"Островитяния. Том первый" - читать интересную книгу автора (Райт Остин Тэппен)

2 НЬЮ-ЙОРК — СВ. АНТОНИЙ — ГОРОД

Английский маршрут в Островитянию позволял посетить принадлежащую короне колонию Св. Антония. Я заказал у Кьюнардера билет до Ливерпуля, а затем поездом добрался до Лондона, где провел шесть дней в мелких хлопотах, представляя рекомендательные письма дяди и одновременно беззаботно и с удовольствием наблюдая за жизнью этой древней и пропитанной торговым духом столицы. 7 декабря 1906 года экспресс, согласованный с пароходным расписанием, умчал меня в Саутгемптон. Там, на борту парохода Восточной пароходной компании, следовавшего в Св. Антоний, я наконец очутился один, полностью предоставленный сам себе на долгое время в ожидании момента, когда я лицом к лицу встречусь с будущим, в котором опыт прошлых лет вряд ли сможет послужить мне проводником.

Мне пришлось часто бывать в одиночестве во время долгого, неспешного путешествия, но перспектива провести девятнадцать дней в море восхищала меня. Пока мы двигались на юг, все времена года пронеслись над нами. Короткие, пасмурные дни, длинные ночи и суровая зимняя стужа сменились тропической жарой и слепящим солнцем. Одетые во фланелевые куртки и белые брюки, мы сидели в шезлонгах на палубе, а корабль скользил по голубым волнам, и солнце по пологой траектории смещалось к северу. Иногда мне казалось, что год вращается вокруг меня, подобно карусели, и только усилием воли я заставлял себя вспомнить, что по календарю все еще декабрь.

Жизнь превратилась в летаргическое забытье, и я ему не противился. Сладкая лень пропитала каждую мышцу, каждую клетку моего тела. Ум бездействовал, и даже читать не хотелось. Часами просиживал я в своем шезлонге, следя за тем, как линия горизонта, тяжело вздымаясь, показывается над леером и снова, как бы с неохотой, скрывается из виду.

Однако Св. Антоний неотвратимо близился. По мере того как мы двигались вдоль карейнского побережья, я постоянно ощущал там, за горизонтом, его присутствие и все обязанности, которые оно на меня накладывало.

От своих попутчиков я многое узнал о прошлом колонии. Св. Антоний был захвачен англичанами, чтобы помешать какой-либо другой европейской державе овладеть им первой и устроить здесь свою базу. Английское владычество постепенно распространялось к югу, пока не был сделан последний шаг, и, объявив Мобоно своим протекторатом, англичане вплотную не приблизились к горным границам Островитянии. К северу лежал Кальдо-Бэй, где почти постоянно царил мертвый штиль; войдя в залив, мы медленно плыли вдоль бесплодных, выжженных и абсолютно пустынных берегов. Впрочем, в последнее время этот малоизученный край привлек к себе внимание; первыми на эту приманку клюнули немцы: поговаривали о том, что недра здесь богаты полезными ископаемыми.

Все это чрезвычайно интересовало меня. Я находился на краю великой империи и на деле, в жизни знакомился с проблемами, сухо изложенными на страницах исторических трудов.

На Рождество стояла влажная, удушливая жара, и поверхность моря тяжело перекатывалась, не тронутая ни малейшей рябью. У меня на родине в этот день всегда бывало морозно и снежно, и мы почти не выходили на улицу. Здесь же, лениво расслабившись, мы полулежали в расставленных на палубе складных креслах, укрывшись в тени защиты от лучей добела раскаленного светила и от слепящего блеска волн. В честь праздника был устроен тщательно продуманный ужин и концерт. Тяжелая еда, вино, навевающие грусть мелодии и неотвязные мысли о грозных заботах грядущего дня — все это вместе привело меня в возбужденное состояние. Ложась спать, я чувствовал себя одиноким и потерянным, а собственные силы казались недостаточными, чтобы вступить в схватку с поджидающими меня трудностями. Холодный голос рассудка пытался убедить меня в том, что действительных препятствий на моем пути нет, но я никак не мог побороть внутренней робости.

