"Рыцарь и Буржуа" - читать интересную книгу автора (Оссовская Мария)ГЛАВА VII ДЖЕНТЛЬМЕНПрослеживая дальнейшие судьбы рыцарского этоса, мы встречаем образец джентльмена. Трудно указать образец, влияние которого распространялось бы так широко, и притом не только в обществе, где он возник, но и за его пределами, образец равной интеграционной силы, образец, который в такой же степени унифицировал бы общество, преодолевая классовые и национальные барьеры. «Джентльмен, настоящий джентльмен, — писал поклонник и знаток Англии Андре Моруа, — это наиболее привлекательный тип в эволюции млекопитающих». Согласно шутливому замечанию, которое я уже имела случай цитировать, образец джентльмена в качестве экспортного товара больше содействовал престижу Англии, чем экспорт английского угля. Английское общество приняло его в качестве своего так же, как оно приняло наименование улиц и парков в честь аристократов и поправляло иностранцев, недостаточно знакомых с местными обычаями, которые говорили «Ньютон» вместо «сэр Исаак Ньютон». Что можно сказать о происхождении и истории этого образца? Известное двустишие XII столетия: свидетельствует об употреблении слова «джентльмен» для обозначения человека, который не трудится — во всяком случае, руками. В 1400 г., говорится в «Британской энциклопедии», «джентльмен» значило то же самое, что «generosus» (благороднорожденный) и «generosifilus» (сын благороднорожденного), и не связывалось с принадлежностью к определенной группе. Лишь около 1414 г. в судебных реестрах это слово начинает означать определенную социальную категорию — младших сыновей, лишенных наследства в силу обычая единонаследия. Не желая, чтобы их принимали за йоменов или франклинов[149], которых они ставили ниже себя, они именовали себя «джентльменами». В «Буржуазной морали» я писала о стараниях буржуа дать такое определение джентльмена, которое подошло бы к разбогатевшим мещанам. Типичным примером было предпринятое Даниелем Дефо различение между джентльменами по происхождению и джентльменами по воспитанию и образованию. Лишь последние, по его мнению, заслуживают звания джентльмена. Это происходило уже в XVIII веке, когда возросло и значение, и притязания «среднего класса»; но тенденция ставить происхождение позади личных достоинств джентльмена появилась гораздо раньше. Эти достоинства выдвигает на первый план Чосер, происходивший из разбогатевшей бюргерской семьи. Еще раньше мнение, согласно которому благородство определяется исключительно характером, упорно повторяется во Франции. Около 1290 г. Жан де Мён, соавтор «Романа о Розе», обстоятельно доказывал, что благородство зависит от добродетелей человека. Персонифицированная Природа говорит здесь: «Привычно слушать от людей, // Надутых важностью своей, // Что человек, чей знатен род // (Как говорит о нем народ), // По праву самого рожденья // Заслуживает предпочтенья // Пред тем, кто на земле корпит // И, не трудясь, не будет сыт. // По мне же, благороден тот, // Кто добродетелью живет, // А подлым я б назвать могла // Того лишь, чьи дурны дела». «Чтоб благородство сохранить, — читаем мы дальше, — Достойным предков надо быть, // Что славное сыскали имя // В свой век заслугами своими. // Но предки, век окончив свой, // Заслуги унесли с собой, // Оставив лишь богатство детям. // Они ж довольствуются этим // И, кроме этого, у них // Заслуг нет вовсе никаких, // Когда достойными делами // Они не вознесутся сами»[150]. «Роман о Розе»[151] историки литературы относят к мещанской литературе[152], между прочим, на основании характерной для него женофобии, заставляющей вспомнить Гесиода, а также на основании большего, чем это принято у благороднорожденных, уважения к образованности. Женщина, согласно автору, не различает между добром и злом. Поэтому слишком доверять ей не стоит: доверить тайну женщине — значит довериться ее чарам. Что же касается ученых познаний, то духовные особы, утверждает автор романа, скорее способны быть благородными, учтивыми и разумными, чем неученые принцы и короли; ведь из книг они узнают, как надо и как не надо поступать. Следует также с большим почтением относиться к клирикам, которые воспитывают свой ум и стараются практиковать добродетели, описанные в книгах. Однако люди, занимающиеся философией, бедно одеты, обременены долгами и не окружены почтением, хотя они благороднее тех, кто проводит время в охоте на зайцев. Рыцарской традиции такое уважение к учености, вообще говоря, не свойственно. Отношение к труду в этом романе тоже иное. Те, кто желает считаться благородными (la noblesse), должны избегать высокомерия и праздности, блюсти свою честь и вести себя рыцарски. Их занятием должно быть рыцарское ремесло и воспитание умов[153]. В 1531 г. в Англии появляется классическое сочинение Томаса Элиота «Наставник», посвященное Генриху VIII[154]. Оно состоит из двух частей. Часть первая рисует образец человека, претендующего на высокую должность, причем само собой разумеется, что человек этот благородного происхождения, джентльмен. Часть вторая обращена исключительно к государю как блюстителю общественного блага. Нас, разумеется, интересует прежде всего первая часть. В раннем детстве джентльмен должен быть окружен исключительно женщинами, подобранными крайне старательно. На седьмом году жизни мальчик переходит в исключительное ведение мужчины-воспитателя — исключительное, поскольку воспитание наставниками разного пола может ввести в соблазн. Учение следует начинать с латинского языка, которым надо свободно владеть в беседе и на письме; по-гречески же достаточно уметь читать. Автор вполне основательно считает излишним донимать ученика грамматикой. Понимание текста и его красот должно предшествовать грамматическому разбору. Вообще автор против того, чтобы заставлять учиться силком. Лучше прибегать к поощрению, чем грозить наказанием. С четырнадцати лет надлежит изучать риторику, не забывая о приобретении более практических познаний. Речь идет прежде всего об истории с элементами экономики и политики. Знакомство с правом и философией (прежде всего нравственной) венчает дело. В подборе авторов, подлежащих изучению, поражает преобладание античных писателей. Каждое указание иллюстрируется примерами из греческой или римской истории. Для того, кто исследует влияние одних культур на другие, это пересаживание чужеземных деревьев в совершенно иную почву весьма любопытно. Как проводить часы, предназначенные для отдыха? Спать, полагает автор, следует не более 8 часов. Днем свободное время можно посвящать музыке, живописи или ваянию, не отдаваясь, однако, сверх меры этим занятиям. Элиот показывает, как любое движение в танце можно использовать для совершенствования каких-либо качеств. В занятиях спортом надлежит во всем следовать гигиеническим указаниям Галена. Верховая езда, разумеется, необходима. Можно еще заниматься игрой в мяч, плаванием и охотой. Из всех игр самая лучшая — шахматы, игра же в кости — изобретение дьявола. Рассуждая о реализации своей программы воспитания, Элиот не может удержаться от горьких слов. Родители редко следуют ей из-за гордости, скупости и небрежения. Гордость побуждает их относиться к образованности свысока, считать ее уделом низших сословий. Между тем в образованности нет ничего неблагородного, как старается убедить читателя автор. Скупость не? позволяет родителям посылать детей учиться, что же касается домашних учителей, то родители интересуются не их знаниями, а тем, как бы поменьше им заплатить. О выборе повара они заботятся больше: уж о нем-то разузнают все