"Римлянка" - читать интересную книгу автора (Моравиа Альберто)

ГЛАВА ПЯТАЯ

Не знаю, так ли это было, но сейчас мне кажется, что долгий и глубокий сон той ночью вычеркнул из моей памяти все, что случилось в Витербо. На следующий день я проснулась со спокойной уверенностью, что буду по-прежнему упорно стремиться к тихой семейной жизни. Утром я встретилась с Джизеллой, которая не обмолвилась ни словом о нашей вчерашней поездке, возможно, ее мучила совесть, а скорее всего, она молчала просто из предосторожности, но я все равно была ей за это благодарна. Я с беспокойством думала о предстоящей встрече с Джино. И хотя я не чувствовала за собой никакой вины, я понимала, что придется обманывать его, это было мне неприятно, и, кроме того, я не знала, как мне это удастся, ведь до сих пор я была с ним откровенна и впервые прибегала к обману. Правда, я скрывала от него, что вижусь с Джизеллой, но вряд ли можно было учитывать эту ложь во спасение, ведь я вынуждена была пойти на этот обман только из-за безрассудной неприязни Джино к Джизелле.

На душе у меня было тревожно, и, когда я увидела Джино, я с трудом сдержалась, чтобы не расплакаться, не рассказать ему обо всем и не попросить у него прощения. Поездка в Витербо тяжелым бременем лежала у меня на душе, мне ужасно хотелось сбросить с себя эту тяжесть и рассказать всю правду. Если бы Джино вел себя иначе и не был столь ревнив, я, конечно, рассказала бы ему все, и после этого, как мне думалось, мы стали бы любить друг друга еще сильнее, чем прежде, я видела бы в нем своего защитника, и нас связали бы еще более крепкие узы, чем любовь. В то утро мы, как всегда, остановили машину на нашем пригородном шоссе. Джино заметил мое волнение и спросил:

— Что с тобою?

«Сейчас я все скажу… — подумала я, — пусть он меня высадит из машины, пойду в город пешком».

Но у меня не хватило мужества, и я ответила вопросом на вопрос:

— Ты меня любишь?

— Ну конечно же, — отозвался он.

— И ты всегда будешь любить меня? — спросила я, глядя на него глазами, полными слез.

— Всегда.

— А мы скоро поженимся?

Ему, видимо, надоела моя настойчивость.

— Честное слово, — сказал он, — можно подумать, что ты мне не веришь… Разве мы не решили обвенчаться на пасху?

— Да, правда.

— Разве я не дал тебе денег на устройство нашего дома?

— Дал.

— Значит, я все-таки честный человек? Когда я что-то обещаю, я держу слово… Это, конечно, твоя мамаша настроила тебя против меня.

— Нет-нет, мама тут ни при чем, — быстро ответила я, — а скажи мне… мы будем жить вместе?

— Конечно.

— И будем счастливы?

— Это уж будет зависеть от нас самих.

— Значит, мы будем жить вместе? — снова спросила я, так как меня по-прежнему мучили тревожные мысли.

— Уф… Ты меня уже спрашивала, и я тебе ответил.

— Прости меня, — сказала я, — но иногда все это кажется мне несбыточным.

Я не удержалась и начала плакать. Джино был очень удивлен и даже смущен моими слезами, смущение это, казалось, было вызвано угрызениями совести. Но только много позднее мне стали по-настоящему ясны его причины.

— Ну, ну, успокойся, — сказал он, — чего ты плачешь?!

По правде говоря, я плакала от обиды и тревоги, оттого, что не могла рассказать ему все и чистосердечным раскаянием облегчить свою душу. Плакала я также от горечи, чувствуя себя недостойной такого доброго и безупречно честного человека.

Наконец я взяла себя в руки и сказала:

— Ты прав, я просто глупая…

— Я этого не говорил… но я не вижу причины для слез.

На душе у меня лежала все та же тяжесть. И, расставшись с Джино, я в тот же день пошла в церковь исповедаться. Уже около года я не ходила на исповедь; полагала, что всегда успею сделать это, и потому была спокойна. Исповедоваться я перестала с тех пор, как Джино впервые поцеловал меня. Я сознавала, что такие отношения, какие существовали между мной и Джино, религия считает греховными, но, веря, что мы поженимся, я не испытывала угрызений совести и надеялась получить отпущение грехов перед самой свадьбой.

