"Колыбель в клюве аиста" - читать интересную книгу автора (Ибрагимов Исраил)

ГЛАВА IX. АВТОГРАФЫ НА СКАЛЕ

1

... Мы с Жунковским припомнили недоговоренный телефонный разговор. Азимов, как ни в чем не бывало, правда, немного удивившись своей забывчивости ("склероз, старик"), рассказал новость о Рахманове и Мустафе. Точнее ― о Мустафе, приятеле племянника во время ночных плутаний. Мол, Мустафу Рахманов трудоустроил на телевидение. Осветителем...


Мустафу впервые я увидел в милицейской небольшой комнате с обшарпанным столом и изрядно расшатанными скрипучими стульями. Мустафу усадили на скамью. Рахманов расположился напротив. Он энергично опустился на краешек сидения, бросил в сторону мальчика нетерпеливое:

― Ну!..

Я не успел сообразить, настроиться, как все это началось. Казалось, Рахманов рассчитывал ошеломить Мустафу ― не знаю, как у них, милиционеров, называется такой метод, когда допрашивающий обрушивает с первой секунды на допрашиваемого шквал вопросов, желая распотрошить беднягу немедленно. Возможно, у Рахманова это случилось непроизвольно. Позже, обговорив с Рахмановым в деталях происшествие, мы коснулись и этих первых секунд допроса ― Рахманов подтвердил мою догадку.

― Ну!

О, как округлились глаза у пацана, как расширились зрачки его глаз ― верный признак страха; в глазах, серых, с кружевной сферой вокруг зрачка, метнулось нечто кошачье ― ну, да, конечно, вот так отражается в глазах кошек испуг! Мустафа поочередно переводил взгляд с одного из нас на другого. "Что задумали?! Разве один я? Все на одного!" ― читалось в глазах у пацана.

― Ну! ― продолжал Рахманов. ― Выкладывай! Мустафа сжал в ладонях небольшой сверток, взглянул немигающе на меня.

― Проглотил язык? Выкладывай, говорю. Молчание.

― Что у тебя в руках? Разреши взглянуть. Пацан прижал сверток к себе, взглянул на майора, да так, что тот смутился. И Рахманову, по словам его, в глазах юноши почудилось нечеловеческое. Мустафа напомнил ему загнанного зверька ― но как, преломившись о страх, в свою же очередь, выглядели мы в глазах "зверька"? Рахманов круто изменил тон.

― Не ты, не ты, ― сказал он ласково. ― Чего испугался? Приятель твой признался ― невиновен ты. Понимаешь, нам ясно все...

Я мысленно загадал: если пацан прослезится, заплачет ― значит, оттаял, поверил... и, возможно, доверится, расколется. Слова Рахманова и то, как они были сказаны, конечно, сняли в какой-то мере напряжение, я видел, как тепло прокатилось по лицу пацана, как страх сменился секундным замешательством, чтобы затем, в свою очередь, перейти в настороженность; не заманивает ли майор в силок? А что, если заманивает? Ну, а если искренен? И действительно ли "приятель" принял удар на себя?

― Как зовут тебя, пацан?

― Мишка.

― Как?!

― Мустафа.

― Мишка или Мустафа?

― Мустафа.

― Документы? Разреши взгляну.

Мустафа протянул сверток. Рахманов извлек содержимое свертка.

И в самом деле в свертке оказались документы: аттестат, свидетельство о рождении, какие-то справки, бумажки с печатями. И деньги! Тройками. Девять рублей. Деньги лежали в карманчике целлофановой обертки в паспорте. Рахманов пересчитал деньги, а затем, водворив их на место, как бы вскользь полюбопытствовал:

― Ну?

Мустафа не понял, заволновался.

― Неприкосновенный запас, спрашиваю? ― Рахманов улыбнулся, откровенно показывая доброжелательность.

Мустафа еще капельку оттаял, хотя старался, вовсю старался удержать бдительность. Я продолжал следить за игрой зрачков его глаз ― действительно индикаторов душевного состояния,

― Да, запас, ― подтвердил Мустафа.

― Других денег нет?

― Деньги? ― переспросил Мустафа. ― Почему нет?

Он вытащил из накладного кармана смятую рублевку, а заодно и маленький листочек бумажки. Листочек упал на пол. Оба, и допрашивающий и допрашиваемый, наклонились за листочком. Первым подоспел Рахманов. Он молниеносно осмотрел бумагу.

