"Попутное поручение" - читать интересную книгу автора (Лихоталь Тамара Васильевна)

Павлины


I

Первое время Колька только головой вертел от удивления. Всё было необычным: и сам город, будто сложенный из сахарных кубиков-домов, до краёв залитый ослепительным солнцем, и диковинные деревья — не сосна и не ель, хотя и с иголками, называвшиеся чудно: «кипарисы», и даже люди, взад-вперёд ходившие по улицам, — полуголые, в широких шляпах из соломы.

В Кержачах, где рос Колька, народ был белотелый, а эти — либо краснокожие, либо чёрные. Колька даже засомневался: «Не негры ли?» Но вскоре понял: «Нет, не негры. Люди самые обыкновенные, а чернющие оттого, что целыми днями лежат возле моря на калёном песке, выпятив к солнцу пузо».

Сначала Колька глянул и даже струхнул: лежат — видимо-невидимо, вповалку, хоть наступи на них — не шевельнутся, словно больные или мертвяки. А потом вдруг поднимутся и лезут в море.

В Кержачах моря не было. Была зато река. Большущая! По ней лес сплавляли. Но купались в реке одни мальчишки да иногда мужики со сплава. Сиганут с обрыва, вынырнут, отдуваясь и отплёвываясь, вылезут на берег и долго скачут на одной ноге, натягивая на мокрое тело портки. Оденутся и идут к зелёному ларьку пить пиво. А чтобы бабы или женщины, которые, например, на почте в окошках сидят или в конторе на машинках стучат, — те никогда не лезли в речку. А на берегу чтоб лежать… Разве только пьяный какой отсыпается.

Но вскоре Колька больше ничему не удивлялся. Колючее беспощадное солнце закрутило, завертело его, подсушило, поджарило. И стал Колька сначала красным, и собственная кожа слезала с него клочьями, потом чёрным-пречёрным, вытянулся, только рёбра торчали, как клавиши пианино, что стояло в красном уголке детдома.

Нипочём не узнали бы теперь Кольку ни его бывшие дружки, ни Марья Конопуха, ни даже сама мать, если бы она была жива.

Кольке нравилось лежать в полудрёме на горячем песке, слушать, как шлёпает рядом море, и смотреть на мелкие рваные облачка, беспорядочно бежавшие куда-то. И мысли в голове у Кольки были такие же беспорядочные: набегали, рвались…

Даже Марью Конопуху Колька вспоминал без злости. Его уже не мучило, что она поселилась у них в комнате, шарит по дому, как хозяйка, спит на маминой постели, надевает её выходное платье да ещё ругается, что оно немодное.

Казалось, это было давным-давно. Колька хотел представить себе широкое веснушчатое лицо Марьи, но оно расплывалось, как круг на воде от канувшего на дно камня.

И Колька отмахнулся:

«Чёрт с ней, с Конопухой!»

Вспомнилось почему-то, как они с ребятами, когда Колька ещё был маленьким, катались на санках с горы, а потом пришли в школу, и старенькая учительница Зоя Николаевна, покашливая, читала им сказку про трёх богатырей — смелых и сильных, которые побеждали на земле зло.

«И в жизни, дети, тоже так, — говорила Зоя Николаевна, показывая картинку, где на лошадях с копьями в руках сидели герои богатыри, — и в жизни смелые люди побеждают зло».

Но Колька, по правде говоря, не очень верил в это.

В сказках оно, может быть, и так. Там в конце концов погибали и Змей Горыныч и Кощей, хоть он и назывался Бессмертный, а богатыри оставались живыми-невредимыми, веселились и пировали. И Иван-царевич женился на красавице царевне. А в жизни…

Ярким зимним утром, когда ёлки на улицах сверкали, как в праздник, они всем классом хоронили свою старенькую учительницу.

В жизни почему-то случалось так, что хорошие и добрые умирали — Зоя Николаевна, а потом вот мать, — а плохие жили, и ничего им не делалось.

Колька не раз думал об этом, и сейчас эти мысли, вынырнув из глубины памяти, омрачили спокойный, подёрнутый золотистой дрёмой день. Колька завертелся на горячем песке, открыл глаза и с облегчением вспомнил, что уже, наверно, пора идти обедать.

Повариха страсть не любила, если кто опаздывает. Да и последнему всегда достанется что похуже. Колька не был жаден до еды, как, например, жирный, губастый Ловач, который по дороге в столовую, принюхиваясь, спрашивал: «А что сегодня?» — и в завтрак, и в обед, и в ужин. Не то чтобы Ловач был голодным: так чего-нибудь он есть не станет. А ворвётся первым в столовую и, воровато оглядываясь, сопьёт из стаканов компот, выгрызет из огурцов серединки или выест из пирогов начинку, а горбушки закинет.

Не обращая внимания на солнце, висевшее над самой головой, Колька не спеша зашагал мимо белых домов по белой от зноя и пыли дороге.

II

Жизнь у Кольки теперь была почти совсем хорошая. Никто не попрекал его, не нашёптывал, как Марья Конопуха отцу, что Колька такой-сякой, хуже не бывает. Правда, отец не любил, когда у него над ухом гудели. Он, бывало, терпел, терпел, а потом стукал по столу: «Хватит! Собери поесть!» И Марья Конопуха испуганно притихала. Со временем она перестала жаловаться отцу, и Колька жил, стараясь поменьше попадаться на глаза. А когда отца забрали в милицию, Марья сразу же испугалась, что Колька останется у неё на шее.

«С идолом с тем жизни не было, — ругала она отца, — теперь вот ещё бесплатное приложение! А разве я обязана его кормить? Такого закона нет». — «Хлопотать надо», — говорили соседки. И Марья хлопотала, пока Кольку не отправили в детский дом.

Колька не успел там оглядеться и привыкнуть, как его почему-то перевели в другой.

В новом детдоме, куда его отправили, он тоже прожил недолго: заболел, стал кашлять. Приходила врачиха, стукала его по груди холодными пальцами, слушала через трубку. Толстая медсестра ставила ему банки и говорила: «Хлопотать надо, чтобы тебя послали на юг, к морю».

Врачиха поддакивала: «Да, да, юг».

Заведующая детским домом волновалась: «Я за него отвечаю. Надо хлопотать!»

Они хлопотали. Так Колька очутился в этом белом городе.

Когда они с девчонкой-вожатой, сопровождавшей его, ранним утром, сойдя с поезда, спрашивали у редких прохожих, как пройти к санаторному детдому, кто-то провёл их узенькими каменистыми проулками и махнул рукой: «Там…»

Колька посмотрел в ту сторону. Казалось, низенькие домики с плоскими черепичными крышами и высокие каменные заборы, добежав до невидимой заколдованной черты, внезапно остановились. За этой чертой был пустырь, поросший низкими разлапистыми кустами.

Пустырь был какой-то странный: он простирался направо и налево, а впереди обрывался. Дальше лежало небо.

Никогда в жизни Колька не видел, чтобы небо лежало так близко и так низко.

А в небе сквозь зыбкую дымку тумана маячил двухэтажный корабль с белоснежными парусами, очень похожий на флот царя Салтана.

Вдруг откуда-то из неведомых глубин прорезался острый край солнца. Небо заискрилось, заиграло, и Колька понял, что это вовсе не небо, а море. Они с вожатой ускорили шаги, почти бежали по пустырю туда, где синело море и маячил белый корабль. Через несколько шагов Колька вскинул голову и снова удивился, потому что корабль был теперь вовсе не корабль, а белый дом со множеством окон и балкончиков, увешанных парусиновыми шторами, которые Колька принял за паруса. И находился он не в море, как это казалось издали, а стоял на самом берегу. И море синело у его белых стен.