Я направилась в маленькую церковь в центре города, которая находилась между кинотеатром и магазином. В полутьме церкви светлым пятном выделялся главный алтарь и боковой придел Мадонны. Церковь была грязная, стулья с плетеными сиденьями стояли в беспорядке, как их оставили прихожане после мессы, словно здесь происходило не богослужение, а скучное собрание, которое покидают со вздохом облегчения.

Слабый свет лился из окон, находящихся под самым куполом, освещая пыльный пол и облупившуюся штукатурку на колоннах, раскрашенных под мрамор. Множество серебряных пылающих сердец было развешано по всем стенам в честь данных клятв и обетов, и все это напоминало унылую скобяную лавку. Но запах ладана, которым был пропитан воздух, успокоил меня. В детстве я часто вдыхала этот аромат, и теперь он будил во мне наивные и сладкие воспоминания. И хотя я впервые входила в эту церковь, мне показалось, что я уже не раз бывала здесь.

Перед исповедью мне захотелось пройти в большой придел, где стояла статуя девы Марии. С самого рождения я была отдана под покровительство Мадонны, и даже мама говорила, что я правильными чертами лица и большими черными и кроткими глазами напоминала божью матерь. Я любила Мадонну, ведь она держит на руках младенца, который стал потом мужчиной и которого убили. Сколько ей, родившей его и любившей его так, как только мать может любить сына, пришлось выстрадать, когда она увидела его распятым на кресте. Я часто думала, что только Мадонна, сама испытавшая немало горя, может понять мои печали, и с детства я молилась только ей. Мне нравилась Мадонна еще и потому, что она, безмятежная и спокойная, красиво одетая, была так не похожа на мою маму, ее взор был обращен на меня с нежностью, и мне казалось, что моя настоящая мать — она, а не та, что вечно кричит, вечно суетится, да к тому же плохо одета.

Поэтому я встала на колени и, закрыв лицо руками и опустив голову, произнесла длинную молитву; я обращалась к Мадонне, прося у нее прощения и защиты для меня, мамы и Джино. Потом я вспомнила, что не следует долго таить обиду на людей, и попросила у нее заступничества за Джизеллу, которая из зависти предала меня, за Риккардо, который по глупости помогал Джизелле, и, наконец, за Астариту. За него я молилась особенно горячо, потому что обида на него была всего острее, я хотела забыть ее, хотела полюбить его так же, как любила других, хотела простить ему все и никогда не вспоминать о том горе, которое он мне причинил. В конце концов я так растрогалась, что слезы выступили у меня на глазах. Я посмотрела на статую Мадонны над алтарем, и сквозь слезы, застилавшие мне глаза, она показалась мне расплывчатой и дрожащей, как будто находилась под водой, а свечи, горевшие вокруг статуи, напоминали золотые блики, на которые приятно, но вместе с тем грустно смотреть; так бывает, когда смотришь на звезды — они совсем рядом, хочешь до них дотянуться, но не знаешь, как это сделать. Я долго стояла, глядя на Мадонну, почти не видя ее, потом слезы градом хлынули из моих глаз и потекли по щекам, а Мадонна с младенцем на руках смотрела на меня, и лицо ее было освещено пламенем свеч. Мне казалось, что она глядит на меня с состраданием и любовью. Поблагодарив ее, я поднялась и со спокойной душой пошла исповедоваться.

Все исповедальни были пусты, я огляделась, ища глазами священника, и вдруг увидела, как из дверцы, находящейся слева, вышел какой-то человек, прошествовал мимо алтаря, опустился на колени, перекрестился и пошел дальше. Это был монах. Я не разобрала, к какому ордену он принадлежал. Я набралась смелости и тихо окликнула его. Он оглянулся и тотчас же подошел ко мне. Это был еще совсем молодой человек, высокий и сильный, с цветущим, румяным и мужественным лицом, с голубыми глазами и высоким белым лбом. Я невольно подумала, что он очень хорош собой. Таких мужчин не часто встретишь не только в церкви, но даже на улице, я была рада исповедаться именно ему. Я тихо сказала, зачем пришла, и он легким кивком головы пригласил меня зайти в исповедальню.

