"Измена, или Ты у меня одна" - читать интересную книгу автора (Петухов Юрий)

Глава четвертая ИСПЫТАНИЯ

Борька пришел к назначенному месту на полчаса раньше срока и сидел теперь на лавочке, покуривая, поглядывая вверх — на кружево листьев над головой.

Ему не было скучно, казалось, что так можно просидеть целую жизнь, вдалеке ото всех, наедине со своими мыслями. Тем более что мысли были радостные.

Олину записку он сохранил — она лежала во внутреннем кармане гимнастерки. Тон этой записки Борьку не тревожил. Да и что особого могло случиться? Нет, он ждал от встречи приятного и не торопил времени, наслаждаясь этим ожиданием.

Ветер менял узор, сотканный из листьев, вместе с тем меняя и узор солнечных бликов на песке, под ногами. И этот природный танец завораживающе действовал на Черецкого. Не часто ему выпадало посидеть вот так спокойно, никуда не спеша, не отвлекаясь поминутно.

Потому блаженное созерцание красок увлекло Борьку настолько, что он и не заметил Олиного прихода.

— Эгей! Да ты никак заснул дожидаючись? — Ольга встала, не доходя нескольких шагов, уперла руки в боки. — Хорош кавалер!

Борька очнулся, махнул рукой.

— Весь в мыслях о тебе.

— Ну и где я лучше: в мыслях или наяву? — рассмеялась девушка.

— Садись, я тебе сейчас подробно растолкую где!

Ольга присела на краешек лавки — невесомая, будто сотканная из тех же солнечных бликов, что узор на песке. Светлые волосы рассыпались по плечам. Ветер перебирал ими легонько, не нарушая прически, будто играючи нежно.

Борька невольно протянул руку к волосам. Но Оля отстранилась.

— Зачем звала?

— А без причины ты меня и видеть уже не рад?

Черецкий пожал плечами.

— Не хочешь — не говори, мне и так хорошо.

Ольга придвинулась ближе, поморщилась от долетевшего до нее сигаретного дыма. Черецкий бросил окурок под ноги, затоптал мыском сапога в песок.

— Мать запрещает с тобой встречаться, — неожиданно сказала девушка.

— Угу, — неопределенно хмыкнул Борька.

— Что — угу? Ты не понял, что ли? — рассердилась Ольга.

— Чего ж тут не понять, все матери такие. А ты слушай их больше!

— Знаешь что, ты мою маму не трогай!

— Вот те раз. Пойми тебя! Может, нам последовать ее совету?

— Ну зачем ты так? Все стараешься по-своему перевернуть. — Ольга закусила губу. — Она предлагает очень неплохой вариант: год ты отслужишь, а потом можно будет поступить в военное училище…

— Без меня — меня женили?! Здорово! — Борька даже присвистнул. — Это что ж — в таком виде я тебе не гожусь?

— Дурак!

— Ищи умного!

Ольга отвернулась к спинке скамейки, облокотилась на нее обеими руками. Плечи ее затряслись.

— Прости, — сказал Борька, не поворачивая головы, — только не забывай, что и у других самолюбие имеется.

Всхлипывания стали еще громче.

— Вот и оставайся со своим самолюбием, — проговорила она сквозь слезы.

— Та-ак. Ну мне пора, — сказал Борька вставая. — Привет маме!

Ольга не повернула головы, не ответк. та. Чeрецкий пошел прочь, давя салогами те самые блики, которыми любовался не тах давно. Внутри у него все кипело. Зацепившись ногой за вырвавшийся из-под земли корень, он чертыхнулся, пнул его в досаде другой ногой и чуть не упал. Пальцы нащупали в пачке сигарету, торопливо сунули ее в рот.

Спичка вспыхнула ярко, огонь опалил ресницы. Но Борька не заметил этого. "Что же я делаю?! — вдруг всколыхнулось в мозгу. — Вот ведь идиот!" Он щелчком отбросил сигарету, с хрустом сжал в руке коробок. Обернулся:

Ольга сидела все там же.