досконально. Общество Элиот представляет себе в виде пирамиды. Ее верхушке посвящена вторая часть его сочинения. Опубликованная четырьмя годами раньше (1531 г.), чем трактат Макиавелли «Государь» (1535 г.), и под тем же заглавием, она посвящена совершенно иной проблематике. Это не советы о том, как удержаться у власти, или о том, что с подданными надо обращаться, как с гусями, ощипывая их так, чтобы они поменьше гоготали. Это — наставления о том, как быть достойным власти и не позволить ей испортить себя настолько, чтобы пренебрегать любовью подданных или ограничивать свободу слова. «Сколько вреда, — замечает Элиот, — проистекало для государей и для их государств по причине ограничения свободы слова» (с. 108). Между правителем и обществом утрачивалась всякая связь, что для правителя плохо кончалось. В образе джентльмена, нарисованном Элиотом, мало внимания уделено его добродетелям; этот пробел можно восполнить, проследив, какие черты античных героев особенно превозносил автор. Советуя брать пример с мужей древности, автор предостерегает от рабского подражания им, что свойственно льстецам. На посмешище выставляли себя почитатели Платона, которые утолщали себе одежду в плечах, чтобы уподобиться широкоплечему философу, или поклонники Александра Македонского, которые поворачивали голову на его манер. Элиот особенно подчеркивает, что своим благородным званием человек обязан своему благородству, а не древности рода, обширным поместьям или изрядным доходам. «Nobility»[155] — другое наименование добродетели. Чем дольше сохраняется она в семье, тем большего восхищения эта семья заслуживает (с. 106). Томас Смит в трактате «Об английском государстве» (1583 г.) делит англичан на четыре разряда: 1) джентльмены; 2) граждане и горожане; 3) йомены, то есть мелкие землевладельцы; 4) ремесленники и крестьяне. В разряд джентльменов входит высшее дворянство (nobilitas major), состоящее из всех членов высшей палаты парламента, от герцогов до баронов, и дворянство не столь высокого звания. Среди последнего в свою очередь следует выделить: а) рыцарей, произведенных в это звание и обладающих правом именоваться «сэр»; b) сквайров, имеющих герб, а также джентльменов из прочих семей, издавна отличающихся богатством или же храбростью. Об этой последней категории автор рассуждает подробнее и приходит в конце концов к выводу, что «тот, кто отправляет государственное правосудие, учится в университете, изучает свободные искусства и, короче говоря, может жить, не трудясь и не занимаясь занятиями, требующими физического труда, кто принимает на себя обязанности джентльмена, отличаясь при этом джентльменским поведением и манерами... тот должен быть назван джентльменом»[156]. Смит не возражает против доступности звания джентльмена: чем больше джентльменов, тем больше людей, принимающих на себя джентльменские обязанности. Джентльмен должен выделяться отвагой и щедростью. Его одежда и доспехи должны соответствовать его положению; от него требуется также большая образованность. «Он должен содержать прислугу, не занятую ничем, кроме обслуживания его особы». Я подчеркиваю эту подробность, потому что она подтверждает характеристику «праздного класса» у Т. Веблена. Но содержание большого штата прислуги не означает праздности: джентльмен обязан безвозмездно отправлять высшие общественные должности; впрочем, об этом уже говорилось. Спор о том, кого можно, а кого нельзя считать джентльменом, продолжался столетиями, и следует упомянуть наиболее известных его участников. Полвека спустя после Т. Смита слово берут писатели Ренессанса, и среди них Генри Пичем. В трактате о совершенном джентльмене[157] он обстоятельно рассматривает, кто может и кто не может быть включен в число джентльменов. В древности, замечает Пичем, людям низкого происхождения случалось достигать почетного положения благодаря личным заслугам. Гораций был сыном флейтиста, Вергилий — сыном гончара. Далее Пичем задается вопросом о том, считать ли внебрачных сыновей благороднорожденными? Ведь нередко они оказывались лучше законных потомков. И еще, можно ли утратить дворянство из-за недостойного поведения? Ответ таков: если можно получить дворянство благодаря добродетели, то можно его лишиться вследствие пороков. Может ли бедность сочетаться с дворянством? Автор отвечает на этот вопрос утвердительно — еще одно свидетельство его демократических склонностей. Затем Пичем приступает к рассмотрению различных занятий с точки зрения их соответствия достоинству джентльмена. Адвокатов и врачей он считает возможным отнести к джентльменам, за исключением хирургов, акушерок и шарлатанов. (Стоит напомнить, что в Англии еще в XIX веке хирургов и дантистов не принимали в обществе из-за того, что они работали руками.) Определенную трудность составляют для Пичема купцы. Ему известны пренебрежительные отзывы древних об этом занятии, например высказывания Аристотеля. С другой стороны, люди не могут найти всего вдоволь в одной лишь своей стране; поэтому, не допуская купцов в круг джентльменов, следует хотя бы признать честного купца благодетелем своей родины. Безусловно исключаются из числа джентльменов все те, кто зарабатывает себе на жизнь: например, художники, актеры, скрипачи, фокусники и т.д. Отсюда не следует, что автор ставит искусство невысоко. Его отношение к живописи — это отношение человека Ренессанса. Искусства (так же, как и наука) занимают в его глазах очень высокое положение. Влияние музыки, полагает он, необычайно благодетельно. Даже укус тарантула можно вылечить с ее помощью. Поэзия «способна грубость обратить в учтивость, развязного сделать благопристойным (...), ненависть преобразить в любовь, трусость в отвагу, словом, управлять любыми нашими страстями, как королева». Образованность Пичем ценит настолько, что хвалит за нее даже женщин. Любую минуту следует использовать для пополнения знаний. Тут надо брать пример с блаженного Августина, у которого даже ночь не пропадала впустую: так как свечи у него не было, он покрыл стену над своим ложем воском, чтобы в темноте записывать мысли, приходившие ему в голову по ночам. Из физических упражнений Пичем рекомендует прежде всего верховую езду, плавание, бег и особенно охоту, которая и поныне остается излюбленным занятием сильных мира сего. Джентльмен должен быть сдержан и заботиться о своей репутации. Без нее даже самые ценные его достоинства теряют блеск, как алмаз без шлифовки. Автор сомневается, можно ли признать джентльменами (здесь он употребляет слово «noble»[158], используемое в его трактате в качестве синонима слова «джентльмен») людей, которые проводят жизнь в стоическом уединении (с. 12). Здесь он перекликается с Т. Элиотом, который готовил джентльмена к отправлению почетных общественных обязанностей. Таким представляли себе джентльмена в обществе, где это понятие появилось; попробуем теперь воспроизвести основные черты образца джентльмена, сохранявшегося до второй мировой войны. Наиболее важным изменением была неуклонная демократизация этого образца; ее можно проследить, знакомясь с определением «джентльмен» в очередных изданиях Большого оксфордского словаря или Британской энциклопедии. В Оксфордском словаре поначалу главным выступает знатное происхождение, генеалогическое древо, право ношения герба. В более поздних определениях подчеркиваются личные достоинства. В последних изданиях слово «джентльмен» лишено какого-либо классового или морального содержания и становится просто вежливой формой обращения или упоминания о человеке. Лектор, начинающий свое выступление