"Иностранный легион" - читать интересную книгу автора (Финк Виктор Григорьевич)ПОСЛЕ БИТВЫВ деле под Гэртэбиз мы были разбиты и понесли жестокие потери. В нашей роте на перекличку построилось едва пятьдесят три человека. — Смотри, — толкнул меня под локоть Лум-Лум, твоего земляка тоже нет, этого Петрограда! — Неужели нет Антошки? Его не оказалось и среди раненых. Погиб, бедняга! Мне стало жаль его. Свое странное прозвание Антон Балонист получил благодаря тому, что в его воинской книжке, во всех пяти графах, где записывается имя солдата, его фамилия, имя и фамилия каждого из родителей и место рождения, было пять раз повторено слово «Петроград». В Иностранном легионе не требуется никаких документов при поступлении. Человек дает о себе сведения, какие сам захочет, и писарь заполняет все графы только с его слов. Почему дал Балонист такие странные сведения? Когда мы спрашивали его, он пожимал плечами и, улыбаясь, говорил: — А кто его знает… Так-то я Антошка… Балонист Антон Иваныч меня звать… Антону было лет двадцать семь. Он лишь недавно отбыл воинскую службу где-то в Перми. Дома, в деревне, у него не было ни родных, ни кола ни двора, место пастуха у барина занял другой парень, и Антону по возвращении из полка оказалось нечего делать. — Не заелся я там, — говорил Антон. — Два раза в поле переночевал, да и подался в белый свет. Антон думал, что белый свет так уж велик и добра в нем хватит. Вскоре он убедился, что белый свет — тесная, голодная и сырая коробка и лежать в ней жестко. С весны Антон работал в Одессе портовым грузчиком. Добра перетащил он на своих молодых плечах видимо-невидимо, но для себя едва хватало на хлеб, а на штаны и вовсе не хватило. Антон слыхал, что якобы за морем иначе люди живут, «другой порядок имеют», и стал с жадной думой смотреть на корабли и волны. Пятнадцатого июля тысяча девятьсот четырнадцатого года, укладывая в трюме итальянского грузового парохода «Чита ди Милано» мешки пшеницы, Антон приготовил себе среди них укромное местечко, где и загородил себя последним принесенным мешком в минуту, когда сирена гудела отход и грохотали якорные цепи. Три дня Антон питался черствым хлебом и огурцами, три дня голодал, все ожидая, когда перестанет бить волна и можно будет вырваться на берег, а на седьмой день Антон стоял без шапки и переминался с ноги на ногу перед смуглым матросом, который и сам не на шутку перепугался, неожиданно наткнувшись на него в трюме. Матрос что-то кричал на своем языке, но недолго: ему было неинтересно привлекать внимание палубы, потому что в трюме у него была припрятана контрабанда. Он пихнул Антошку назад, в мешки, загородил его и дважды в день молча приносил ему еду — скользкие макароны. Антошка не знал, что происходило в мире, покуда сам он торчал в трюмной тесноте. Он не знал, какой был день, когда матрос выбросил его на берег, и на какой именно берег его выбросили. Его арестовали в порту через полчаса и отвели в полицию. Так как он ничего не понимал и говорил на непонятном языке, то вечером его избили. Продержав неделю, его куда-то повели по суматошливым улицам. Солнце палило, мчались автомобили, летели извозчики под полотняными балдахинами, и во множестве маршировали солдаты. Антошка не знал, ни в каком городе, ни в каком государстве он находится, он не знал, куда и зачем его ведут. Но слезы брызнули у него из глаз, когда на доме, к которому его подвели, он увидел вывеску с двуглавым царским орлом. Антон был малограмотен, но по-печатному кое-как разбирал. Он не знал, что значит написанное на вывеске слово «консульство». Да это и не важно ему было! Важны были стоявшие рядом слова: «Императорское российское». Он сразу вспомнил Россию, далекую, любимую, понятную Россию. Антошку принял нарядный господин в белом костюме. — Ты что же, с-сукин сын?! — сказал господин по-русски, и Антошка, обливаясь слезами, упал на колени. — М-мерзавец! — еще сказал господин и больше уже не смотрел на Антошку, который рыдал и что-то лепетал. Господин стал разговаривать на непонятном языке с людьми, которые привели Антошку, и наконец удалился. Антона отвели назад, в каталажку. Он пробовал разговаривать со своей стражей, но его не понимали. Антон раздражался, кричал, пел, свистел, ругался по матери, молился богу и плакал. По вечерам его избивали. Антон отупел и стал молчать. Так прошло десять дней. И вот его посадили в поезд. Его посадили в поезд, привезли в другой город и прямо с вокзала доставили в мощеный двор, в глубине которого стоял красивый, большой дом. Из дома вышел осанистый, плотный барин в бородке. — Ты ж кто, собственно, бгатец, такой? — спросил барин по-русски. — А? Из каких будешь? — Саратовской губернии, Балашовского уезда, Великоовражской волости, села Малые Овражки, Балонист Антон Иванов, — вытянувшись в струнку, отрапортовал Антошка и тотчас громко прибавил: — Виноват, ваше высокородие. — Ну что ж, бгат Антон, — медленно сказал барин, — ты того… догоняй! Спеши! Уже все отпгавились… Сегодня двадцать пегвое августа, как газ сегодня начали пгинимать иностганцев… Догоняй! Тоже поступишь! — Поступлю, ваше высокородие?! Возьмут меня? — чуть не рыдая от радости, спрашивал Антон. — Заставьте бога