"Островитяния. Том первый" - читать интересную книгу автора (Райт Остин Тэппен)11 СОМСЫ. ГОРОДПо совету Дорна, я предполагал навестить Сомсов в их провинции, в Лории, на обратном пути в Город. К вечеру третьего дня, когда солнце уже садилось, я подъехал к «каменным воротам с вырезанными на них двумя волчьими головами», о которых рассказывал Дорн. В прохладном осеннем воздухе повсюду поднимались, змеясь, струйки дыма — горели опавшие листья. Когда мы проезжали через ворота, Фэк ускорил шаг. Ровная, ухоженная дорога, петляя, уходила в густые заросли молодых елей. Из-за елей перед нами — так резко, что Фэк испуганно шарахнулся в сторону, — выступили двое — мужчина и женщина. Ярко-красные лучи солнца пробивались сквозь темную зелень деревьев. На ее фоне фигуры незнакомцев выделялись так живо и ярко, что казались нереальными. Мужчина, черноволосый, молодой, приятной внешности, был в желтой рубахе и пестрой расстегнутой куртке, у женщины, тоже молодой, волосы с золотистым отливом были заплетены в косу; на лицах у обоих играл яркий румянец. Я натянул поводья и назвал свое имя. С минуту незнакомцы молчали, пристально глядя на меня. Потом юноша резко подошел ко мне и отрывисто произнес: — Сомс! — Брома, — так же отрывисто сказала девушка. — Мы ждали вас завтра утром, — добавил Сомс. — Дорн известил нас о вашем приезде. Наш дом — ваш дом. Теперь я вполне понимал значение этих слов и поблагодарил Сомса. — Вы застали нас врасплох, — рассмеялся юноша. — Эти маленькие лошадки Дорнов двигаются неслышно, как кошки. А мы гуляли по лесу. Меня наш взаимный испуг тоже позабавил. Брома, подойдя поближе, широко улыбнулась, обнажив ряд ровных белых зубов. Она была еще моложе меня, лет двадцати с небольшим, — жена Сомса. — Вы, наверное, хотите отдохнуть с дороги, Ланг? — спросил Сомс. — Вы ведь уже три дня в пути, не так ли? Дом близко. Так что поезжайте прямо туда. А мы постараемся поскорее вернуться. Дорога, петляя, вывела меня из леса; начались участки пахотной земли, и вскоре показался сам дом, стоящий на холме, окруженный просторными лужайками в тени старых деревьев. Подъехав к дому, я объяснил встретившему меня человеку, кто я такой. Он сложил мою поклажу на крыльце, взял Фэка за уздечку, но не стал его уводить. Я понял, что он ждет, что я тоже пойду вместе с ним в конюшню. Так я и сделал, убедившись, какая забота была проявлена о моей верной лошади. Потом я вернулся в дом. Моей сумы на крыльце уже не было. Я почувствовал себя в некотором замешательстве, поскольку никто не появлялся, не приглашал меня войти, да и колокольчика или дверного молотка я не заметил. Однако, снова подумав, как повел бы себя на моем месте островитянин, я вошел и оказался в передней с низким потолком и каменным полом; двери были закрыты, лестница вела наверх. Прошло несколько минут, и наверху послышались шаги. Вскоре на лестнице показался человек средних лет. Я снова назвал свое имя. Мужчина представился как Сомс, сказал, что комната для меня готова, и не хочу ли я пройти. Комната находилась в передней части дома, над террасой; из окон за лужайками виднелись участки возделанной земли, а за ними — еловый лес, в котором скрывалась дорога. Сума моя лежала на столе; в углу стояла большая медная ванна. Мужчина сказал, что если я хочу вымыться, то воду сейчас принесут, а пока его жена угостит нас Мы поговорили о моей поездке, о том, как поживают Дорны; потом жена Сомса, которую он представил как Даннингу, внесла поднос с тремя стаканами и блюдом с печеньем. Напиток по вкусу напоминал коньяк. Он был довольно крепкий, и я почувствовал, как внутри у меня разливается приятное тепло. Мы еще немного поговорили о моем визите к лорду Фарранту, затем вошел слуга, неся два огромных медных кувшина с горячей и холодной водой и свечи. Хозяева оставили меня, пожелав приятного отдыха. Нет ничего приятнее ванны после долгой езды верхом. Я лежал в совершенной расслабленности, наслаждаясь теплом, идущим снаружи и изнутри. Без особых мыслей в голове, погружаясь в дремоту, я чувствовал себя просто человеком и не без интереса разглядывал в воде свое нагое тело. Уют! Именно это чувство я чаще всего испытывал, останавливаясь у своих друзей-островитян. Нередко я уставал с дороги. Хозяева мои были заботливы и неназойливы. Еда оказывалась в меру сытной для проголодавшегося путешественника, беседа была самая незатейливая, и я всегда мог отправиться на покой, как только пожелаю. В доме жили лорд Сомс — молодой человек, которого я встретил на дороге, его жена и родители. Внешне он походил на Сому, жену Кадреда, свою двоюродную сестру. Всего несколько месяцев, как он женился, а годом раньше был избран лордом провинции — преемником своего деда, отца Сомы. Лорд Сомс показался мне моложе своих лет (ему исполнилось двадцать семь) и, пожалуй, еще нуждался в опеке. Это был веселый, беззаботный юноша, и нельзя сказать, чтобы он всерьез воспринимал свои обязанности. Броме, молодой жене Сомса, шел двадцать второй год, и во многих отношениях она оставалась еще совсем девочкой, похожей на знакомых мне незамужних барышень. Она привлекала не столько красотой, сколько молодостью и свежестью, скуластая, с густыми каштановыми волосами и ясными голубыми глазами. Про себя я не мог не задаться вопросом, почему лордом провинции избран этот юноша, а не его отец или дядя, генерал в отставке, с которым я встретился позже. Эти люди были старше, с устоявшимися взглядами, и к тому же их избрание не нарушило бы механизма наследования. Молодому лорду, похоже, не хватало специальных знаний, и по характеру он не казался склонен к регулярному исполнению официальных обязанностей. С другой стороны, отец лорда Сомса был не слишком выразительной личностью и с головой ушел в хозяйственные заботы. Он сам рассказывал мне, как пятнадцать лет назад собственными руками сажал ельник, через который я проезжал. Жители Лории производили впечатление людей медлительных и ленивых. Очевидно, что кандидатура лорда Сомса была единственно возможной в этой семье, однако, несомненно, в такой большой провинции могли найтись многие, кто исполнил бы обязанности лорда не хуже. И я был просто поражен, узнав, что Сомс был избран практически единогласно. Возможно, тут сказывалось давление семейного авторитета. На следующее утро, как то и предлагали Сомсы, я выехал в сопровождении слуги по имени Серсон, мальчика четырнадцати лет, служившего мне провожатым. Сомсы дали мне лошадь. Фэк, свободный от поклажи, бежал сзади. Один я мог бы и заблудиться. Лесная усадьба Сомсов стояла в пятнадцати милях, и в конце концов я бы до нее добрался, следуя по большой дороге, но это было бы нелегко. Серсон и я то и дело сворачивали с большака на проселочные дороги, потом возвращались, и хотя я и не совсем утратил ориентацию, но был близок к тому, чтобы окончательно запутаться в лабиринте извилистых, пересекающихся троп, пролегавших по полям и пастбищам, среди садов, разделенных изгородями и стенами. Но вот запутанное хитросплетение дорог и тропинок, пересекавших холмистые фермерские угодья, оборвалось, и мы выехали к Лорийскому лесу, старому, дремучему, — самому сердцу провинции, простиравшемуся на пятнадцать миль в длину и на семь-восемь в ширину. И Дорна, и Сома, и Дорн — все рассказывали мне об этом лесе. Он растет на остаточном плато, с почвой менее плодородной, чем в окружавших его частях Лории. Местами среди леса вздымаются поросшие деревьями утесы; их вершины царят над землями фермеров. Преодолевая плавный подъем, мы въехали в лес. Преимущественно здесь росли буки, уже наполовину облетевшие, но на скалистых возвышенностях попадались сосны да кое-где дубы. На проселках в лесу расположены три или четыре усадьбы, со всех сторон окруженные лесной чащей и далеко отстоящие друг от друга. Одна из них и принадлежала Сомсам. Я не жалею, что увидел этот лес осенью, а не в летнем убранстве, как увидел и замечательно описал его Карстерс. Дул сильный ветер; белые облака плыли по небу. Здесь было холоднее, чем внизу, а лес был весь пронизан светом. Узкая дорога поросла травой, местами вытоптанной; однако это были не ровные колеи, как в Америке, где больше распространены колесные экипажи, а следы, оставленные конскими копытами. Совершенно неожиданно мы увидели трех серых островитянских оленей, с короткими рогами, крутобоких и на длинных, как у жеребят, ногах. Серсон сказал, что в лесу водятся медведи, а два года назад видели матерого волка. Проехав около пяти миль по лесной дороге, мы неожиданно оказались на просеке перед