Это, по-видимому, и был «санаторный».

Чем бы он ни был, этот белый красавец, — кораблём или домом, — он был очень хорош. Тихий и сонный, он одиноко стоял на морском берегу в степи, наполненной солёным запахом волн и горьким настоем трав.

Они шагали по жёсткой, как проволока, траве, всё приближаясь к белому видению, и у Кольки было такое ощущение, точно он живьём попал в сказку.

Вдруг над сонной степью через пустырь пролетел тоскливый, мяукающий крик — непонятный, ни на что не похожий, тревожный и пугающий.

Колька вспомнил, как однажды хулиганистый парень Стёпка Жук подвесил на дереве за ноги кошку и она мяукала истошным голосом, пугая в посёлке баб и детишек, пока повариха Настасья не разогнала гоготавших парней и не освободила кошку.

Колька мог поклясться, что странный мяукающий голос долетал теперь со стороны этого белого сказочного дома, одиноко стоявшего на пустынном берегу.

Девчонка-вожатая тоже замерла на месте, широко раскрыв глаза.

— Может, ребята балуются? — шёпотом проговорила она, но сама себе не поверила: ребята в такую рань спят без задних ног. Да и голос какой-то нечеловеческий.

Молча они продолжали шагать, царапая ноги о кусты, протягивающие колючие лапы на тропку, невольно ожидая, не повторится ли этот мяукающий крик. Но кругом было тихо. Белый дом спокойно спал, опустив шторы.

Не сговариваясь, они спустились к самой воде, разулись.

Набежавшая волна была неожиданно тёплой и мягкой и солёной на вкус.

А солнце всё поднималось и поднималось, будто неведомая сила выталкивала его из глубины. И вот уже огненное колесо покатилось по ухабистому полю волн, подскакивая на острых гребнях, потом оттолкнулось от их вершин и поползло вверх, стремительное и невесомое. А вокруг всё становилось светлей, приветливее, проще.

…Оказалось, в детском доме уже не спали. Колька с вожатой прошли от калитки по усыпанной песком дорожке, и следы их ног отпечатались на золотистой влаге песка.

За деревьями слышались голоса. На ходу Колька успел заметить, как за кустами здоровенный парень с жирными плечами наседал на маленького, тощенького, наголо остриженного мальчишку. Парень тряс мальчишку, и стриженая голова моталась из стороны в сторону, будто тряпичная. «Такой бугай связался с мышонком», — неодобрительно отметил про себя Колька. Он уже хотел свистнуть им, но тощенький мальчишка, как только жирный на минутку отпускал его, упрямо пищал:

— А я скажу! Всё равно скажу!

И Колька не стал вмешиваться, потому что терпеть не мог ябед.

Вожатая пошла разыскивать дежурного воспитателя, чтобы передать, как полагалось, Кольку. А сам Колька, оставшись в саду, продолжал разглядывать всё вокруг. И снова у него было такое ощущение, что он, по щучьему велению, хотя и не по своему хотению, попал в сказку.

Вверх по стволам неведомых деревьев, извиваясь, как змеи, ползли толстые, наполненные влагой стебли. Широченные резные листья топорщились как зонты. И оттуда, из-под зелёных зонтов… Колька даже перестал дышать, чтобы не спугнуть… Из-под влажного сумрака зелёной гущи на дорожку песчаного золота тихо вышла птица. Вскинув гордую голову с хохолком, она легко ступала на тонких ножках, как девчонка, танцевавшая на детдомовском утреннике танец с шалью. За ней веером тянулся по траве пышный хвост, сияя всеми цветами радуги, как это и полагается у жар-птицы. Она не спеша прошлась по дорожке, волоча за собой хвост, что-то склевала аккуратным носиком, остановилась, задрав тоненькую, с коготками лапку, быстро-быстро почесала перышки за ухом и вдруг, выгнув шею, мяукнула протяжно и тоскливо.

Возвратившаяся вожатая что-то говорила, но Колька не слушал. Он едва поздоровался с подошедшей воспитательницей.

— Вот она. Там, за кустами, — сказал он вожатой приглушённым хрипловатым голосом и пояснил: — Она, которая кричала.

Вожатая так ничего и не поняла, но воспитательница догадалась, про кого он говорит.

— Это павлин, — сказала она. — У нас здесь даже павлины живут.

Потом Колька часто слышал эту фразу. Её произносили здесь всякий раз, когда в детский дом приезжал или приходил кто-нибудь посторонний. «Даже павлины!..» Каждому становилось ясно, что в доме, где есть даже павлины — эти радужные жар-птицы, — жизнь прекрасна, как в сказке.

— Пал Ваныча нет. Пал Ваныча вызвали на совещание, — сказала воспитательница. — Придётся обождать. Да вы здесь, в саду, посидите. — Она хотела что-то ещё сказать, но не сказала и пошла в дом, стуча каблучками по дощатым ступенькам, — худенькая, сама похожая на девочку, если бы не высокая башенка волос на голове.

Колька, а с ним и вожатая уселись на скамейке в саду. Через некоторое время Колька, хотя его по-прежнему здорово интересовало всё вокруг, стал не без зависти поглядывать на веранду, где за парусиновыми шторами находилась столовая. Ребята уже закончили завтракать. Дежурные убирали посуду. Ни Кольку, ни вожатую туда не звали.

Когда всё было убрано, выглянула на минутку повариха, которой что-то тихо говорила молоденькая воспитательница. В ответ повариха закричала, сердито глянув на Кольку и вожатую:

— Этому дай, тому дай! А отчитываться кто будет? Вы будете? Нет уж, спасибочка. Как Пал Ваныч скажет!

Вскоре после обеда пришёл наконец сам Пал Ваныч — немолодой, в белом костюме, с седыми, гладко зачёсанными волосами и тихим голосом человек. Он посмотрел на вскочивших со скамейки Кольку и вожатую строгими голубыми глазами, тихо, не спеша рассказал, какой у них замечательный детдом-здравница, какие тут прекрасные цветники, за которыми бережно ухаживают сами ребята. Сказал: «У нас даже павлин есть». После чего отпустил Кольку и вожатую. Вожатая обрадовалась, заторопилась. Ей хотелось успеть до отъезда посмотреть город. Она ушла, а Колька остался.

Вечером, перед отбоем, когда стали готовиться ко сну, парень с жирными плечами — его фамилия была Ловач — позвал Кольку.

— Давай ко мне на балкон! Хочешь?

Спальня мальчиков находилась на втором этаже. Часть кроватей стояла в комнате, а часть — на балконе. Там, точно паруса, хлопали на ветру шторы, а внизу, совсем близко, шлёпало море, словно билось о борт корабля. Кому ж охота спать в комнате? Конечно, Колька тотчас согласился перебраться из комнаты на балкон. Тогда парень с жирными плечами сгрёб в охапку постель с соседней кровати и перетащил её на место, которое было указано Кольке. Оказалось, что это постель того самого тощенького, похожего на мышонка, мальчишки, которого Колька видел вместе с Ловачом в саду утром.

Придя в спальню, мальчишка пытался отстоять своё место на балконе. Он хотел было стащить Колькину постель и перенести её на прежнее место, но разве ему было сладить с верзилой Ловачом. Растянувшись на своей постели, Ловач, посмеиваясь, приговаривал:

— Брысь отсюда! — и отталкивал мальчишку ногой.

Мальчишке уже изрядно попало, но он не отставал, продолжая кричать, что это несправедливо, что у них в детдоме, там, где он жил раньше и куда непременно уедет опять, так никогда ещё не делали.