― Нужен?

Мустафа отрицательно покачал головой. Рахманов скомкал бумажку и бросил в мусорную корзину, стоявшую в углу комнаты у дверей.

― Значит, залетная птичка с кавказских гор, так? Мустафа не ответил.

― Что понадобилось птичке в наших краях?

― По делу приехал, ― выдавил Мустафа.

― Какому делу?

Мустафа сжался.

― К кому приехал?

― Ни к кому, ― обрезал пацан.

И вдруг, когда, казалось, наметился лад, он взорвался, выпалил в слезах:

― Не хотел я! Не хотел!

― Да все нормально, дурья башка, ― начал успокаивать Рахманов.

― Я знаю, знаю, что значит "нормально". Посадите...

― Кто? Кого? Куда?

― Знаем куда...

Рахманов взглянул на меня, на дверь, и я, догадавшись о просьбе оставить их наедине, засобирался:

― Пожалуй, пойду.

― Загляни через часок.


2

Время убил в парке за шахматами. Конечно, никакой игры не получилось, мысли то и дело возвращались к происшествию. К тому же партнер за шахматным столом попался преехиднейший. Старикашка-пенсионер, сопровождавший каждый ход репликами вроде: "Гляди, чего захотел! На туру нацелился... Хочет сожрать. Кишка тонка..." или (в случае очевидного неудачного выпада соперника): "Вот молодец! Хитро закрутил! Мыслитель! Спиноза!.."

Я, сдав партию, вернулся в училище. Дежурка оказалась пуста. Молчал телефон, не скрипели сидения на расшатанной скамье ― не было ничего такого, что говорило о напряжении. Я поднял скомканный листочек, брошенный Рахмановым в мусорную корзину, разгладил на ладони. Листочек оказался обыкновенным телеграфным бланком с текстом телеграммы, написанным рукой ― ну, конечно! ― Мустафы. Мустафа просил прислать деньги. Я держал в руках черновик телеграммы, возможно, первый вариант, потому что большинство слов в тексте, скорее из-за экономии денег, были зачеркнуты, причем другой ручкой. Сочинял телеграмму пацан, судя по проставленной дате, сегодня, несколько часов тому назад.

Из рассказа самого Мустафы и со слов Рахманова потом история с телеграммой проступила в деталях ― я увидел, как Мустафа... протягивает в окошко заполненный бланк ― телеграфистка молниеносно пересчитывает знаки ― определяет плату, что-то в пределах трех рублей ― о, ужас! ― у него, у Мустафы, в наличии всего около двух рублей (НЗ не в счет!). Пацан, краснея, берет новый бланк, усаживается за стол и медленно, тщательно обдумывая каждое слово, составляет телеграмму. В Нальчик. Ему нужно тридцать рублей (НЗ не в счет), чтобы дотянуть до чего-то ― чего? До устройства на работу?.. Или... Жаль, что отнесся он к составлению телеграммы не совсем серьезно ― для него это урок, пусть небольшой, но урок, притом наглядный ― теперь ему ясно, насколько велика цена слов... Позже, со слов самого Мустафы, выяснилось, что так оно и произошло.

Мустафа сидел за огромным овальным столом наедине с телеграфным бланком. Рядом с незнакомым мужчиной, полным, в шляпе-тирольке с короткими полями и пузатым портфелем ― наверняка командированным, для которого составить телеграмму ― все равно, что щелкать семечки. Дяденька писал, да так стремительно, что Мустафа краем глаза ― будто невзначай, но в действительности зырко ― смог, хотя и с трудом, прочесть и запомнить текст телеграммы: "Вылетаю завтра первым рейсом позвоните на работу встретить меня хорошо Папа". Дяденька рванул к окошечку, за ним устремился и Мустафа... Дяденька вручил бланк ― девушка молниеносно подсчитала знаки, причем начиная с адреса ― раз, два, три, четыре... назвала плату ― Мустафе не удалось услышать, какую именно сумму назвала телеграфистка, и теперь все внимание сосредоточилось на дальнейших действиях девушки, очень важно было не упустить ничего в расчетной операции. Ага! Дяденька протягивает рубль ― девушка дает(!) сдачу двумя двадцатикопеечными монетами. Итак, ясно: телеграмма стоила дяденьке всего шестьдесят копеек. Мустафа снова садится за овальный стол, ставит перед собой два бланка, старый и новый. Задумывается...