молить, барин. Неужели возьмут? — Ну, почему ж тебя не взять? Ты здогов? — Так точно, здоров. — Ну, в чем же дело? Значит, иди! — обнадеживающе сказал барин. Хотя Антошка не знал, куда именно надо идти, он все же сорвался с места, но тотчас вернулся назад, вытянулся перед барином по-солдатски и гаркнул: — Покорнейше благодарим, ваше превосходительство! — Ну, ступай! — добродушно улыбаясь, сказал барин. — Хвалю. — Р-р-рад стараться, ваше превосходительство! — гаркнул Антон громче прежнего. Выдержав небольшую паузу, он позволил себе почтительно задать барину вопрос: — А куды примут, ваше превосходительство? На какую работу? У барина вытянулось лицо. — На габоту? На какую габоту? Да ты, дугак, что, белены объелся? Ты откуда свалился? С Магса? Барин смотрел на Антошку с омерзением. Затем он повернулся и вошел в дом. Антошка стоял совершенно потерянный, не соображая, что сказал ему барин и почему рассердился. — Идемте, идемте! Здесь, в посольстве, больше нечего оставаться, — сказали Антону по-русски двое молодых людей, вышедших из бокового флигеля. Антошка бросился к ним. Молодые люди спешили, они почти бежали. Побежал и Антошка. Молодые люди не понимали, кретин ли этот парень или валяет дурака, когда спрашивает, в каком царстве они, все трое, сейчас находятся, где можно здесь определиться на работу и куда они так спешат. Антошка надоел им. Когда они очутились на громадной площади, которую до отказа запрудил народ, стоявший в шеренгах очередей, молодые люди пихнули Антона в одну шеренгу, а сами юркнули в другую, подальше. С соседями Антон разговориться не мог — они не понимали его. Одним ухом ухватил он обрывки русской речи. — Нет, не Петербург будет нынче, а Петроград, — говорил кто-то. Антон кинулся к землякам, но они уже исчезли в толпе. Шеренги подвигались вперед довольно быстро и вскоре вошли за решетку двора, затем внутрь здания. Здесь Антошка делал то же, что другие: он разделся и дал себя осмотреть и измерить. Его похлопали по плечу и выпихнули под колоннаду. Флегматичный красавец писарь с усиками, сидевший за канцелярским столом, стал забрасывать его вопросами на непонятном языке. Антон тыкал ему в руки свой засаленный паспортишко, но тот отказывался и все продолжал задавать Антону вопросы. Антон жестикулировал, клялся, хватал себя за грудь, но из всего, что он произносил, писарь понял только слово «Петроград» и, равнодушно вписав его пять раз в матрикулы Антошки, сунул ему франк двадцать пять сантимов подъемных денег на выезд в полк, в город Блуа. Так саратовский крестьянин Антошка, Антон Иванов Балонист, поступил добровольцем во французскую армию и был зачислен во второй полк Иностранного легиона под именем и фамилией Петроград Петроград. Так проделал он поход. Так и погиб он, выходит! — Ну, что ж! — сказал наш новый писарь Аннион. — В чем дело? Значит, убит. Раньше кормил вшей, теперь будет кормить червей! Так и запишем. Смешной был тип. Одно имя чего стоит — Петроград! Прошло пять дней. Санитар Сапиньель пробегал по двору эвакуационного госпиталя в Клерьер, когда где-то, не очень далеко, протрещал ружейный выстрел. Пуля шлепнулась в ворота госпиталя. — Это что же такое? — изумился Сапиньель. Раздался еще один выстрел, и санитар почувствовал боль в руке. В первую минуту он подумал, что его ударили, и даже выругался, но поблизости не было никого, к тому же на рукаве халата появилась кровь. Сапиньель понял, что получил пулевую рану. Это было чересчур… В тыловых учреждениях — в госпиталях, лазаретах, штабах, канцеляриях, обозах и интендантствах — люди иногда относятся сочувственно к чужой крови, но от вида своей собственной они совершенно безумеют. Рана Сапиньеля оказалась пустой царапиной — пуля едва задела героя. Однако не только сам Сапиньель поднял необычный вопль, во всем лазарете, в штабе коменданта гарнизона и в канцелярии обоза эта загадочная стрельба и ранение санитара вызвали страшный переполох. Все забыли даже о многочисленных тяжелораненых, которые после сражения валялись в Клерьер без помощи шестой день. Тыловики не любят осложнений. Тотчас все было поставлено на ноги. Кто смеет стрелять в десяти километрах от фронта, к тому же в госпиталь? Во все стороны полетели гонцы, заработали полевые телефоны, штабные стали говорить, что нужно сжечь дотла такую тыловую деревню, где нет безопасности, они требовали расследования, возмездия, беспощадности. В самой деревне расследование не дало ничего. Деревню переворошили, как скирду соломы, — виновных не нашлось. Начальник гарнизона майор Росс не унимался. — Найти во что бы то ни стало! — кричал он. Кто-то из обозных обратил внимание на то, с чего следовало начать, а именно — что пули прилетели не из деревни, а со стороны леса, по ту сторону которого лежал фронт. Тогда майор приказал снарядить сборные патрули в лес. Я попал в патруль. У опушки сержант разбил нас на группы. Со мной был пожилой туарег Мессауд из первой роты. Углубившись в лес метров на сто, мы обнаружили небольшую полянку. У горелого пня валялись стреляные гильзы. Выходит, мы сразу напали на след стрелка. Гильзы были, однако, не нашего образца. Мессауд быстро подобрал их и положил в карман. Одну он показал