усадьбой Сомсов. Выгоны, залитые холодным солнечным светом, спускались к ручью и вновь поднимались по склону на противоположной стороне. Там-то и стояла усадьба, а по берегам ручья, довольно круто заворачивавшего к юго-западу, рос фруктовый сад. Остальная земля была тоже возделана и разгорожена прочными деревянными изгородями. В отличие от древнего леса, усадьба казалась новой, только что отстроенной, непохожей на те, что я видел раньше, — быть может, из-за деревянных изгородей, придававших ей вполне американский вид в этом краю каменных стен. Мы подъехали к дому между яблонь с уже голыми изогнутыми ветвями. Дом был одноэтажный, но вытянутый, несимметричный. Он стоял, открытый взгляду, со стенами из светлого необтесанного камня, и только один из флигелей прятался в густой рощице. Однако чем ближе мы подъезжали, тем осанистее и добротнее выглядел дом. Дверные и оконные наличники из более темного камня были сплошь покрыты богатой резьбой; трава росла вплотную к стенам. По центру располагалась каменная терраса с каменными скамьями по обе стороны двери. Серсон выкрикнул наши имена громким, звонким мальчишеским голосом, и не успели мы подъехать к террасе, как дверь открылась и нас приветствовал Сомс — молодой человек лет двадцати двух. Он был настолько похож на Сому, жену Кадреда, так обаятельно улыбнулся мне, и вообще на меня вдруг повеяло таким радушием, открытостью и дружелюбием, что я чуть не позабыл о рекомендательном письме его сестры. Сомс представил меня своей матери, Хисе, которая приходилась двоюродной бабушкой Некке, Наттане и остальным детям Хисов. Вскоре настало время обедать; за столом нас было только трое. Генерал в отставке Сомс, дядя молодого человека, жена генерала Марринера и их дети, возможно, собирались заехать в усадьбу сегодня же. Не будь у моего вожатого Серсона такого пристрастия срезать дорогу, выискивая самые запутанные, но и самые короткие тропы, мы могли встретиться с семьей генерала еще по дороге. Хиса, такая же несокрушимо жизнерадостная, как и ее племянник лорд Хис, тем не менее была лишена того общительного обаяния, которое делало его похожим на американского политика. Стоило мне упомянуть, что я побывал в гостях у ее внучатых племянниц, как она тут же активно включилась в беседу и припомнила их детские проказы, заставив и меня вспомнить о сестрах Хисах. Поговорили и об усадьбе, причем выяснилось, что новой она только кажется. Семья, сказал молодой Сомс, приехала сюда четыре века назад, вынужденная оставить Камию, где, как заметил с улыбкой юноша, способы, которыми они пытались достичь победы на выборах, оказались непопулярными. Они не имели права селиться в Лорийском лесу, добавил он, однако обосновались здесь, живя по большей части охотой, и в конце концов добились своего. Они были очень бедны тогда и, учитывая суровые зимы и скудость почвы, не могли вдоволь запасаться всем необходимым. Только полтора века назад удалось приобрести еще одно поместье, и теперь Сомсы понемногу доводили хозяйство до желаемого уровня. И все это благодаря «Сомсу-сыну второму» (отцу лорда Сомса) и его жене. Он полностью посвятил себя земле, оставив прочие амбиции, и частенько наведывался сюда: лесная усадьба требовала дополнительных хлопот. Услышав это, я наконец нашел разгадку того, почему не он, а именно его сын стал лордом провинции. У молодого Сомса оставалась еще кое-какая работа на вторую половину дня, и я вызвался помочь ему. Теперь я чувствовал себя истинным островитянином. Я был гостем, но именно как гостю мне было гораздо естественнее (хотя и не обязательно), естественнее, чем дома, в Америке, предложить в случае необходимости свою помощь, даже если она была сопряжена с физическим трудом. И все же мне было не отделаться от чувства неловкости. Сомс воспринял мое предложение как должное. Мне подобрали пару старых кожаных бриджей, гуттаперчевые сапоги, и мы выступили: Сомс впереди, я — следом. Мы шли вниз по ручью, и Сомс рассказывал о том, как им постоянно не везло. В поместье жила одна семья Пока он ничего не сказал о том, какая работа нам предстоит. Пожалуй, чтобы разговаривать с фермером, нужно действительно очень хорошо знать островитянский, поскольку во всем, что касается хозяйства, язык у них богатый и разнообразный, причем часто они употребляют несколько разных слов там, где мы обходимся одним. Мой опыт по части сельского хозяйства был очень поверхностным и скудным. Собственно, всему, что я знал, научила меня тетушка Мэри, у которой был всего лишь небольшой сад. Когда двое островитян заводили при мне беседу о хозяйстве, я не мог понять ровным счетом ничего. К тому же Сомс был из числа тех глубокомысленно серьезных личностей, чувство юмора в которых обнаруживается лишь при ближайшем рассмотрении, когда вам удается лучше познакомиться с их своеобразной повадкой и манерой изъясняться, — личностей, которые долго и с таинственным видом рассуждают о шурфах и шпурах, когда на самом деле речь идет о том, чтобы выкопать простую яму. Пройдя еще вдоль ручья, мы оказались в низине. Проточив глубокое русло в крутом склоне, маленький ручей ниже разливался, образовывая запруду площадью примерно в пол-акра, делая этот участок земли непригодным для использования. Почва здесь была красная, почти пурпурная, местами глинистая, вязкая, местами песчаная. Сомс остановился, задумчиво озирая затопленную площадку. Ручей безобидно журчал между двух низких насыпей; недалеко от места, где мы стояли, площадку прорезала глубокая канава. Скоро, стало ясно, что нам нужно продолжить и углубить канаву — иными словами, хорошенько поработать лопатой. Слушая забавно высокопарную речь Сомса, я внутренне переводил ее на свой язык. Через шесть недель, то есть месяца через два, подуют сильные юго-восточные ветры, настанет зима, и перед тем, как земля замерзнет, канаву нужно прорыть до конца и отвести в нее ручей, иначе все труды пропадут зря. Сомс сказал, что ему нравится копать, и поэтому он каждый день делает не меньше им самим положенной нормы. Если какой-то день выпадал, он обязательно наверстывал несделанное. И если я помогу ему выполнить и завтрашнюю норму, то вряд ли он простит мне такое прегрешение. Поэтому я могу не очень-то и стараться. Несколько тяжелых лопат были воткнуты в дно канавы. Сомс, прищурившись, выбрал одну и вручил ее мне. Я внимательно следил за ним и захватил лопату в точности, как это сделал он. Примерно за тридцать футов вперед канава была глубиной в фут. Мне предстояло углубить ее. Копать приходилось «вверх», если можно так выразиться. Подпочва площадки была, без сомнения, сухая, потому что за мной, на более низких участках, обложенных плоскими камнями, скопилось несколько больших луж. Сомс занял место сзади; там же, где стоял я, земля была лишь чуть сырая. Я начал копать. За спиной слышалось хлюпанье Сомсовых шагов и как тяжело шлепалась мокрая земля, выброшенная наверх. Моя лопата легко, аккуратно входила в сырую почву. Поначалу это было забавно, но скоро мои не привычные к такому труду мышцы стали отказывать. Я медленно продвигался вперед, думая о том, что лучше бы уж Сомс шел впереди, и заботясь не столько о том, чтобы побольше выкопать, сколько о том чтобы не сдаться, не остановиться первому. Я хотел объяснить Сомсу, что у меня не хватает сил, но не знал, как это сделать и не показаться «слабаком». Правду сказать, я был несколько возмущен тем, что меня заставили выполнять подобную работу, потому что ведь не могли же островитяне и в самом деле считать естественным использовать гостя таким образом; а с другой стороны, и сам гость без определенного, пусть и почти нечувствительного принуждения вряд ли захотел бы делать такую работу для человека, которого видит впервые в жизни. Но я продолжал сосредоточенно копать, стараясь, чтобы это выглядело сносно, и в то же время растягивал запас сил, чтобы не выйти из игры слишком скоро. Отправляя наверх лопату за лопатой, я пытался представить, что подумали бы лорд Мора или молодой Келвин, если бы узнали, в какую переделку попал консул Соединенных Штатов Америки на какой-то глухой лесной ферме. Уж они-то, я не сомневался, никогда не заставили бы меня выполнять такую работу. Нет, островитяне явно переоценивают прелести ручного труда. Для такой работенки больше подошел бы паровой экскаватор. Я вспомнил идеи дядюшки Джозефа об экономии ручного труда за счет машинного, о важности технического прогресса и думал о том, как глубоко он был прав. Одновременно я испытывал не менее глубокое презрение к себе за то, что позволил