На стул рядом опустилась старушка с бланком.

― Сынок, ― обратилась она к пацану, ― помоги. Не знаю, с какого конца подступиться.

Мустафа с удовольствием взял из рук старой женщины бланк.

― Тебе куда, мамаша? ― спросил он голосом бывалого дяденьки.

― В Тюмень, сынок, ― старушка протянула на замусоленном клочке бумаги адрес. ― Напиши, что вышла из больницы, жива-здорова, дома хорошо. Живу в достатке, в тепле. Что посылку, слава Богу, получила. Дошла в целости, сохранности. Напиши, чтобы не беспокоилась дочь, берегла себя, детишек берегла. А за посылку спасибо.

― Денег у тебя, мамаша, много? ― поинтересовался Мустафа.

Что за деньги? ― не поняла та.

― За телеграмму платить.

― Заплачу, как же.

― Две копейки за слово.

Текстом телеграммы, составленным для старушки, Мустафа остался доволен. Звучал он так: "Вышла из больницы посылку получила не беспокойся у меня хорошо..." Свою телеграмму он набросал бойко: "Срочно вышлите тридцать рублей до востребования главпочта меня хорошо Мустафа".

Мустафа извлек из кармана деньги, одну из рублевок уверенно положил назад, подумал секунду-другую ― и следом сунул в карман старый бланк с первым вариантом телеграммы. Он пропустил рыцарски вперед себя к окошечку старушку и... обмер: вместо знакомой девушки операцию вела другая, пожилая женщина. Мустафу снова охватила неуверенность: вдруг другая считает по-другому? Он с болезненным любопытством и надеждой уставился на старушенцию. Со старушенцией ― о, сила расчета! ― обошлось благополучно, с телеграммой Мустафы тоже. Правда, телеграфистка, считая, зыркнула взглядом на клиента и сказала не то укоризненно, не то досадуя:

― Просить легко... Когда-то мы станем высылать? Она так и сказала обобщающе "мы", но Мустафа пропустил это мимо ушей...


"Вот оно свидетельство, ― думал я, читая текст телеграммы. ― Значит, не было кражи денег. Но почему Рахманов выбросил ее ― неужто не понял?.."


― И без телеграммы ясно, как день, ― рассказывал позже Рахманов, ― Я, Додик (он да, пожалуй, Жунковский могли позволить себе посклонять мое имя), не ясновидец. Нет у меня всепронизывающего дедуктивного метода, ― он улыбнулся. ― Тут, чтобы разобраться в ситуации, достаточно обыкновенного человеческого опыта. Я ведь раньше ― помнишь? ― и в мыслях не допускал такого. Дамочка, точно, наплела: в лотке, который на следующее утро собирались перетащить в другое место, она оставила товара на крупную сумму ― дичь какая-то! Чтоб меня лишили ударной ноги, если обстояло так! А тут Мишка, ну, Мустафа, у Мишки физика, физиономия, то есть личико, доложу тебе: одного взгляда достаточно, чтобы понять, что не мог он, не могли они...

Рахманов говорил, а я, помнится, глядел на него и вспоминал деревню, обкатанную-переобкатанную на житейских перекрестках мудрость о беде, которая так безошибочно сортирует людей. "Поистине, человек познается в беде, ― думал я. ― Вот ведь и Рахманов пришел на помощь. И помог. Да как! Действиями, которые вряд ли вполне законные".


Но это потом.

А тогда в дежурке, в отсутствие мое, по словам Рахманова, Мустафа разревелся. Он всхлипывал, не в силах сдержать гордыню, плакал, размазывая пятерней по лицу слезы. Й говорил, говорил обрывисто, не то в оправдание, не то осуждая. Плакал, плакал... А Рахманов, немолодой, одетый щегольски ― легкий плащ с погончиками, брюки слегка суженные, тщательно выглаженная рубашка, чешские ботинки из желтой кожи ― человек с обликом стопроцентно гражданским сидел напротив и терпеливо ждал, когда тот выплачется. Вулкан, выбросив изрядную порцию огненной лавы, потихоньку стал затихать ― Мустафа, будто изумляясь равнодушию человека в плаще напротив, поняв, что плачем того не взять, замер...