сакраментальной фразой: «Леди и джентльмены!», — вовсе не имеет в виду классового положения своих слушателей. Э. Баркер, автор известных работ об английском национальном характере, возводит идеал джентльмена к средневековому рыцарству и итальянскому Ренессансу[159], напрасно забывая о роли человека «по праву гордого» у Аристотеля, роли, которую так сильно подчеркивает Маргарет Гривс[160]. В известных мне характеристиках образцового джентльмена нет уже речи ни о красоте, ни о силе — качествах, столь существенных для рыцаря средневековья. В Англии, где отношение к военным было скорее пренебрежительным, сила значила особенно мало. Что же касается внешности, то джентльмену достаточно было иметь достойный вид. Требования к костюму сегодня одни, а завтра другие, так что можно не считаться с общественным мнением. Ведь тот, у кого перечень предков достаточно длинный, может позволить себе быть не таким, как все. Один из отличительных признаков джентльмена — его речь. Это, конечно, условие само по себе недостаточное, однако необходимое для того, кто хочет считаться джентльменом. Ни в одной стране, кроме Англии, пишет Ч. Крослэнд, нельзя с такой уверенностью определить положение человека в обществе, стоит тому открыть рот[161]. Джентльмен никоим образом не может зарабатывать на жизнь, подчеркивает А. Ливингстон в своей статье «Теория джентльмена», входящей в Энциклопедию социальных наук. Поэтому он должен обладать определенными средствами. Табу ручного труда сохраняется еще в начале XX века. Занятия торговлей — вообще говоря, нежелательные — становятся иногда необходимостью из-за закона о единонаследии. Младшие братья первородных сыновей поселяются в городе и либо непосредственно, либо путем женитьбы на богатой горожанке входят в купеческую среду. Для них допускается также карьера священника. Как говаривал остроумец эпохи доктор Джонсон[162], «благодаря единонаследию в семье был только один глупец» (старшего сына учиться обычно не заставляли: его карьера была и без того обеспечена). Незамужние женщины нередко выполняли обязанности гувернанток, отыгрываясь за свою несложившуюся жизнь на вверенных их опеке детях. Английское общество первых десятилетий XIX века, изображенное в «Ярмарке тщеславия» Теккерея, уже весьма разнородно. Отец Эмилии Седли — состоятельный купец. Баронет Питт Кроули женат на дочери оптового торговца. Что касается физической культуры, то джентльмен, как известно, занимается любительским спортом; в элитарных школах учителей выбирают в значительной мере на основании их спортивных квалификаций, писал Бертран Рассел в своей книге «Воспитание и общественный строй»[163]. И. Тэн развитие спорта в Англии связывал с климатом этой страны. При таком холодном и влажном климате, полагал он, потребность в движении не может не заявлять о себе. Английский джентльмен охотно занимается командными видами спорта. Иначе обстояло дело в Древней Греции, где соперничество атлетов было индивидуальным. На это обращает внимание К. Мангейм, который приписывает командным состязаниям большое значение в воспитании духа гражданственности. Ведь выигрывали или проигрывали не отдельные спортсмены, а команда, и это развивало чувство причастности к коллективу. Однако ощущение причастности к коллективу распространялось только на собственный класс. «Потому что этот юноша — лорд, — писал У. Теккерей, — университет по прошествии двух лет дает ему степень, которой всякий другой добивается семь лет. Ему не нужно сдавать экзамен, потому что он лорд». И дальше: «Несчастливцы, у которых нет кисточек на шапках, называются «стипендиатами», а в Оксфорде — «служителями» (весьма красивое и благородное звание). Различие делается в одежде, ибо они бедны; по этой причине они носят значок бедности и им не дозволяется обедать вместе с их товарищами-студентами»[164]. Постепенная демократизация понятия «джентльмен», о которой мы говорили, была еще далека от ликвидации классовых различий. Законодательство о бедных, пишет Э. Баркер, приучило аристократию смотреть на бедняков как на людей, зависимых от налогоплательщиков. Укреплению социальных барьеров содействовал также пуританизм, веривший, что бедность — это вина. Сопротивляясь любым реформам, так называемые «публичные» школы[165] учили своих воспитанников прежде всего латыни и греческому. Так древние языки вторично стали признаком классовой принадлежности, хотя уже на другой манер. Когда-то рыцарь считал грамотность уделом клириков. Теперь полагалось иметь кое-какие познания в древних языках, чтобы быть причисленным к джентльменам. Согласно Т. Веблену, знание латыни служило доказательством того, что человек мог позволить себе тратить впустую время и деньги; как видим, этот автор относился к классическому образованию не слишком приязненно. Закрытый, привилегированный характер «публичных» школ пробовали защищать, ссылаясь на то, что должны существовать учебные заведения, готовящие к службе на высших постах, а не к определенной профессии, и что «публичные» школы выполняют эту задачу лучше всего. Одним из средств воспитания в этих школах была розга, фактически узаконенная после педагогических реформ известного своей суровостью Т. Арнолда в Рагби[166]. Педагогам, которые этого средства не одобряли, объясняли, что иначе нельзя, ибо человек от природы грешен. Розга должна была внушать воспитаннику добронравие, изгонять порок и приучать мужественно переносить боль. А предоставление совоспитанникам права наказывать розгой приучало их не только руководить, но и подчиняться[167]. Известно, что солидарность однокашников сохранялась и после окончания школы. Воспитанник школы в Итоне или в Хэрроу, придя к власти, раздавал должности своим школьным товарищам. За рамки правящего класса эта солидарность не выходила. Соучеников-стипендиатов те, кто вносил полную плату за обучение, попросту не замечали. Семейная традиция участия в политической жизни позволяла выпускникам привилегированных школ делать карьеру по проторенному пути, причем служба нескольких поколений семьи на общественных должностях значила для ее престижа больше, чем титулы[168]. Финансовая зависимость от отца нередко побуждала сыновей разделять его взгляды. Браки заключались в узком кругу элиты, так что она состояла по большей части из родственников. Это смягчало политические трения. В школах для будущих джентльменов, которых, подобно средневековым рыцарям, воспитывали вне дома, особое значение придавалось хорошим манерам; следует признать, что в этих манерах все чаще появлялись альтруистические элементы. О пренебрежительном отношении джентльмена к интеллектуальным достоинствам немало написано. «Дух «публичных» школ, — писал Б. Рассел, — это дух презрения к интеллигенции научного типа»[169]. У. Теккерей, говоря о некоем баронете, возмущался при одной только мысли о том, что человек, с трудом умеющий читать, человек грубый, которому доступны только «животные чувства», восседает среди высших сановников Англии (речь шла о членстве в палате лордов). Родон Кроули «слыл в городе первейшим и знаменитейшим шалопаем и денди. Бокс, крысиная травля, игра в мяч и езда четверней были тогда в моде у нашей английской аристократии, и он с увлечением занимался всеми этими благородными искусствами»[170]. Ядовитый Свифт в «Путешествиях Гулливера» так описывает воспитание знати: «Молодые ее представители с самого детства воспитываются в праздности и роскоши и, как только им позволяет возраст, сжигают свои силы в обществе распутных женщин, от которых заражаются дурными болезнями; промотав, таким образом, почти