Подбежав к лавочке, Черецкий упал коленями в песок, схватил ноги девушки руками. Оля испуганно повернула голову. Борька молчал, но в глазах его было написано все, что он не был в состоянии сказать. Ее легкая рука легла на стриженую голову.

— Ну и слава богу, — облегченно вздохнула она.

Борька кивнул, сел рядом, обнял ее за плечи.

— Я сделаю все как ты хочешь, — сказал он.

— Я хочу… — Ольга не могла подобрать нужных слов, — чтоб мы оба хотели одного, чтобы ты сам хотел этого, сам!

Борька покорно кивал, губы его слепо тянулись к Олиным щекам, шее. Он боялся, что если заговорит, то предательская дрожь в голосе выдаст его.

— Не молчи, говори мне что-нибудь, ну говори же; а я прошу.

— Мы будем вместе, Олюнь, будем, — прошептал Борька и прижался своими губами к ее губам, чувствуя, ках они дрожат.

Ольга откинула голову, прикрыла глаза. Ей уже казалось, что никакой ссоры не было и быть не могло, ведь рядом с ней сидел самый лучший, любимый человек. Ведь это он был самым сильным и добрым, самым ласковым и самым желанным.

И если бы Борька узнал о этих мыслях, то у него бы закружилась голова от счастья: неужели свершилось то, на что он в жизни своей уже не надеялся и чего боялся — полюбили его, со всеми его недостатками и сомнительными достоинствами, цену которым он все же знал и которых страшился, его, обрекшего себя внутренне на вечное одиночество?!


"Здорово, Леха!


Насилу отыскал тот клок бумаги, на котором ты адресок тогда записал. Помнишь? У меня тут за тебя вся душа изболелась — чего с тобой дальше-то было? Ну и влипли мы! Вперед умнее будем, так что ты не горюй, а я тебя жду, заходи, как выберешься. Правда, теперь тебя не скоро отпускать будут. Здесь, конечно, прости, моя вина, не уследил, черт бы меня побрал! Но, вообще-то, все это мелочи, ерунда житейская — сам помню: с губы не вылезал — то самоволка, то как у нас с тобой, то еще чего. Так что не ты первый, не ты последний. А о деревне своей (и моей, к сожалению, тоже) ты и думать забудь: еще чего не хватало — губить свою молодость в навозе и бескультурье! Так и отпиши своим, мол, после службы не ждите. И прямым курсом к нам в общагу. Приютим, приветим, не пропадешь! Заживешь настоящей жизнью. А служба, она быстро летит мигнуть не успеешь, как чемоданчик собирать придется.

Ну ладно, больше не о чем. У меня все в ажуре: днем пашешь, вечером гуляешь. Вот примостыришься к нам, тогда сам узнаешь, а пока не грусти и не держи обиды, ейбогу, зла не хотел, так само вышло.

До встречи!


Твой земляк Григорий С.


(число не проставлено)".


Долгожданный день наступил. И это была суббота. Каленцев сам подошел к Сергею, сказал:

— Радуйтесь, Ребров, на два дня выхлопотал для вас отпуск. Вот увольнительная записка, — он протянул сложенный двое листок бумаги. — С одиннадцати ноль-ноль вы свободны. Успеете собраться?

Сергей не знал, как ему благодарить старшего лейтенанта: ведь тот и в самом деле сделал все, что мог. Слова благодарности застряли в горле, остались невысказанными.

Он лишь кивнул, улыбнулся. Каленцев понимающе поглядел в глаза, похлопал по руке и ушел. Ему надо было проводить занятия: ведь сегодня не выходной день и никто их не отменял.