― Девять минут, ― произнес Рахманов, ткнув пальцем в циферблат часов на руке, но, увидев на лице пацана недоумение, пояснил: ― Ревел, говорю, девять минут ― девять! А знаешь ли, что значит минута нашей жизни?

Мустафа, сбитый с толку, вытаращил глаза. "Кто этот человек ― друг или враг? ― читалось на его лице. ― И в самом деле перед ним майор милиции? А если происходящее нехороший розыгрыш?"

― В каждую минуту производится национального продукта в несколько миллионов рублей ― ясно?

Мустафа машинально кивнул головой.

― Ничего не ясно. Вот ты проплакал, а в это время появилось на свет пятнадцать девочек и мальчиков в стране, ― сказал доверительно Рахманов и добавил вовсе неожиданное: ― Интересно, кем будут эти пятнадцать девочек и мальчиков в шестнадцать лет? Думаешь, шучу? Я, Мишка, сейчас обкатываю свое будущее выступление на политзанятии. Знаешь, как называется мой доклад? Ну да ладно... Пошли.

Рахманов встал ― шумно откинулось сидение скамейки.

― Куда? ― встревожился Мустафа.

― Не в тюрьму, не волнуйся, ― ко мне. Поужинаем, есть, наверное, хочется.

Мустафа мотнул из стороны в сторону головой.

― Не хочется? Почему? Я, помнится, в твоем возрасте есть хотел всегда. Юность, дорогой, ― это постоянное чувство голода. Вперед!


3

Шли по вечернему городу: Рахманов продолжал "обкатывать" будущее выступление, приводил примеры ― они де иллюстрировали ту или иную сторону прогресса, ― сыпал цифрами. Мустафа не вполне понимал "доклад", но и того, что уяснилось, было достаточно для главного: нет, майор милиции "обкатывал" доклад с ним, Мустафой, не из хитрости, действия его были естественными и рассказывал о "высоких материях" он не из намерения усыпить бдительность, а затем одним коварным ударом захлопнуть ловушку. Открытие случилось во время встречи на аллее бульвара Рахманова с работником милиции, правда, старшим лейтенантом и, в отличие от Рахманова, при всех регалиях. Милиционеры едва ли не сразу после обязательных слов приветствия заговорили о деле. Мустафа стоял неподалеку, весь на слуху: что, если в словах их или между слов мелькнет нечаянно кончик ловушки?! Мустафе даже показалось вначале, что старший лейтенант, розовощекий с усиками, любопытствующе взглянул на него, Мустафу, чуточку грустными коровьими глазами, будто прикидывая меру вины Мустафы и печалясь тяжестью этой вины. Но затем старший лейтенант вернулся к теме их беседы, стал жаловаться на цейтнот: вот, мол, у него дел по горло, времени в обрез, что не хватает рук закончить... доклад, ― Мустафа, услышав жалобу розовощекого милиционера, успокоился.

― А материал?― поинтересовался Рахманов.

― Что материал? ― ответил старший лейтенант. ― В библиотеке сделал соответствующие выписки.

― Темы созвучные ― дополним друг друга.

― Ничего, если зачитаю?

― А что? Зачитай. Примеров приведи побольше... Далее в том же духе.

Мустафа слушал в общем-то скучный диалог, ощущая косвенно адресованное ему: "Нормально, нормально..." Минуту-другую спустя пацан, успокоившись, переключил внимание на другое. Милиционеры продолжали беседу, а Мустафа, задрав голову вверх, разглядывал ночной фонарь, хулиганивших на свету мотыльков. Он забылся, уплыл в привычное, упустив конец беседы между милиционерами, то, как они деловито простились, а старший лейтенант упруго понес себя по аллее, должно быть, по-прежнему печалясь по поводу отставаний в подготовке к политзанятию. Мустафа не заметил, как Рахманов за спиной, поддавшись примеру, взглянул на фонарь, но не увидев, возможно, наверху существенного, из-за чего стоило терять драгоценные секунды, хлопнул пацана по плечу, скомандовал:

― Вперед!