все свое состояние, они женятся ради денег на женщинах низкого происхождения, не отличающихся ни красотой, ни здоровьем, которых они ненавидят и презирают: ... слабое, болезненное тело, худоба и землистый цвет лица служат верными признаками благородной крови; здоровое и крепкое сложение считается даже бесчестием для человека знатного, ибо при виде такого здоровяка все тотчас заключают, что его настоящим отцом был конюх или кучер. Недостатки физические находятся в полном соответствии с недостатками умственными и нравственными, так что люди эти представляют собой смесь хандры, тупоумия, невежества, самодурства, чувственности и спеси. И вот без согласия этого блестящего класса не может быть издан, отменен или изменен ни один закон; эти же люди безапелляционно решают все наши имущественные отношения»[171]. Хорошо известно, что пренебрежение к интеллекту сочеталось с упором на воспитание характера. Джентльмену присуще спокойствие и уверенность в себе, отлича ющая независимого человека (divine assurance[172], если воспользоваться словами Веблена о «праздном классе»). Он владеет собой, что важно в деле правления. Он правдив, но говорить правду без надобности не станет. Он доверяет другим и сам вызывает доверие. Поскольку он, возможно, займет видный пост, закон не может наказывать его унизительным образом. В суде он освобождается от принесения присяги. Джентльмен упорен в преодолении трудностей. Он избегает какой-либо аффектации. Его отличает немногословность и недоверие к слишком эмоциональным оценкам. «Неплохо» — такова его высшая похвала. Тактичность, выполнение взятых на себя обязательств, готовность прийти на помощь — вот что еще отличает его. А. Ливингстон, рисуя обобщенный образец джентльмена, подчеркивает элемент соперничества, стремление отличиться — противоположность смирения. Идеал джентльмена — не добродетель, но честь, писал некогда Монтескье. Все, что приносит почет, признается здесь добродетелью. Как видим, этот комплекс норм вовсе не христианский, хотя иногда, как, например, у Дж. Мильтона или Т. Арнолда, подвергается христианизации. Скорее тут вспоминается человек «по праву гордый» у Аристотеля. Рассуждения о «правилах игры» редко касались вооруженной борьбы. Связано это с отношением англичан к армии и военной службе. «... Та красивая пестрая ливрея, которая у нас обозначает принадлежность к привилегированному военному сословию, — писал Генрих Гейне, — отнюдь не является в Англии знаком отличия; как актер после представления смывает грим, так и английский офицер, отбыв часы службы, спешит освободиться от своего красного мундира и в простом сюртуке становится вновь джентльменом»[173]. Итак, в стране, где рыцарское наследие почиталось, профессия военного была не в самом большом почете. Иным было положение гвардейцев: те пользовались уважением и включались в элиту. Поскольку джентльмен действует в обстановке соперничества, для него особенно важны принятые в этом соперничестве «правила честной игры». Они, как известно, запрещают пользоваться слабостью противника, бить в спорах по его заведомо уязвимым местам. Джентльмен считает ниже своего достоинства удить рыбу на закате солнца или стрелять в сидящую птицу: слишком уж это легкая добыча. «Я не ловлю щук, — говорит полковник Брэмбл в повести А. Моруа «Молчаливый полковник Брэмбл», — потому что это не по-джентльменски. Проглотив крючок, она сдается сразу, не то что лосось: тот борется до конца, даже тогда, когда борьба уже совершенно безнадежна. С экземпляром в тридцать фунтов приходится повозиться часа два. Вот это борьба!»[174] «Презирать опасность, — пишет все тот же Моруа, — сопротивляться натиску — это в глазах англичан даже не проявление мужества. Это признак хорошего воспитания. О маленьком бульдоге, который не уступает огромному псу, совершенно серьезно говорят: вот джентльмен!» Приведенные нами характеристики джентльмена выступали в двух видах. Иногда это были постулаты, а образец носил нормативный характер. В других случаях мы имели дело скорее с констатацией обычного понимания этого термина. Не редкость и различного рода сочетания этих двух элементов. В качестве примера нормативного образца можно привести цитату из статьи Р. Стала, опубликованной в 1713 г. в известной газете «Гардиан». «Под совершенным джентльменом, — писал Стил, — мы понимаем человека, который способен одинаково хорошо служить обществу и охранять его интересы, а также быть его украшением. Размышляя о качествах, свойственных духовному складу джентльмена, я полагаю, что ему присуще такое достоинство и такое величие, какими только может обладать человек. К этому я бы добавил ясный ум, свободный от предубеждений, и обширные познания. Размышляя о сердце джентльмена, я вижу его человеком, который стоит на своем, свободен от неумеренных страстей, чувствителен, полон сочувствия и доброжелательности»[175]. Что же касается его манер, то джентльмен, по мнению Стала, должен быть человеком скромным, но не приниженным, искренним, но без панибратства, готовым помочь, но не угодливым, невозмутимым и неунывающим. В изображении Стала джентльмен был явно образом, который хотелось бы видеть, а не объяснением того, в каком смысле употребляют слово «джентльмен» современники. Но то, что от джентльмена требовались обширные познания и чувствительное сердце, не было лишь выражением личных вкусов Стила; как мы помним, век Просвещения обращался к Новому завету, если речь шла о высокой оценке «мягких» добродетелей. «По праву гордый» у Аристотеля был этим добродетелям чужд. Объяснение, что значит «джентльмен» в обычном словоупотреблении, мы находим, например, у Дж. С. Милля. Сначала, пишет он в «Системе логики», слово «джентльмен» означало человека из «хорошей семьи». Со временем «оно постепенно стало означать все те качества или побочные обстоятельства, которые обычно находили у людей этого ранга». Поэтому в одном из своих обиходных значений это слово означает «всякого, кто живет, не трудясь», в другом — «человека, не занимающегося физическим трудом»[176]. Свободное распоряжение своим временем входит непременной составной частью в понятие джентльмена наряду со стремлением избежать клейма профессионализма. Об этой черте джентльмена упоминают постоянно, хотя далеко не всегда с одобрением. Об актуальности этой проблемы свидетельствует, например, статья Дж. О. Уисдома «Социальная патология Великобритании», опубликованная в 1966 г. в еженедельнике «Лиснер»[177]. Ее автор, профессор философии Лондонского университета, пишет о различии между любителем и профессионалом. Джентльмену он приписывает способность к импровизации, позволяющую ему разыграть любую ситуацию без участия экспертов. Этому различию соответствует различие между характером и интеллектом. Чрезмерный интеллект не слишком идет джентльмену, поскольку отдает экспертизой. Но это различие не абсолютно. Джентльмен может позволить себе совершенствоваться в сочинении стихов на древнегреческом, потому что это занятие не профессия в собственном смысле слова. В свою очередь каждый специалист может в любую минуту стать любителем, столкнувшись с совершенно новой ситуацией. Граница, таким образом, прочерчена не вполне отчетливо. Автор статьи хотел бы стереть ее совершенно, а вместе с ней и деление на граждан первого и второго сорта. Культ любительства — как выясняется, все еще существующий — грозит в любую минуту обернуться культом некомпетентности. Англия, по мнению автора, страдает от глубоко укоренившегося комплекса джентльмена-любителя. (Хорошо известно, сколь многим обязана