Он вошел в кабину, а я приготовилась встать на колени перед решеткой. На эмалевой пластинке, прибитой к стене исповедальни, значилось имя «Элиа», Ильи-пророка — мое любимое имя, — и это обстоятельство ободрило меня. Я опустилась на колени, монах прочел короткую молитву, а потом спросил:

— Сколько времени ты не исповедовалась?

— Почти год, — ответила я.

— Долгий срок… очень долгий… почему так случилось?

Я заметила, что он грассирует, как француз, и не совсем чисто говорит по-итальянски. Кроме того, он несколько раз ошибся, переделывая иностранные слова на итальянский манер. Это окончательно убедило меня в том, что он француз. Я обрадовалась этому, сама не знаю почему. Вероятно, потому, что, когда готовишься к какому-то важному шагу, любая неожиданность кажется добрым предзнаменованием.

Я ответила, что как раз та история, которую я хочу ему поведать, и объяснит, почему я так долго не была на исповеди. И после короткого молчания он спросил, что же я хочу рассказать, тогда искренне и откровенно я начала рассказывать о наших отношениях с Джино, о моей дружбе с Джизеллой, о поездке в Витербо и о мерзком поступке Астариты. Рассказывала, а сама думала о том, какое впечатление производят на него мои слова. Он не был похож на обычного священника, а его вид бывалого человека заставил меня гадать, что же побудило его пойти в монахи. Может показаться странным, что после столь сладостного волнения, которое во мне вызвала молитва, обращенная к Мадонне, я так быстро успокоилась, что заинтересовалась своим исповедником, но я не считаю, что волнение и любопытство противоречили друг другу. Все это объясняется свойствами моей натуры, в которой воедино сплелись набожность и кокетливость, задумчивость и чувственность.

Размышляя о монахе, я испытывала приятное облегчение и острое желание рассказать ему как можно больше, рассказать все. Мне казалось, что я освобождаю свою душу от страшной тяжести и оживаю, подобно цветку, впитывающему первые капли дождя после длительного и изнуряющего зноя. Сперва я говорила робко и нерешительно, а потом все свободнее и свободнее, наконец пылко и искренне, преисполненная светлой надежды. Я не утаила ничего, рассказала даже о деньгах, которые дал мне Астарита, и о чувствах, которые вызвал у меня его подарок, сказала, как я хочу потратить эти деньги. Он слушал меня не прерывая, а когда я замолкла, сказал:

— Желая избежать неприятности, боясь разрыва с женихом, ты причинила себе в тысячу раз больше вреда…

— Да, да, действительно, — сказала я, вся дрожа от радости, мне казалось, будто он нежными руками раскрывает мою душу.

— Откровенно говоря, — продолжал он, словно рассуждая про себя, — твоя помолвка тут ни при чем… уступая этому человеку, ты поддалась алчности.

— Да, да, правильно.

— Хотя лучше уж было отказаться от свадьбы, чем поступить так.

— И я так думаю.

— Мало думать… Теперь ты выйдешь замуж, но какой ценой ты за это заплатила? Ты уже никогда не сможешь быть хорошей женой.

Меня поразили суровость и твердость его слов, и я воскликнула с тоской:

— Но почему?! Для меня это ничего не значит… я уверена, что буду хорошей женой.

Моя искренность, должно быть, растрогала его. Он долго молчал, а потом ласково спросил:

— А ты чистосердечно раскаялась?

— Конечно, конечно, — порывисто ответила я.

Вдруг мне пришла в голову мысль, что он, вероятно, заставит меня вернуть деньги Астарите, и, хотя я заранее огорчилась, я все-таки чувствовала, что беспрекословно подчинюсь его приказу, приказу человека, который так нравится мне и внушает такое доверие. Но он ничего не сказал о деньгах, а продолжал говорить своим твердым приглушенным голосом, которому иностранный акцент придавал какую-то странную задушевность.