мне. Так и есть, клеймо германское! «Вот это здорово так здорово! — подумал я. — В нашем тылу погуливает немец и развлекается стрельбой по нашему госпиталю?!» Я не обратил внимания на то, что с данного места ни госпиталь, ни деревня не видны: Клерьер лежал в лощине, по ту сторону дороги, а дорога была скрыта невысоким, но густым кустарником. На земле, по-весеннему рыхлой, были видны свежие следы. — Одна след наша! — сказал Мессауд, тыча пальцем в отпечаток французского армейского башмака, подбитого крупными гвоздями. — Наша мусье ходи, франк. Загадка осложнялась. Я быстро пошел по следам. Они вели в чащу. Едва прошли мы шагов триста, как Мессауд насторожился. Вытянув руку и делая мне знаки молчания, он бросился наземь и приложил ухо к земле. — Близко! — шепнул он мне, вставая. — Два люди! Держа винтовку наперевес, Мессауд стал неслышно продвигаться вперед. Я шел за ним. Вскоре мы сквозь кусты увидели немецкого солдата в бескозырке, с красным крестом на рукаве и двумя винтовками через плечо. Он сидел на поваленном дереве, к нам спиной. Мессауд тотчас молча вскинул ружье. Мне пришлось пригрозить ему штыком, чтобы заставить отказаться от выстрела. Мы стали подкрадываться. Шумел ветер, и немец не слышал наших шагов. Я решил воспользоваться этим и взять его живым. Подойдя к нему шагов на пять, я крикнул по-немецки: — Стой! Руки вверх! Немец вскочил и обернулся. Увидев нас и наши наведенные винтовки, он застыл, мертвый и немой от испуга. В ту же секунду рядом с ним вскочила с земли другая фигура. Но на сей раз окаменеть пришлось мне: это был Петроград. Он стоял, выдвинув голову вперед. У него подгибались колени. Глаза были мутны. Даже испуг не просветлил их. — Петроград! — воскликнул я обрадованно. — Тебя как сюда занесло? Мы уж по тебе свечку ставили! У немца испуг прошел раньше, чем у Антошки. Видя, что я отвел ружье и не только не собираюсь стрелять, но даже обрадованно хлопаю Антошку по плечу, немец быстро успокоился. А Петроград долго еще ворочал глазами, покуда наконец обрел дар речи. Он спросил сбившимся голосом: — Игде мы, слышь? Куда попали? У Петрограда и его странного спутника лица были серо-бледные, носы и губы синие. Оба изнемогали. Оба имели вид людей, опустошенных усталостью, голодом и страхом. — Игде мы, слышь? — повторил Антошка. — Куды попали? Которое тут войско стоит? Свое? Али плен? Немец давно скинул ружья с плеча. Он прислонил их к дереву, а сам старался стоять в позиции «смирно», хотя и у него подкашивались ноги. — Садись, Петроград, — предложил я, — отдохни! Не плен здесь, а свои. В свой полк попадешь. — В свой, говоришь, полк? — переспросил Антон безразличным голосом. — Лежион? А? — Да, в Легион! Сядь! На, пей! Я усадил Антона и дал ему пить из своей баклаги. Антон пил вино жадно, у него засветились глаза. А Мессауд стоял растерянный: он не понимал, почему наш же, французский солдат, обнаруживший немца раньше нас, до сих пор не убил его, почему немца не убиваю я и почему даже не видно никаких к тому приготовлений. — Моя буду бош голова резать, — предложил он мне, степенно оглаживая свою длинную бороду. — Подожди, Мессауд, — сказал я, — пока не надо. Мессауд не соглашался: — Как не надо? Зачем не надо? Война! Надо немцу купэ кабэш делать, — убеждал он меня полушепотом. — После, после, Мессауд! — сказал я, чтобы отделаться. — После!.. Мессауд, ворча, отошел в сторону. Петроград сделал из баклаги еще несколько глотков, оторвал ее от пересохших губ и протянул немцу. — На, фрицка, пей! — сказал он, проглатывая свой последний глоток и глубоко вздыхая. Немец жадно прильнул к горлышку. — Кто он? — спросил я. — А кто его знает?! Так, приблудный. Шесть дён по лесу вместе блукаем, ходу ищем. Тоже и он свою часть потерял, видать… Больше Петроград объяснить не мог ничего — сил не было. Я обратился к немцу. От него я узнал, что во время сражения он, по должности санитара, бегал по плато, подбирал раненых и переносил их на перевязочный пункт. В лесу он был оглушен снарядом и упал. Он не знает, сколько времени пролежал. Было темно, когда он очнулся. Сражение кончилось. Кругом было тихо. Он хотел добраться до своих, но не знал направления. Пошел наугад и скоро услышал голоса. Но это были французы. Тогда он пустился обратно, но заблудился в лесу. Усталый, он упал и заснул. Проснувшись утром, он увидел на траве, почти рядом с собой французского солдата, который навел на него ружье. — Это был вот он, — сказал немец, показывая на Антошку. — Возле меня тоже оказалось ружье на земле. Я его схватил. Так мы и лежали с французом друг против друга со взведенными курками. Потом я сказал ему, что нас здесь только двое и мы не должны друг друга убивать, и бросил ружье наземь. Тогда он тоже бросил ружье наземь. Потом мы сели рядом и закурили. Он имел свой табак, а я свой. Я разговариваю с ним, а он не понимает. Я говорю: «Не надо убивать друг друга. Лучше, говорю, пойдем вместе. Отведем один другого в плен. Куда попадем…» А он ничего не понимает по-немецки. А я по-французски не понимаю. Внезапно немец разозлился: — Где ж мне по-французски уметь? Я не обер-лейтенант какой-нибудь. Я огородник! Из Саксонии! Огородник! Вы понимаете? Из