втравить себя в такое, и даже в какой-то момент рассердился на Дорна — зачем он втянул меня в эту историю с немцами на перевале Лор. Мои друзья, сойдись я с ними поближе, могли представлять угрозу моему будущему. Подымать лопату становилось все тяжелее. Спина ныла, пальцы свело, но я продолжал копать, решив не останавливаться, пока не остановится Сомс. Он между тем завел со мной разговор. Поначалу я отвечал неохотно: разговор отвлекал внимание, сосредоточенное исключительно на работе. Сомс рассказывал о площадке, о поведении ручья; вообще-то, говорил он, место это солнечное (хотя сейчас, когда небо было обложено низкими серыми облаками, оно казалось сырым и мрачным), а подпочва — влажная после хорошего дренажа, и поэтому они сажали здесь луковицы цветущих растений и овощи, нуждающиеся в сухой почве, но так, чтобы на глубине корни достигали влажных слоев. Рассказал о том, как три года назад, после сильных дождей, ручей вышел из берегов и уничтожил посадки и площадка осталась единственным местом, где можно было сажать эти растения. Рассказ Сомса смягчил меня, но, сказал я со своей стороны, здесь, в Лории, вполне можно было бы использовать паровой экскаватор на тракторной тяге. Через пару дней работа была бы готова. Иными словами, я не смог удержаться от небольшой рекламы отечественных товаров. Я подробно рассказал об устройстве экскаватора. Такую канавку он отроет в мгновение ока. Теперь уже Сомс внимательно слушал и задавал вопросы. Кажется, мой рассказ произвел впечатление. Я воодушевился и, в порыве вдохновения живописуя выгоды торговли, несколько отвлекся от копания. Сомс сказал, что не прочь посмотреть паровой экскаватор, хотя бы на картинке. Я вспомнил слова Дорны о том, что островитян должны заинтересовать машины, экономящие время. Рядом со мной был человек, действительно заинтересованный в том, что мы предлагали. Складывалось впечатление, что на Востоке люди здесь более прогрессивны. Западный консерватизм временами удручал меня. Я был слишком привязан к Дорну и его близким, и все увиденное у них произвело на меня большое впечатление, но мои взгляды остались непоколебимы. Однако затем по вопросам Сомса я понял, что паровой экскаватор вовсе не кажется ему подходящим для того, чем мы занимались. Оказалось, каждый говорил о своем. Сомс решил, что и я наделен столь же специфическим чувством юмора и что все мои рассказы о том, как хорошо копать канавы экскаватором, — шутка. — Не понимаю, — сказал он, — совершенно не понимаю, как можно поручить такую работу экскаватору. Он помолчал, будто подбирая слова, чтобы не обидеть меня, и наконец быстро заговорил. Временами я терял нить его рассуждений, но вкратце они сводились к следующему: медленно, вручную отрывая канаву, человек гораздо лучше сможет узнать состав и качество почвы, что совершенно невозможно, работая экскаватором; чтобы скорее выкопать большой объем, экскаватор разрушит цельность залегающих пластов; земля утрамбуется под тяжестью машины; выхлопы горючего, на котором работает экскаватор, тоже могут принести вред. Мне казалось, что Сомс переусложняет вопрос, но человеком земли был он, а не я. Потом неожиданно взволнованным голосом он сказал, что ведь тут повсюду попадаются луковицы разных растений, которые экскаватор либо зароет слишком глубоко, либо просто уничтожит. Интуиция подсказала мне причину его волнения. Конечно, от моего копанья корням и луковицам тоже могло не поздоровиться. Я ненадолго остановился передохнуть и снова решился повести разговор в открытую. — Это не пришло мне в голову. Может быть, я уже погубил несколько растений. — Нет, — сказал Сомс после небольшой паузы. — Я следил за вами. Да на вашем участке их и немного. Я испугался — уж не простая ли это вежливость, и представил, как переживал Сомс, наблюдая сзади за моими неловкими движениями. — Ислата Сомс! — воскликнул я. — Скажите честно. Ведь вы боялись, глядя, как я копаю? — Да, немножко, — ответил Сомс. — Вы слишком налегаете на лопату. Так и не заметишь, как перерубишь корень или разрежешь луковицу. Вы копаете, не чувствуя. — А вы? — Конечно, я чувствую. — Значит, я мог не почувствовать! — воскликнул я в отчаянии. — А вы можете рассказать мне о земле по тому, что говорит вам рукоять лопаты? — Нет, — признался я. Поглядев друг на друга, мы рассмеялись. Потом я поведал Сомсу о своем скромном опыте землекопа. — Я для такой работы не гожусь, — подытожил я. — А там, где вы копаете, есть луковицы и корни? — Нет. — Тогда, может быть, я покопаю там? — Земля здесь тяжелее и очень сырая, да и копать не так интересно. — Ну, дайте хоть попробовать. Сомс явно колебался. — Я предложил вам эту работу, потому что думал — вам будет интересно искать луковицы и корни, уцелевшие после потопа. — Возможно, однако у меня нет вашего чутья, и мне было бы действительно жаль повредить хоть одно растение. Я рассказал, как однажды, копаясь в огороде у тетушки Мэри, разрезал лопатой несколько луковиц, и Сомс вздрогнул, словно от боли или испуга, а может быть, от отвращения. Это было все равно что рассказывать о вивисекции члену Общества охраны животных. Но все же он пригласил меня спуститься к нему. Теперь мы понимали друг друга. Сомс позволил себе дать мне несколько советов — как лучше держать лопату, и в советах его чувствовалось знание анатомии. Я с новым рвением взялся за работу. Должно быть, я устал. Тело ныло и болело, ладони жгло, кое-где кожа вздулась волдырями, но я чувствовал в себе могучий прилив сил. Густо пахло землей. Я копал с наслаждением, все больше втягиваясь в работу. Смутно рисовался момент, когда мы закончим работу на сегодня, ванна, ужин. Я думал обо всем этом не без удовольствия, но и без жгучего нетерпения. С того места, где я копал, стоя чуть ли не по колено в воде, была видна земляная насыпь, рассекавшая У-образную горловину ручья, и в этом просвете — роскошная яркая зелень поля. С другой стороны близко подступал лес. За мной шел склон, и вид был ограничен встающими один за другим рядами темного леса. Внезапно я не столько понял умом, сколько почувствовал, как это пьяняще увлекательно — быть земледельцем в Островитянии. Я ощутил, как безгранично интересно здесь любое дело, входящее вместе с остальными обыденными делами, составляющими жизнь каждого, в единое целое, единый круг, ведь земля и хозяйство — больше своего хозяина, они приходят из прошлого, зародившись задолго до его рождения, и продолжаются в будущем — уже после его смерти, все равно оставаясь его землей, его хозяйством. — Ислата Сомс из Лорийского леса. Уж не Ланг ли это — друг Дорна, внучатого племянника лорда Дорна? — раздался негромкий, спокойный голос сверху. Взглянув наверх, я увидел генерала Сомса, дядю жены Кадреда, и молодого человека, с которым работал. Генерал Сомс был небольшого роста. Темные, с проседью, волосы коротко подстрижены. Черты его лица были не менее красивы и благородны, чем у лорда Моры, и тоже не лишены своеобразного обаяния. На мужественном, сильном лице особенно выделялись глаза. В них было что-то дикарское, страстное, и вместе с тем угадывалась потаенная боль. Несмотря на обворожительную улыбку, взгляд отливал холодной непреклонностью. Я ответил на его приветствие. Вдруг молодой Сомс, племянник генерала, вскрикнул, и мы оба повернулись к нему. — Вы помните тот Его лопата была до половины воткнута в землю. Рука Сомса медленно погружалась в землю вдоль лезвия лопаты. Мы внимательно следили за ним. Уже много позже мне довелось видеть, как цветет Молодой Сомс вытащил из земли большую, почти правильной круглой формы луковицу и очистил ее от земли. Потом они с дядей наклонились, разглядывая находку. Я не вполне мог составить им компанию, зная лишь, что — Надо отправить — Да, конечно, — с чувством подхватил его племянник. — Рядом должны быть и маленькие луковицы. Молодой человек снова стал прощупывать землю. Я прислонился к земляному отвалу, без сил, но счастливый, чувствуя, что весь охвачен неудержимой дрожью. Когда вечером того же дня я вернулся в свою комнату, мне вдруг ясно припомнилось все, связанное со словом Что он будет столь же ослепительно цвести в саду Дорны — я не сомневался! Болезненная дрожь, как и в полдень, овладела мной, но я не мог вызвать достаточно отчетливый зрительный образ Дорны — далекой, отделенной от меня высокими горами, — не видя ее четыре дня и четыре ночи. Я вдруг словно ослеп и, как ни напрягал свое зрение, не мог разглядеть лица девушки. Ее образ был для меня единственным, самым чистым, но жизнь вдали от нее успела пусть