Тем не менее утром, зная, что земля близко, я проснулся со жгучим желанием увидеть ее во всей новизне и непривычности, и вот после завтрака я наконец узрел, впервые узрел карейнский берег, показавшийся вдали, примерно в тридцати милях. Сквозь белесую туманную дымку смутно маячило как бы некое бескрайнее поле, окрашенное в нежно-коричневые, желтые и зеленые цвета, раскинувшееся у подножия окутанных туманом серо-стальных гор. На этом прибрежном плато есть две долины, которые переходят в узкие обрывистые ущелья, резко поворачивающие навстречу друг другу и не имеющие выхода к морю. В северной долине, в самой укромной ее части, и расположен скрытый от взоров Св. Антоний.

Когда мы приблизились к берегу, все пассажиры собрались на палубе, завороженные открывшимся зрелищем. Просеиваясь сквозь белую дымку, солнечные лучи делали воздух влажным и теплым. Скалы мерцали, обрамленные полосой жгучих, ярких красок. Вершины были сложены из крепкого изжелта-коричневого известняка, ниже шли слои более мягких пород, и, наконец, крутая осыпь спускалась почти к самому краю бледно-голубой воды.

Небольшой буксир подошел к нам, и я впервые увидел «агнца Божия» — так жители Св. Антония называют себя. Матросы и стюарды были светлыми мулатами с большими карими глазами и мягкими, изящными чертами строгих, безулыбчивых лиц. Тип этот восходит к незапамятной древности и представляет собой помесь белого человека, возможно близкого к тем, кто когда-то населял Островитянию, и чернокожих, обитавших в глубине континента. История повествует о том, что, когда в Карейн впервые прибыли христиане, белые и чернокожие жили по раздельности, но потом, буквально восприняв догму о братстве всех людей, стали вступать в смешанные браки, видя в этом высшую добродетель, и уже через несколько поколений остались лишь немногие, в чьих жилах текла чистая кровь.

Все пассажиры нашего судна, теснясь, столпились у сходней. Сойдя на берег после короткого, не очень придирчивого таможенного досмотра, мы заняли места в составе из крошечных открытых вагончиков. Прозвучал высокий протяжный гудок, и, отчаянно дернувшись, состав тронулся. Дорога сразу же круто взяла вверх. Мелькнув, скрылись из виду крыши пакгаузов, и мы оказались в ущелье, внизу которого бежал бурный поток. Первые минуты невозможно было справиться с ощущением, что ты вдруг оказался в самом сердце диких, необитаемых гор. Высоко над нами, скрывая солнце, вздымались рыжеватые отвесные скалы; воздух был холодный; вагончики раскачивались, скрипуче взвизгивали и скрежетали на крутых поворотах; и ни единого следа живых существ, помимо нас, не было видно кругом.

Ущелье стало суживаться и приобрело еще более угрюмый, почти зловещий вид. Но вот каменные стены оборвались, и за ними, как за огромным скалистым порталом, открылась широкая «У»-образная долина. По ее плавно поднимающимся склонам тянулись террасами деревья, кустарники, сады, полосы темной земли, круто уходящие вверх грунтовые дороги; здесь и там были разбросаны приземистые дома из бурого камня. Снова пекло солнце, и воздух был плотным и влажным. Через несколько минут поезд резко затормозил у платформы небольшого вокзала, расположенного между рекой и рядом приземистых лавок. По улицам двигались толпы местных жителей; на мужчинах были темно-синие мешковатые брюки и грубые куртки свободного кроя, на женщинах — темные платья из сурового полотна. Воздух был пропитан пресловутым запахом здешних мест — запахом толпы и подгнивших овощей. Сопровождаемый носильщиками, я проталкивался сквозь теснящихся на мостовой, лениво прогуливающихся, безразлично-любопытных горожан. По узким крутым улочкам виктория,[2] которую я нанял, доставила меня в гостиницу — приземистое здание весьма почтенного и осанистого вида, с большими верандами и садом.

С каким удовольствием поручил я себя расторопным слугам и, пройдя в свою комнату, опустил усталое, покрытое липкой испариной тело в глубокое кресло!

Позавтракав в одиночестве на террасе гостиницы, я вернулся в комнату, чувствуя себя по-прежнему разбитым. Визит к представителю Островитянии был тяжким испытанием, которое мне хотелось по возможности оттянуть, чтобы поваляться в постели и перевести дух. Не было особого резона идти именно сейчас, ведь был еще только четверг, а ждать мне предстояло до воскресенья, и все же лучше было бы сходить сегодня. Побаливала голова, но я встал, умылся и вышел, прихватив необходимые бумаги.