Ребята безучастно смотрели на происходящее. И было непонятно, считают ли они, что мальчишка бушует зря, или же просто не хотят связываться с Ловачом, у которого на крепких руках перекатываются твёрдые мускулы.

Сам Колька сидел на краешке кровати молча, будто то, что происходило, не касалось его. Но на самом деле всё в нём — его насторожённо вспыхнувшие под коротенькими подрагивающими ресницами глаза, худые, стиснутые в кулаки руки, сжавшееся пружиной сердце, — весь он напрягся, готовый в любую минуту кинуться в бой. Если все кругом будут нападать и захватывать, он тоже сумеет за себя постоять! У него не отнимешь, если даже он захватил то, что ему не принадлежит! И теперь он сидел на кровати, как волчонок среди чужой стаи, уверенный, что в жизни так и надо.

Тощенького мальчишку, как выяснилось, тоже звали Колькой. И потом их стали звать Колька Маленький и Колька Большой.

Колька Маленький продолжал бушевать, пока в спальню не пришла привлечённая шумом воспитательница. Не та молодая, чёрненькая, с башенкой волос, которая была утром, а другая — коротышка в мелких белых кудряшках. Она строго прикрикнула на Кольку Маленького, потому что уже было время отбоя и все должны были находиться в постелях. Колька пытался что-то сказать, но она не стала его слушать. Её рабочий день кончился уже десять минут назад, и она торопилась.

Погасили свет. Колька Маленький побрёл в комнату на ту кровать, где лежала его постель. А Колька Большой, растянувшись рядом с Ловачом, долго не мог уснуть. Когда ветер оттягивал парусиновые шторы, в щели были видны яркие, крупные звёзды, каких никогда не приходилось видеть Кольке Большому. Внизу шлёпало море, а в спальне потихоньку всхлипывал Колька Маленький.

III

Солнце вставало в этом городе рано, и всё же дни казались короткими — так быстро они катились один за другим. Подъём. Уборка помещения. Завтрак. Работа в саду. Приёмы у врачей в соседней поликлинике, куда детдомовских, выстроившихся парами, водила медсестра. Пляж. Обед. Час послеобеденного сна.

В свободное от процедур и занятий время удавалось ускользнуть из детдома. Делать этого не полагалось, но ребята постарше, стараясь не попадаться на глаза дежурному воспитателю, всё же бегали в город. Надо только вовремя явиться к обеду, ужину и вообще к очередной проверке.

В этом весёлом городе было такое, о чём раньше Колька и не слыхивал. Например, лодочная станция. Приходи на причал и бери лодку. Выбирай какую хочешь — красную, синюю, жёлтую. Надо только заплатить за билетик и отдать кассирше в окошке этот билетик да ещё паспорт либо какой-нибудь другой документ. Взрослые давали свои документы, а ребята-подростки притаскивали паспорт отца или матери. Но Колькина мать уже три года как умерла, а отец сидел в тюрьме с тех пор, как обнаружилось, что он обманывал сплавских рабочих. У отца у самого теперь небось не было паспорта. Поэтому Колька никогда не брал лодок. А вот в тире, в тире ничего этого не было нужно. Никакого паспорта.

Однажды, проходя по бульвару, Колька увидел будку с надписью: «Тир». Вошёл под прохладные своды. Ступеньки вниз, будто в землянке. Прилавок, как в магазине. А на прилавке — ружья.

Народу было мало. Какой-то мальчишка в матросской рубашке, сопя, прижимал дрожащими руками ружьё, а бабушка, стоя возле него, клохтала:

— Да ты не тот глаз закрыл, Андрюшенька, ты не тот. Другой закрой, детка.

Андрюша закрывал оба глаза и дёргал курок.

В Кержачах были кое у кого охотничьи ружья. В свободные дни уходили охотники в лес побаловаться с ружьишком. Приносили иной раз толстую утку, а иной раз — махонькую, никчёмную птаху. Вот тебе и весь тир.

Эх, Кольке бы, а не этому толстому увальню ружьё и блестящие, пахнущие порохом и металлом патроны! Взять в руки прохладный приклад, прижать ружьё покрепче к плечу, почувствовать, как громко стучит в груди сердце и тонкие иголочки тревоги и ожидания расползаются по телу. Выбрать цель, не утку и не зайца, а вражеского солдата или даже самолёт, взять его на мушку, прицелиться, стиснув зубы, — и щёлк…

— Ах, Андрюшенька, почему же ты не слушаешься? Тебе же говорят, детка, и дядя говорил, и я говорю, — тарахтела бабушка. — Ну, ещё хочешь? Молодой человек, дайте ему ещё десяточек.

Выстрел — две копейки. Вот оно что. Хоть с утра до вечера стреляй — были бы деньги.

Кольке нравилось ходить по белому городу, разглядывать толпу загорелых людей, медленно гулявшую по бульвару. С каждым днём город становился всё более знакомым, обжитым. Был он невелик — длинный приморский бульвар, вокзал, наполненный суматохой и гудками паровозов, и большой, жаркий толкучий рынок.

На рынке Колька с некоторых пор стал бывать чаще всего. Нет, он не покупал ни кур с жилистыми синими ногами, которых долго мяли в руках женщины с кошёлками, ни огромных красных помидоров, грудами лежавших на прилавках, ни плоских рыб с широкими, похожими на свиные рыла ртами. Он кружил в этой жаркой толчее, протискиваясь между кошёлками и ныряя под локтями. Он беспокойно вытягивал шею, высматривая добычу. Всё началось с той трёшки.

Шатаясь по рынку, Колька вдруг увидел, как изнемогающий от жары толстый дядька в белом костюме вынул из кармана брюк носовой платок, чтобы вытереть потный лоб, но при этом нечаянно вытащил трёшку. Трёшка упала на землю. Колька видел, как она лежала в пыли зелёным комочком, и тётки с кошёлками, толпившиеся вокруг продавца черешен, топтали её ногами. Тогда Колька протиснулся в толпу и, улучив минуту, тоже наступил на эту трёшку новенькой сандалией и так держал её, плотно придавив скользкой подошвой. Теперь эта ничейная трёшка стала вроде как бы Колькиной. Его толкали, говорили: «Пусти, мальчик», но он твёрдо держал сандалию на бумажке. Выбрав удобный момент, он нырнул вниз, подхватил её — и в толпу. Так он стал обладателем этой солидной суммы денег, доставившей ему немало радости.

Деньги Колька простреливал.

Но трёшки не часто падают из чужих карманов. И Колька кружил в жаркой карусели. Его глаза теперь, казалось, сами отмечали все эти чёрные, рыжие, белые, красные, похожие на конвертики и подковы кошельки. Их вынимали, раскрывали, извлекая бумажки и монеты, и снова прятали. Вот одна тётка-растеряха сунула кошелёк в плетёнку. Он лежит толстым брюхом прямо сверху, на помидорах.

Колька чувствовал: всё в нём натянуто, как в рогатке. Лоб весь мокрый, а по спине — холодок. Ну, скорей! Вот сейчас он… Но тётка уже ушла, и Колька облегчённо вздыхал, выбирался из толпы. Хмурый, брёл по тротуару, по аллеям бульвара, подальше от рынка.

То, что происходило с ним здесь, на жарких толкучих дорожках, между заваленными зеленью прилавками, — это мелкое и тягостное не должно было, идти за ним туда, в прохладную торжественную тишину тира, взрываемую строгими щелчками выстрелов. Кольке всегда казалось: чем дальше он уходит от рынка, тем спокойней и чище становится у него на душе.