немного, но изменить меня, и образ словно бы затуманился. Восток, куда я возвращался, скорее отталкивал, но и там были свои соблазны. Там я буду больше чувствовать себя дома. Я был не ровня Дорне и не мог держаться на равных с ее родным Западом, но я твердо знал, что люблю ее. На следующее утро я уехал от Сомсов. Послезавтра я уже снова буду в Городе. Казалось, я возвращаюсь домой. Молодой Сомс сам вывел меня из леса и показал, в какую сторону ехать, чтобы добраться до Главной дороги, проходившей в нескольких милях к юго-западу от города Лории. Я предпринял отважную попытку быть островитянином до конца: во-первых, не теряться, а во-вторых, без ложного смущения переспрашивать, ежели что будет мне непонятно. С чувством облегчения покидал я Сомсов и вообще весь консервативный Запад: Файнов, Хисов, Дорнов, Фаррантов — противников Договора, въезда иностранцев, возводящих стену между Островитянией и той жизнью, к которой я привык. Глядя на них, можно было предположить, что страна их почти наверняка откажется от свободного обмена гражданами, воспретит селиться колонистам, вести торговлю и даст согласие лишь на краткосрочное пребывание иностранных туристов. Тем не менее, проезжая холмистыми, густо заселенными районами восточной Лории, под пасмурным, но бледно светящимся небом, я думал о том, что есть и другое решение этого вопроса и я — не единственный его сторонник. Кроме меня были еще и сам лорд Мора, молодой Эрн, молодой Келвин, молодой Мора и жители их провинций. Так ехал я весь день, одолеваемый раздумьями, соображая, как мне лучше действовать в предстоящей борьбе. Единственное, что темным пятном омрачало радость возвращения, были мысли о том, какую реакцию вызовет в Городе мое участие в истории на перевале. Лорд Мора писал, что дело ему ясно, однако я хотел бы повидаться с ним лично и объясниться напрямую относительно собственной позиции и моего отношения к немцам. Письмо премьера не давало повода тревожиться, и все же на душе было неспокойно. Вечером следующего дня, прибыв в Город, я первым делом направился в конюшню на площади Мони, где отныне, под заботливым присмотром, предстояло жить Фэку. Что за чудо-конь и как я ему был благодарен! Затем, уже привычным движением взвалив суму на плечо, углубился в сеть воздушных переходов, затерялся в висячих садах. Подойдя к двери, над которой висел флаг моей родины, я вошел. Джордж первым встретил меня, приветствуя после столь долгого отсутствия. А оно и в самом деле длилось больше месяца, даже островитянского: я выехал десятого марта, а сегодня было четырнадцатое апреля. Я бросил суму в угол и опустился в кресло. Как приятен был этот вновь обретенный покой! Вымыться в собственной ванне, сесть ужинать у себя за столом и выпить чуть больше обычного, в сознании того, что пьешь свое вино. Джордж в этот вечер не стал утомлять меня делами. Он охотно слушал мои рассказы, и я поведал ему все, что можно было, кроме случая на перевале. Тут он достал мою почту. Из-за границы, конечно, ничего не было, поскольку пароходы за это время не приходили, но было несколько местных писем, одно — от лорда Моры. Только его я решил прочесть немедля, хотя так и тянуло поскорее улечься. Великий человек писал, что самого его не будет в Городе к моему приезду, но что при желании я могу встретиться с его сыном. Далее лорд Мора писал о том, что ни он, ни правительство не придали какого бы то ни было значения инциденту на перевале; что он взял на себя труд объяснить графу фон Биббербаху, как я там оказался, и вполне уверен, что граф правильно понял ситуацию; и наконец, что он попросил сына и графа правильно растолковать случившееся, буде возникнут кривотолки. Он выражал надежду, что мне понравилось увиденное во время путешествия, полагая, что его старым друзьям Дорнам не удалось-таки изменить мою точку зрения на некоторые политические проблемы; напоминал, что теперь — очередь навестить его: до двадцатого мая он будет дома, в своей резиденции в Мильтейне, и надеялся, что я приеду погостить у него неделю. Письмо было написано несколько официальным, но вполне добродушным тоном. Разумеется, я испытал облегчение, однако был слегка озадачен. Итак, получалось, что кривотолки все же могут возникнуть. Что ж, тогда придется призвать на помощь молодого Мору. Я лег, но уснул не сразу. Ироничное пожелание лорда Моры, чтобы я не поддавался влиянию Дорнов, воскресило в моей памяти впечатление о днях, проведенных в тех далеких провинциях. Воспоминания нахлынули, яркие, порой болезненные, и почти сразу мне представилась Дорна. Что следовало предпринять, чтобы изменить их жизнь? Или я попусту ввязывался в чужие дела? Если запад Отровитянии хотел оставаться исключением — почему бы и нет, даже если большая часть провинций решит иначе?.. А Дорна? На какое-то мгновенье мне даже захотелось, чтобы сама Островитяния изменила ее характер, наказав за все, что она мне наговорила, за ее предостережения, ее придирки. В преображенной Островитянии поверженная Дорна вполне могла стать благосклоннее к могущественному Джону Лангу. Вино снимает преграды, стоящие перед воображением. Осмелев, я мечтал о будущих победах: о дружбе с Дорной навеки, которую я, конечно, приму, о ее губах, губах первой женщины, которую я поцеловал, и обо всем прочем, обо всем, что будет принадлежать мне, когда я стану ее мужем. Я видел, ощущал ее как живую, и это поражало еще больше. Ее образ преследовал меня, как Диана преследовала Актеона.[3] Я чувствовал — и это было неописуемое чувство, — словно чьи-то мощные незримые руки хватают меня и повергают наземь. Примерно то же я пережил, лежа в каюте «Болотной Утки», такой хрупкой и вместе с тем такой надежной, прочной. Дорна обладала надо мной властью, превосходившей власть простой смертной. Я даже не мог ей противиться. Единственная успокоившая меня мысль была та, что человеку подвыпившему часто приходят странные мысли или, скорее, странные чувства. Хорошенько напиться — замечательно хотя бы тем, что засыпаешь одним человеком, а просыпаешься совершенно другим. На следующее утро все вокруг и во мне слегка изменилось. Спал я крепко. Сколько миль было проехано, как много я узнал, а увидел и того больше. Я был полон жизненных сил и готов со рвением взяться за дела. Сегодня приходили пароходы, и на пристани предстояла неизбежная встреча с графом фон Биббербахом, которого я побаивался, хотя он и «правильно понял ситуацию». Граф стоял окруженный толпой соотечественников. Все громко и оживленно разговаривали. Посланник, как всегда, был в строгом костюме. Ничего не оставалось, как, небрежно заложив руки в карманы, продефилировать мимо, готовясь приветствовать графа и стараясь справиться с сердцебиением. Граф, словно только и ожидавший моего появления, сказал что-то. Все примолкли и обернулись ко мне; сам же граф, протягивая руку, устремился мне навстречу с широкой, чуть насмешливой улыбкой на цветущем лице. — Хэлло! — крикнул он по-английски, стиснул руку и крепко похлопал меня по спине. — Рад, что вы снова здесь, а не на границе. — Он рассмеялся. — Ваша страна, как правило, любит ясность в отношениях с партнерами, не так ли? Но ваши друзья там, на границе, не были официальными лицами. — Он снова сжал мою руку. — Дорогой Ланг, я все-таки понимаю. Думаю, вам пришлось пережить несколько неприятных минут из-за упрямства ваших друзей, но ни у кого и в мыслях не было причинить кому бы то ни было зло. Все мы знаем, что молодой Дорн — ваш бывший приятель по университету. — Не понимаю, как все это случилось, — ответил я. — Дорн хотел показать мне перевал, и я удивился, когда увидел, что к нам присоединились еще двое, а когда разыгралась эта сцена, я был просто поражен. Едва сказав это, я усомнился в правильности выбранной линии. Граф по-прежнему держал мою руку в своей. Потом пристально взглянул на меня. — Поражены — чем? — спросил он даже как будто сердито. — Такое глухое место — и вдруг сразу так много людей. — Ваши спутники решили, что готовится злоумышленный переход островитянской границы. — Правда? — сказал я, стараясь прикинуться простачком. — Они ничего не сказали. Все это показалось мне довольно странным. А вы же знаете, какими они бывают скрытными, эти островитяне. Граф еще крепче сжал мою руку. Сил у него было явно побольше. Он не сводил с меня глаз. Я чувствовал, что предательски краснею. — Никто не собирался нарушать границу. — Разумеется. — Да и демаркационная линия на этом участке еще не определена. «Вот это ново», — подумал я. Было совершенно очевидно, что немецкие