— Теперь ты должна как можно скорее выйти замуж… устроиться как положено… должна объяснить жениху, что ваши прежние отношения продолжаться не могут.

— Я ему это уже говорила.

— И что же он ответил?

Я невольно улыбнулась оттого, что этот красивый белокурый монах задает мне в полумраке исповедальни такой вопрос. Я ответила:

— Он сказал, что мы поженимся на пасху.

— Было бы лучше сейчас. Пасха еще далеко… — продолжал он, подумав немного, и мне показалось, что сейчас говорит со мной не духовное лицо, а вежливый светский человек, которому уже наскучили мои дела.

— Мы не можем пожениться раньше… я должна приготовить приданое… а ему нужно съездить в деревню и повидаться с родителями.

— Как бы то ни было, — продолжал он, — необходимо поскорее обвенчаться… и до самой свадьбы ты должна прекратить с женихом всякие плотские отношения… это тяжкий грех… поняла?

— Хорошо, я так и сделаю.

— Сделаешь? — с сомнением переспросил он. — Во всяком случае, старайся молитвой побороть искушение… попробуй молиться.

— Хорошо… я буду молиться.

— Что касается того, другого мужчины, — продолжал он, — ты не должна с ним встречаться ни в коем случае… Это как раз нетрудно, поскольку ты его не любишь… если же он будет настаивать и придет к тебе, прогони его.

Я ответила, что непременно так и сделаю, он дал мне еще несколько наставлений все тем же твердым приглушенным голосом, который звучал еще приятнее благодаря иностранному акценту и проскальзывающей в нем светскости, затем он велел мне для покаяния несколько раз в день читать молитвы и отпустил грехи. Но прежде чем отослать меня домой, он сказал, что хочет прочесть со мною вместе «Отче наш». Я с радостью согласилась, потому что мне не хотелось уходить, я желала бы слушать его голос бесконечно. Он произнес:

— Отче наш, иже еси на небесех.

И я повторила за ним:

— Отче наш, иже еси на небесех.

— Да святится имя твое.

— Да святится имя твое.

— Да приидет царствие твое.

— Да приидет царствие твое.

— Да будет воля твоя, яко на небеси и на земли.

— Да будет воля твоя, яко на небеси и на земли.

— Хлеб наш насущный даждь нам днесь.

— Хлеб наш насущный даждь нам днесь.

— И остави нам долги наша, яко же и мы оставляем должникам нашим.

— И остави нам долги наша, яко же и мы оставляем должникам нашим.

— И не введи нас во искушение, но избави нас от лукавого.

— И не введи нас во искушение, но избави нас от лукавого.

— Аминь.

— Аминь.

Я слово в слово еще раз повторила молитву, чтобы вновь пережить то волнение, которое испытала, когда произносила ее вместе с ним. Я представляла себя совсем маленькой, и он как будто вел меня за руку от фразы к фразе. Однако я вспомнила и о деньгах, которые мне дал Астарита, и была чуточку разочарована, что он не приказал мне вернуть их. По правде говоря, мне даже захотелось, чтобы он приказал мне отдать деньги, потому что я думала доказать ему на деле мою искренность, мою покорность и мое раскаяние, я хотела чем-нибудь пожертвовать ради него. Кончив молитву, я поднялась. Он вышел из кабины и собрался уходить, не глядя на меня, едва кивнув мне головою. Тогда я невольно, почти не отдавая отчета в своем поступке, потянула его за рукав. Он остановился и посмотрел на меня ясным, холодным и спокойным взглядом.

В эту минуту он показался мне особенно красивым, и тысяча безумных мыслей пронеслась у меня в голове. Я думала, как бы дать ему понять, что он мне нравится и что я могла бы полюбить его. Однако голос рассудка предостерегал меня, напоминая, что я нахожусь в церкви, что он священник и мой духовник. Все эти мысли овладели мною сразу, они взволновали меня так, что я не могла произнести ни слова. Тогда, подождав немного, он спросил:

— Ты хочешь еще что-то сказать?