Квартира Рахманова поразила Мустафу неприбранностью. Еще в коридоре, узком и коротком, он увидел нагромождение вещей. Передняя, довольно обширная, была основательно разворошена: на полках, прибитых к стене, покоились книги, они же стопами валялись на полу, на столе, стульях; под столом стоял чайник, на столе, в соседстве с книгами, пепельницей ― раковиной морского моллюска ― поверх газеты, служившей скатертью, лежали остатки трапезы. У пепельницы, набитой окурками, на тарелке покоились начатая пачка "Родопи", коробка спичек; под книжными полками резали глаза стопки бумаг, старые газеты и журналы, перевязанные бечевкой, тут же ― пара гантелей; на полу, на байковом одеяле, сложенном вчетверо, лежал утюг; нагроможден дисками был и столик с проигрывателем: поверх дисков лежала тарелка, опять же с окурками. Любопытное зрелище являли стены в комнате: там и сям висели снимки из футбольных матчей, главным образом с участием известных Мустафе московского "Динамо" и сборных страны. Среди фотографий форвардов, жаждущих гола, защитников, оберегающих насмерть неприкосновенность ворот, голкиперов в кошачьих полетах, словом, среди футболистов Мустафе было странно видеть фотографии одного и того же лица, молодой женщины, скорее всего, как показалось Мустафе сходу, артистки, потому что позировать так красиво, изображая печаль напополам с вызовом и пониманием своих достоинств, смог бы, пожалуй, только причастный к искусству: поворот изящной головки чуточку в сторону и вниз, взгляд, в котором застыла печаль без жалоб на судьбу, без надрыва, такая, которая порою сопутствует уверенности; волосы прекрасно обрамляли головку, так, как обрамляет ценная оправа из драгоценного камня ― странно было видеть такого рода фотографии артистки в окружении снимков футбольных звезд.

Рахманов, усадив Мустафу за стол у открытого окна, щелкал дверцами холодильника:

― Что у нас в наличии? Яйца ― отлично! Жусай ― кстати. Мясо ― сюда его. Перец требуется. Всё!

Он поджарил мясо с луком, чесноком и жусаем, плюхнул в сковородку несколько яиц, в финале ― ложку перца:

― Наваливайся!

Перед Мустафой легла большая тарелка ― он ел, мужественно подавляя неприятие острого.

Рахманов, покончив с ужином, закурил за столом.

― Родные, наверное, из наших мест? ― поинтересовался он. ― Давай-ка, дорогой, напрямик.

― Да, жили, ― Мустафа настороженно взглянул на Рахманова.

― Где?

― В Приозерье.

― Именно?

Мустафа назвал местечко неподалеку от Карповки.

― С этого следовало начинать.

― Мне, товарищ майор, не было тогда и года, когда родители переехали на Кавказ.

― Значит, потянуло на родину.

― Не знаю.

Они перешли в комнату.

― Так и живем, ― прервал долгую паузу Рахманов, окинув взглядом комнату, а Мустафе за этим "так живем" почудилось недоговоренное, опыта оказалось достаточно, чтобы в клубке квартирного хаоса подобраться к житейской тайне майора. "Неужели майор одинок? ― замелькало у него в голове. ― Без семьи? Почему?" Он ответил на заговорщическое подмигивание майора улыбкой. "Иначе отчего каша?― размышлял позже Мустафа, располагаясь на раскладушке. ― Разошелся, что ли? А если ушла жена? Или умерла? А дети? Должны же быть дети? Братья... Сестры..." Мустафу подмывало спросить, но что-то сдерживало. Да и Рахманов преобразился, стал задумчив, в голосе прозвучала строгость. Пожелав спокойной ночи, он погасил свет, но ложиться не стал, устроился на кресле спиной к Мустафе, зашелестел бумагами...

На следующий день не удалось дознаться.

Проснувшись, Мустафа обнаружил себя одного в безлюдной комнате. На кухне, на столе лежал завтрак, наверно, предназначенный ему, Мустафе. Есть, однако, Мустафа не стал ― постеснялся. Он оглядел кухню, комнату, внимательно присмотрелся к фотографиям. "Артистка" не понравилась. "Что в ней только приглянулось майору? Городская, расфуфыренная, у нас за такую и гроша не дадут", ― подумал он, досадуя на неразборчивость Рахманова. Футбольные сюжеты, напротив, заинтересовали, он отыскал на фотографиях несколько известных ему спортсменов. Он едва не споткнулся об утюг, положил утюг в коробку из-под обуви. Одно действие породило другое, а там пришло решение отблагодарить за хлеб-соль. Мустафа принялся за уборку квартиры. Он притащил связки макулатуры в коридор, почистил пепельницу, водворил книги на полки, вымыл пол, перенес из коридора шинель, висевшую тут, наверное, еще с зимы, в комнату...