всадники пересекли перевал, то есть наивысшую точку, естественную границу, которая могла проходить только здесь и нигде больше. Просто одна из уловок графа фон Биббербаха. — Лорд Мора признает за нами право совершать рейды. — Я так и подумал, что это специально снаряженный рейд, — ответил я как можно более невинным тоном. Последовала пауза. — Я никогда там не бывал, — сказал наконец граф. — Понимаю — район интересный, и завидую вашей молодости и энергии. Позвольте представить вам моих друзей. Среди тех, кого граф с чрезвычайной учтивостью представил мне, я сразу узнал двоих: герра Майера и герра Штоппеля. Они в тот незабываемый день тоже были на перевале. Оба держались несколько настороженно, но вполне дружелюбно. Каждого из нас волновало свое. Я разговаривал с немцами, когда четырехвесельная лодка подошла к пристани. Пассажиров было немного, из американцев — никого; но зато я увидел широкоплечего, жизнерадостно улыбавшегося Хефлера, с которым познакомился еще в Св. Антонии, — он возглавлял верховую группу, которую мы преследовали на перевале. Вся компания бурно, с хохотом приветствовала его, однако, почти сразу заметив меня, Хефлер, еще не успев ступить на берег, улыбнулся злорадной, хотя и веселой улыбкой. — Можно мне ступить на берег, герр Ланг? — крикнул он мне. Все воззрились на меня, и я почувствовал себя несколько неуверенно, впрочем, решив наконец сыграть роль истинного дипломата. Я бросился к Хефлеру и первым пожал ему руку. Громкий смех раздался у меня над головой. — Нам надо будет еще встретиться, — сказал немец. — Ваши спутники неправильно истолковали мои намерения. Но что мне было делать? Я всего лишь хотел произвести топографическую съемку. Но они правы: мы пересекли границу. С этими словами он отвернулся. И вот тут-то я решил произвести собственное небольшое расследование. Хефлер приехал в январе, вместе со мной. С тех пор он не уезжал из страны ни на каком другом пароходе. И тем не менее он не мог не выезжать из Островитянии, поскольку подъехал к границе с карейнской стороны. Было маловероятно, чтобы он использовал для перехода какой-то другой перевал, помимо перевала Лор. А если так, он должен был знать топографический план и верхнюю отметку. Да и специальных инструментов здесь не требовалось. Я догадывался, что он ускользнул из Островитянии незамеченным и так же хотел попасть обратно; однако, раз уж его заметили, решил вернуться как полагается — с парадного входа. По дороге домой в голове у меня теснились самые разные мысли; теперь я воочию убедился, что мои немецкие друзья ведут двойную игру. Среди местных писем, которые я отложил вчера вечером, одно было для меня настоящим сюрпризом. Его, по неведомым мне причинам, прислала Хиса Наттана, и это была не короткая записка, а настоящее письмо, причем я ведь даже и не заводил речи ни о какой переписке. Я распечатал конверт. Я несколько раз перечел письмо, но все попытки вычитать между строк истинную природу чувств Наттаны ничем не кончились. Тем не менее одно не вызывало сомнений. Я мог искренне исполнить ее просьбу: заверить ее в своей дружбе и самых нежных чувствах. Письмо очаровало меня. Мой перевод не в силах передать все оттенки смысла, особенно в рассказе о короле, но за словами всегда стояло что-то, обращавшееся прямо к чувствам. Очевидно, Наттана была в недоумении и тревоге. Да и Неттера, только на свой лад. Я сердечно переживал за своего друга Дорна и чувствовал, что сердца двух девушек, тоже его друзей, болят за него. Я снова явственно ощутил атмосферу этого дома, и мне казалось, я даже слышу дудочку — то ли флейту, то ли кларнет — Неттеры. Интересно, что значили песенки, которые она играла, сидя на склоне холма, во время пикника, и те, что она играла при короле, отчего Некка так рассердилась, что требовала наказать сестренку. И хотя я немного сердился на Некку, я вместе с тем испытывал к ней симпатию, беспокоясь не столько о том, что она может стать королевской забавой, сколько о том, не слишком ли далеко зашло ее чувство к королю. Да и вообще над этим письмом стоило призадуматься. Особенно над значением последнего слова подписи. Оно было сложным. Приставка И в глубине сердца я чувствовал, что, будь это даже игра, мы с Наттаной стали друзьями, и сознание этого делало меня счастливым. Тем же утром я, без особого желания, отправился повидаться с молодым Морой, как мне советовал его отец. Он жил сейчас в Семейном доме на Городском холме, там же принимал посетителей и спокойно вершил государственные дела в эти часы затишья. Я вошел, стараясь держаться независимо, и приветствовал молодого человека как равного. Первым делом я рассказал ему о своей поездке: где побывал, у кого гостил. Разумеется, это было только начало. Затем я вкратце изложил, какие попытки предпринимал, стараясь склонить людей к возможности внешней торговли, и как они реагировали на мои речи. Молодой Мора ответил не задумываясь и точно так же, как сделал бы это его отец. Я должен выслушать противную сторону, посетить другие области и провести по крайней мере неделю у них, в Мильтейне, пока отец там. Я сказал, что приеду в мае, после пятого, то есть после прибытия пароходов, если это, конечно, удобно. Разумеется, удобно, — был ответ. Желательно только уведомить письмом заранее. Он улыбнулся. Ни телефона, ни телеграфа здесь пока не знали. Молодой Мора предположил, что я, скорей всего, хочу как-то заинтересовать своих соотечественников в Островитянии. Если он может быть чем-то полезен… Я кивнул, сказав, что посылаю отчеты, которые могут попасться на глаза самым разным людям. Однако, продолжил я, островитянские товары могут показаться американцам дорогими, поскольку золото в Островитянии ценится ниже, чем в Америке. Мора тут же показал мне нечто вроде списка товаров, которые, как ему казалось, должны заинтересовать американцев, жаждущих быстрой прибыли. Тут были текстильные изделия, прежде всего шерстяные ткани, кое-какие гастрономические товары; потом он высказал предположение, что сначала импорт Островитянии будет больше, чем экспорт, благодаря чему стоимость золота в стране возрастет. Конечно, добавил он, это должно происходить постепенно, иначе на долгие годы расстроит сложившуюся в стране систему цен. Я спросил, как он считает, захотят ли островитяне приобретать иностранные товары. Кое-кто нет, но большинство, а затем и остальные… Конечно же, нужна была и кредитная система, и у них уже был черновой вариант проекта, над которым усиленно трудился лорд Келвин. И все же пока это были только формальности. Я вспомнил слова месье Перье, сказанные еще по пути в Островитянию. Торговый обмен между островитянскими земледельцами и иностранными фирмами — дело второстепенное. Я ни минуты не сомневался, что молодой, Мора думает так же. Мне стало надоедать, что он так упорно твердит об этих, в сущности, побочных моментах. Я решился поговорить начистоту. — Мне кажется, — сказал я, — что такая торговля, даже если объем ее будет возрастать, мало что изменит в вашей стране. У ваших людей есть все или почти все, в чем они нуждаются. Будь я на вашем месте, я прежде всего боялся бы того, что иностранцы будут эксплуатировать природные ресурсы Островитянии — лес, ископаемые, интересуясь при этом лишь тем, чтобы как можно больше брать, ничего не давая взамен. Думаю, что вложение крупных иностранных капиталов в островитянские разработки и предприятия при том, что сами островитяне будут вкладывать не меньше, а желательно и больше собственного золота, доллар к доллару, — вряд ли придется вам по душе. Я внимательно посмотрел на молодого человека. Он казался встревоженным. — Да, — ответил он. — Конечно, есть множество проблем, над которыми нам следует всерьез поразмыслить. — Впрочем, мы не нищие, но и не чересчур богаты, — добавил он, пожав плечами, и резко переменил тему. Он сказал, что лорд Дорн подробнейшим образом описал его отцу мое участие в случае на перевале. Он считал должным сообщить мне, что было проведено расследование и его отец убежден, что цель группы, появившейся с карейнской стороны, была только найти самую высокую точку, которая и служит естественной границей. Я знал — от меня ждут, что я в это поверю, и возможно, мне и следовало убедить себя, что все так, и смолчать, но я сказал то, что чувствовал. — Верхнюю отметку можно обнаружить невооруженным глазом. Думается мне, на этом перевале не требуется никаких топографических съемок. — И мы того же мнения, — резко ответил Мора, — но наши благородные друзья, которым мы доверили надзор за этим