— Мне хотелось узнать, должна ли я вернуть деньги тому человеку.

Он бросил на меня быстрый, острый взгляд, пронзивший меня, казалось, до глубины души, потом отрывисто спросил:

— А ты очень нуждаешься?

— Да.

— Тогда можешь не отдавать… в любом случае поступай, как подсказывает тебе твоя совесть.

Он произнес эти слова особым тоном, давая понять, что разговор окончен.

— Спасибо, — прошептала я, глядя ему прямо в глаза.

В этот момент я совсем потеряла голову и надеялась, что он хоть знаком или словом пожелает показать, что я ему не безразлична. Конечно, он понял мой взгляд, и легкая тень изумления скользнула по его лицу. Он кивнул мне на прощание, повернулся и вышел, оставив меня в смущении и тревоге возле исповедальни.

Маме я ничего не сказала об исповеди, как, впрочем, и о поездке в Витербо. Я прекрасно знала ее мнение о священниках и о религии; она говорила: все это хорошо, однако богатые так и остаются богатыми, а бедные — бедными.

— Видно, богатые умеют лучше молиться, — повторяла она.

На религию мама смотрела так же, как на семью и брак: когда-то она была набожна, исполняла все обряды, но все равно дела ее шли плохо, поэтому она перестала верить. Как-то раз, когда я сказала, что на том свете нам за все воздастся, она подняла меня на смех и заявила, что хочет получить все сию минуту на этом свете, а если здесь нельзя получить, значит, все это враки. Однако, как я уже говорила, меня она воспитывала в полном повиновении богу, в которого когда-то сама верила. Только в последнее время неудачи ожесточили ее и она изменила свои взгляды.

На следующее утро, когда я села в машину рядом с Джино, он сказал, что его хозяева уехали и несколько дней мы сможем встречаться на вилле. Сперва я очень обрадовалась, потому что, как я уже говорила, мне нравилось предаваться любовным утехам, и именно с Джино. Но потом я вспомнила об обещании, которое дала священнику, и сказала:

— Нет, это невозможно.

— Почему?

— Потому что невозможно.

— Ну, хорошо, — уступил он со вздохом, — тогда завтра…

— Нет… и завтра тоже… никогда.

— Никогда, — повторил он с притворным удивлением, понизив голос. — Ах так? Никогда… но ты хоть объяснишь мне причину? — Он подозрительно посмотрел на меня.

— Джино, — быстро сказала я, — я тебя люблю и никогда тебя так сильно не любила, как сейчас… но именно поэтому… я решила, что до тех пор, пока мы не обвенчаемся… лучше, если между нами ничего не будет… понимаешь…

— А, теперь все ясно, — злобно воскликнул он, — ты боишься, что я на тебе не женюсь.

— Нет, я уверена, что мы поженимся… если бы я сомневалась, не стала бы все это затевать и тратить мамины деньги, которые она откладывала всю жизнь.

— Ух как ты носишься с этими деньгами! — сказал Джино. Я просто не узнавала его, так изменилось его лицо, оно стало почти отталкивающим. — Тогда почему же?

— Я была на исповеди, и мой духовник приказал мне воздержаться от любовных отношений, пока мы не обвенчаемся.

Он скорчил недовольную гримасу, и с его губ сорвались слова, которые прозвучали для меня чуть ли не кощунством.

— А по какому праву этот священник сует свой нос в наши дела? — Я предпочла промолчать. — Говори, почему ты не отвечаешь?

Он, видимо, понял, что я неколебима в своем решении, потому вдруг переменил тон и сказал:

— Ну, ладно… пусть будет по-твоему… значит, отвезти тебя в город?

— Как хочешь.