Хлопоты перед увольнением — приятные хлопоты. Для всех. На какое-то время даже Сергей забылся в них — внутри все пело: после долгих дней — наконец-то! Собраться он, конечно, успел, и причем гораздо раньше одиннадцати. Показался прапорщику. Тому спешить некуда, человеком он был дотошным и всегда лично осматривал отпускников, примечая даже мельчайшие изъяны. Он приглядывался и так и этак, но придраться было не к чему. Прапорщик дал добро, только напоследок сурово пробурчал, раздвигая моржоаые усы:

— Глядите, сурковских подвигов не повторяйте. Ясно? — еще раз проверил, на месте ли ременная бляха. — Домой, небось, к родителям?

— А больше и некуда, — беззаботно ответил Сергей.

— Ну-ну. — Прапорщик довольно-таки недоверчиво помотал головой и привздохнув, ободрил: — Валяй, пехота!

Впервые за три месяца Сергей вышел за ворота контрольно-пропускного пункта не в строю, с ротой или батальоном, а в одиночку.

Целые два дня! Не верилось. Это же вечность, это же…

И солнце сияло ярче, и ветер дул какой-то животворный, напоенный кислородом. Хотелось пуститься вприпрыжку.

И когда серебристые ворота с красными звездами на каждой створке остались за спиной, Серегей почувствовал примерно то же, что чувствовал Сурков, выходя из полуподвала гауптвахты. Мир захлестнул его, ударил в глаза, в уши, в нос. Краски, многообразие звуков — мельчайших, тишайших, еле слышимых в тишине подмосковного безлюдья, но чистых, не заглушенных ничьим дыханием, сиплым от бега, аромат трав, хвои и еще чего-то, чему Сергей и не мог подобрать названия, — все это обрушилось на него внезапно, ошеломило. На секунду он даже приостановился вглядывался, вслушивался. Но длилось это совсем недолго. Со стороны можно было подумать: вот вышел солдатик на дорогу да и вспомнил про что-то забытое, но тут же отмахнулся от мыслей, мол, и так обойдусь, и бодро зашагал дальше.

Предаваться воспоминаниям было некогда. Надо было успеть на станцию, пока не наступил часовой перерыв, с половины первого до полвторого — движении поездов.

Сергей чуть ослабил галстук, чтобы дышалось вольготнее, и торопливо пошел по дороге туда, откуда, еле слышный, доносился дробный перестук колес.

Звонок по-прежнему не работал. "За полгода никто и пальцем не пошевелил!" — подумал Сергей, забыв о том, что и сам ничего не сделал для починки несложной штуковины. Постучал согнутым пальцем. Подождал, постучал еще. Ответа не было. Неужели никого дома нет? Стоило так спешить, чтобы не застать Любы?

Сергей выждал еще полминуты и забарабанил в дверь кулаком.

Послышались шаркающие шаги. Дверь распахнулась.

— Мне бы кого-нибудь из Смирновых… — начал было и осекся.

Стоявшая перед ним женщина, непонятно как попавшая в Любину квартиру, смотрела мимо, не замечая Сергея. Из-под наброшенного на голову серого платка торчали в стороны нечесаные всклокоченные волосы. Старушечья безвольная фигура, застывшее в безразличии лицо.

Сергей окаменел, чувствуя, как выступает на спине пот.

— Здравствуйте, Валя… — Язык его еле шевелился. Женщина вгляделась в лицо стоящего перед ней солдата. Что-то живое на миг блеснуло в ее глазах, но тут же потухло.

— Здравствуйте, — вяло проговорила Валентина Петровна, не приглашая войти, но и не прогоняя.

Сергей не знал, что ему делать, — уйти он не мог, но и продлевать это жуткое зрелище было неловко, нелепо.

— Я к Любе, собственно… — сказал он, — ее дома нет?

Женщина несколько раз энергично мотнула головой, отчего платок сполз ей на плечи. Не поправляя его, а лишь придерживая у плеча рукой, Валентина Петровна, отступила на шаг назад, давая понять, что приглашает зайти. На глазах ее появились мелкие мутноватые слезы.