районом, хотели увидеть все на месте собственными глазами. Они люди педантичные, вы же знаете, и боялись поддаться оптической иллюзии. — Значит, водопад — это оптическая иллюзия? — Нет, но дальше поток может уйти в землю. Мора взглянул на меня с тонкой улыбкой. — Ваши друзья действовали чересчур поспешно, — значительно произнес он. — Единственное, чего они добились, — поставили несколько человек, в том числе и вас, в неловкое положение. Хотя можете быть уверены: все понимают, что вы были не больше чем изумленным зрителем, выбравшимся прогуляться в горы в компании старого друга. И отец просил всех нас, молодежь, рассказывать о том, как вы, ничего не подозревая, шли вслед за… — …Скорее полз! — И — всё! Молодой Мора рассмеялся: — Как-нибудь я с удовольствием послушал бы более подробный рассказ, но не теперь: больше знать мне не положено. Наши глаза встретились. Я первый отвел взгляд. Мора предложил позавтракать с ним, но я отказался: мне хотелось навестить месье Перье. Встречать меня вышла вся семья, и все тут же так дружно принялись уговаривать меня позавтракать вместе, что я согласился, не успев даже подумать. Я рассказал им о своей поездке, разумеется, пополняя рассказ личными впечатлениями, и не мог удержаться от упоминаний дочерей Хисов и Дорны. После завтрака, за сигарами, я имел долгий разговор с месье Перье касательно происшествия на перевале. Я рассказал все, как было, потому что не хотел, чтобы он хоть в чем-то меня подозревал, и потому что втайне доверял ему. Потом, подловив Жанну и Мари, спросил, прилично ли молодому человеку и девушке, с островитянской точки зрения, «вести переписку». — Откуда мне знать?! — воскликнула Жанна. — Почему бы и нет?! — воскликнула Мари. И все же французский этикет они знали несравненно лучше островитянского. Полагаться на них вполне было нельзя. Я попытался использовать их знания и женскую интуицию. Жанна решила внутренне перевоплотиться в островитянку и с этой целью переоделась в островитянское платье. Имена, впрочем, не изменились: она так же называлась Жанна, дочь Жана, владельца усадьбы. Когда она объявила, что наконец чувствует себя вполне островитянкой, я вернулся в комнату, сел рядом и после непродолжительного разговора на островитянском спросил, не позволит ли она написать ей и не напишет ли мне сама. Вместо ответа она неожиданно упала в обморок. Все это выглядело очень глупо. Мари не без труда привела ее в чувство. Очнувшись, Жанна прижала руку к груди и глубоким, страстным голосом воскликнула, что да, она будет писать мне до самой смерти письма по сто страниц в неделю, если же я не стану отвечать ей, то она убьет меня. Момент был драматический. Я вздрогнул. После своего прочувствованного монолога она закрыла глаза, а когда вновь открыла их, то уже была все той же французской барышней, уверяя, впрочем, что какое-то время действительно чувствовала себя островитянкой и говорила совершенно искренне. Исходя из этого, она считала небезопасным обращаться к наивной островитянке с просьбой переписываться. Мари возражала, хотя считала, что вряд ли наивная островитянка засыплет меня письмами. Так они пикировались, одновременно подшучивая надо мной, однако, когда настало время уходить, Мари сказала, чтобы я все же попробовал. «Ни за что!» — сказала Жанна. По пути домой мне попался единственный американец (помимо, разумеется, меня), проживавший на данный момент в Городе. Это был некто Роберт С. Дженнингс, с которым я встретился в конторе дядюшки Джозефа и который был мне симпатичен. Я хотел, чтобы он тоже помог мне в моих планах завоевания островитянского рынка. Он был из тех людей, взглянув на которых, вы легко можете представить их в детстве: пухлый мальчуган в костюмчике в обтяжку, продолжающий сохранять этот пухлый розовощекий мальчуганистый вид еще и в том возрасте, когда ему самому хочется выглядеть серьезным и взрослым. Круглолицый, круглоголовый, круглощекий, с ослепительным румянцем и прозрачным вызывающим взглядом, на вид более крепкий, чем кажется, более развитой, чем его сверстники, — такие всегда пользуются уважением у остальных мальчишек, в то время как родители приходят в ужас от их преждевременной опытности и словечек, которыми они щеголяют. Став уже вполне взрослым человеком, Дженнингс оставался все таким же по-детски пухлым, свежим и всеведущим. В Соединенных Штатах много таких молодых тридцатилетних людей, которые уже подростками определили свой жизненный путь, любят деньги и умеют их зарабатывать; которые любят приключения и, ни минуты не колеблясь, сожгут все мосты, покинут насиженное место и многообещающую карьеру, чтобы пуститься в рискованную, но яркую и манящую авантюру, уверенные, что рано или поздно достигнут вершин; людей, которые, пренебрегая учебой в колледже и вроде бы не подавая особых надежд, тем не менее легко вписываются в любое общество за счет того, что можно назвать природным умом, обладают хваткой, сдержанны, всегда имеют наготове запас пикантных историй; которые придерживаются невысокого мнения о женщинах (не лучшего, впрочем, и о мужчинах), но всегда верны своим обещаниям, на которые, однако, скупы. Дженнингс объявился в здешних краях кем-то вроде вольнонаемного коммивояжера и объездил западное и восточное побережья Карейнского контитнента, ища, где бы сорвать куш побольше. Потом, как я полагаю, повинуясь внезапному порыву, бросил все свои коллекции образчиков в Мобоно и в середине февраля приехал в Островитянию — начинать все сначала. Он прекрасно мог постоять сам за себя, поэтому не причинял мне хлопот, а последние два месяца провел, разъезжая по Бостии, Лории, Камии, Броуму, Мильтейну, Каррану и Дину. В тот вечер, куря мои сигары и прихлебывая мое вино, мы долго беседовали о Договоре и его последствиях для торговли. Наши взгляды совпадали почти во всем, кроме одного. Дженнингсу казалось, что островитяне — люди как люди и хорошая реклама обеспечит успех. У меня не было такой уверенности, однако мы, безусловно, сошлись на том, что торговые игры — это чепуха по сравнению с концессиями. Концессионеры — вот кому достанется навар. Дженнингс, несомненно, строил планы — втереться в какую-нибудь из концессий, но открыто сознавался, что это вряд ли ему по зубам. Торговые игры тоже привлекали его, хотя и не сулили таких выгод. В конце концов, сказал он, если вспомнить судьбу «У. Р. Грэйс и K°» в Южной Америке… От меня он хотел узнать, как организовать и пошире развернуть рекламу в местных условиях. Встреча с Дженнингсом была счастливым совпадением: именно такой человек мог помочь мне в моих замыслах. Тогда же я сказал ему об этом, как бы развивая его идеи о необходимости хорошей рекламы. Я пересказал ему свои беседы с разными людьми. Он слушал, понимающе глядя на меня своими круглыми, ясными темно-синими глазами. Идея сводилась к следующему: зафрахтовать судно, годное одновременно для морского и речного плавания, нагрузить его образчиками, схемами и разного рода литературой обо всем многообразии товаров, которые Америка готова предложить островитянам, и отправить эту «плавучую выставку» в путешествие по стране, не принимая при этом, разумеется, никаких заказов и не заключая сделок, а просто демонстрируя людям, какие перспективы сулит им международная торговля, а также, по мере возможности, указывая, как и к кому можно обратиться за приобретением всех этих вещей, в случае если Островитяния станет открытой страной. Мы достали карту, и я показал Дженнингсу возможный маршрут, составленный таким образом, чтобы судно могло останавливаться по крайней мере в двух портах каждой провинции, включая даже такие глубинные районы, как Островная и Броум. Во главе предприятия не мог стоять такой человек, как я, занимающий официальный пост, хотя, конечно, доля моего участия была высока: на меня возлагалась задача получить необходимое разрешение властей, подготовить литературу на островитянском, а также руководство для команды (тоже по-островитянски), фрахт судна и прочее. К тому же я пообещал приложить все усилия и постараться сопровождать «выставку» на отдельных участках пути. Я заверил Дженнингса, что именно такие люди, как он, требуются для подобной работы, и особо подчеркнул, что все, кто примет в ней участие, скорее всего, станут представителями американских фирм в Островитянии. Пока Дженнингс обдумывал мой план, я развил такую бурную деятельность, как никогда. За два дня, остававшихся до прихода «Суллиабы», которая, как я надеялся, должна была доставить большую почту (а также, отчего я трепетал, официальные