Я полагал, что меня направят вниз, в город, в одно из официальных учреждений, но вместо этого мне предложили снова нанять викторию. В солнечном мареве мы медленно поднимались вверх; дорога петляла среди известняковых скал то вверх, то вниз, то вперед, то назад. Добравшись до середины склона, там, где дорога поворачивала в западном направлении, мы остановились у ворот, перед крепкой каменной стеной, над которой поднимались кроны высоких деревьев. Здесь, на узком, не более пятидесяти футов в ширину, выступе, помещалась резиденция представителя Островитянии; он отвечал за тот малый объем дипломатических отношений, которые его страна поддерживала с Англией, и наблюдал за въездом иностранцев в Островитянию. К воротам была прибита дощечка, где на английском, островитянском и языке жителей Св. Антония значилась просьба позвонить. Я дернул ручку звонка — из глубины сада ответил звучный, торжественный удар колокола.

Ворота распахнулись — передо мной стоял островитянин, но как он был не похож на моего друга Дорна! Это был худощавый мужчина в свободных бриджах из грубой ткани и в перехваченной кушаком куртке, надетой поверх рубашки с широким открытым воротом. Пропорции его головы с темными вьющимися волосами и черты лица были почти идеально правильными. Тонкий прямой нос, просто очерченные скулы и подбородок, коротко постриженные усы показались мне располагающе дружелюбными еще до того, как я обратил внимание на изящной дугой изогнутые брови и открыто глядящие на меня серые глаза.

Не без труда заговорил я с ним на его родном языке, назвался и сообщил о своей миссии, все время следя по выражению лица, понимает ли он меня. Но он кивнул, радушно улыбнулся и пригласил проследовать за ним. В саду налево росли деревья, сразу за которыми отвесно вставали скалы; справа тянулась невысокая каменная стена, оканчивавшаяся крутым двухсотфутовым обрывом, в глубине которого виднелась долина; посыпанная гравием и окаймленная цветами дорожка вела к небольшому каменному дому.

Пока мы шли по дорожке, мужчина сказал, что его зовут Кадред, и предложил сначала уладить дела с моим паспортом. Напрягая все свое внимание, я вслушивался в его речь и облегченно вздохнул, когда стало ясно, что все понимаю. Кадред провел меня в скромно обставленную комнату, единственным украшением которой был ковер с ярким узором. Несколько стульев стояло вокруг стола, заваленного грудой книг в жестких черных переплетах с уголками и золотыми и красными обрезами. Он предложил мне сесть и сам сел напротив, положив на стол вытянутые руки с тонкими и длинными переплетенными пальцами, — и в упор взглянул на меня. Он сидел не шевелясь. Из-за жары и необычности обстановки я, казалось, грезил, и Кадред тоже казался точеной статуэткой, живой и одновременно призрачной.

Через несколько мгновений он нарушил тишину — заговорил неторопливо и добродушно, делая паузы, чтобы я мог лучше понимать его. Из его слов следовало, что ко мне, как к консулу Соединенных Штатов, не будут применены положения, ограничивающие въезд, и паспорт я, разумеется, получу; единственного, чего никак нельзя было избежать, — это медицинского обследования, тут Кадред был бессилен. Я подумал про себя, уж не стоит ли мне, как полномочному представителю, выразить возмущение подобной процедурой, и спросил, предъявляется ли это требование ко всем иностранным представителям. Кадред со слабой улыбкой ответил, что процедура может быть отменена только в отношении послов, но не консулов. Тогда я внутренне решился. В конце концов, моей основной задачей было так или иначе попасть в Островитянию, а не кипятиться из-за воображаемых оскорблений в адрес национального флага. Я сказал, что, пожалуй, согласен, хотя соглашаюсь лишь потому, что у Кадреда по этому поводу есть строгие указания.

— Может быть, сегодня? — спросил Кадред.

Я кивнул.

— Что ж, доктор будет здесь в полдень, если вас устраивает это время.