Он открыл шкаф, изумился: на плечиках висели костюмы, сорочки, и все в рост майору. Мустафа, подталкиваемый любопытством и догадкой, осмотрел квартиру в поисках какого-либо предмета, принадлежащего не Рахманову. Тщетно, все: единственная диван-кровать, одежда в шкафу, пепельница, книги, ― словом, все говорило, кричало: майор жил один. Пацану из шумной многодетной семьи, пацану, которому с пеленок внушали неписаные правила бытия, где семья означала все или почти все, в укладе жизни майора, этого человека с явным запятидесятилетним возрастом, почудилось недоброе: холостячество отдавало чем-то отпугивающим, казалось, что майор обречен на холостую жизнь, и возможно, за какие-то грехи; что это за грехи и кем майор наказан, спроси о том Мустафу, вряд ли смог бы ответить, хотя смутное ощущение нехорошего не покидало его... Не дотронувшись до завтрака, ― а бутерброд и вареные яйца под целлофаном просвечивались так аппетитно! ― Мустафа счел за благо ретироваться. Едва ли не на цыпочках, будто в самом деле опасаясь потревожить нечистое, затаившееся незримо в квартире, он прошел в коридор, обулся, открыл двери и, захлопнув их за собой, сбежал по лестнице вниз…


4

― Ну и туман! ― удивился Азимов.

― Вязкий, ― согласился я. ― Это, возможно, к хорошей погоде.

― Медленно проползает...

― Стелется...

Бочка чуть видна...

― До бочки не более десяти метров ― вот это видимость...

Мы стояли в ожидании Жунковского, облокотившись о косяк.

― Почему к хорошей погоде?

― Да туман будто всасывается в землю. Весь без остатка...

― Вот это туман, доложу я вам! Пришлось поплутать, ― сказал Жунковский с порога, он вернулся вскоре после того, как вокруг очистилось: туман рассыпался на клочья ― те затем не то рассеялись, не то в самом деле ушли в землю ― "ковер-самолет" плыл дальше, колыхаясь на ветру крыльями...

Азимов поставил на стол чару с дымящимся пловом, разлил в рюмочки водку. Жунковский похвалил плов, но от водки, сославшись на больное сердце, отказался, да так решительно, что ни я, ни Азимов больше не докучали гостя просьбами. Мы с Азимовым выпили, а Жунковский за пловом рассказал о своих плутаниях в тумане. Я заметил, как обычное и мелкое, преломившись о его видение, обретали значительность; слушая, я невольно проникался настроением рассказчика...

― Я шел вдоль обрыва...

― Там их тьма.

― Того, что слева. Кажется, с палеогеном.

― Розового?

― Розового. Наверняка с палеогеном.

Я прикинул: до цепочки обрывов не менее полутора часов быстрого хода ― вот забрался куда! Чуточку дальше гора обрывалась: тропа, а параллельно ей дорога в животноводческий стан, проложенная бульдозером, шли по узкому, десятка в два метров в ширину гребню.

Конечно!

― А тут туман. Смотрю: впереди ― симпатичная рощица. Ну, думаю, пережду под елочкой...

Ельник! Так ведь он находится между обрывами ― значит, поплутал Жунковский и в самом деле между обрывами!

― Но откуда он взялся?

― Что?

Туман. Солнце, и сразу затем ― как в погребе. Будто проваливаюсь, лечу вниз. Не трус вроде... Я даже елочку обнял ― смешно? ― и вместе с нею пошел вниз. Как в лифте!

Мне запомнилось "...даже елочку обнял..." ― почудилась отдаленная, призрачная связь с чем-то давним... Жунковский продолжал рассказ и припоминать стало некогда.

― ...Вгляделся ― обрыв. Обнаружил себя на краю пропасти. Скосил путь ― какие-то камни, ну, думаю, начался уклон... А тут послышался гул. Представляете, совсем рядом, откуда-то сверху проползла машина. Самосвал. Остановился. Я встал на ступеньку. Кабина набита битком людьми. Встретились взглядом с шофером ― и я заволновался. Как мальчишка: такая, знаете ли, знакомая лошадиная физиономия посмотрела на меня из кабины; сразу, говорит, видно, что приезжий: тумана испугался, мол, в здешних местах он, туман, значит, недолгий, через часок, мол, разбежится. Засмеялся... Покатил вперед. Я направился следом. "Не просил ― сам остановился", ― думал я, шагая вниз ощупью. А из головы не выходила физиономия мужика: где встречался с тобой, думаю. Неужто в Свердловске?