сообщения и вкрадчивые письма от дядюшки и его друзей), я закончил все коммерческие отчеты и ответил на все поступившие до сегодняшнего дня запросы. Я спешил привести дела в порядок и со спокойной душой приняться за работу по «Плавучей выставке» и краткой истории Соединенных Штатов на островитянском, о которой просила Наттана. К концу апреля, а точнее, восемнадцатого числа, когда должна была прибыть «Суллиаба», я чувствовал себя несколько усталым. Рано поутру явившийся Дженнингс вдохнул в меня новые силы. Он окончательно решился предпринять экспедицию, как только будет получено официальное разрешение. Он был явно на подъеме и уже считал, что Островитяния — достаточно занятная страна и стоит того, чтобы здесь поработать; при этом он потрясал кипой писем, адресованных нескольким важным персонам — его знакомым из Нью-Йорка. Я тоже настрочил письмо в Вашингтон, в Министерство иностранных дел, с просьбой разрешить мне участие в экспедиции, и мы оба ринулись на пристань — пароход уже подходил, — чтобы поскорее отправить нашу корреспонденцию. Одно из моих писем было к брату Филипу: я просил его прислать мне разные луковицы и семена. Они предназначались Дорне, о которой я едва успел пару раз вспомнить за последние дни, которая казалась бесконечно далекой, потерянной и отступала все дальше и дальше, пока я рьяно, используя любую возможность, готовил то, против чего она боролась. Дженнингс и я стояли на пирсе рядом с Гордоном Уиллсом и мисс Уиллс, явно ожидавшими прибытия большой группы земляков. На воде, двигаясь стремительными рывками, показалась четырехвесельная лодка, и я, как всегда, почувствовал волнение, глядя на это странное суденышко, скользившее между парусных кораблей, — единственную связь между пришедшим издалека пароходом и нами на этой земле без развитой торговли, телефонов, телеграфа и заказных писем. И каждый раз я со жгучим интересом ждал, что оно несет, зная, что скоро буду читать то, чем еще помнящие меня друзья решили поделиться со мной. Когда лодка подошла ближе, я увидел безукоризненный пробор Филипа Уиллса. Значит, он был на пароходе. Филип разговаривал с молодой девушкой, почти девочкой. Потом толпа встречающих скрыла от меня девушку, но когда лодка причалила, я снова увидел ее профиль: она внимательно смотрела на галантно нагнувшегося к ней Филипа. Мне вспомнилось раннее утро и тишина заглохших моторов. Тонкий и четкий, как камея, профиль и мое разочарование при виде девушки, покидающей корабль, — все это так живо выступило в памяти. Ее звали Мэри Варни, у ее отца было поместье в Коапе. С «Суллиабой» прибыло много почты для меня, а главное, наконец пришли первые ответы на мои письма. Известия были обнадеживающие. Каблограмма из Министерства иностранных дел была расплывчатой, но благосклонной; никаких официальных писем, никаких докучных запросов. Впрочем, несколько все-таки попалось, но ответить на них не составляло труда. Однако самая драгоценная часть писем, несмотря на все, связанное с Дорной, были ответы на мои послания, отправленные еще из Св. Антония, — от Клары Брайен, Натали Вестон (от них я уже получил письма с последним судном) и от Глэдис Хантер. Две страницы Глэдис посвятила ответу на мой рассказ о поездке на Запад (это мне понравилось), на четырех писала о Карстерсе, очень заинтересованно, и просила меня кое-что уточнить, и еще на двух страницах описывала школьную жизнь. Я с удовольствием подумал, что два моих письма — о Файнах и о Фаррантах — уже на пути к ней, потому что в них я касался многого из того, что интересовало Глэдис. Эти совпадения я принял за добрый знак. В письмах Глэдис всегда чувствовалось живое любопытство, и отвечать ей было приятно. Вечером, после ухода Дженнингса, я решил, что пришла пора написать Наттане. Я рассказал ей, что у нас, в Америке, девушки часто пишут молодым людям и я только что получил несколько писем от своих американских подруг. Обычно письма читались и обсуждались совместно, и я выразил надежду, что Наттана снова напишет мне и я наверняка буду ей писать. А пока я тепло поблагодарил ее за то, что она не забыла обо мне. Я действительно не понимаю, писал я далее, в чем она хочет, чтобы я ее утешил, хотя, конечно, я был удивлен и разочарован, когда она не спустилась меня провожать. Надеюсь, продолжал я, снова навестить их дом. Написал я и о том, как здорово удалось ей рассказать про посещение короля и поведение ее самой и сестер, так что мне даже взгрустнулось о них; и что я вполне разделяю ее беспокойство из-за открытых перевалов, но пусть она только никому об этом не говорит, потому что консулам не положено испытывать таких чувств; и что интерес Наттаны к истории Соединенных Штатов побудил меня написать о ней, разумеется, очень коротко. Начну, как только выберется свободная минутка. В заключение я вкратце рассказал, чем занимался все то время, пока мы не виделись, упомянул о зеленых морских искрах ее глаз и подписался «Джон Ланг», оставив пропуск между словами. Перед тем как ложиться, я стал обдумывать, как начну свою историю, и понял, что истребление американских индейцев походило на то, как островитяне изгнали и уничтожили племена бантов, и что… Назавтра был последний день лета — по-островитянски Это было мирное, но тревожное, радостное, но беспокойное занятие. К западу расстилался Город, на востоке виднелись рвы с водой и уходящие вдаль невысокие строения ферм. Было ясно и почти безветренно, что характерно для этого времени года. Легкий северный ветер изредка пробегал по кустам, шелестя листьями. Почти весь сад уже облетел, цветы увяли. Моя хозяйка Лона была слишком занята, чтобы уделять саду много внимания. На следующий год надо будет попробовать самому. Только один куст композиты был усыпан ярко-красными цветами. Делать что-то, зная, что делаешь это по чьей-то просьбе, — занятие чрезвычайно успокоительное. Когда ты получаешь определенный простор и в положенных рамках делаешь что-то совершенно новое, ни на что не похожее, свое, — тебе дарованы счастливейшие минуты. Так, казалось мне тогда, обстоит дело и с моим проектом «Плавучей выставки». Мирную радость американского консула омрачало только огромное количество предстоящих и не всегда приятных дел. Таким образом, беспокойство и тревога не были следствием моей работы над историей Америки. Это были чувства крошечной частички американского общества по имени Джон Ланг, испытывающей нервную дрожь в этой пусть уже не чужой, но странной, очень странной стране. Если образ Дорны на расстоянии становился все бледнее и я уже не мог зрительно воспроизвести во всех подробностях детали ее внешности или платья, оттенки ее голоса, — все равно, даже живя там, на далеком, замкнутом Западе, она оставалась снизошедшей ко мне богиней. Она заставила меня пережить слишком много. Я боялся ее, потому что боялся, что мои чувства могут не выдержать. И все-таки девять десятых ее существа, да и все оно, когда Дорна сама того желала, были понятны мне благодаря мужскому чутью. Обнаженные ноги Дорны, скрещенные на палубе, с их точеными лодыжками и тонкой сетью бледно-голубых, словно тушью прорисованных вен… Этот обрывок воспоминания то и дело мелькал у меня перед глазами сегодня утром; и стеклянная гладь реки, и жаркое солнце в зените. Но Дорна была слишком великолепна, величественна для меня. И я мог тихо радоваться лишь потому, что больше не ощущал на себе ее взгляда, хотя отчасти мое беспокойство и проистекало из разлуки с нею. Женись я на ней, и в жизни моей воцарился бы «золотой век», но тогда мне пришлось бы постоянно быть сказочным героем, каким я на самом деле не был. Даже мысль о Дорне — вечной спутнице, о нашем союзе двоих против всего мира, о том, как я стану для нее всем, если она, конечно, будет моей, — даже эта мысль пугала меня до головокружения. Мне следовало бы этого желать, но желал ли я этого?.. Когда Дженнингс зашел навестить меня после моего возвращения с Запада, мы долго беседовали, и под конец, после длившейся несколько минут паузы, он с несколько даже застенчивой улыбкой спросил: «Ланг, не подскажете, где мне найти женщину?» Я не знал и так и сказал ему об этом. В мои консульские обязанности это не входило. Дженнингс заметил, что какой же тогда из меня консул, и я вдруг вспомнил, как мы с Эрном искали мне квартиру и почему пятый по счету дом оказался неподходящим. Тогда я рассказал об этом доме Дженнингсу. Несколько дней спустя он снова зашел ко мне и, слегка разомлев после Нет, сказал Дженнингс, и это было правдой. И все же он заподозрил, что женщина