Затем он просмотрел мои бумаги, сделал отметки в своих книгах, составил и вручил мне грамоту, жесткую, негнущуюся, как старые пергаменты, которая разрешала мне въезд в Островитянию по прохождении медицинского обследования. Вслед за этим он подробно расспросил меня о моем возрасте, образовании и семейном положении — все это очень учтиво; однако вопросы его показались мне докучными, и я подумал, что неудивительна та неприязнь, с какой многие, побывавшие в Островитянии, отзываются о ней.

Наконец все дела были улажены. Несколько минут Кадред просидел застыв, как и прежде вытянув сжатые руки и пристально глядя на меня. Все в комнате было абсолютно застывшим и безмолвным, и я почувствовал, что тоже впадаю в гипнотическое оцепенение. Вдруг до меня дошло, что Кадред встал, я встал вслед за ним, и мы вышли на веранду, где сели возле каменной стены, которой заканчивался утес. Через некоторое время ворота отворились, послышались голоса, мужской и женский, и мы увидели двух островитян, направлявшихся к нам по дорожке. Первой шла симпатичная молодая женщина лет двадцати пяти, простоволосая, в нехитро скроенной коричневой юбке и подпоясанной блузке из тонкого льняного полотна, ярко-оранжевой, с широким воротом. За ней шел высокий стройный мужчина, румяный и черноволосый.

Кадред представил нас друг другу по имени. Женщина оказалась его женой, и звали ее Ислата Сома; мужчину, доктора, звали Маннар.

Я знал, что островитяне носят только одно имя и между ними не существует официальных обращений, таких как, скажем, «мистер», но по привычке подобное представление показалось мне несколько фамильярным. Впрочем, слово «Ислата», обозначавшее принадлежность к знати, смягчило чувство неловкости, и я с любопытством задержал свой взгляд на женщине. Значит, она была аристократкой, и действительно, обликом походила на леди, так просто и легко она держалась.

Разговаривая с Маннаром, хозяин дома упомянул об обследовании. Я сказал, что готов, и мы вдвоем с доктором прошли в соседнюю комнату, где располагалась приемная, одновременно служившая лабораторией. Обследование оказалось чрезвычайно скрупулезным и все же затронуло мою стыдливость гораздо меньше, чем я предполагал. Иногда, если вопрос звучал уж слишком интимно, я внутренне вздрагивал, однако при всем том не мог не восхищаться тактом доктора и даже, вопреки желанию, тем, что полностью чувствовал себя в его власти. Его методы довольно сильно отличались от тех, которые практикуют наши американские врачи. Он делал странные вещи и задавал чересчур личные вопросы, однако я чувствовал, что его нельзя обвинить, как то делали некоторые иностранцы, побывавшие в Островитянии, в шарлатанских трюках и сладострастном любопытстве невежд от медицины. Когда, спустя три четверти часа, мы вернулись на веранду, он знал о моей внутренней жизни больше, чем кто бы то ни было на свете, но у меня в кармане лежало свидетельство о том, что мне разрешен въезд в Островитянию, и я был уверен, что заслужил его!

Ислата Сома и Кадред ждали нас за некрашеным резным столом, на котором стояла бутылка вина и блюдо с печеньем. Так я познакомился с островитянской кухней. Вино, густо-розовое, было сладковатым и имело необычный, смолистый привкус, приятно холодивший во рту. Небольшие печенья на вкус отдавали орехами.

Какое-то время все молчали. Кругом тоже было тихо. Вниз, в долину, сбегали длинные тени, и потемневшая зелень отливала синевой. Движения сидящих за столом были скупы, лица серьезны. Молчание стало тяготить меня, и я заговорил с Ислатой Сомой, рассказав ей о дружбе с Дорном. Она описала мне ту часть Островитянии, где он жил, и сказала, что дом ее двоюродного брата, Сомса XII, лорда Лорийского, находится в той же стороне, а ее собственный — в пятнадцати милях, в лесистых горах.

— Однако, — добавила она, — мы живем в доме брата не реже, чем он в нашем. Его дом новее, семья владеет им всего лишь сто шестьдесят лет. А нашему уже почти четыреста. Когда вы поедете к вашему другу Дорну, вы обязательно должны остановиться в доме моего брата. А если вы не спешите, то можете заехать и к нам, в горы. Я передам вам письмо. Везде вы будете желанным гостем.

Искренне польщенный, я поблагодарил ее.