Надо сказать, что впервые Джино показал себя в таком невыгодном свете и был так резок со мною. Уже на следующий день он снова напустил на себя смиренный вид и стал относиться ко мне, как обычно, ласково, внимательно, заботливо. Мы продолжали встречаться, как всегда, каждый день, только теперь мы не занимались любовью, а ограничивались разговорами. Иногда я целовала Джино, хотя, по совести говоря, он не просил меня об этом. Я считала, что в поцелуях нет греха, а кроме того, мы как-никак были помолвлены и скоро должны были обвенчаться. Сейчас, вспоминая те времена, я думаю, что Джино так быстро смирился с новой ролью скромного жениха, надеясь постепенно остудить наши отношения и незаметно подготовить меня к неизбежному разрыву. Часто случается, что девушку покидают после затянувшейся и унизительной помолвки, когда лучшие годы молодости уже позади. Так, послушавшись священника, я невольно дала Джино предлог, который он, вероятно, давно искал, чтобы расстроить нашу свадьбу. Сам он, конечно, из-за своего безволия и эгоизма никогда бы не решился на этот шаг, ведь наслаждение, которое он получал от наших встреч, было сильнее, чем желание бросить меня. Но вмешательство священника позволяло ему воспользоваться лицемерным и внешне бескорыстным поводом.

Спустя какое-то время он начал встречаться со мною не так часто, уже не каждый день, а когда придется. Я заметила, что паши поездки на машине становятся все более краткими и что он все рассеяннее слушает мои разговоры о свадьбе. И хотя я видела эту перемену, я все еще ничего не подозревала, все это казалось мне мелочью, а в основном он относился ко мне по-прежнему ласково и почтительно. Наконец однажды он с печальным видом объявил мне, что по просьбе родителей придется перенести нашу свадьбу на осень.

— Ты очень расстроена? — спросил он, смущенный тем, что я не выказываю своего огорчения, а только грустно и молча смотрю перед собой в одну точку.

— Нет, нет, — сказала я, очнувшись. — Неважно… потерплю… к тому времени я как раз успею приготовить приданое.

— Ты говоришь неправду… ты очень расстроилась.

Странно было видеть, как он пытается вырвать у меня признание, что отсрочка свадьбы меня огорчает.

— А я тебе говорю, что совсем не расстроилась.

— Значит, ты просто не любишь меня по-настоящему и, наверно, не огорчишься, даже если мы вовсе не поженимся.

— Не говори так, — испуганно произнесла я, — это было бы ужасно… Не хочу даже думать о таких вещах.

Он скривил лицо, я тогда не поняла, в чем дело. А он, вероятно, хотел испытать мою привязанность к нему и, к собственному неудовольствию, обнаружил, что она еще очень сильна.

Даже отсрочка свадьбы еще не возбудила во мне подозрения, зато она укрепила старые позиции мамы и Джизеллы. Мама, как иногда с ней случалось (а это было весьма странно при ее вспыльчивом и раздражительном характере), сначала никак не отреагировала на это известие. Но как-то вечером, когда кормила меня ужином, стоя молча возле стола и ожидая, пока я поем, она вдруг сказала в ответ на мои рассуждения об отсрочке свадьбы:

— Знаешь, как в наше время называли таких девушек, которые вроде тебя ждали, ждали свадьбы и так и не дождались?

Я побледнела, и сердце у меня упало.

— Как?

— Девушка про запас, — спокойно ответила мама, — он держит тебя про запас, как мясо, которое запасают впрок… а когда оно портится, его выбрасывают на помойку…

Эти слова меня страшно рассердили, и я сказала:

— Это неправда… в конце концов, мы в первый раз откладываем свадьбу… и всего на несколько месяцев… просто ты ненавидишь Джино за то, что он шофер, а не важный синьор.

— Я против него ничего не имею.

— Нет, имеешь… еще и потому, что тебе пришлось потратить все деньги на нашу комнату… но ты не бойся…

— Дочь моя, ты окончательно свихнулась от любви.

— Я говорю, не бойся, все остальные взносы за мебель сделает он… а то, что ты заплатила, мы тебе вернем… вот посмотри…

Взволнованная, я открыла сумочку и показала ей деньги, полученные от Астариты.

— Это деньги Джино, — продолжала я с таким жаром, что сама чуть было не поверила в свою ложь, — он мне дал их… и обещал еще.