Саксонии! У немца глаза налились злобой и сжались кулаки. Он стал бешено кричать на меня. Но кричал он только одно: — Из Саксонии! Из Саксонии! Из Саксонии! Это былю то страшное исступление, хорошо знакомое каждому окопному жителю, когда разум больше не помогает человеку. Измученный голодом, вшами и грязью, оглушенный усталостью, пьяный от пальбы, стоит человек в тяжелом самозабвении. Его сотрясает последняя, смертная злоба. Он протестует против страшной жизни, в которую брошен. Он протестует, жалуется и грозит. Но разум не работает, в разуме заедает что-то, разум дает осечку за осечкой, и с уст срывается какая-то чепуха, совсем не то, что надо было бы сказать. — Из Саксонии! Из Саксонии! — то повышая голос до рычанья, то понижая его до хрипа, повторял немец, грозя мне винтовкой. — А теперь можно? — робко спросил Мессауд. Он счел момент подходящим, чтобы наконец выполнить то, что полагал своей основной задачей. — Теперь можно ему купэ кабэш делать? — спросил он, многозначительно обводя правой рукой вокруг шеи. Мне удалось опять остановить его усердие. К великому изумлению Мессауда, я не только не убил немца, но даже положил ему руку на плечо. — Садитесь! — сказал я немцу. — Саксония хорошая страна. Успокойтесь! Я дал ему табаку. Он успокоился сразу, так же внезапно и тяжело, как вспылил. Он не заметил, как я забрал оба ружья. Мы все сидели на пнях и курили. Блаженное состояние стало охватывать обоих бедняг. — Он смешной, этот парень, — сказал немец, показывая на Антошку. — Представьте себе, он все время тыкал себя в грудь и повторял: «Я рюсс, рюсс». Что это значит? Я раньше подумал, что это он выдает себя за русского. Но ведь мы на французском фронте? Не правда ли? Кроме того, я видел русских солдат на картинке — у них не такая форма. Я говорю ему: «Врешь, ты французэ». А он все свое: «Рюсс, рюсс…» Чудак какой-то! Немец уже добродушно улыбался и похлопывал Антошку по плечу. — И чего он там лопочет? — спросил Антошка. — Да вот, — пояснил я, — не понимал он, говорит, что ты русский. — Так и не смекнул, голова еловая? — пожимая плечами, сказал Антошка. — Ишь ты серость! А я ему говорю: мол, гляди, фриц, я не франсэ муа, компренэ? Муа рюсс. А он, сукин сын, только глазами хлопает. А он кто? Немец? А? То-то! Я-то небось догадался. А ведь, поди, спрашивал его все время: «Ты, говорю, кто будешь? Туа, говорю, бош?» Не понял. «Туа, говорю, герман?» Опять ни в рот ногой. Сказано, серость! Антошка рассмеялся. — А ведь и я-то его не сразу признал. Думал, тоже француз какой. Кто их разберет? Полков немало в атаку выходило, и форма-то ведь у всех разная. А только он по-нашему, по французски, не понимает. Гляжу, у него и прием другой. Не так он винтовку берет, как мы. Да и винтовка у него другая. Ну, подумал, может, союзник какой, англиец, или, как бы сказать, итальян? Кто их разберет? «Ты, говорю, какой веры?» Не понимает. «Крещеный?» — говорю, а сам крещуся. Гляди, и он крестится. Да только не по-нашему. Ну, думаю, пущай не по-нашему, а все своя душа, крещеная. «Ну, говорю, давай вместях дорогу искать, куды придем, там и будем». Да только куды тут идти? Из лесочка видать — на поле покойников навалено, чисто Страшный суд! И все больше арапы. Страсть сколько их, арапов, навалено! Да как тут пойдешь, когда день светлый? Застрелют, как птичку! Ну, сидим, ждем, вечера дожидаем. Жрать охота, да нечего. Так и заснули. Весь день, веришь, проспали. Вечером проснулись, доползли до покойников, понабирали у них жрать чего — хлеба взяли, сыру у кого было, сахару, табаку да вина, сколько могли, столько выпили. Так что, правду сказать, середь самих покойников сидели, середь арапов этих, да что отбирали, тут и ели, тут и пили — невтерпеж было, — да у них и заночевали. Ох, и страшно было!.. Уж они смердят, прямо мертвой смердью смердят, а куды ты от них подашься, когда неизвестно, которая сторона наша? До ночи мы так и просидели, опять жрать чего набрали, да вина, да назад, в лесок, подались. Откуда ушли, туда и пришли! Всю ночь бродили, никуда не прибрели. Лес да лес, и все тут! Опять сели закусывать. Вижу, неспособный он до вина, фрицка-то, не практикован. «Ты ж кто будешь? — опять спрашиваю. — Не кайзер ли Вильгельм, вражий дух?» — «Я, я!» — говорит. Значит, признает, что немец. Ну, думаю, какую мне с ним руку держать? Убить его, что ли, чтоб он в другой раз на нашу Расею не нападал? Или не убивать? Думал, думал, уж совсем было наладился штыком его под зебры ахнуть, да не смог. Два дни с тою думкою ходил, уж ему самому сказал: мол, молись, фрицка, богу, потому не должен ты от меня живой уйти! И так это мы идем лесом и идем, и думаю я свою думку, и идет он впереди меня, понимаешь. Ну, снял я с плеча винтовку. Кончу его, думаю. А на душе сумно. Игде я? — думаю. Почему не на своей земле погибаю? Почему не свою шинельку таскаю? За кого складываю голову свою молодую? Эх! Сел это я на пенек, вспомнил Малые Овражки, — слыхал ты про Малые Овражки?.. Не слыхал? Я родом оттуда. Ну, вспомнил, да и заплакал, понимаешь. Очень уж в грудях защемило. А он, фриц-то, как увидел, значит, что я плачу, так и кинулся ко мне Да все по-своему лопочет: «Вас? Вас? Вас?» Уж он мне и