— Не стоит благодарности, — сказала Ислата.

Вдруг глаза ее загорелись, и, плотно сжав руки и перейдя на такую быструю речь, что я едва мог уследить за смыслом ее слов, она стала описывать свой старинный дом.

— Когда мы переехали в него, он был очень маленьким. Мы были бедными тогда. Нам пришлось уехать из Камии, где мы жили сотни лет. Мало-помалу мы расчищали землю и делали пристройки. Наше поместье — одно из немногих в лесу. Мы были счастливы там, как дети, а когда хотели увидеть новых людей, можно было просто навестить дядю.

Я растерялся и не сразу понял, что это «мы» относится ко всем предкам Ислаты, жившим на протяжении четырех столетий. Задумавшись над этим живым свидетельством постоянства островитян по отношению к родовым традициям, я не мог не заметить резкого контраста между ним и нашим современным отношением к тем же вещам, и нежелание островитян открывать свою страну для торговли представилось мне в новом свете. Я снова вспомнил о Дорне, о политике, которую проводила его семья, и о своей должности консула, — ведь одно существование таковой шло вразрез со всем, во что верил Дорн. Несколько мгновений я не мог решиться: промолчать было бы более мудро и уместно, но мне очень хотелось вслух заявить о своих сомнениях, что я и сделал, и, надо сказать, реакция на мои слова оказалась гораздо лучше, чем я думал.

Ислата Сома взглянула на меня с улыбкой:

— Неужели вы боитесь, что он не захочет вас видеть?

— Нет, но разве я не веду себя нечестно по отношению к своему другу?

— Если у вас появилась такая мысль, значит, вы уже не можете быть нечестным, — сказала Ислата. — Думаю, вы скоро увидитесь.

Несколько минут спустя неожиданно вновь раздался звук колокола, Кадред отправился к воротам и вернулся в сопровождении высокого молодого человека с маленькой головой и легкими вьющимися волосами — несомненно, англичанина. Это был Филип Уиллс, брат Гордона Уиллса, британского консула, недавно окончивший Кембридж. Он направлялся в Островитянию повидаться с братом. Было ясно, что он пришел за паспортом. Его представили мне, и впредь разговор шел уже по-английски; язык этот был знаком островитянам. По губам Ислаты Сомы скользнула легкая, добродушная улыбка, и она отправилась готовить молодому Уиллсу чай.

Полтора часа спустя мы вышли вместе с Филипом; при мне был мой паспорт, удостоверение об обследовании и письмо Ислаты Сомы к ее родственникам.

В тот вечер в гостинице было жарко, и после дня, показавшегося таким долгим, к тому же проведенного с несомненной пользой, я почувствовал себя вправе отложить все прочие дела. В тот вечер я был одинок, как никогда раньше, — тем одиночеством, которое знакомо молодым людям моего типа. Я вспомнил о девушках, с которыми условился переписываться, и написал два письма — Натали Вестон и Кларе Брайен, — постоянно одолеваемый соблазном впасть с излишнюю сентиментальность: жаркое безмолвие ночи, город, лежащий в непроглядной тьме за окном, — делали их образы для меня все более живыми и манящими. Любовь по-прежнему оставалась для меня загадкой, чудом, и мне вовсе не хотелось, чтобы это чудо закончилось женитьбой, но я желал их, и желание мое было почти нестерпимо.


Когда наконец настал вечер воскресенья, я вздохнул с облегчением. В половине девятого я сел в приуроченный к судовому расписанию поезд, который, бодро постукивая на стыках рельс, промчался по извилистому скалистому ущелью и доставил меня на припортовую станцию.

На пристани я увидел Уиллса, моего единственного знакомого, — высокого, элегантного, в безупречном вечернем костюме. Он беседовал с молодой девушкой, которая была настолько меньше его ростом, что ей в буквальном смысле приходилось разговаривать с Филипом снизу вверх. Пронизанные закатным светом, ее мягкие пушистые волосы напоминали нимб, а профиль вырисовывался четко, как камея. Она была очень хорошенькая, восемнадцати — от силы девятнадцати лет.

Я невольно продолжал следить за нею и увидел, как в сопровождении средних лет англичанина она поднялась на борт парохода «Св. Антоний».