Англия ученым-любителям. Классическим примером такого ученого может служить лорд Тентемаунт — персонаж романа О. Хаксли «Контрапункт», прообразом которого был Т. Хаксли, дед писателя.) Представление о джентльмене было одной из высших ценностей, которые должны охраняться свято. Между тем вторая мировая война заставила многое пересмотреть в этом образце. Упало значение ритуального элемента, игравшего некогда важную роль в образе джентльмена. Колонии стали доминионами. Все это подорвало уверенность англичан в себе и выбило их из седла. И все же англичанин, утратив былое доверие к образцу джентльмена, не примирился с образцом профессионала. Однако, считает автор, не следует забывать, что образец джентльмена сложен по своему составу, и от некоторых его составляющих нет нужды отрекаться. Джентльмен придерживается определенного кодекса приличий в повседневной жизни, определенного этикета, определенных норм вкуса. В прошлом джентльмены сумели изменить стиль своей жизни: им пришлось примириться со службой ради заработка. Они сделали этот важный шаг, согласившись на связанные с ним жертвы вместо того, чтобы по-прежнему видеть в деньгах нечто принадлежащее им по праву. Если они смогли решиться на это, то почему бы им не примириться со специализацией, которая, хотя и не слишком соответствует достоинству джентльмена, является, однако, условием профессиональной компетентности. Большие перемены, за которые ратует автор, уже дают о себе знать. Недавно мы прочитали, что королева Елизавета даровала титул лорда профессиональному актеру Лоуренсу Оливье, и тот, выполнив все обязательные ритуалы, стал заседать в палате лордов, не собираясь заканчивать свою карьеру актера-профессионала. Еще раньше профессиональный фотограф получил руку сестры королевы. Мы говорили о некоторых вариантах образца джентльмена, различие между которыми было особенно заметно тогда, когда определение носило скорее декларативный характер, чем эмпирический. «Тому, кто хотел бы применить науку о языке в области истории, — писал Токвиль, — следовало бы проследить во времени и пространстве судьбы слова «джентльмен», происходящего от нашего слова «gentilhomme». Вы увидите, что в Англии это значение расширяется по мере того, как выравниваются условия жизни. В каждом следующем столетии это слово применяют к людям, стоящим немного ниже на социальной лестнице. Во Франции слово «gentilhomme» всегда оставалось тесно связанным со своим первоначальным значением. Без изменений сохранилось слово, обозначавшее членов касты, поскольку сохранилась сама каста, отгородившаяся от всех остальных так, как никогда прежде»[178]. Особенно заметные изменения (как в лозунгах, так и в реальной жизни) претерпело понятие джентльмена эпохи Реставрации в викторианскую эпоху. Аристократия вигов XVIII века была, по мнению историков, единственной в своем роде. Ее специфическое искусство наслаждаться жизнью верно воспроизводится в книге Дэвида Сесила «Молодой Мельбурн». Это история дипломатической карьеры маркиза У. Мельбурна (1779-1848). «Аристократия вигов, — пишет автор, — была единственным в своем роде созданием английской цивилизации. То был класс, связанный с деревней, а не с городом, правящий класс, находившийся в постоянной оппозиции к королю. Класс этот в полном объеме вкушал все блага «пиршественной» культуры. Десятки спален в просторных и удобных, хотя и не слишком роскошно обставленных поместьях позволяли принимать множество знатных гостей. Нередко на ночь оставалось несколько десятков человек, причем следует помнить, что каждый из них приезжал со своим слугой»[179]. В 1841 г., по подсчетам И. Тэна, в Англии было 16 миллионов жителей, в том числе один миллион прислуги. Общественное мнение не покушалось на свободу любовных связей. Разводы не одобрялись, но у матери будущего дипломата было множество любовников, а дети от разных отцов воспитывались под одной крышей, и это никого не смущало, даже мужа. Детей в знатных семьях было много, и при господствующей эндогамии трудно было избежать упреков в непотизме: ведь каждый приходился каждому родственником или свойственником. Внебрачные связи обходились без трагедий. Мать маркиза поддерживала добрые отношения с бывшими своими любовниками, ведь те могли помочь карьере ее детей. Пиршества с обильными возлияниями перемежались охотой и азартными играми. Этот стиль жизни влиял и на «средний класс». Как писал Дж. Тревельян, «от сотворения мира не было людей, которые наслаждались бы всевозможными радостями жизни с такой страстью, как английский средний класс той эпохи. Эта «пиршественная культура» была возможна благодаря огромному штату прислуги». По оценке Тэна, скромной семье из трех человек требовалось по меньшей мере семь человек прислуги и три лошади. Лошадь была непременным атрибутом знати. Она отличала правящего от управляемых, была символом сановности, позволяла смотреть на других сверху вниз. Джентльмену непросто было примириться с плебейскими средствами передвижения. Если ему приходилось ехать железной дорогой, он требовал специального поезда. Одна из глав книги известного датского языковеда К. Нюропа «Лингвистика и история нравов»[180] посвящена ответу на вопрос, что такое джентльмен. Слово «джентльмен», отмечает автор, привилось, кроме Англии, лишь в некоторых странах: как видно, оно заполняло какой-то пробел в системе понятий данного языка. Так, мы встречаем его в Дании и других странах европейского Севера, где оно вошло в употребление в XIX веке. На Юге Европы придворная культура, к которой восходит понятие джентльмена, сформировалась раньше всего, и сходные личностные образцы нашли там свое выражение в таких понятиях, как «galantuomo» в Италии, «caballero» в Испании или «honnête homme» во Франции[181]. Ввиду особой роли Франции в средневековье ее лексика перенималась прежде всего. Но в начале XIX века термин «джентльмен» появляется во французской литературе и попадает в словарь Лярусса. Для обозначения соглашения, основанного на доверии, широко используется термин «джентльменское соглашение» (gentleman agreement), хотя у итальянцев есть близкая по смыслу поговорка: «Fragalantuominibasta la parola»[182]. По мнению Нюропа, во Франции понятие «джентльмен» не пустило глубоких корней, что, как иногда полагают, объясняется иным духовным складом французов. Англичанина с детства приучали заниматься общественными делами. Воспитывался он не при дворе, ареной его деятельности также был не двор, а парламент. «Палата общин, — писал Ст. Рыхлиньский, — до 1867 г. была аристократическим клубом. После парламентской реформы 1832 г. 489 из 652 ее членов были землевладельцами. В 1905 г. 51% членов палаты общин были выпускниками элитарных школ. В 1906-1916 гг. 70% министров составляли выпускники Оксфорда или Кембриджа. Английская аристократия владела обширными и процветающими поместьями. Она была богата и не зависела от милостей короля. В то время как годовое жалованье учителя составляло 75 фунтов стерлингов, доход двух с половиной тысяч помещиков превышал 3000 фунтов в год»[183]. Сравнивая французского «жантильома» с английским джентльменом, И. Тэн писал: «Дворянин (gentilhomme) пробуждает мысли об изяществе, утонченности, такте, любезной учтивости, щепетильной чести, воинственной осанке, расточительной щедрости, блестящей храбрости», между тем как джентльмена характеризуют «независимое состояние, богатое жилище, внешний блеск, привычка роскоши и довольства... либеральное воспитание, путешествия, образование, хорошие манеры, знание света». «Для англичанина джентльмен — истинно благородный человек, достойный повелевать, честный, бескорыстный, способный подвергаться опасностям и даже пожертвовать собою для тех, которыми он управляет; это не только честный человек, но и человек совестливый... Прибавьте еще чисто английские черты: самообладание, постоянное хладнокровие, твердость в несчастьи, естественную серьезность, достойное обращение, отсутствие всякой аффектации или хвастовства»[184]. Англичанин, полагает Тэн, служит опорой своему правительству; француз свое правительство в лучшем случае терпит. Англичанин достаточно гибок, чтобы примириться с новой ролью, отведенной ему общественными преобразованиями; французский «жантильом» — скорее бесполезное украшение. Раз уж мы рассматриваем различные оттенки понятия «джентльмен», стоит вспомнить о книге Ч. Л. Бэрбера «Понятие чести в английской драме 1591-1700 гг.»