― Не вспомнил?

― Сейчас и вовсе не припомню.

― Почему сейчас?

― Тогда что-то вспыхнуло под настроение, да тут же и исчезло.

Мы присели у длинного, почти во всю стену, окна. Азимов предложил включить свет, не дожидаясь, сам сработал включателем ― вспыхнула лампочка, отбросив тени в разные стороны комнаты. И тогда Жунковского будто осенило. Он поочередно взглянул на нас, извлек из внутреннего кармана пиджака блокнот ― фотографии. На одной фотографии была запечатлена супруга его, на другой, любительской, ― он с дочерью. Жунковский протянул фотографии Азимову.

― Знакомься. Моя жена, ― произнес он и взглядом вступил со мной в разговор: "Узнает?!"

Видел, как Азимов переводил взгляд с фотографии на Жунковского, не то в поисках сходства между супругами, не то желая утвердиться в догадке; видел, как у него, будто вдруг лишившись опоры, метнулись из стороны в сторону глаза ― я все это видел...


Новенькую звали Савина. Она ни на капельку не походила на местных девочек, она была в коричневых полуботинках, в черном платьице, расклешенном книзу, носила книги и тетрадки в портфельчике, и, когда учительница просила достать книжку или тетрадку, в затихшем классе слышался щелчок портфельчика. Говорила новенькая не так, как все:

― Доброе утро... извините... пожалуйста... Щелкнул замок портфеля, девочка, обернувшись ко мне, попросила:

― Мальчик, проводите, пожалуйста, я плохо знаю дорогу домой...

― Проводим? ― предложил я тихо Жунковскому, подтолкнув легонько того локтем.

― А вы, мальчик, может быть, проводите вы? ― обратилась девочка храбро к Жунковскому.

И посмотрела в ноги тому ― Жунковский машинально закрыл ступней ступню: они у него были, как у любого из нас, покрыты бурой глинистой массой, от чего напоминали лапти. Босячеством Жунковского двигала не бедность, а солидарность, однако дела это не меняло, смущение он попытался убить нарочитой грубостью.

― Что пристала? ― бросил он.

― Да идем! ― не выдержали нервы у толстенькой девочки-одноклассницы. ― Они без понятия! Тумкнутые!

Девочка, демонстрируя одновременно независимость и нашу "тумкнутость", обрушила на нас удары сумкой, а затем с новенькой, которая едва сдерживала слезы, двинули к выходу. Потом мы вброд перешли речку, поднялись на противоположный берег. У бровки речной террасы покоился срубленный недавно карагач, поверх террасы виднелись высыпки из шурфов, рядом с шурфами ― деревянные столбы: до войны намечалось не то электрифицировать, не то радиофицировать переулок, но не хватило сил, столбы так и остались на год-другой лежать на земле. Еще недавно карагач высился у изгороди, напротив избушки с плоской крышей и с окнами во внутрь двора. Мы знали, что избушка принадлежала приезжей рябой женщине-торговке, что та выменяла ее у одинокой больной старухи, перебравшейся на окраину к дочери. По ту сторону, за двором, над сараем, кудрявилась яблоня-скороспелка ― объект мальчишеских налетов. Не однажды приходилось карабкаться по ее стволу; оттуда, сверху, двор лежал как на ладони, он и сейчас у меня перед глазами: задний торец избушки, напротив сарайчик с маленьким окном, одна ячейка которой заделана газетой, кладовка, погреб... За воротами тянулся узкий, зажатый по бокам изгородями, переулок.

Дерево срубили недавно, упало оно наискось и уперлось ветвями об уступ террасы. Мы с Жунковским нырнули за крону поверженного карагача. Затаились. Вдоль речки в нашу сторону шли девочки. Савина помахивала портфельчиком. Открыла-закрыла портфельчик ― я вообразил щелчок замка, почувствовал, как зазудилась на кончиках пальцев тоска по неизведанному: с каким удовольствием я подержал бы портфельчик в руках! Девочки не спешили. Савина что-то рассказывала ― толстенькая слушала. Спутницы то и дело останавливались. Внимание рассеивалось, и я успел заметить на стволе дерева скопление мелких мурашей. Насекомые передвигались узкой, казалось, бесконечной колонной; они вязли в водянистой смоле, но упорно шли вперед. Такое впечатление, что смерть дерева нарушила нечто важное, чего они пытались найти в другом месте.