табак свой суёт, и вино тычет, да все твердит свое — «вас» да «вас». «Эх, фриц, браток! — говорю. — Кайзер ты Вильгельм, голая душа! И вас, говорю, и нас одним горем кормили, одной бедой поили. Не хочу я тебя убивать, понимаешь, — и крышка!» И как сказал я это, так сразу у меня на душе облегчение сделалось. Вроде как пасха у меня в грудях стала, когда увидел я, что не должен фрица этого убить. «Идем, говорю, браток, подадимся далее. Куда придем, там будем. До ваших дойдем — ты меня в плен сдашь. До наших — я тебя сдам. А то хорошо бы замирение сделать, понимаешь, чтоб совсем, значит, всю эту шарманку в кучу свалить, войну эту самую». Сказал это я ему, и пошли мы далее. Да вот… Антон осекся, как-то неопределенно развел руками и, явно чего-то не досказав, стал описывать свои дальнейшие приключения. Блуждания его с немцем продолжались еще около четырех суток. Отойдя от линии фронта, бедняги потеряли всякую ориентацию. Дважды случалось с ними, что, проходив по лесу целый день, они возвращались к тому же месту, с которого вышли. Они слыхали орудийную пальбу, время от времени треск ружей и клокотанье пулеметов, но война была подземная, армии сидели в глубоких окопах, пещерах, сапах, а на земле не видно было никого и ничего, и оба они не знали, где какая сторона и куда им идти. Однажды ночью они вышли из лесу. Безмолвие лежало перед ними. Они пересекли заброшенные поля, деревню, разрушенную дотла и покинутую жителями, виноградники, заросшие бурьяном. Они вышли на зеленый луг, пересеченный в разных направлениях мощеными дорогами. Они пошли по этим дорогам, но дороги оказались улицами города, который был снесен артиллерией. Руины были вывезены, площадки, освобожденные от построек, поросли травой, и лишь никому более не нужные мощеные улицы по-прежнему скрещивались, сталкивались, переплетались и снова разбегались в разные стороны. Бродяги слонялись по ним, но улицы не вели никуда. Неясная громада чернела вдали. Монастырь? Завод? Помещичий замок? Бродяги устремились туда. Громада оказалась лесом. Лес поглотил их. Это был все тот же клерьерский массив. Начинался шестой день блужданий. Он начинался в голоде и изнурении, как пять предыдущих. Отчаяние овладело путниками. Отчаяние овладело Петроградом. Антон сидел на земле и курил. Он затягивался жадно, пыхтел, чмокал, у него при этом западали щеки. — А кто же стрелял, Антошка? — спросил я среди общего молчания. — Кто стрелял? — Да. — Кому же было стрелять? Я и стрелял. Антошка сказал это угрюмым, сдавленным голосом и опустил голову. — Ври больше! — возразил я. — Гильзы-то мы подобрали немецкие. — Ну и что? Я стрелял, говорю! — настаивал Антошка. — А в кого? — В кого? — Да. В кого ты стрелял? Антошка глубоко вздохнул. — В дружка своего стрелял! В фрицку! В кого ж стрелять? — А за что? Антошка долго не отвечал мне. Внезапно он схватил меня за полу шинели и стал трясти. — За что страдаем, скажи? А? За что муку принимаем? А? Говори, слышь! Я сидел на пне несколько выше Антона. Он вцепился мне в ноги и едва меня не опрокинул. Я оттолкнул его прикладом. — Ты мне, Антошка, зубы не заговаривай, сволочь, — сказал я. — Ты говори, кто стрелял. А если ты в немца бил, говори, за что. То братались, в грудях тебя щемило, а то стрелять… Антошка резко повернулся ко мне. Он оказался передо мной на коленях. Кепи слетело у него с головы, волосы растрепались. Антон смотрел на меня страшными глазами. — За что? За что? За что? — испуганно повторял он. — За что есть я солдат на чужой земле? И кто передо мною виноватый, говори! Кто неприятель мой, говори, браток! Открой мне глаза мои! Странно, — Антошка никогда не производил впечатления человека, который задумывается над причиной вещей. Когда по дороге в полк он узнал от русских, что находится во Франции, где кругом живут одни французы, наши союзники, и что все мы пойдем на войну, Антон принял свою судьбу безропотно. Вместе со всеми он сидел в окопах. Он даже был ранен шрапнелью и не жаловался. Он был хороший солдат, весельчак и балагур и часто зубоскалил по поводу того, что за столько времени на войне ни разу не видел неприятеля близко и не знает, кто, собственно, его враг. И вот Антошка в невиданном смятении, в состоянии, на которое я не считал его и способным, валяется на земле и требует, чтобы я вдруг объяснил ему, кто перед ним виноват. — Вставай, Антон! — сказал я. — Будет тебе дурака валять! Антон умолк и как-то внезапно, сразу, обмяк. Точно надувная игрушка, из которой выпустили воздух, он обратился в тряпку. Почему все-таки стрелял он в немца и как это случилось, что он его не убил и что немец не только не убил его в отместку, но даже не расстался с ним, Антон так и не досказал, а я больше не расспрашивал: я видел, что сейчас всякие расспросы бесполезны. — Вставай, что ж, пойдем! — сказал я. Мессауд и немец тоже встали. Они не понимали, о чем мы говорили с Антоном. Они даже не догадывались, на каком языке мы разговаривали. Но по волнению Антона оба поняли, что разговор был важный, и, не спрашивая ни о чем, следовали за нами в глубоком молчании. Я пытался узнать у немца, кто стрелял, — я хотел проверить слова Антона. Немец подтвердил, что стрелял