[185]. Различия в понимании слова «честь» исследуются здесь методом анализа содержания пьес. Правда, центральная тема исследования — понятие чести, а не понятие джентльмена, однако категория «люди чести» совпадает с категорией джентльменов. В XVI веке, пишет Бэрбер, понятие чести сочетается в Англии со специфически джентльменским кодексом поведения. В XVII веке честь считается исключительным достоянием высшего класса, прерогативой дворянства. Словом «джентри» автор обозначает также всех титулованных особ, вплоть до короля. Ниже расположен слой, который автор называет «заурядным джентри» (ordinarygentry). Слово «честь» употребляется в различных значениях, среди которых особое внимание уделяется трем. В первом из них честью наделен тот, кто пользуется признанием, уважением, почетом, славой. Это значение слова «честь» автор обозначает символом R (reputation [Репутация Обнаруженные в текстах нормы автор делит на две группы: нормы, противоречащие заповедям христианства, и нормы, не расходящиеся с его требованиями. Начнем с первых. «Человек чести» особенно чувствителен к обидам. В любви он не терпит соперников, а если соперник появится, следует прибегнуть к дуэли. Он не может позволить перехитрить себя, если это наносит ущерб его репутации. Его долг — настаивать на своих правах и оберегать свое положение в обществе. Жить он должен в соответствии со своим положением, то есть на широкую ногу. Ему не пристало подчиняться чужой воле. Он не должен жениться на женщине более низкого звания, а также делать что-либо, связанное с услужением. Он теряет честь, если его жена или кто-либо из родственников отличаются дурным поведением. Если он обручился, то не может отказаться от своего обязательства. Соблазнять жену друга запрещено. С дамами «человек чести» учтив и заботится об их репутации. Он не вызывает на дуэль человека, по отношению к которому имеет какие-нибудь обязательства; сначала он должен освободиться от них. На войне он сражается с соблюдением правил войны: не начинает военных действий без объявления войны, отличает гражданское население от тех, кто носит оружие, не убегает из плена, не соглашается на позорную смерть, но кончает жизнь самоубийством, если нет другого способа спасти честь. К требованиям, которые церковь могла бы одобрить, относятся: уплата долгов, правдивость, исполнение обещаний, лояльность по отношению к законным властям, отказ от обмана, взяток, грабежа, насилия, вероломства, убийства. Отвага в бою, как обычно, — источник чести, а трусость означает ее утрату. В хронологических рамках, указанных в заглавии книги, автор констатирует все большую частоту символа Автор, хотя и применяет анализ содержания, совершенно сознательно не ссылается на него. Не знаю, намного ли повышает научное значение этой работы кропотливое сложение цифр и вычисление процентов. Ясно лишь, что результат не соответствует затраченным усилиям. Преображение джентльмена XVIII столетия в викторианского джентльмена — одно из любопытнейших явлений в истории нравов. Королева Виктория не сразу стала непримиримой пуританкой. Взойдя на престол, она поначалу находилась под влиянием лорда Мельбурна, который воспитывал ее в духе прошедшего столетия. Тогда она любила развлечения и могла танцевать ночь напролет. Все это изменилось после ее замужества. Муж королевы принц Альберт принес с собой немецкие идеалы. Был он человеком солидным, обязательным, в эротике сдержанным, находил удовольствие в жизни трудолюбивой и размеренной. Он не любил английскую аристократию, а она отвечала ему тем же. Под его влиянием образ жизни двора совершенно переменился. «От восемнадцатого столетия, — пишет Л. Стрэчи, — не осталось и следа; цинизм и интеллектуальная утонченность развеялись в прах; победили идеалы долга, трудолюбия, добропорядочности и домашнего очага»[187]. На протяжении пятидесяти с лишним лет ни одна разведенная дама не могла показаться при дворе. После смерти принца Альберта пуританизм королевы-вдовы только усилился. Виктория осуждала и тех женщин, которые, овдовев, выходили замуж вторично. Курение запрещалось. Ни под каким видом не позволялось носить усы без бороды. Сказать что-нибудь, в чем можно было усмотреть хотя бы тень неприличия, значило погубить себя навсегда. Непунктуальность особенно осуждалась королевой. Эмансипация женщин возмущала ее. Их притязания на право голоса королева находила несовместимыми с достоинством и нежными чувствами женщины. Она писала редактору «Тайме», советуя ему почаще публиковать статьи о том, какие опасные и дурные последствия может повлечь за собой фатальное легкомыслие и фривольность высших классов. К людям из «среднего класса» Виктория относилась иначе, чем знать. «Им по сердцу была супружеская любовь, — пишет Стрэчи, — им по сердцу было супружество, в котором королевскому великолепию сопутствовала добродетель и в котором они видели, словно отраженный в ослепительно блестящем зеркале, идеал своей собственной жизни. Их собственное существование, пусть не такое заметное и более скромное, но все же приятное и похожее на существование королевской семьи, казалось ценнее и содержательнее... Поистине то был образцовый двор»[188]. Королева Виктория не позволяла играть в кости, в карты и любые другие игры по воскресеньям. Посещение церкви было обязательным. Как видим, не только мелкая буржуазия служила опорой пуританизма. Строгость нравов викторианской Англии нередко считают защитной реакцией на Великую французскую революцию. Однако аристократы, имевшие больше всего оснований бояться за свою голову, были далеки от пуританизма. Узаконенный принцом Альбертом ригоризм был им не по душе. Принц никогда не пользовался популярностью у знати. Изменение образца джентльмена во времени — не единственная причина существования различных его разновидностей. Титулованное дворянство, нетитулованное дворянство, провинциальное джентри — все они считали себя наследниками рыцарских традиций, но говорили часто разными голосами. Цитировавшийся уже Т. Смит различал высшее дворянство и дворянство пониже рангом (nobilitas major и nobilitas minor). Первый из этих разрядов составляли титулованные особы, от герцогов до баронов. Г. Филдинг, высмеивая иерархическую структуру общества, находил ее даже в области мелких услуг. Низший слуга чистит платье камердинера, камердинер прислуживает дворянину, дворянин милорду, тот фавориту, а фаворит королю. Отличать высшее дворянство от заурядного тем более необходимо, что между ними нередко существовал антагонизм, хотя вместе они и составляли привилегированное сословие. Этот антагонизм показан, например, в романах Г. Филдинга. Я уже имела случай говорить о нем в своей книге «Этическая мысль английского Просвещения». «Терпеть не могу этих лордов! — говорит сквайр Вестерн в романе «История Тома Джонса, найденыша». — Блюдолизы придворные, ганноверцы! Не желаю иметь с ними никакого дела!»