Сергей вошел, затворил за собой дверь. В прихожей, как и прежде, царил полумрак. Но если раньше он создавал впечатление уюта, домашности, то теперь ото всего этого веяло чем-то неприятным, гнетущим. Сергей повесил фуражку на крючок, прошел в комнату.

Он не заметил ни беспорядка, ни задернутой, несмотря на ясный день, шторы, ни прочих непривычных мелочей — внимание его было целиком приковано к Валентине Петровне, уже сидящей на стуле возле стола, плачущей. Плачущей тихо, беззвучно, будто наедине с самой собой.

Сергей пожалел, что зашел. По и уйти, не выяснив, что же случилось, в конце концов, он тоже не мог. Оставалось одно — ждать. Ждать, пока Любина сестра не придет в себя.

Сергей прошел вдоль стены, уселся на диван, так и не поняв до конца: узнала ли его Валентина Петровна? В сердце начинали закрадываться смутные предчувствия, но он гнал их, решив, не поддаваться эмоциям до тех пор, пока все не прояснится.

Валентина Петровна молчала, спрятав лицо в ладони, вздрагивая всем телом, но, видно, не могла усмирить конвульсий. Сергей знал, что в такие минуты любое слово сострадания, любая выявленная жалость лишь усугубят положение, и потому молчал, тяжелым взглядом упершись в бурое разляпистое пятно на сиреневой скатерти. Он не мог оторвать глаз от него и, даже сознательно пересиливая себя, поворачивая голову в сторону, не мог избавиться от наваждения — глаза тянулись к пятну, не подчинялись воле.

Так и сидели молча, пока женщина, начинавшая постепенно брать себя в руки, не поймала взгляда гостя. Она ухватила со спинки стула висевшее там несвежее полотенце и набросила его на пятно.

— Не обращайте внимания, — тускло проговорила она, — кофе вчера пила и пролила всю чашку, руки не слушаются совсем. — Валентина Петровна будто извинялась.

Сергей облегченно вздохнул. Встал с дивана, пересел поближе, на другой стул, стоящий у стола. "Все в порядке, нервы шалят, уж готов рисовать ужасы всякие. Сейчас, еще немного, все поймем!"

— Вас в увольнение отпустили?

— Да, на двое суток, — живо ответил Сергей. Валентина Петровна как-то резко и неожиданно всхлипнула, так что Ребров внутренне сжался, приготовился к возобновлению рыданий. Но она сдержалась, только спросила с горечью в голосе:

— Где же вы раньше были? Почему не пришли на три дня раньше?!

Сергей замялся, не знал, что и ответить на такое.

— Ведь вы же должны были прийти неделю назад? Ну почему? Почему все так нескладно, почему?!

— Раньше я никак не мог, — начал оправдываться Сергей, понимая, что оправдания эти бесполезны и никому не нужны. — Что-то с Любой? Почему вы не говорите мне ничего, Валя?

— Вы ведь знаете, как я относилась к ней? — не могла уняться женщина. Она не слышала вопросов, да и, наверное, не совсем хорошо понимала в эту минуту происходящее.

Сергей чувствовал, что внутри у нее идет какая-то напряженная борьба, сменившая первоначальную отрешенность.

— Все складывается очень плохо, но я вас не виню. Ни в чем не виню. Я, только я виновата, упустила… — Валентина Петровна вновь заплакала.

— Скажите мне, я вас очень прошу! — повысил голос Сергей, он почти кричал:

— Где Люба?! Что с ней?!

Еще секунда, и он бы схватил ее за плечи и начал трясти до тех пор, пока не узнал бы правды, — больше терпеть он не мог. Все сдерживаемое внутри, все накопившееся и не имевшее выхода долгое время хлынуло наружу.

— Отвечайте же!

Валентина Петровна, не отрывая платка от глаз, встала, покачнулась, но вовремя уцепилась за спинку стула и благодаря ей удержала равновесие. Она подошла к серванту и вынула из верхнего ящика бумажку, помятую, оборванную по краям.

По дошла к Сергею.

— Вот!

