолет, мягко снял предохранитель. Пружиня на носках, как танцор, стал огибать котел, не решаясь идти по тропинке, опасаясь засады. Двигался вдоль черной, в потеках мазута, поверхности. Приближался к торцу. Внезапная тень метнулась наперерез, полыхнули рыжие лепестки света, грохнул выстрел, и удар проскрежетал по котлу, отзываясь в пустоте. Такой же ноющий звук издает броня транспортера, когда в нее попадает пуля.

Морковников мягко присел, вытянув руку с пистолетом. Водил в темноте, ожидая увидеть тень. Было тихо, лишь в глубине котла, казалось, перекатывается унылое эхо. Упруго поднялся, сделал шаг, и навстречу ему, близко, отделяясь от черной массы, возник человек. В его протянутой руке загорелся рыжий цветок с черной сердцевиной, из которой в Морковникова ворвалась пронзающая боль. Падая, он успел произвести ответный выстрел, озаряя вспышкой близкое лицо человека, в котором узнал Ведеркина, — его сжатые губы, волевые скулы, сильный подбородок. Знал, что попал, оседая, ударяясь лицом о шершавое железо котла.

Морковников очнулся от огненной боли, которая извлекла его из небытия, затянула обратно в жизнь, помещая в слепое, оплавленное пространство. Боль занимала весь объем груди, будто под ребра был налит расплавленный металл, выжигал внутренность, кипел, просачивался в живот, в пах, в ноги. Боль была на дне глазных яблок, под языком, наполняла череп. Он знал, что эта боль будет длиться еще несколько минут, прежде чем он умрет. И перед тем, как исчезнет, старался понять, кого он убил перед смертью.

Рядом, почти касаясь его головой, лежал Ведеркин. Морковников понял, что Ведеркин жив, и жизнь его завершается, и он тоже напоследок хочет понять, зачем они убили друг друга.

— Алеша, зачем ты здесь оказался? — спросил Морковников, шевеля языком в расплавленном свинце.

— А ты зачем, Федя?

— Я женщину ищу, Ольгу Дмитриевну. Здесь она?

— Может, и здесь.

— Зачем мы друг друга убили? За что умираешь, Алеша?

— За сына. Чтобы он еще пожил на земле. А ты за что?

— За механика «сорок шестой» Захаркина, который погиб под Бамутом.

— Нет больше Захаркина. И нас с тобой нет.

— Разве думали, когда крестами менялись? Мой крест на тебе?

— На мне.

— А твой на мне. Прости меня, Алеша. Я не хотел убивать.

— Так она жизнь устроена, что русский русского убивает.

Этих слов Морковников не расслышал. Он торопился прочь от дороги, где горела бронеколонна, и чеченцы расхаживали среди разбросанных взрывами тел, добивая раненных. Он карабкался вверх по склону, бросив автомат, в котором не осталось патронов, старался достигнуть вершины и перевалить на другую сторону сопки. Вершину покрывал редкий кустарник с одиноким дубом, от которого вниз вела тропинка, усыпанная желудями. Он поскальзывался на этих желудях, хватался за кусты, чтобы не упасть, думая, что теперь ушел от преследования. Не удивился, увидев Ведеркина, который шумно его догонял. Ведеркин бежал, раскрыв руки, словно хотел взлететь. Из-под его тяжелых ботинок брызгали коричневые желуди. На лице Ведеркина краснела рана, и в руках не было автомата. Они бежали рядом, один за другим, и Морковников слышал тяжелое дыхание Ведеркина, стук его ботинок, задевавших за корни.

Склоны горы заросли кустами, и сквозь заросли сбегали тропинки, то ли протоптанные овцами, то ли промытые дождевыми потоками. Морковников увидел, что по этим тропинкам бегут солдаты, те, с которыми они только что отбивались от наседавших чеченцев, и которые, как казалось Морковникову, были убиты на дороге. Он был рад, что обманулся, рад был увидеть среди бегущих мотострелков механика-водителя Захаркина, чья машина первая подорвалась на фугасе. Гора к подножью становилась все шире, тропинок было все больше, и по ним, смешиваясь с мотострелками, бежали чеченцы, те боевики, что напали из засады на колонну и достреливали раненых солдат.

Среди чеченцев Морковников заметил пленного, которого допрашивал в кунге и которому, по завершении допроса, пустил пулю в лоб. Теперь на лбу у чеченца не было раны, его смуглое лицо с темной бородкой улыбалось. Весь склон шумел и шуршал от сбегавших в долину людей. Морковников с удивлением увидел среди них солдат в выгоревших панамах и гимнастерках, таких, что носили в Афганистане, и афганских моджахедов в шароварах и белых накидках, в голубоватых и зеленоватых тюрбанах, легко перепрыгивающих через камни.

В низине, куда они сбежали, был жар. Там клубилось множество народа под палящим солнцем. Это были военные, собравшиеся из разных времен, с разных войн. Морковников разглядел среди них русских пехотинцев Второй Мировой в плащ-палатках и касках, и немцев в суконных мундирах и рогатых шлемах. Он хотел спросить у Ведеркина, что значит это огромное безоружное войско, томимое жаждой. Кого оно ждет, и кто их собрал в низине. Но Ведеркина не было, он затерялся в толпе. Ему тоже хотелось пить, но фляжку он потерял, когда спускался с горы. Собравшиеся люди были исполнены нетерпения, которое передалось и Морковникову. Все ожидали появления кого-то могущественного и всесильного, кто посылал их на войны, вселял в сердца отвагу, побуждал совершать подвиги.

Из низины, окруженной горами, открывался путь в туманную долину, где что-то нежно голубело, сияли воды, мерцали неразличимые селенья, манили волшебные переливы. Воины ждали могучего вождя и всесильного полководца, кто поведет их в чудесную долину, где они смогут напиться, и где их наградят за все перенесенные тяготы, за все совершенные подвиги. Для вождя было уготовано место, окруженное знаменами полков и дивизий. Замерли барабанщики, сияла медь оркестра. Морковников увидел, как качнулись солдатские ряды, пропуская кого-то. Он ожидал увидеть белого коня с величавым всадником, или лакированный открытый автомобиль с маршалом, стоявшим в рост. Но вместо автомобиля и всадника появилась маленькая белая бабочка, прилетевшая из-под Углича. Покружила над красным знаменем и зеленым мусульманским флагом и устремилась в долину. И воины, всей своей разгоряченной пылящей толпой, последовали за ней, за ее невесомым полетом, за ее невинной белизной. Морковников увидел Ведеркина, который манил его, указывая на бабочку. Радостно вздохнув, он пошел за белоснежным чудом, которое вело их в дивный край, где не было ни жажды, ни боли.

Оба лежали мертвые у черного, ржавого котла, и вокруг, боясь приблизиться, выли голодные собаки.