Рано утром я проснулся оттого, что корпус судна перестал вибрировать. Все кругом было недвижимо, и я вспомнил, что маршрут предусматривал остановку в Коапе — английском поселении. Остатки сна боролись с любопытством; наконец последнее взяло верх, я встал и выглянул в иллюминатор.

Иллюминатор выходил на узкую палубу. Пиллерсы чернели на фоне приглушенной голубизны, того слабого мерцания, которое, исходя ниоткуда, пропитывает воздух в преддверии жары. Близкий берег был хорошо виден. Словно тронутые бледной акварелью, высокие скалы расступались, за ними лежала скрытая сумраком долина. Желтые фонари еще светили, прячась в кронах деревьев на краю пристани, но постепенно меркли в разгорающемся свете дня. Несколько огоньков между тем приближались, и по красным и зеленым их цветам я понял, что это катер подходит к нашему судну.

На палубе раздались шаги, и я отступил от иллюминатора, желая остаться незамеченным. В иллюминаторе, как в круглой рамке, виднелся пиллерс, который заря уже окрасила в розовато-белый цвет. И тут я заметил прислонившуюся к пиллерсу головку — мягко высвеченный профиль.

Это была молодая англичанка. Между нами было всего несколько футов, но рассеянный свет утра не давал мне разглядеть ее черты. Я не видел ее глаз: полуприкрытые веками, они казались двумя маленькими сонными озерцами. Сердце мое учащенно забилось.

Все случилось буквально в несколько мгновений. По лицу девушки скользнуло нечто вроде улыбки, дремотной, радостной и в то же время капризно-недовольной оттого, что пришлось встать так рано.

— Итак, Мэри? — прозвучал громкий отеческий голос.

Девушка, опустив голову, что-то тихо, сонно и ласково пробормотала в ответ.

Через несколько минут я увидел, как катер уходит к берегу; на корме, оглядываясь на пароход, сидела девушка, и лицо ее, удаляясь, превращалось в круглое светлое пятнышко.

Глубоко взволнованный, я снова лег и забылся крепким сном еще на несколько часов. Проснулся я в приподнятом настроении: воспоминание об увиденном словно расцветило все наше суденышко, само по себе серое и унылое.


Весь день мы плыли в виду земли. По правому борту, вдоль прибрежной полосы тянулись голые скалы, то охряные, то бледно-меловые, то розовые, смутно видимые сквозь туманную дымку. К вечеру скалы стали ниже, и за ними открылась пустынная равнина, за которой шла цепочка едва различимых гор. Здесь обитали враги Островитянии — карейны, которые — по крайней мере, это случалось хотя бы один раз в жизни каждого поколения, — объединившись с чернокожими, нападали на своих соседей, убивая, грабя и уводя в рабство.

На следующий день мы продолжали плыть вдоль карейнского берега и в среду, второго июня, прибыли в Мобоно, новый английский протекторат.

Выйдя на палубу, я встретил Филипа Уиллса и месье Перье, французского консула в Островитянии, маленького человечка с бородкой клинышком, густыми вьющимися каштановыми волосами с проседью и живыми умными глазами. Он много путешествовал по Карейнскому континенту и рассказал нам с Уиллсом кое-что о Мобоно, древнем, мрачном городе, перенаселенном и страдающем от нищеты, — бывшей резиденции карейнских императоров.

Ранним утром город, расположенный на низком берегу, возник из тумана совсем близко. За каменным парапетом набережной Мобоно лежал мешаниной плоских кровель, и только одно здание возвышалось надо всем мощными уступами зубчатых стен, сложенных из массивных каменных плит.

Месье Перье сказал, что это императорский дворец, и предложил нам вместе спуститься на берег, чтобы осмотреть его. Он нанял лодку с двумя гребцами-неграми, чьи черные, как смоль, глянцевые от пота лица резко контрастировали с белизной тюрбанов, курток и шаровар.

Древняя виктория повезла нас по лабиринту узких улочек, кишевших людьми. Жизнь кипела в Мобоно, как в Неаполе, и запахи этих городов были схожи.

Месье Перье сказал мне, что до недавних пор европеец без охраны не мог чувствовать себя здесь в безопасности. Я посмотрел на лица чернокожих и мулатов, глядевших на нас с вызывающим пренебрежением. На одной из улочек навстречу нам попался карейн. Он шел в плотно облегающем платье, надменно подняв голову, и я отчетливо ощутил, как грубо и враждебно ко мне окружающее.