Антошка. — Француз, — сказал он, — со вчерашнего дня ходил мрачнее обыкновенного. Он все время бормотал что-то про себя. Мы три дня не ели. Я собирал коренья. Я огородник, но понимаю в лесных кореньях тоже. Я ел и давал ему. Сегодня утром он был как безумный. Я собирал коренья, вдруг он стал стрелять. Я удивляюсь, как он в меня не попал, — я находился в ста шагах. Я подбежал к нему и с трудом вырвал у него винтовку из рук. Оказалось, он стрелял из моей. Он был как безумный. Я дал ему пить из дождевой лужи, и он понемногу стал успокаиваться. Мы вышли на дорогу. Уже виднелась деревня. Я обдумывал, как бы поосторожнее представить всю эту историю начальству. Я составил план. Легионер Петроград, контуженный в бою, заблудился и скитался в лесу. Недалеко от деревни Клерьер он увидел немца и стрелял в него. Немец сдался. Это был перебежчик. Петроград конвоировал его в наше расположение, когда я встретил его в лесу. Эта версия могла бы спасти обоих. Да, но ружейные гильзы! Они-то были немецкие! Гильзы поворачивали все дело в совершенно другую сторону: по гильзам выходило, что немец стрелял в наш госпиталь. К тому же немец носил красный крест, то есть не имел права пользоваться боевым оружием. «Ну что ж! — подумал я. — Винтовку можно выдать за трофей Петрограда: он подобрал ее в лесу и взял себе». Но гильзы, гильзы! Гильзы были у Мессауда, и отдать их он ни за что не соглашался! Это был его трофей. Он не хотел, чтобы я присвоил себе честь раскрытия следов загадочного стрелка. Нет! Мессауд гильзы не отдаст никому! Только капитану!. Придумывать новый план было поздно: нас заметили из деревни, и несколько солдат и писарей шли нам навстречу. Немца я сдал, а Петрограда мне разрешили увести в роту. Я забежал в околоток, к моему приятелю, младшему врачу студенту Левинсону, наскоро рассказал ему всю историю и просил, если можно, эвакуировать Антошку или признать его больным, вообще сделать так, чтобы начальство не очень к нему приставало. Коменданта в канцелярии не оказалось, когда привели немца. Пришлось подождать. Я застал фрица на завалинке, окруженного народом. Он сидел испуганный и молчаливый. Мессауд караулил его, храня напряженное и торжественное выражение. — Кто ты такой? — все спрашивал он пленника. — Моя тебе говори французски, твоя понимай нет. Твоя, значит, ничего не понимай?! Твоя дикарь?! Кругом гремели шутки и смех, но фриц не понимал их и молчал. Как только явился комендант, дело пошло необычайно быстро. Мессауд отдал ружье фрица, положил на стол гильзы и, сняв с руки пленного знаки красного креста, отошел на два шага и стал в позицию «смирно». — Обыскать! — негромко приказал комендант. При немце не нашли ничего, кроме письма к жене, Марте Дуезифкен. Это было письмо, крестьянина. Оно содержало распоряжения насчет коровы, сливового дерева и поросенка, а главным образом насчет огородных семян и заканчивалось сообщением об ожидающейся атаке со стороны французов, которой автор письма, однако, не боится, потому что верит в бога и его милосердие. Письмо было подписано: «Иоганн Дуезифкен». Комендант слушал чтение рассеянно. Он был чем-то озабочен. Прошло минуты две, раньше чем он заметил, что чтение окончено и что здесь находимся все мы — немец, Мессауд, переводчик, я и писарь. — Ну, в чем дело? Чего вы ждете? — негромко сказал комендант. — Расстреляйте его! Этого можно было ожидать. Все же мы как будто не сразу поняли. — Господин майор! — сказал я. — Разрешите доложить? Я знаю историю этого чудака! Майор медленно поднял голову и посмотрел на меня рассеянным, невидящим взглядом. — Что вам надо? Кто вы? Лишь на днях я помог майору разобраться в документах, найденных при убитом русском. Узнав, что перед войной я готовился к защите докторской диссертации по юридическому факультету, майор предлагал мне даже занять должность писаря при военном суде. Он был удивлен, когда я отказался. — Ах, эти русские идеалисты, эти славянские души! — сказал он, улыбаясь. — Человеку предлагают спокойное место в тылу, а он отказывается! Впрочем, он пожал мне руку и с некоторой торжественностью в голосе негромко добавил: — С такими союзниками мы можем быть спокойны! Сейчас майор посмотрел на меня пустыми глазами. — Вы поймали шпиона. Это все, что от вас требовалось. А что касается адвокатов, то они бывают свежи, как розы, и глупы, как гуси, я их не люблю. Можете идти… Присутствующие почтительно улыбнулись остроте майора. Один из писарей оттолкнул меня от стола — не очень грубо, но пренебрежительно и энергично. Майор нашаривал на столе перочинный нож. Найдя его, он стал чинить синий карандаш. — Вы еще здесь? — нетерпеливо сказал он, обращаясь к конвоирам немца. Те торопливо загрохотали башмаками и прикладами и вышли. Писарь вытолкнул меня. Все сделалось в одну минуту. Весть о том, что сейчас будут казнить шпиона, который утром стрелял в госпиталь, разнеслась по деревне в один миг. Легионеры, стрелки, артиллеристы — все наперебой вызывались участвовать в казни. Немец понял, куда его ведут. — Franzosen, qute Kamaraden! — кричал он не своим голосом. У него пот градом катился со лба, он задыхался и не мог передвигать ногами. Он упал. Тогда два стрелка подхватили его под мышки