[189]. Их дружеские собрания, читаем мы у того же Филдинга, — это галдеж, ссоры, пьянство и блевание. В лучшем случае они смертельно скучны: ведь этому обществу неведомо разнообразие, проистекающее из разнообразия профессий, коль скоро владение какой-либо профессией исключалось. В аристократках столько аффектации и манерности, что для характера места почти не остается. Светский человек — это человек, который живет на этом свете так, чтобы получать максимум удовольствий, будучи глубоко убежден, что кроме этого никакого другого света нет. В светском обществе чувства при заключении браков не берутся в расчет; не удивительно, что брачные узы непрочны. Супружеская любовь служит предметом насмешек. На смену освобождению девиц из-под власти драконов пришло освобождение дам из-под власти якобы дурно обращающихся с ними мужей. Часто высказывая свое недоброжелательное отношение к великосветскому обществу, Филдинг обнаруживает большую привязанность к дворянству. Уже по наружности его любимого героя Тома можно понять, что перед нами не первый встречный. Автор не допустил бы, чтобы его обожаемая Софи (прототипом которой, возможно, была умершая жена писателя) вышла замуж за какого-нибудь найденыша. Поэтому найденыш оказывается благородных кровей, а это важнее, чем то, что рожден он вне брака. В то время как Филдинг, происходивший из обедневшего дворянства, не упускал случая покритиковать аристократию и своего положительного героя брал не из ее среды, его ровесник и антагонист, скромный печатник С. Ричардсон преклонялся перед аристократией и своих героев помещал в ее кругу, обнаруживая (что ему нередко вменялось в вину) свое полное незнание предмета. Хотя рассмотрение польской аристократии не входит в мою программу, не могу не привести здесь мнение С. Жеромского по интересующему нас вопросу. «Я узнал аристократию, — пишет Жеромский в своем «Дневнике», — родовитую, национальную. Теперь наконец я знаю, что это такое. Аристократ остается собой лишь в обществе другого аристократа... В беседе с демократом аристократ — нечто неопределенное. Нет ничего более похожего на иезуитизм, чем аристократизм». Но о героине повести «Верная река» Саломее Жеромский писал: «Тон общества и отношения между мужчинами и женщинами в нездольской усадьбе не отличались изысканностью. Это была жизнь шляхты состоятельной, но без особого светского лоска... Лишь в обществе князя Одровонжа она узнала иное — удивительную мягкость обращения, учтивость, чистоту, сдержанность в словах»[190]. «А во мне разве нет безумной горячки вельможества, — спрашивает Жеромский в своем «Дневнике», — хотя она смешна мне во всех своих формах... и хотя я честно борюсь за идеалы равенства, за то, чтобы цивилизация стала достоянием всех или перестала существовать, раз уж ей суждено остаться уделом лишь некоторых»[191]. Бой-Желеньский, размышляя о Прусте, пытался объяснить эту привязанность к аристократии, в которой он видел нечто большее, чем просто снобизм. Аристократия представится нам в ином свете, если, подобно Прусту, взглянуть на нее с поэтической стороны. Очарование старинных имен, полагает Бой-Желеньский, действует на нас так же, как очарование старинных церквей, картин, усадеб и городов; оно пробуждает нашу фантазию и уводит в эпохи, давно минувшие. Пруст, пока не разочаровался в этих живых обломках прошлого, видел в них существ какой-то особой, редкой породы, покорявших изяществом наружности, гармоничностью форм, художественной культурой, наконец, роскошью. «Позже, по мере взросления, герой Пруста переживает разочарование: вместо всех этих чудес он обнаруживает духовную пустоту и высокомерие, под утонченными формами — толстокожее хамство»[192]. Аристократические сантименты дают о себе знать даже в социалистической Польше, коль скоро радиопостановки по «Прокаженной»[193] и ее экранизация имели такой громадный успех, а перепечатанный на машинке экземпляр книги стоил немалых денег. Роман Томази ди Лампедуза «Леопард», повествующий об упадке сицилийской аристократии, так же как и снятый по нему фильм, вызывал живое сочувствие к главному герою романа дону Фабрицио. Жеромский, несмотря на свою критику аристократии, остается под впечатлением ее достоинств. Этого впечатления не может поколебать даже финансовая необязательность знати, полностью соответствующая ее стереотипу. «Из Олесницы я выехал во вторник утром. Папенька 3. не заплатил мне за подготовку Хенюся, который поступил-таки в гимназию; и расходов на дорогу не возместил. Надул меня папенька!»[194] «Тот, кто решил бы сегодня составить список магнатов (seigneurs), — писал Ш. Дюкло в 1751 г., — знал бы, с кого начать, но не знал бы, кем кончить. В конце концов он дошел бы до мещанства, не заметив какого-либо резкого перехода»[195]. Токвиль выводил понятие аристократии из факта завоевания. Подчинив своему мечу определенную область, победители селились в ней на правах элиты и становились дворянством, а побежденные — крепостными. Победители требовали для себя всевозможных привилегий: привилегии власти, привилегий в суде[196]. Примером может служить английская аристократия, которая боролась за то, чтобы подлежать исключительно суду пэров и от которой не требовали принесения присяги при даче свидетельских показаний. Что касается привилегии власти, то до первой мировой войны, пишет Б. Тачмен, ведущая роль аристократии представлялась столь же естественной, как то, что бобры строят плотины[197]. «Военное призвание — самое важное, самое подходящее и единственное призвание французского дворянства, — писал Монтень. — Весьма возможно, что первой добродетелью, появившейся среди людей и давшей одним из них превосходство над другими, и была именно эта самая добродетель, с помощью которой более сильные и более храбрые приобретали власть над более слабыми и заняли особое положение: с тех пор за ними сохранилась эта честь и название»[198]. Поскольку мечом добывались земли, которые затем делились между завоевателями, земельная собственность стала необходимым условием принадлежности к аристократии. Деньги, конечно, тоже играли роль. «Генеалогия в девятнадцатом веке — просто вздор, — говорит герой романа У. Фолкнера Джон Сарторис. — Особенно в Америке, где важно лишь то, что человек сумел захватить и удержать, и где у всех нас общие предки, а единственное место, откуда мы можем с некоторой уверенностью вести свое происхождение, — это Олд Бейли»[199] (речь идет об известной английской тюрьме[200], из которой преступников отправляли в Виргинию). Картины такой высылки запечатлены во многих английских романах XVIII века, а еще раньше — в дневнике Сэмюэла Пипса. Заключенных вывозили до тех пор, пока этому не положили конец протесты властей Виргинии против ее облагодетельствования такими подданными[201]. А ведь считалось, что именно из Виргинии происходит американская аристократия. Дополнительным условием принадлежности к аристократии в Англии постепенно становится роскошный образ жизни, условием которого было богатство. Это оказалось важнее, чем титулы, упавшие в цене из-за продажности геральдических контор. Упоминавшийся выше Ш. Дюкло пишет о допущении в аристократические салоны знаменитостей. Это возмущало его английского современника лорда Честерфилда, утверждавшего, что общество, состоящее из ученых людей, не может считаться хорошим обществом, а того, кто знается с такими