Кроме того, в тире Кольке нравился стрелец, как называли его мальчишки, — человек, выдающий посетителям ружья и патроны. Он был немолодой, через его худое, незагорелое лицо наискось тянулся синий рубец. Это была память далёкой войны. Но здесь, в этой землянке с низким накатом, среди ружей и мишеней, среди неумолчного треска выстрелов, этот человек представлялся Кольке в бою. Наверно, и там, где получил он памятный синий рубец, он был так же молчалив и спокоен.

Когда кто-нибудь из посетителей торопливо щёлкал впустую и пули летели мимо мишеней, человек молча клал на прилавок перед неудачливым стрелком новую горстку патронов. Но из-за синего подвижного рубца на его лице презрительно поблёскивал единственный глаз.

Колька стрелял неторопливо и ловко. Хозяин тира встречал его так же молча, как и остальных, но Колька чувствовал, что тот вроде отмечает его, Кольку, среди посетителей своим единственным, но зорким глазом.

IV

У Лидки Самохиной были на руках бородавки. Поэтому Лидка всегда прятала руки за спину. И когда она так стояла, руки за спиной и отставив одну ногу назад, то была похожа на дятла. Коротко стриженная голова её с длинным носом наклонялась вперед. Лидка по привычке быстро-быстро нашёптывала слова. Нос качался вперёд-назад, и казалось, что дятел долбит невидимое дерево. Лидка не любила разговаривать громко. Осторожно оглядываясь вокруг, она нашёптывала:

— А почему омлет, а не яйца? Омлет почему? Потому что яйца — они на штуки. Сколько человек, столько штук. А омлет — его на сколько хочешь разделить можно.

Захлебываясь, Лидка торопливо долбила носом невидимое дерево. Но, если к ним подходила воспитательница, Лидка частила ещё сильней. Шепелявый говорок её становился сладким:

— Какое у вас миленькое платьице, Клавдия Максимовна! И к вам идёт так, и кармашки модненькие.

— Ну, будет, будет! Рано тебе о модах думать, — бросала в ответ кудрявая Клавдия Максимовна, проплывая дальше.

А Лидка вслед ей долбила:

— Фу-ты ну-ты — разоделась! Думает, я не видела, как она вечером после смены несла в кошёлке яйца!

Лидка Самохина всё видела и всё знала — и то, что приезжему представителю из центра, остановившемуся в одной из верхних комнат с балкончиком, куда обычно поселяли гостей поважнее, потащили вчера целое решето черешен из детдомовского сада, и что представитель договорился с Пал Ванычем и будет теперь проводить здесь свой отпуск.

Колька на эти Лидкины разговоры не обращал внимания. Плевать ему на этого представителя и на его отпуск. Пусть хоть навсегда поселится тут. Не на Колькиной же кровати он спит. И черешни Кольке нужны как собаке пятая нога. Захотел бы — набил полные карманы. Маленькие ребятишки — те конечно. Они с жадностью поглядывают на красно-жёлтые шарики ягод и на персиковые деревья, с которых свисают розовые пушистые плоды, но рвать не решаются. За это Пал Ваныч так взгреет! Малыши бегают через пустырь в колхозный сад. Там седой черноглазый старик сторож добрый. Он им нарвёт черешен и приговаривает:

— Куший, куший. Будь здоров!

Колька ни у доброго сторожа ничего не выпрашивает, ни по чужим садам не лазит. Разве что первое время, да и то для интереса — надо же попробовать.

Когда Лидка Самохина прошелестела, что видела, как из сада понесли в верхние комнаты первые персики нового урожая, Колька Большой пропустил это мимо ушей, но Колька Маленький сказал:

— А у нас так не делали.

Колька Маленький часто говорил: «А у нас», имея в виду тот детский дом, где он жил прежде. Всё в том доме, по Колькиным словам, было не так, как здесь, а гораздо лучше.

Теперь, когда в детдом приходил почтальон и сдавал письма дежурной воспитательнице, оказывалось, что добрая половина всех писем предназначена Кольке Маленькому.

— Кто это тебе пишет столько? — удивлялась молоденькая Мила Александровна, раздавая письма.

И Колька Маленький, расплываясь в радостной улыбке, отвечал:

— Наши пишут! — И пояснял: — Ребята и Сергей Петрович.

Сергей Петрович был заведующий тем детским домом.

— Заливай! — говорили ребята. — Так и станет он тебе писать. Больше ему делать нечего!

Но оказалось, что Сергей Петрович и вправду аккуратно пишет Кольке.

— Дожди там идут, — сообщал ребятам Колька Маленький, — всё залило и холодно.

Это, наверно, было плохо, что шли дожди и стояли холода, но Колька мечтательно говорил: «Дождь!» И чувствовалось, что он всей душой хочет туда, пусть в холода и в ненастье, но в тот родной дом, где о нём помнили и откуда писали столько писем.

— А зимой у нас, — расписывал Колька Маленький, — лес… Белки снежками кидаются. А на речке — каток. Я прошлый год побежал на коньках — и в полынью. Меня ребята старшие еле вытащили. Завернули в пальто — один парень с себя снял, а сам в рубашке — и в детдом. Оттуда лошадь пригнали. Но я всё равно простудился. У меня положительное пирке. Вот и прислали сюда лечиться. Ещё месяц или два, — считал Колька, — а потом он приедет.

— Кто приедет? — спросил его Колька Большой.

— Сергей Петрович. У него отпуск. Он пишет — приедет сюда в отпуск и заберёт меня обратно.

— Да врёт он! Зачем ему за тобой ехать, да ещё в отпуск! — сказал Колька Большой, лучше, как ему казалось, знавший жизнь.

Но Колька Маленький заблестел глазами и дёрнул головой с ало вспыхнувшими оттопыренными ушами.

— Сергей Петрович не станет врать! Он знаешь какой? Он такой. Он на фронте командиром танка был. У него одна рука, — тихо добавил Колька Маленький и повторил: — Он не станет врать!

Как будто то обстоятельство, что у человека была одна рука, а не две, являлось гарантией, что это очень хороший и честный человек. Но Колька Большой понял его. Перед ним почему-то встало худое лицо с синим шрамом наискось и точный, словно прицел, взгляд человека из тира. Дело, конечно, было не в одной руке и не в единственном глазе, а в том, что человек прошёл большие испытания, вынес и вытерпел их и остался человеком.

В тот день, когда Лидка Самохина прошелестела про персики, которые пронесли в верхние комнаты, Колька Маленький сказал:

— А у нас так никогда не делали. У нас мы сами и за садом смотрели, и урожай собирали. У нас всё по справедливости.

Колька Маленький очень любил это слово — справедливость! Справедливость! И, когда произносил его, Колькины серые глаза горели светло и твёрдо.

— У нас всё справедливо! Не то что здесь, — громко повторил он. — Я хотел Сергею Петровичу… я хотел написать…

Колька не успел договорить, что он хотел написать своему Сергею Петровичу. Лидка Самохина вдруг зачастила:

— Пал Иваныч, Пал Иваныч, а мы как раз говорили, как у нас тут хорошо: здравница и цветы кругом. — Лидка заюлила, выдавила улыбку и вдруг ляпнула: — И персики созрели! — Она мгновенно прикусила язык и тихонько попятилась.

Но Павел Иванович не обратил на Лидку внимания. Он смотрел сквозь неё, будто перед ним было пустое место. Так же молча он провёл взглядом по толпе ребят, и казалось, от этого спокойного взгляда толпа медленно стала редеть. Первой исчезла Лидка, за ней другие, даже жирный, неповоротливый Ловач словно растворился в воздухе. Колька Большой тоже сделал шаг назад. Теперь перед голубыми глазами Павла Ивановича стояла только одна фигурка: стриженный под машинку, тощенький, как мышонок, мальчишка — Колька Маленький. Павел Иванович устало провёл ладонью по своим седым волосам:

— Ну, повтори, голубчик, что ты тут болтал.