и поволокли по земле. — Идем на огород, картошку копать! — кричал один из них, смеясь, и это замечание вызвало всеобщее веселье. Хохот еще больше испугал немца. Он потерял человеческий облик. — Не хочу-у-у! — бессмысленно кричал он и бил ногами. Мессауд чувствовал себя главным героем торжества: это он нашел в лесу гильзы, он открыл след неприятеля, он первый увидел его. Солдат-франк, который был с неприятелем, не догадался убить его. Второй солдат-франк, тот, который пришел с ним, с Мессаудом, не хотел убить его. А Мессауд говорил, что надо его убить, и вот теперь выяснилось, кто был прав: сам саиб комендант приказал стрелять немца! Мессауд был доволен. Шествие все больше и больше обрастало публикой. За солдатами спешили женщины. Они побросали хозяйство и на ходу вытирали о передники руки, испачканные на кухонной работе. Стая мальчуганов шлепала впереди. Ребята каждый раз оборачивались, чтобы лучше рассмотреть лицо человека, которого ведут за околицу расстреливать. — Кэльб бени кэльб, рах-а-лина эль халь! — громовым голосом орал Мессауд и пихал немца ногой. Немец вздрагивал и вырывался, но стрелки держали его крепко. Немца застрелили на пустыре, на покинутом огороде. От огорода осталось только пугало. Оно стояло, нелепо растопырив дощатые руки. На нем болтались лохмотья и висела широкая соломенная шляпа. Немец упал у самого пугала. Левинсон не мог как следует заняться Антошкой. Время было горячее. Тяжелораненые все прибывали и прибывали. Негры из Судана и Сенегала, арабы, легионеры, морская пехота, зуавы валялись в сараях, амбарах, конюшнях, хлевах, во дворах и прямо на дорогах. Среди них хозяйничала смерть. Штабы разработали план сражения с точностью расписания поездов. Они рассчитывали на победу, на движение вперед и ничего не приготовили в тылу. Между тем сражение было проиграно, свыше тридцати тысяч человек полегло в двадцать минут. Заканчивать дело, начатое стратегами, пришлось хирургам и санитарам, но их было мало, они не справлялись, и люди погибали на их глазах не только от ран, но от истощения и голода. — Отстаньте вы от меня с вашим Петроградом! — сердился Левинсон. — У меня смотрите, что делается! Тысячи умирающих и два термометра на весь госпиталь! Мы делаем по сто операций в день! Мы даем пить раненым в ведрах из-под угля! Мы оперируем ночью, при свете карманных фонариков. Я сойду с ума! Врачи заняться Антошкой не могли. Да, в сущности, он в этом не нуждался. В роте его приняли хорошо, угощали, поили. Лум-Лум, который был с ним очень дружен, обрадовался больше всех. Уже через полчаса после возвращения Антошки оба приятеля сидели в тени и пили. Когда Лум-Лум запел по-арабски, повеселел и Антошка. — Эй, народ православный! — кричал он. — Эй, старые бородачи, старики пузырники! Эй, бочкари-гвоздари, скорые послы-подносчики, давайте вина!.. Приятели не понимали друг друга, но зачем это им нужно было? И так было хорошо. Напившись, Антошка завалился спать и вскоре захрапел, как мотор. Он проспал весь день и ночь, а утром, после кофе, смотался в третью роту, где у одного из русских имелась гармошка, принес ее и вскоре сидел на солнце и наяривал свои любимые солдатские частушки с припевом собственного сочинения: Антон забрался в дальний угол двора, куда не заглядывают начальники. Он сидел на завалинке, босой, в одной рубахе и штанах. Солнце грело ему лицо, грудь и ноги. Солнце было похоже на то, которое находится в Малых Овражках, и ветер совсем по-приятельски играл Антошкиными белокурыми волосами. — Слышь, а куда фрицку девали? — спросил он меня. — В плен подали его, в тыл, — сказал я. Антошка спал, когда расстреливали его дружка. Я не хотел сказать правду. — В плен? Это ладно! — сказал Петроград. — Не попрощался, сволочь! Ну да ладно!.. Он сплюнул окурок, висевший у него на губе, и продолжал играть и петь про мать Раcею: Антон грелся и пел. Он был доволен, что наконец кончилось лесное приключение, и сразу, легко и быстро, вошел в колею ротной обыденщины. Но были в роте и люди, которых не устраивало внезапное возвращение легионера второго класса Петрограда. Старший писарь Аннион давно вычеркнул легионера Петрограда из списков на довольствие, зачислив его в убитые или пропавшие без вести. Теперь легионер Петроград является. На зачисление в списки нужен наряд. По чьему наряду явился Петроград? — Да! По чьему наряду? Позовите-ка его сюда! Антон быстро оделся и стоял перед Аннионом, вытянувшись и выпятив грудь, как его учили еще в русской казарме. — Ну! По чьему наряду? Антон не отвечал: он не понимал вопроса. — По чьему наряду? Объясните ему, пожалуйста, этому кретину, вашему земляку, что в Легионе ждут человека три дня. Кто приходит после этого срока, не должен разыгрывать из себя привидение с гармошкой. Он — дезертир. Точка. Все. Это и было то, чего я пуще всего опасался. Время было скверное: командование было раздражено проигрышем сражения. Всего несколько дней назад нам вдалбливали в головы, что это сражение положит конец войне. «Мир лежит по ту сторону плато», — говорили нам. А на деле вышло, что оттуда вернулась лишь кучка солдат; кто не погиб в бою, погибал без помощи в госпиталях, а немецкая линия осталась нетронутой, и