людьми, могут, чего доброго, причислить к профессионалам. Я ценю таких ученых, как Декарт или Ньютон, писал Честерфилд сыну, однако предпочитаю общество светских людей. У Пруста известные художники и ученые, особенно после первой мировой войны, получают доступ в сферы, именуемые «светом» или «большим светом». «Вопрос о границах этого света, — писал Т. Бой-Желеньский, — о том, кто принадлежит к нему и какое место в нем занимает, порождает здесь настоящую «биржу достоинств», которые то растут в цене, то обесцениваются, подчиняясь невидимым глазу колебаниям, процессам и правилам»[202]. Дама эпохи Пруста знает: ничто не поднимает так престиж ее салона, как присутствие знаменитостей, которых она показывает знатным гостям, словно экзотических зверушек. Этот снобизм не был исключительной принадлежностью французского большого света; с ним, как известно, боролся в Англии Теккерей. Не был он также исключительной принадлежностью аристократии. По мнению Бой-Желеньского, в мещанской среде иерархия была еще произвольнее, еще комичнее, чем в высших сферах, а роль снобизма в создании репутации людей искусства была огромной. Любопытной иллюстрацией аристократического стиля жизни конца XIX века служит описание жизни семейства Расселов в «Автобиографии» Бертрана Рассела. Мать Бертрана наняла гувернера для своего старшего сына. У гувернера была чахотка в последней стадии, и родители Бертрана сочли, что потомства он иметь не может. Но это, полагали они, еще не причина, чтобы обречь его на целибат. И вот мать Бертрана, при поддержке мужа, признала правильным допустить гувернера к своему ложу, хотя, можно думать, особого удовольствия от этого не получала. Отец Бертрана был другом Дж. Ст. Милля и не колеблясь проводил в жизнь то, в чем его убедила теория. Бабушка Бертрана была пуританкой, но семидесяти лет от роду вступила в секту унитариев, наиболее близкую к агностицизму. Она любила читать и знала три языка. Ее смелость, общественный темперамент, пренебрежение к условностям и мнению большинства оказали на внука влияние, за которое он был ей благодарен. Те, кто указывает на плавность перехода от титулованной знати к разбогатевшим буржуа, правы; однако нельзя не отметить различий между разными странами, различий, которые ограничивают применимость суждений о дворянской элите и требуют точно указывать, о ком именно идет речь. Так, например, если в Англии или Польше дворянству приписывают недостаточную образованность, то этот упрек обычно не относится к аристократии. В ее библиотеках хранились не только мемуары, описания путешествий или охот. Частные художественные коллекции, обогатившие не один музей, были нередко чем-то большим, нежели аристократическим снобизмом или выгодным помещением капитала. Свидетельством заботы об интеллектуальном развитии в Англии — стране, где власть особенно долго оставалась в руках элиты, — были многочисленные пожертвования на университеты. Аристократия отличалась от массы дворянства своим космополитизмом: браки заключались в своем кругу, но не обязательно в своей стране. Имея титул, можно быть не таким, как все; и английский аристократ, по свидетельству самых разных авторов, позволял себе эксцентричность. Важно было только одно: чтобы отклонения от общественных норм не давали пищу для злорадства низших классов. «За принцев никогда нельзя ручаться, — читаем мы у Пруста. — ... Бывает и так, что самые из них кичливые, те, что особенно любят почести... меньше всего считаются с общественным мнением, даже если оно вполне справедливо»[203]. Очень много написано о том, чем объяснить столь большие различия между английским и французским этосом, сохранявшиеся несмотря на многовековые культурные контакты. Об этом интересно писал И. Тэн, а также Токвиль. Тэн склонен был подчеркивать роль английского климата, мало, по его мнению, подходящего для выработки гедонистического отношения к жизни. Холод и дождь — враги, с которыми приходится постоянно бороться. В этих условиях в человеке развиваются стойкость и чувство долга, тогда как француз руководствуется скорее принципом чести. Английский климат требует движения мускулов; отсюда та роль, которую играет в этой стране спорт. Тэн на вполне современный манер, путем анализа содержания популярного еженедельника «Панч» выявляет ряд различий между обеими странами. И выбор тем, и отношение к ним в «Панче» иные, чем во французских юмористических журналах; взять хотя бы роль супружеского треугольника во французских шутках и отсутствие этой темы в английских[204]. В наше время к этой теме обратился Пьер Данинос в своей остроумной книге «Записки майора Томпсона»[205], изданной в Париже в 1954 г. Речь здесь идет о представлении обоих народов об этикете, то есть о кодексе норм, по видимости маловажных, но, в сущности, для морали не безразличных. Француз в разговоре жестикулирует, за едой не умолкает, целуется на людях, заговаривает с незнакомыми, пользуется за столом зубочисткой, по праздникам бездельничает, ест с видимым удовольствием, не извиняется, неправильно набрав номер по телефону, прощаясь, долго разговаривает в дверях, не соблюдает очереди, судачит о знакомых в обществе, преувеличивает размеры несчастья (тогда как англичанин сводит все к пустяку), говорит о преступлении до вынесения приговора, хранит родину в сердце, но капитал — за границей. В 1954 г. Бертран Рассел так выразил свое отношение к наследию рыцарской этики: «Вера в принцип личной чести, хотя последствия ее бывали нередко абсурдны, а временами — трагичны, имеет за собой серьезные заслуги, и ее упадок отнюдь не является чистым приобретением... Если освободить понятие чести от аристократической спеси и склонности к насилию, то в нем останется нечто такое, что помогает человеку сохранять порядочность и распространять принцип взаимного доверия в общественных отношениях. Я не хотел бы, чтобы это наследие рыцарского века было совершенно утрачено»[206]. Поэтому нас не может удивить одобрение Расселом важнейших и для Конрада ценностей, хотя их жизненные установки, казалось бы, далеки друг от друга. «Важным событием для меня, — писал Рассел, — стало начало дружбы с Джозефом Конрадом... Уже давно я был почитателем его книг, но не решался познакомиться с ним без чьего-либо посредничества. Я поехал к нему — он жил близ Эшфорда в Кенте — в состоянии несколько тревожного ожидания. Первым моим впечатлением было удивление. Он говорил по-английски с заметным иностранным акцентом, и в его поведении ничто не напоминало о море. Он был польским джентльменом-аристократом до кончиков ногтей... Он был — в чем может удостовериться каждый, прочитав его книги, — крайне ригористическим моралистом и не сочувствовал революционерам. Наши мнения обычно не совпадали, но в чем-то чрезвычайно существенном мы были исключительно единодушны... В нашей публичной деятельности мы были почти чужими, но нас роднила некая общая точка зрения на человеческую жизнь и предназначение человека, и это с самого начала связывало нас особенно сильно»[207]. Схожим было отношение Конрада к Расселу. В письме к Расселу он выражал «глубокое, полное удивления чувство, которое — даже если бы нам не довелось встретиться и если бы Вы назавтра забыли о моем существовании — останется неизменным usque ad finem[208]»[209]. Спустя много лет, уже после смерти Конрада, Рассел писал: «Память о Конраде, похоже, понемногу стирается, но его мощное и страстное благородство сияет в моих воспоминаниях, словно звезда, видимая со дна колодца. Я хотел бы, чтобы этот свет сиял для других так же, как он сиял для меня». |
||
|