Доехав до дворца, мы поднялись на одну из террас, залитую солнечным светом и заполненную бродягами и нищими. Перегнувшись через балюстраду, я разглядывал мощную кладку окружавших здание стен. Беспорядочный шум и гам стоял над городом. Туманная дымка скрывала городские пределы и пристань, и город казался бесконечным.

— В четырнадцатом веке, — ровным голосом говорил месье Перье, — островитяне взяли дворец штурмом. Это одно из самых героических деяний в их истории. Сама королева, тогда еще совсем юная, вела их на приступ. После взятия дворца она оставалась здесь еще около двух лет, и при ее дворе расцвела островитянская литература. Много лет здесь жил автор знаменитых притч Бодвин. Это — та самая «высокая башня в городе зла», о которой он пишет. Если бы погода прояснилась, мы могли бы увидеть отсюда снежные вершины Островитянии. Великий народ.

— Кажется, они противники современных идей, — заметил я.

— Это дело вкуса, — коротко ответил месье Перье.

Позже, когда мы сидели в кафе на пристани, мне припомнились его слова, и меня заинтересовало, как он сам относится к установлению отношений с Островитянией.

— Как вы думаете, месье Перье, — спросил я, — проголосуют ли островитяне за установление торговых отношений в ближайшие два года?

Перье пожал плечами.

— Если они проголосуют против, — продолжал я, — нашей консульской карьере придет конец.

— Кто знает. Какая-то страна так или иначе найдет зацепку и заведет торговлю с Островитянией.

— Думаю, Соединенным Штатам это не удастся.

— Франции тоже.

— Может быть, Англии?

Перье снова пожал плечами.

— Тогда Германии?

Он пристально и прямо посмотрел мне в глаза:

— Островитяния богата драгоценными металлами, а это именно то, что нужно сейчас немцам. К тому же Германия нуждается в рынках, территориях для поселенцев и сферах вложений. В Африке и Азии ей практически нечего делать, а вот здесь… На западном побережье немецкая речь рано или поздно будет звучать чаще, чем в Потсдаме. В Островитянии много пустующих земель. Скоро немцы собираются построить железную дорогу отсюда до Мпабы, на западном побережье. По ней добываемое здесь железо будет перевозиться на Мпабу. Сейчас — дефицит угля, а Островитяния богата углем, и в придачу нефтью. Почему бы не проложить еще одну дорогу от угольных рудников Островитянии до Мпабы, которая всего в тридцати милях от границы. А потом германские суда пойдут на Феррин — остров, принадлежащий Островитянии, — с грузом золота, серебра, железа, платины, обратите внимание — платины! — и все это будет стекаться в Мпабу, где климат умеренный, а всего в сорока милях простираются плодородные долины… Островитянии.

Рудники, нефть, железнодорожные концессии — вне всякого сомнения, это был лакомый кусок. Еще до моего отъезда из Нью-Йорка мне говорили о наблюдателях, собиравшихся посещать Островитянию до тех пор, пока не истечет срок моего консульства.

— Если и делать деньги, то лучше делать их за счет концессий, чем за счет торговли, — сказал я, ожидая услышать подтверждение своей мысли.

— Да… концессии, — раздраженно пробормотал Перье.

Мы вернулись на корабль как раз к обеду, который проходил под грохот лебедок, скрип талей и пронзительные свистки рабочих, командовавших погрузкой.

Я лег, когда за окном иллюминатора уже плескалось темное море; в голове теснились мысли, мелькали обрывки дневных воспоминаний. Но скоро усталость взяла свое, и я уснул. Мне снились улицы Мобоно и как я из последних сил преследую что-то сладостное и непонятное, все время ускользающее от меня.

Протяжный свисток разбудил меня. Он повторился, и я понял, что мы, должно быть, попали в туман. Мои часы показывали полночь, следовательно, до берегов Островитянии было еще далеко. Неизъяснимое словами чувство, что я дома, сладко овладело моим дремлющим сознанием. Ощутимо похолодало, и я впервые завернулся в одеяло. Устроившись с максимальным удобством, лелея мысль о другой, такой же долгой и безмятежной ночи в открытом море, я снова уснул, слыша сквозь сон далекий звук свистка, а когда проснулся, то с удивлением увидел, что уже давно рассвело и пароход движется с непривычной для него скоростью.