— Я, — тихонько забормотал Колька, — я про нас, как у нас… у нас не так.

Может, кто-нибудь другой заругался бы, стал бы кричать: «Ах ты, щенок! От горшка два вершка — и будешь тут порядки указывать. Вот я тебе покажу!» Но Павел Иванович не стал кричать. Он никогда не кричал. В своём отглаженном белом костюме он стоял и молча смотрел голубыми глазами на Кольку Маленького, скорбно покачивая головой:

— Так-так-так…

Вот, мол, видали, какой дерзкий, неблагодарный мальчишка!

— Так-так-так… — проговорил Павел Иванович. — Тебя что, не кормят тут? Ты голодный? Отвечай!

— Я не голодный, — тихо выдавил Колька. — Я не потому. — Он судорожно проглотил слюну. — Я… я за справедливость. — И это любимое и дорогое для него слово будто придало ему силы. Он поднял голову с красными торчащими ушами и взглянул на Павла Ивановича.

V

Колька Большой был уверен: это только в книгах так — побеждает тот, кто прав, а в жизни… Вот и тётя Маша, мывшая в детдоме полы, выговаривала Кольке Маленькому:

— А ты не хорохорься. Плетью обуха не перешибёшь. Повинись: так, мол, и так, Пал Иваныч, сглупил маленько. Он и простит. Повинную голову меч не сечёт. А ещё знаешь: ласковое телятко двух маток сосёт.

Но Колька Маленький топорщился, как ёж. Ходил накалённый: тронь — зашипит. Даже на Ловача кидался, когда тот щёлкал его или пинка давал. И от Клавдии Максимовны ему замечания бывали: и за драку с Ловачом, и за грубые ответы. Пал Иваныч только головой качал, когда ему докладывали.

— Да, да… этот неблагодарный мальчишка. От него всего можно ожидать…

Утром после завтрака все ребята к дежурной воспитательнице пристают: «На море пойдём?» И если та скажет «да», то «ура» кричат и в ладоши хлопают. Море! Тут про всё на свете забудешь. Ничего, кажется, больше и не нужно, только с горячего берега — в мягкую прозрачную прохладу! И тебя подхватит тугая, упругая вода. Даже если ты никогда не плавал, всё равно: раскинешь руки, как крылья, и лежишь, качаясь на волне. Запрокинешь голову, и уже не разобрать, где море, где небо, и сам ты кто — может, рыба, а может, птица.

Воспитательница начнёт ребят из воды звать — охрипнет, пока дозовётся. Только Колька Маленький на берегу сидит. Обхватит руками свои ноги, тоже чёрные, как и у всех, упрётся подбородком в коленки и сидит неприметный. А на днях, когда в поликлинику ходили, он стал врачиху просить:

— Пошлите меня домой. Я уже поправился.

— Ну и отлично, — сказала врачиха. — Поправляйся на здоровье. Куда тебе спешить? Ты откуда?.. Крестинка? Какая такая Крестинка? Где это? Под Рязанью, говоришь? Ну вот, там сейчас не поймёшь, весна или осень началась. Холода и дождь. А тут у нас благодать. Как в сказке. Здравница-то какая! Разве мы такое в детстве видели? Нет, нынешних детей ничем не удивишь, — сказала она медсестре, сочувственно кивавшей головой. — Оно и понятно: всё для них, вот и избаловали.

После тихого часа, когда жара немного спадает, ребята опять кто куда. Одни упросят воспитательницу на приморский бульвар идти, другие, не отпрашиваясь, потихоньку через забор махнут — и в город. Только Колька Маленький на территории сидит. Сидит и думает: сколько же это ему ещё тут отдыхать и поправляться нужно? Неужели целых два месяца, а может, и все три? И когда Сергей Петрович отпуск свой возьмёт? В мае не взял, это ясно. В мае огород сажают. Разве может он уехать, когда столько работы! В июне — конец учебного года. Экзамены. Отметки. В июне тоже нельзя. В июле — опять-таки у них лагерь, походы, прополка. А прошлый год когда он брал, интересно? Колька пытается вспомнить и не может. Он и не думал раньше о том, когда Сергей Петрович отпуск берёт. Вроде так и полагается. А тут ещё дожди. Как они только там с огородом управляются? И в футбол играть нельзя. Вот ребята писали, что никак не встретятся с деревенскими — поле размокло. Как же, интересно, теперь счёт вести, от какого…

Заметят дежурные Кольку Маленького в спальне — выгонят, потому что в спальне, как известно, торчать не полагается. Толкнётся Колька в красный уголок, а там младшие собрались, сидят рисуют. У них кружок рисования — раз в неделю специальный педагог приходит, с ними рисует. Сунется Колька в вестибюль — там его дежурная воспитательница прихватит: иди-ка помоги дежурным дорожки убирать или цветы поливать… Подметёт Колька дорожки, пустит из шланга струю на кусты и цветники и опять приткнётся в уголке.

Конечно, там у них, в Крестнике, ничего такого нет. И дом старенький, в нём ещё барин до революции жил. То крыша течёт, то венец подгнил. Сергей Петрович каждый раз в район мотается, всё выпрашивает лесу или железа на ремонт. Когда выпросит, а когда и нет — сами ремонтируют как могут. И костюмов им таких не шьют, как тут. А с обувью: беда: две пары ботинок на год, и всё. Девочки — те ничего, им хватает, а мальчишки за месяц разобьют. Сергей Петрович прямо за голову хватается. Уж ребята и так берегут эти ботинки, даже рыбьим жиром мажут. Им всю зиму рыбий жир доктор велит глотать по ложке. Но у них все этим жиром ботинки потчуют. Ботинкам — им тоже полезно. Сидит Колька в уголке на скамеечке, думает свою думу, и вдруг — хлоп! — мимо мячик пролетел и прямо в гладиолусы. Ох и гладиолусы! До чего ж красивые эти цветы! Колька даже подумывает увезти несколько луковиц домой. Они, правда, там у себя в Крестнике больше на огород нажимают да на клубнику, а так растут под окнами какие-то цветочки. Но это не то, что гладиолусы. Вот приедет Колька домой и посадит там гладиолусы. Он уже знает, как за ними ухаживать. Ну и цветы. Красота! И как это малышей угораздило мяч сюда закинуть! Тут и играть-то не разрешается. Вон за оградой на пустыре иди и играй.

— Ну, чего плакать-то? — сказал Колька малышу. Длинненький такой мальчишка, почти с Кольку ростом, а лет ему мало, глуп ещё, что с него спросить. — Не реви, — повторил Колька.

— Д-да, — прохныкал мальчишка, — не р-реви! А м-мячик?

Он и так-то заикался, этот мальчишка. Это у него после пожара. Мать его выбросила из окна, а сама сгорела. Вот он и заикается. А как заплачет — и вовсе ни одного слова не поймёшь. Только мычит.

— Эх, ты! — сказал Колька.

Оглянулся — никого нет. Ну и ладно. Тихонько перемахнул через решётку ограды, пошёл осторожно, как Гулливер среди лилипутов, стараясь не наступить на бархатные головы.

— Куда ж он задевался — мячик?

— Т-там, — мычит мальчишка, — т-там, у т-той с-с-стен-н-н-ны.