проверяет его. Он согласился, и: «Вы не поверите, Ланг. Она взяла у меня кровь из пальца и вышла, — все как на анализах!» Ждать Дженнингсу пришлось долго. Прошло не меньше часа, прежде чем женщина вернулась, улыбаясь. Очевидно, все было в порядке. Чрезмерные предосторожности были связаны с тем, что он — иностранец. Потом женщина провела Дженнингса в соседнюю комнату, где сидели две девушки. Хозяйка подала им какое-то угощенье и немного вина. Дженнингс выбрал одну из девушек и провел с ней ночь. Уж не знаю как, но им даже удалось найти общий язык, и Дженнингс разузнал многое из того, как это делается в Островитянии. Девушку навещало полтора или два десятка мужчин, большей частью одиноких, многие из которых служили в армии или на флоте. Для Дженнингса это было ново. Получалось, что у мужчины была какая-то одна, определенная женщина. И считалось нормальным, что, когда ему нужно женское общество, он встречается с ней и только с ней. «Ваши островитяне — однолюбы, — сказал он мне. — Они привязываются к одной девушке, а когда той надоедает ее жизнь, хозяйка подыскивает им другую». Его подружка была с ним вполне откровенна. Ее отец «работал на ферме» (безусловно, Дженнингс продолжал делиться опытом, и, слушая его со смешанным чувством неприязни, гадливости и любопытства, я не мог не завидовать этому человеку, так легко добившемуся того, что до сих пор было неведомо мне, хотя и понимал, что в силу своего внутреннего устройства никогда не смогу последовать его примеру. Но я знал, что в основе моей тревоги и беспокойства гнездилось все то же плотское желание, и презирал себя за это. То, что рассказ о легкой добыче Дженнингса разбередил во мне зависть, заставило меня устыдиться, и, пристыженный, я даже не смел подумать о Дорне или о Наттане и лишь потом вспомнил о них одновременно, с неприязнью ощущая себя жалким, низким существом. Однажды вечером, когда, трудясь над своей историей, я сидел у себя перед зажженным камином, раздался звук колокольчика. Я сам вышел открывать и не без удивления увидел барышень Перье в сопровождении месье Барта. Они пришли сказать, что сегодня вечером будет выступать Ансель. Папа, сказали барышни Перье, в последнюю минуту не смог пойти, и он предлагал мне отправиться вместо него. Я не мог решиться. Времени оставалось в обрез. «Разумеется», — сказал я и настоял, чтобы они подождали меня в доме. Я быстро оделся, и мы вышли. В Городе был свой театр, носивший имя великой королевы Альвины и построенный ею же примерно шестьсот лет назад. Мне случалось, проходя мимо, заглядывать внутрь, поскольку театр практически всегда стоит открытым. Зал по форме был похож на древнегреческий — полукруглый, круто подымавшийся амфитеатр с каменными сиденьями и довольно низко расположенной сценой, но раскинувшийся надо всем воздушный светлый купол как бы приподнимал ее. Впрочем, театр не был театром в обычном смысле слова, поскольку в Островитянии нет драмы. Месье Перье говорил мне как-то, что островитяне принципиальные противники телесного копирования, подражания другому существу, пусть даже вымышленному. И Дорна, помнится, говорила, что недостойно, когда человек претендует быть кем-то, кроме самого себя. Но если кто-то хочет сообщить или показать что-нибудь большой аудитории, для этого как раз и используется театр, особенно если такое представление не может проводиться под открытым небом; к тому же в театре устраиваются концерты. Каждый год в июне проводилось нечто вроде музыкальных фестивалей; впрочем, бывали и сольные концерты. На один из них мы и направлялись. Я никогда не был заядлым меломаном. Мне всегда казалось, что я любил бы музыку больше, если бы сам процесс исполнения был не столь напряженным и изматывающим, и гораздо чаще ограничивался намерением сходить на тот или иной концерт. Способный прожить и без музыки, я знал о ней очень мало. Знал и о том, что в Городе устраиваются концерты, но ни разу не позаботился сам выбраться на них, пока барышни Перье в буквальном смысле слова не отвели меня за руку. Ансель играл на таком же, одновременно похожем на дудочку, флейту и кларнет, инструменте, что и Неттера. Однако у Неттеры это была действительно скорее флейта или дудочка, тогда как инструмент Анселя, более широкий по диапазону, приближался к басовому кларнету. Зал был заполнен едва наполовину. Представление шло как импровизация. Ансель не был профессионалом, но зрители, по желанию, могли платить музыканту. В этом случае сборы шли на развитие профессиональной музыки. Ансель приходился братом Определенной, заранее составленной программы не было. Ансель играл без нот. С самого начала мне постоянно вспоминался Дебюсси. Ритм был четко выстроен, мелодия же с трудом улавливалась моим слухом, привыкшим к постепенным переходам от тона к тону. Когда объявили начало концерта, Ансель, увлеченно болтавший с приятелями в первых рядах, поднялся на сцену и, повернувшись к публике, начал играть. Очевидно, игра отнимала много сил, потому что какое-то время спустя он, не прерываясь, принес стоявший в дальнем углу сцены стул и сел. Обстановка была самая непринужденная. Ансель играл около часа, позволив себе всего лишь несколько, и то очень коротких, пауз. Построенная вокруг одной, постоянно повторяющейся, темы, вещь воспринималась как единое целое. Вначале я слушал с любопытством. Во время одной из пауз кто-то сказал что-то с места, но я не разобрал, что. Ансель рассмеялся и повторил (так мне показалось) несколько тактов, причем по залу пронесся одобрительный шумок и аплодисменты. Во время другого перерыва он сказал: «А теперь кое-что неожиданное, приготовьтесь». Потом, позже, он объявил: «Верхний Доринг». Звуки этой вещи напомнили мне «Молдавию» Сметаны.[4] По словам Жанны, пребывавшей в крайнем возбуждении, другого такого виртуоза, как Ансель, не было. Мое присутствие даже немного раздражало ее, как истинную ценительницу, потому что я, профан, не мог постичь всей исключительности происходящего. Я не решался задавать вопросы и старался как можно меньше принимать эту музыку головой, полагаясь лишь на слух. Вероятно, то, что происходило во мне, было скорее ассоциативным мельканием мыслей, чем музыкальным переживанием. Пассаж à la Сметана затянулся, и вдруг я почувствовал, как волосы зашевелились у меня на голове, мороз пробежал по коже, — музыкальный поток смел, увлек меня за собою. Музыка коснулась глубинных корней моих эмоций, и меня охватил трепет, близкий к предсмертному. Считается, что человек должен наслаждаться подобной эстетической щекоткой. По крайней мере, испытавшие такое стремятся испытать снова и снова. И мне тоже хотелось, чтобы это почти невыносимое наслаждение длилось; да, мне, безусловно, хотелось этого тогда. Казалось, внутри меня все как-то болезненно смещается, меняет привычную форму. Когда же музыка кончилась, я почувствовал, что Ансель внушает мне чуть ли не страх. Всю дорогу домой Жанна молчала; ее темные, почти черные глаза горели, на щеках пылал румянец, и она казалась почти красивой. Когда Мари сказала, что Анселю особенно удалась кульминация, Жанна резко, почти грубо оборвала ее. Мари не обиделась, бросив быстрый, понимающий взгляд в мою сторону, однако когда месье Барт попытался было успокоить Жанну, та резко прервала и его. Я проводил барышень Перье до самого дома, чувствуя себя очень усталым и глубоко взволнованным. До сих пор я удачно играл роль человека, влюбленного в полубогиню, сгорающего от нетерпения, однако не такого уж несчастного; но Ансель пробудил скрытые во мне силы. Желание жгло меня. Я чувствовал, что умру, если хотя бы еще раз не увижу или не услышу Дорну, и при этом тот, кто внес такую сумятицу в мои чувства, вызывал у меня страх. Назавтра, повинуясь голосу рассудка, я уселся за отчеты: они успокоительно действовали на мою истерзанную душу. Надо было всего лишь дожить до июня, когда я снова увижу Дорну. А до этого следовало хоть чем-то занять себя. Третьего числа из немецких колоний пришла «Суллиаба», а пятого — «Св. Антоний». Я встречал оба судна. Они привезли почту, но немного, и среди писем не было ничего экстренного. Зато на «Суллиабе» прибыли двое американцев: бизнесмен Эндрюс и профессор геологии Джордж У. Боди. Они нанесли мне визит, впрочем недолгий, поскольку я мало чем мог им помочь. Боди уже бывал в Островитянии и сразу сказал, что знает ее вдоль и поперек. Это были, помимо Генри Дж. Мюллера, первые ласточки — разведчики, охотники за концессиями. Мне было досадно, что они явно не собираются посвящать меня в свои дела. |
||
|