Встав с койки, я выглянул в иллюминатор, ожидая увидеть сияющее в небе солнце, но увидел лишь млечно-белую светящуюся завесу тумана. Небо излучало яркий свет, и гонимые сильным ветром волны блистали неожиданно яркой синевой.

После завтрака, вопреки обыкновению, мы не стали рассаживаться по шезлонгам. Воздух был не холодный, но свежий, бодрящий, и дувший с континента ветер, хотя и увлажненный туманом, тем не менее временами доносил до нас характерный теплый запах земли.

Однако она так и не показывалась, поскольку, хотя в разрывах облаков и проглядывало ясное голубое небо и сквозь туман порой открывался вид на морские просторы, завеса его, слишком плотная, прятала лежащую на западе землю.

Послеполуденные часы я провел в курительной, беседуя с собравшимися там пассажирами-немцами. Трое из них, по виду путешествующие коммерсанты, ехали из Св. Антония; по пути к ним присоединились еще трое, проделавшие путь верхом из немецких колоний западного побережья. Особенно выделялся один из путешественников, Хефлер, высокий, более шести футов ростом, плотного сложения, загорелый и обветренный, с громким жизнерадостным голосом и серыми, широко расставленными глазами, налитыми кровью, но дружелюбно глядевшими из-под тяжелых век. Он рассказывал о своих путешествиях, и от него-то я впервые и услышал о степях Собо — засушливом районе, лежащем на севере и огражденном мощной грядой снежных гор, образующих северную границу Островитянии.

Я с интересом следил за его рассказом о жизни маленьких укрепленных городов, разбросанных там и сям по степи и населенных народностью, возникшей от смешения карейнов и чернокожих. Памятуя о замечаниях месье Перье относительно планов Германии, я пытался обнаружить в том, что слышал, подтверждение словам француза. Предполагаемое строительство железной дороги из Мпабы упоминалось вскользь, но в упоминаниях этих не было ничего подозрительного.

В четыре часа того же дня мы были уже у восточного побережья Сторна, юго-восточной провинции Островитянии, расположенной на полуострове, который тупым углом вдается в море, окружен им со всех трех сторон, и ничего, кроме моря, с каждой милей все более бурного и неистового, не отделяет его от Антарктиды. Ветер почти совсем стих; мы проходили рядом со скрытым в тумане высоким берегом.

Неожиданно голубое небо разверзлось, и в падающих с северо-запада косых лучах солнца волны стали иссиня-черными, и белые буруны вспыхнули на них. На траверзе колышущаяся завеса тумана разошлась и стала медленно подыматься. Солнце померкло в мареве, вода потемнела, но в двух-трех милях впереди показалось красное, изрезанное складками основание скалы в клубах белой пены. Пелена тумана продолжала медленно подниматься. На мгновение приоткрылась густая, насыщенная зелень уходящих вдаль болот, местами — там, где на нее падал солнечный свет, — отливавшая изумрудом.

Но вот туман-исполин снова загородил ее своим могучим плечом.

Островитяния! Итак, я увидел наконец голые скалы ее берегов и волнистые просторы ее болот.

Немного погодя бешеный порыв ветра промчался над палубой, срывая наши пледы и завывая в снастях; небо помрачнело, и тугие струи дождя косо протянулись с юго-запада. Дождь барабанил по доскам палубы, клокотал в шпигатах. Корабль тяжело переваливался с боку на бок. Туман обвил нас плотным изжелта-зеленым кольцом.

Я лег поздно и долго не мог заснуть. Судно продвигалось вперед, вспарывая грузные валы, катившие с юго-запада, и я то и дело просыпался, настолько велико было нервное напряжение, и без того возраставшее весь день. Завтра, в пятницу, 4 января 1907 года, мое долгое путешествие подходило к концу.

Больше всего в этой новой стране меня, наверное, будет мучить одиночество, но ведь это была земля Дорна. Он был там, за морскими хлябями. Я живо видел и чувствовал его: его дышащее силой доброе лицо, его неизменное дружелюбие, его властную уверенность и его тайну.