Глянул Колька вокруг воровато, точно он рвать эти цветы полез, и дальше. Как провалился мячик!.. Ой! Надо же! Сам Павел Иванович — в калитку и идёт по усыпанной песком дорожке мимо цветника. Тут уж не до мячика! Колька, как заяц, запрыгал назад. Сюда шёл — ни одного цветка не помял, а обратно — прямо по головам потопал. Скорей! Скорей! Да не вышло. Павел Иванович на дорожке остановился. Стоит и смотрит, как Колька Маленький шагает по гладиолусам. Подозвал испуганных ребятишек и велел:

— А ну, дежурных сюда!

Примчались дежурные. За ними воспитательница в белых кудрях-барашках, Клавдия Максимовна, бежит, переваливается, даже запыхалась от бега.

— Ах, какой мальчишка! Вы видите, Пал Ваныч, никакого сладу с ним нет. Никакой дисциплины…

А Колька Маленький стоит ногами на растоптанных цветах.

Вечером самое хорошее место — на веранде: и ветерок с моря обдувает, и цветы густо пахнут. Только комаров много. Это они на свет летят. Сидят ребята — и хлоп-хлоп себя то по шее, то по лопатке, то по голым ногам веточкой обмахивают. Только Колька Маленький не хлопает себя ладошкой, и веточки у него нет никакой. Хоть все комары в него вопьются — не заметит. До комариных ли тут укусов! На веранде полным-полно народу: и ребята, и воспитательницы обе, и уборщица тётя Маша с испуганным лицом, и завхоз, молодой толстый мужчина, на барьере пристроился, чтоб видней было. А смотреть-то на что? Смотрят все на Кольку Маленького. Он стоит посреди веранды, потому что сегодня обсуждают его недостойное поведение.

Павел Иванович, строгий и торжественный, словно на праздник собрался. На нём не белый костюм, как днём, а вечерний — тёмный. Говорит Павел Иванович тихо, так, словно ручеёк журчит. Говорит всё правильно. Что вот страна заботится о детях, всё им дала: и эту дачу у самого синего моря, и сад чудесный.

На веранде тихо-тихо. Только мерно шлёпает море. Сидят притихшие ребята, слушают. Разве не правда это? Правда. И дача-дворец у моря — правда, и сказочный сад. Ничего не жалеет для них родная страна. Утром, когда они ещё спят в своих прохладных спальнях, задёрнутых парусами-шторами, она спешит на работу. Она стоит у жаркой печи, чтобы к утру на завтрак у них был свежий хлеб. Она склоняется у стрекочущих машин — шьёт для них платья и обувь. Вытирая промасленные усталые руки, она озабоченно думает: «Ну, что ещё надо сделать ребятам?» Ей нелегко — ведь она одна заменила им отца и мать.

— …даже павлины, — журчит между тем Павел Иванович. — Но есть такие неблагодарные, — грозно повышает он голос, — которые не ценят. Готовы набезобразничать, поломать, цветы вытоптать. Вот полюбуйтесь, он стоит перед вами.

Стоит Колька Маленький посреди веранды. А тень от стриженой Колькиной головы покаянно лежит на полу. Покачнёт ветерок лампочку под потолком, где комарня крутится, и тень то скрючится, то подползёт к самым ботинкам Павла Ивановича.

— Вот и обсудите, хорошо ли это цветы топтать, красоту нашу портить.

Конечно, нехорошо портить красоту. И все знают, что нехорошо. И сам Колька Маленький знает.

Но ведь он не ломал, он не хотел ничего дурного. И то, что сказал сейчас про него Павел Иванович, несправедливо, как несправедливо многое в этом таком красивом, таком хорошем доме.

Низко опустил Колька стриженую голову с красными оттопыренными ушами, потупил глаза. Ни на кого не смотрит. Не видит Колька, как в углу молодая воспитательница Мила Александровна, волнуясь, мнёт в руках концы газовой косыночки и щёки у неё горят, как Колькины уши. И что-то хочет сказать Мила Александровна, поднимается, потом опять опускается на стул, бормочет:

— Ах, ну что же это! Нельзя так!

Ни на кого не смотрит Колька Маленький. Зато слышит он всё. Вот Лидка Самохина слово взяла:

— Недостойный это поступок! Колька ещё ниже опускает голову.

— О нас заботятся все, и Пал Иваныч, и мы должны, должны… — Что должны, Лидка забыла.

— …быть благодарными и слушаться, — подсказывает потихоньку из-за ребячьих спин, высунув свои кудряшки, Клавдия Максимовна.

— …быть благодарными и слушаться, — повторяет Лидка.

— Правильное выступление! — говорит Павел Иванович. — Я рад, что вы сами осудили недостойный поступок. И мы напишем письмо в тот детский дом, где воспитывался Кашуков, и расскажем о его поведении.

Ребята помалкивают. И только один кто-то, кажется, Ловач, кричит:

— Верно! Напишем!

И снова тихо. Слышно даже, как стукаются об лампочку бабочки и шлёпаются на пол с обожжёнными крыльями. И вдруг раздаётся ещё голос, тоже одинокий:

— Неправильно! Несправедливо!

Это Колька Большой. Но он не мастер говорить, крикнул — и в кусты. А что этот крик — пустое дело!

— Всё, — говорит Павел Иванович, — наше собрание окончено.

И все расходятся.

В спальне сегодня никого из старших. Дежурная воспитательница Мила Александровна, которая должна прийти и проверить, как легли ребята, не пришла. Она в кабинете у Павла Ивановича.

Никто не спит, даже не ложится. Жужжат, спорят. И девочки тут же. В спальню к мальчикам не входят, в дверях толпятся.

— Разве он нарочно?

— И не хулиган он!

— А Лидка-то, Лидка заюлила. Я уж её за платье дёргаю: «Чего вылезла!»

Лидка стоит, под взглядами ребят потупилась. Прячет за спину свои руки в бородавках, помалкивает. Вдруг из коридора кто-то как поднапёр.

— Ой, чего толкаетесь! — кричат девочки. — Это ты, жирный?

В дверях Ловач. Пока тут все кричат да спорят, он небось в столовой опять столы обнюхал. Сегодня почти никто и не ужинал. Компот в стаканах — пей не хочу. Теперь явился. Вошёл, расталкивая девочек:

— А ну, брысь! — и двинул плечом. Привык, что с ним боятся связываться, с таким здоровым.

Но сегодня на ребят нашло. Распалились, кричат. А Ловач, что — Ловач. Сгрудились, напирают. Вон их сколько. Ловач заюлил не хуже Лидки Самохиной. Сгорбил свои жирные плечи, вроде меньше ростом стал. Боком, боком — пробрался к своей постели и сел там в углу, смирный.

А ребята не унимаются, бушуют. Кажется, приди сюда сам Павел Иванович — не отступят.

— Не виноват Колька Маленький!

— Да и не за цветы «го вовсе ругали. Думает, мы не понимаем за что! Мы прекрасно понимаем!

— «Понимаем»! А сами языки на сучки повесили, — укоряет Колька Большой.

— Попробуй скажи! — говорит один из мальчишек.

— Эх, вы! «Скажи, скажи»! — бормочет Колька Большой зло.

Он вдруг вскакивает с кровати, стаскивает свою постель и, волоча по полу одеяло, тащит всё в комнату, сваливает на кровать, где сидит, обхватив руками коленки, Колька Маленький. Отодвинув его, Колька Большой с этой кровати тоже стаскивает постель и несёт на веранду. Стелит Колькину постель рядом с Ловачом и подносит к самым глазам оторопевшего Ловача кулак:

— Вот это видал? А не видал — погляди. Тут его место! Ясно?

Не слушая Кольку Маленького, который бормочет: «Ну зачем ты! Ну чего ты!», Колька Большой подталкивает его за плечи на веранду.