― Красивая, ― произнес я вслух.

― Держите!.. Знаешь, кто она? ― не согласился Жунковский.

Но не договорил, потому что девочки прибавили шагу, вскоре оказались у дерева, в двух-трех шагах от нас. Савина рассказывала о себе, девочках из ее класса; в ее школе, будто бы, учились одни девочки ― мы, затаив дыхание, забыв о затеянной игре, слушали о проделках незнакомых Сталин, Розалин, Светлан...

Савина, в азарте освобождая руки для жестикуляции, передала портфельчик собеседнице, та повертела его в руке, щелкнула замочком.

― Моя тетя живет в Чимкенте, ― сказала толстуха, и голос ее задрожал. ― Там барахла, говорят, пропасть... Попрошу прислать.

Наступила кульминация в игре. Мы с воплями и криками выскочили из-за карагача. Савина вскрикнула, побледнела, судорожно ухватилась за руки подружки.

― Мальчики... вы... ― только и смогла сказать новенькая.

Первой пришла в себя толстушка, она со словами "Шпана... напужали человека до смерти..." набросилась на нас, стала тузить нас портфельчиком. Затем повернулась к подружке, взяла ее за руки, сказала с материнской участливостью:

― Ну, что напужалась? Наши пацаны. Да идем... Провожу...

Девочки завернули за угол глиняного забора. Исчезли, Мы некоторое время стояли, остолбенев, переваривая пережитое. Я присел на ствол дерева, рядом ― Жунковский. За изгородью Рябая давала указание кому-то. Минуту-другую спустя она вышла на улицу с топором в руках, постояла у дерева, размышляя, решительно двинулась к нам и сказала:

― Ну-ка, выметайтесь, красавчики!

Мы поднялись, а Рябая принялась обрубать карагач. Она заключила дерево между ногами, сделала по-мужски взмах и опустила лезвие топора в мякоть дерева, в ветвь, выступавшую из ствола.

Ударила еще и еще...


5

Мы с Жунковским идем к верховью небольшого сая. Задержались у огромного, будто скала, камня, испещренного автографами. Каких только имен и дат мы не увидели на камне! И вот уже перед взором восстает странное шествие. Идут люди. По одному. По двое. С красками в ведерочках, баночках. Подходят к камню и выводят на его теле имена. Кириллицей. Латынью. Арабской вязью. Оставив автографы, исчезают их лица, голоса. И невозможно вспомнить: кто они? Откуда? Зачем? Почему?


Жунковский бегло осмотрел камень, задержал взгляд на именах с ятью на вершине камня, задумался, и мне показалось, что наши мысли совпали. Я подумал о той силе тщеславия, которая гонит человека в горы за много верст, заставляет его с краской в баночке взбираться на верхотуру скалы с единственной целью ― напомнить о себе: "Я... Я есть... Существую... Я..."

Под ногами шуршит гравий. Выбираемся неторопливо на холм, утыканный сплошь плоскими выветрелыми гранитами. Садимся на краешек плиты, блаженно протягиваем ноги. Вновь коротко вспыхивает чувство полета ― покачнулись из стороны в сторону предгорья и остановились. Внизу за пологими увалами сизой вязкости, как островки в водном пространстве, проглядывали коробки домов ― там лежал город. Жунковский протянул пачку сигарет ― я отказался; он взглянул на меня, припоминая что-то. Глаза у него оленьи, круглые, обрамленные тонкими морщинами, с капельками чистого удивления ― как в детстве! В глазах его вот так же светится удивление, настоянное на тревоге: почему дождь? Неужто обложной, на весь день?.. Мы, двое пацанов, пережидаем дождь под крышей ветхого строения, не то загона, не то фермы-зимовки, оставленной без присмотра на лето. В карманах у нас живые трофеи ― зеленые лягушки, отловленные в сазах... А дождь шпарит и шпарит, обращая землю в месиво из глины, торфа, навоза; шпарит и шпарит...


А сейчас нас не покидает чувство полета: мы летим, а внизу в дымке расстилается город...