конца войны по-прежнему не было видно. Чтобы не дать нам опомниться, нас изнуряли ночными переходами, нас гоняли по горам и болотам, заставляли упражняться в маршировке, стрельбе, наколке чучела, словесности и отдании чести. Полевые суды заседали беспрерывно. Они были завалены делами, которые создавались для устрашения солдат и поддержания престижа начальства. Расстреляли зуава, который отказался надеть штаны, снятые с умершего. Расстреляли алжирского стрелка, который отказался от еды, потому что она протухла. Расстреляли артиллериста, который сказал, что война ему надоела. В ротах, в кабаках, на дорогах усердно искали, кого бы отдать под суд, и все были хороши, всех хватали. — Пускай решит капитан Персье! — сказал Анни- он. — Пойду доложу ему, что легионер Петроград вернулся. Не знаю… Все-таки шестой день… Это дезертирство. — Слушайте, писарь, — сказал я, — вы отдаете себе отчет? Ведь капитан Персье пошлет его на расстрел… А за что? Парень не сделал ничего дурного. Просто он заблудился… За что же его убивать? Ведь все-таки он волонтер, он защищает Францию по своей доброй воле… Я искал, что бы мне еще придумать в защиту Антошки. Но Аннион не дал мне говорить. — Оставьте меня в покое! — оборвал он. — Что я вам, нянька для всей второй роты? Неужели я обязан крутиться и вертеться с каждым в отдельности и вникать, кто где шлялся? Да этак меня надолго не хватит! Он направился к землянке капитана. Лум-Лум слышал конец нашего разговора. — Считай, что у тебя одним земляком меньше, — сказал он мне. Напоминание было совершенно излишне: я и сам понимал, что если судьбу Антошки должен решать капитан Персье, то Антошке жить осталось не слишком долго. Антон вошел в землянку к капитану, и вскоре мы услышали знакомый голос, похожий на звук, какой получается при трении деревом об дерево. Это наш капитан говорил с кем-то по телефону. — Да, Петроград!.. Ну да, повторяю: Петроград!.. Нет, не столица России, а фамилия легионера второго класса… Черт его знает! Был списан в убитые. Его видели на плато. Он упал… Вернулся вчера вместе с немецким шпионом, который стрелял в лазарет. Их задержали в лесу, обоих одновременно… Слушаю, полковник… Трубка была повешена. — Отправьте его! — проскрипел капитан. — Одевайтесь! — коротко перебросил Аннион Петрограду. — Пояс! Без штыка! — Аннион! — сказал я писарю, когда Антошка побежал одеваться. — Теперь вы видите, что вы наделали? Его расстреляют! А за что? — За что? — коротко бросил он мне в ответ. — Все равно он списан в убитые. Но судьба Антона взволновала многих. — Идем живо к лейтенанту Рейналю! — предложил Бейлин. — Рейналь заступится, он хороший парень. Лейтенант Рейналь, наш полуротный, был мобилизованный школьный учитель. Он вместе с нами переносил все тягости окопной жизни и сделался нашим товарищем. Лейтенант Рейналь расстроился, узнав, что капитан Персье угоняет Антона в штаб. — Это паршиво! — сказал он. — Не может быть паршивей! Они теперь только и делают, что ищут, кого бы расстрелять. Это очень паршиво! — Вы бы поговорили с капитаном! — сказал я. — Может, он отменил бы… Но лейтенант Рейналь был храбрец только в бою, а капитана Персье он боялся. — Не тот человек, — смущенно сказал лейтенант. — Он слишком доволен, что нашел еще одного парня, который может постоять минуту у столба. Все же Рейналь согласился пойти к капитану. — А вы оба, — сказал он, — отправляйтесь на всякий случай в штаб. Быть может, вам удастся поговорить с кем-нибудь из офицеров. Это последнее было, конечно, совершенно безнадежно, но мы с Бейлиным все же отправились. Рейналь сказал нам ждать полчаса на дороге. Если в течение этого времени Антона не поведут, значит, все уладилось и мы возвращаемся. Если поведут, мы бежим в штаб. Антошка растерялся, увидев себя между двух вооруженных конвоиров. — Куды, слышь, гонют? А? — спросил он меня. Впрочем, он тотчас сам и ответил на свой вопрос. — Должно, в штаб. Про фрицку допрашивать будут, — сказал он. — А что я про него знаю? Голая душа — и все тут. Сказано, солдат. Все же какая-то тревога, видимо, забралась ему в душу. Он все поправлял пояс, пуговицы, кепи, точно старался предстать перед начальниками в самом аккуратном виде. — Подождите, ребята, — сказал Рейналь конвоирам и зашел к капитану. Минут через пять конвоиры прошли с Антошкой стрелковым шагом мимо маленькой таверны на шоссе, где мы с Бейлиным ожидали, сидя у окна. Они удалялись быстро. Мы их догнали за околицей, на пустырях, у огородного чучела. На своем месте еще лежал расстрелянный немец. Антошка сразу ссутулился и завыл. — А-а-а-а! — бессмысленно тянул он. — А-а-а-а!.. Лицо у немца было спокойное, как у спящего. Руки, которыми он вчера закрыл глаза, чтобы не видеть наведенных на него ружей, теперь как бы защищали его от солнца. Оно било ему прямо в лицо. Что-то было чистое и спокойное в этом лице. А Петроград уже догадался о том, о чем догадывались люди в роте и что уже хорошо знали капитан Персье и Аннион, а именно — что и он скоро будет расстрелян. Антошка стоял, склонившись над убитым, и орал, не обращая внимания ни на конвоиров, которые подталкивали его прикладами, ни на нас. Он орал, ничего не видя и не слыша. |
||
|