— Вот здесь ложись и спи!

VI

Вечером на веранде хорошо слышно, как волны шлёпают внизу. Колька Маленький вечерами не спит долго. Лежит, заложив под голову руки, и старается представить себе, как сейчас там, в Крестинке…

«Письмо из Крыма! — кричит дежурный. — Ребята, письмо! От Кольки!»

«Чур, мне марку», — заявляет Валерка Вакушин.

«Да подожди ты с маркой!»

«Ну, как там курортник? Поправляется?»

«А это и не от него, — недоуменно говорит Маша Тихонова, разорвав конверт. — Ой, ребята!..»

Колька Маленький проводит ладонью по сухим глазам. Он больше не плачет. Сколько дней уже нет ему писем из Крестники. Ни одного. Рассердился Сергей Петрович. А он бывает, Сергей Петрович, сердитым. И тогда только держись! И кричит, и ругает. На Зинку Канакину он даже ногами топал за то, что ленивая Зинка сестрёнку свою запустила. Это у них там, в доме, у старших ребят маленькие подшефные есть — у кого братишка, у кого сестрёнка. За ними присматривают, и учиться помогают, и так вообще. Маленькому трудно без матери. Разве воспитательнице за всеми усмотреть? Поссорится или подерётся и плакать будет. А Зинка свою сестрёнку совсем запустила. Один раз хватились, а у той девчонки в волосах чёрт знает что. Зинка и не чесала её вовсе, и вообще внимания на неё не обращала. Ох и кричал на неё Сергей Петрович! А один раз как он Алика Ланового!.. Это ещё вначале, когда Алька к ним только пришёл. У Альки и мать есть, да не могла с ним справиться, вот он и очутился в детдоме. Сначала ходил руки в карманы и щурился: я, мол, только свистну — мать прискачет и заберёт. Так вот, Алька одной девочке ругательство сказал. Сергей Петрович услыхал, стал кричать на него, а Алька стоит улыбается. Так Сергей Петрович как стукнул его! У него только одна рука, у Сергея Петровича, но крепкая рука. Алька захныкал, заревел. Все думали, он матери напишет, чтобы прискакала и забрала его. Но он не написал. Так и живёт у них в доме. И не ругается. При мальчишках, может, когда потихоньку и скажет, а при девочках — никогда.

А теперь рассердился, наверно, Сергей Петрович на Кольку: «Что же это Николай наш дом позорит!» Он горячий, Сергей Петрович. Однажды зашёл у ребят разговор про недостатки, у кого какие недостатки имеются. И Сергей Петрович тут сидел. Вишню перебирали на варенье — прошлый год у них вишни ужас сколько было; говорят, что бывает такое — вишнёвый год. Так вот, у них вишни перебирали тогда — и ребята, и воспитатели, и Сергей Петрович своей одной рукой. Он, конечно, отставал от ребят.

Заговорили про недостатки. Каждый про свои. Сенька Чухин про силу воли — она у него слабовата. Аня Брыкина говорит — трусиха. До Сергея Петровича очередь дошла, ребята хотели его пропустить, потому что какие у него недостатки, а он сказал:

«Нет, что же, у меня, ребята, тоже есть. Я вот вспыльчивый. Жалею об этом и борюсь с собой».

После полдника, когда раздают письма, Колька Маленький подходит к Клавдии Максимовне. В последние дни всё больше она дежурит. Раньше спрашивал: «А мне?» А теперь не спрашивает. Просто стоит и смотрит, как ребята берут конверты.

И Колька Большой тут же стоит. Ему неоткуда ждать писем. Отец, наверно, и не знает, где он теперь, Колька. И хоть не очень они дружно жили с отцом, а всё же теплится где-то: а вдруг придёт письмишко! А ещё он из-за Кольки Маленького сюда приходит. И каждый раз говорит ему:

— Напишут! Вот увидишь, напишут!

И так он уверенно говорил это, так ему хотелось, чтобы написал Сергей Петрович Кольке письмо, что он себе это ясно-ясно представлял: сидит там, в том Колькином доме крестинском, за столом высокий человек, похожий на стрельца из тира. Сидит и пишет своей одной рукой Кольке письмо. А чтобы лист не двигался, кладёт на него тяжёлый пресс.

Всё чаще в последнее время Колька Большой думает о том, о чём прежде никогда не задумывался: о жизни, о людях, о себе. Он, Колька, живущий в этом сказочном доме у самого синего моря, он, как Иван-царевич, стоит на развилке дорог: направо пойдёшь, сказано в сказке, сам сыт будешь, да конь голоден, далеко не уедешь. Налево — путь далёк лежит. Конь сытый бежит, да сам-то как?

Чего ему надо, Кольке? Тянуть и хватать всё, как Ловач? Нет. Пусть путь далёк лежит. Он тоже хочет по справедливости, как говорит Колька Маленький. Только есть ли она на свете, справедливость?

Колька Большой выскользнул потихоньку из детдома. На улицах ни души. В такую жару все или в море сидят, или в парке у самой воды. И в тире пусто. Колька уже несколько дней сюда не заглядывал и на рынке не был. Человек со шрамом сидел на своей табуретке, перебирая патроны. Когда Колька вошёл, он кивнул ему, как знакомому, и, положив ружьё, насыпал горстку патронов. Это неважно, что у Кольки сейчас с собой нет денег. Колька знает: он поверит.

«Стреляй, — скажет, — потом принесёшь». Он ведь не знает, откуда у Кольки деньги: толкучий рынок далеко отсюда. Приятно стоять здесь, под низкими сводами, прислонившись к прохладной стене, и вдыхать запах пороха. И прохладное отполированное ложе приятно чувствовать под рукой. И горстка патронов на прилавке. И человек со шрамом дружелюбно смотрит на Кольку своим единственным глазом. Он ничего не знает и никогда не узнает. Колька отодвинул ружьё, покачал головой и вышел из тира. После прохлады тира жара особенно ощутима. Кажется, улица раскалилась добела. Никого. Только мороженщица катит пустую, без мороженого, тележку, в белом халате бежит через дорогу в галантерейный магазин молоденькая медсестра, да, стараясь выбирать тень, медленно шагает почтальон, тот самый, что носит в детдом письма. Колька бросился по улице и догнал его.

— Дяденька, — сказал он, — а дяденька, а нам, в детский дом, Кашукову, нету писем?

— Кашукову? Какому Кашукову? — недовольно сказал почтальон. Ему совсем не хотелось стоять посреди раскалённой улицы и искать письмо в своей тяжёлой сумке. — Ах, ты из детдома! Ну, я ведь вам после обеда ношу. Тогда и получишь.

— Это не мне! — сказал Колька. — Это Кольке Маленькому. Такой стриженый, знаете его?

— Стриженый! Все вы там стриженые!

— Он очень ждёт.

— Кашукову нету сегодня, — сказал почтальон. — Чего ж ему ждать? И так чуть ли не каждый день ему письма таскаю.

— Как — таскаю? — рванулся Колька.

Но почтальон, не отвечая, уже зашагал дальше. Колька побежал в детдом. Открыто в калитку не пошёл — перемахнул через забор со стороны пустыря. Шуганул дремавшего в тени павлина. Кинулся искать дежурную воспитательницу. Время было обеденное. Ребята уже шумели в столовой. Но воспитательницы там не было. Колька сунулся на кухню — одна повариха хлопочет у плиты. Ничего не поймёшь — где может быть в такое время воспитательница и кто сегодня дежурит? Пробегая по коридору, услышал из кастелянской, где на полках бельё и разные вещи, завхоз кому-то выговаривает:

— Ещё за вами три полотенца и наволочка.