Мама взглянула на деньги, и на лице ее отразилось такое раскаяние и разочарование, что я почувствовала угрызения совести. Впервые за последнее время я так плохо обошлась с ней: обманывала ее, ведь деньги-то я получила не от Джино. Мама молча убрала со стола и вышла. Какое-то время я лихорадочно думала как быть, затем поднялась и пошла за ней. Мама стояла ко мне спиной возле раковины и мыла посуду, которую затем ставила сушиться на мраморную доску стола, голова ее была опущена, плечи ссутулились — мне стало ее жалко. Я порывисто обняла маму за шею и сказала:

— Прости меня… я совсем не думала тебя обидеть… но когда ты начинаешь говорить о Джино, я теряю рассудок.

— Ладно, ладно, оставь меня, — ответила она, стараясь освободиться из моих объятий.

— Но пойми, — добавила я страстно, — если Джино на мне не женится, я либо покончу с собой, либо стану уличной девкой.

Джизелла встретила известие об отсрочке нашей свадьбы почти так же, как мама. Мы находились в меблированной комнате, которую она снимала. Я сидела на ее постели, а она в одной сорочке причесывалась перед зеркалом. Джизелла выслушала меня, а потом спокойно сказала с довольным видом:

— Вот видишь, я была права.

— В чем?

— Он не хочет на тебе жениться и никогда не женится… теперь он перенес свадьбу с пасхи на день всех святых… а с дня всех святых перенесет на рождество… и наконец однажды, когда ты почувствуешь, что сыта всем этим по горло, ты сама его бросишь.

Меня огорчали и бесили ее слова. Но я уже сорвала свое зло на маме, а кроме того, я понимала, что если выскажу ей все, что о ней думаю, то нам придется расстаться, а этого я все-таки не хотела, ведь Джизелла была единственной моей подругой. А думала я по этому поводу вот что: Джизелла просто не хотела, чтобы я вышла замуж за Джино, поскольку знала, что на ней-то Риккардо никогда не женится. Что правда, то правда, но слишком подло было говорить ей об этом; мне казалось, что я не вправе обидеть Джизеллу только за то, что она, говоря со мною о Джино, поддавалась, быть может даже невольно, чувству зависти и ревности. Поэтому я только сказала:

— Не будем говорить об этом, ладно? Тебе ведь, в конце концов, безразлично, выйду я замуж или нет… а мне этот разговор неприятен.

Она вдруг поднялась с места и села рядом со мною.

— Почему же мне безразлично? — живо запротестовала она, а потом, обняв меня за талию, добавила: — Наоборот, мне обидно видеть, как тебя водят за нос.

— Никто меня не водит за нос, — тихо сказала я.

— Мне хотелось бы видеть тебя счастливой. — Она помолчала немного, а потом как бы между прочим сказала: — Кстати… Астарита меня просто замучил, просит встречи с тобой. Говорит, что не может без тебя жить, по уши влюблен… Хочешь, я устрою вам свидание?

— Не говори мне об Астарите, — ответила я.

— Он понимает, что плохо вел себя тогда в Витербо, — продолжала она, — но ведь он так поступил потому, что любит тебя… Он исправится.

— Единственный способ исправиться, — сказала я, — это больше не встречаться.

— Будет тебе… в конце концов, он человек серьезный и любит тебя по-настоящему… Он хочет во что бы то ни стало увидеться с тобой и поговорить. Почему бы вам не встретиться, скажем, в кафе в моем присутствии?

— Нет, — решительно отказалась я, — я не хочу его видеть.

— Смотри, потом раскаешься.

— Живи с ним сама.

— С удовольствием бы, дорогая… он человек щедрый, денег не жалеет… но ведь любит-то он тебя, это просто наваждение какое-то…

— Но я-то его не люблю.

Она еще долго расхваливала Астариту, но я не уступала, у меня было тогда такое сильное и отчаянное желание выйти замуж и зажить тихой семейной жизнью, что я твердо решила не поддаваться никаким уговорам и не соблазняться никакими деньгами. Я даже забыла, какое приятное чувство я невольно испытала, когда Астарита насильно сунул мне в руку деньги по дороге из Витербо. И, как это часто случается, я с еще большим упорством и надеждой ухватилась за мысль о браке именно из страха, что Джизелла и мама правы и свадьба вообще не состоится.