Пробежал бы Колька дальше — какое ему дело до полотенец и наволочек, да в ответ:

— Поищите получше и найдёте. Куда же я, по-вашему, их дела? В чемодан, что ли, спрятала? — Это Милы Александровны голос. Обиженный. Того и гляди, заплачет.

А завхоз своё:

— Я этого не могу знать. И искать мне некогда. А вам расчёт, сами говорите, срочно.

— Ах ты боже мой, ну вычтите из моей зарплаты! — Мила Александровна распахнула двери кастелянской, чуть не стукнув Кольку по лбу. Хотела что-то сказать, но Колька перебил её. Стал, загородив дорогу, в узком коридорчике.

— А Кашукову письма были? — спросил и посмотрел прямо в лицо воспитательнице.

— Какие письма? — не поняла Мила Александровна, но выяснять не стала. Сказала досадливо и устало: — Ничего я не знаю. И вообще я тут больше не работаю.

— Как — не работаете? — удивился Колька.

Но Мила Александровна только рукой махнула — не могла же она рассказывать мальчишке, что несколько дней назад она высказала Павлу Ивановичу всё, что думала о нём.

«Этот мальчик — разве он виноват в том, в чём вы его обвинили? — говорила она тогда, взволнованная собранием, на котором обсуждали Кольку Маленького. — И вообще, у нас тут действительно такое делается, а вы… «Дача… Павлины»! Пустые слова».

«Вы… вы сами, как павлин», — чуть не вырвалось у неё, когда она взглянула на чёрный отглаженный костюм и спокойно-важное лицо, на котором под стёклами в модной пластмассовой оправе зло поблёскивали маленькие глаза. Мила Александровна спохватилась и закончила неожиданно: «Вы несправедливы!» — словно любимое словечко Кольки Маленького перешло к ней.

Павел Иванович сказал со скорбным вздохом:

«Очень жаль, но вместе мы работать не можем. Кто-то должен уйти — или я, или вы».

И вот уходила она.

Колька Большой, стрельнув у девочек бумаги и устроившись в углу сада на скамейке, старательно писал на листке человеку, которого он никогда не видел, но которому крепко верил. Он старался писать аккуратно и без ошибок, но буквы ползли какая куда, да и ошибок он насажал полно. Он писал: «Здравствуйте, Сергей Петрович! Не верьте им. Они всё врут. И Колька ваш хороший. А писем, которые вы пишете, он не получает. Они куда-то деваются. Приезжайте, Сергей Петрович, и заберите его». Ему очень хотелось добавить ещё «и меня», но он не стал писать этого. Засунул листок в конверт и написал адрес: «Крестинка, детский дом, заведующему Сергею Петровичу».

Колька Большой ничего не сказал Кольке Маленькому. Но сам он теперь ждал Сергея Петровича со дня на день. Он почему-то был уверен, что Сергей Петрович приедет рано-рано утром, как когда-то приехал в этот белый солнечный город сам Колька. Поэтому каждое утро ещё до подъёма Колька Большой выглядывал за ворота на пустырь. А потом он вдруг спохватился, что у Сергея Петровича ведь одна рука и, наверное, ему трудно будет дотащить чемодан. Поэтому вот уже несколько дней Колька Большой поднимался задолго до того, как в детдоме начинался день, и, перемахнув через забор, бежал на вокзал.

Заслонясь рукой от солнца, с нетерпением смотрел, как из-за поворота точно в назначенное время выползал поезд. Извиваясь, он подкатывал всё ближе и ближе, пока ослепшие от пыли вагоны устанавливались по порядку вдоль платформы. Тогда из станции выбегали носильщики в белых фартуках, встречающие бегали от вагона к вагону и, кричали:

— Костя! Наденька!

— Сюда!

— Приехали!

Из вагонов высыпали люди — весёлые, громкоголосые. Колька стоял у самого выхода. Он боялся пропустить Сергея Петровича в толчее и поэтому охватывал глазами каждого человека. Но все проходившие мимо Кольки мужчины были с двумя руками. Они сами легко тащили свои чемоданы.

На женщин Колька внимания не обращал, поэтому он не заметил Милу Александровну. Она шла навстречу потоку пассажиров, хлынувшему в город. Поднимаясь по лесенке на платформу, она должна была потесниться, уступая дорогу встречным, и прямо наткнулась на Кольку.

— Ты… ты почему тут? — сказала она, тронув за руку обалдевшего Кольку.

Колька придумывал, что бы соврать, но Мила Александровна, не дожидаясь, пока он ответит, вздохнула:

— А я вот уезжаю.

— Как — уезжаете? — не понял Колька.

— А так. Я ведь из Караева. Это недалеко от Уральска. Просто я болела, и мне врачи советовали переменить климат. Вот я и приехала сюда. Думала, поработаю. Мне и жить-то негде, кроме детдома. Да вот так получилось. — И, встретив удивлённый Колькин взгляд, доверчиво пояснила: — Уволили меня.

Колька подхватил чемоданчик Милы Александровны, и они вместе прошли на платформу. Они сидели на скамейке, дожидаясь, пока подадут поезд. Мила Александровна тихонько говорила:

— Я не должна тебе этого говорить, но так уж получилось. Он нехороший человек, Пал Иваныч.

— Факт, — кивнул Колька.

— Ты там ребятам не очень рассказывай.

— А чего рассказывать — они и так знают.

— Ах, как это ужасно! Как ужасно! — повторила Мила Александровна. И, спохватившись, добавила: — Иди, иди, а то там хватятся… Да, как ты тут оказался?

Тут уж Колька не стал врать. Он рассказал всё как есть: и про Сергея Петровича, и про письма, которых так и не дождался Колька Маленький, и про своё письмо туда, в Крестинку.

— Вот и встречаю его, Сергея Петровича, — закончил Колька.

— Ах, боже мой! — сказала Мила Александровна и вскочила со скамейки. — Ну как я могла! Нет, как я могла уехать! Я только о себе. Уволили — обиделась. А ведь они остаются! Они уехать не могут. Нет! Ты посиди тут, — попросила она Кольку. — Посмотри. Я быстро.

Спотыкаясь босоножками о доски, она побежала в станционное помещение и действительно быстро, минут через десять, выбежала обратно.

— Пойдём! Пойдём! — заторопила она Кольку, подхватывая свой чемоданчик.

Ветер растрепал башенку, Мила Александровна, держа шпильки в зубах, наскоро закрутила на затылке пучок. Тёмные волосы сползали на глаза, она поспешно отбрасывала их, и глаза её блестели беспокойно и нетерпеливо.

— Куда? — сказал Колька. — Сейчас уже поезд подадут.

— Пускай подают, — отмахнулась Мила Александровна. — Пускай подают. Я сдала билет в кассу. Я не еду. Вот не еду! Я пойду! Я найду на него управу!

— А куда идти-то? — спросил Колька.

— Я-то знаю, куда идти! И как я могла убежать, струсить, бросить. И, главное, кого испугалась — павлина! Нет, — сказала она, вспомнив отглаженный костюм, плотное, спокойное лицо, — это даже не павлин, а просто ворона в павлиньих перьях.

— Какая ворона? — не понял Колька.

Но Мила Александровна не стала объяснять.

Поставив на землю свой чемоданчик, она вдруг положила Кольке на плечи маленькие горячие руки и сказала:

— Ну, беги в детдом. Всё будет по справедливости. Так и скажи Кольке Маленькому. — И, глянув в растерянное Колькино лицо, ещё раз повторила: — Так и скажи Кольке Маленькому.