Сергей чуть не силой выдернул из подрагивающей руки листочек, разгладил его на ладони. В листке значился адрес какой-то окраинной больницы. "Жива, значит, жива! — подумал он с неожиданной радостью. — Все остальное приложится!" На ходу он обернулся и еще раз поглядел в лицо странной женщине, Любиной сестре, — оно было вновь безжизненно отрешенным.

"Кто бы мог подумать? — прокрутилось в мозгу. — Старшая сестра, не мать даже, и вдруг такие переживания?!" Сергей хлопнул дверью, быстро скатился по лестнице вниз. "Нет, наверное, она была ей матерью, больше того — наверное, видела в ней себя, продолжение свое, все то несбывшееся в своей жизни, что суждено было достаться ей, Любе. Она должна была дожить жизнь своей старшей сестры. И вот… Да, наверное, все именно так, иначе не может быть. Ну и сволочь же я — накричал, не сдержался. На нее! Подумать только. Но почему? Если она такая, почему я, почему мы не замечали этого?!" Жизнь текла своим чередом — по улице шли оживленные прохожие, мамаши выгуливали чад, бабки сидели по своим лавочкам, сплетничали, откуда-то издалека раздавались дробные перекаты забиваемого "козла".

В больницу Сергея впустили не сразу. Пришлось повоевать с медсестрами, нянечками, вахтерами и прочими облеченными властью.

Наконец в наброшенном на плечи халате, весь дрожащий от охватившей тело слабости, тиская в руках фуражку и проклиная себя за то, что не догадался прикупить по пути каких-нибудь гостинцев, он пошел в палату.

— Пять минут — и чтоб духу вашего здесь не было! — крикнула в спину рассерженная, а может и постоянно сердитая, недовольная жизнью, старшая медсестра.

Женщины, находившиеся в палате, притихли, заулыбались. Сергей не мог сосчитать, сколько их там было, во всяком случае не меньше пяти. А вот Люба, где же…

И тут он увидел ее, лежащую у окна, не глядящую на вошедшего, бледную, совсем непохожую на себя.

— Здравствуй, — тихо проговорил он, не доходя трех шагов до кровати.

Девушка, не поворачивая головы, шепотом, еле слышным, чуть просвистевшим в тишине, ответила:

— И ты здравствуй, Сережа…

А все было так.

В среду утром она проснулась в наипрекраснейшем расположении духа. Тело было невесомым, душа рвалась навстречу тоненьким лучикам рассветного солнца, пробирающимся в комнату сквозь занавесь тюля. Этот день был, наверное, первым днем за последние полгода, когда все вдруг исчезло, растворилось в прошлом. А в настоящем остались лишь солнечные блики и ощущение невесомости, непричастности ко всему земному.

Сестра должна была приехать к вечеру, а стало быть, день целиком и полностью был в распоряжении Любы.

Чем его заполнить? В этот день хотелось чего-то необыкновенного, сказочного, такого, чего не встретишь в действительности.

И Люба размечталась: вновь видела она себя маленькой девочкой, у которой вся жизнь впереди, а потому и счастья невпроворот и надежды. Даже не надежды, а предчувствия того, что с каждым мигом, с каждым часом, днем, годом радости будет больше, счастья будет прибывать безудержно, неостановимо и единственная предстоящая трудность — не захлебнуться в этом праздничном мире. Ведь все, что было, или даже то, что есть, — суета, мелочи. Разве достойны они того, чтобы обращать на них внимание, сжигать себя в пламени собственных страстей, мучиться, а вместе с тем и стариться?! Нет! Люба этого не хотела. Хватит, пускай другие терзаются, изводят себя, но не она. Достаточно!

И какая разница — было ли все или только пригрезилось, смахнуть как залежавшуюся пыль на комоде — и не вспоминать. Ведь живут же люди, просто живут без всяких иллюзий, порывов, без траты самих себя в ненужных передрягах. Почему же и ей не жить так же? А на прошлое наплевать и забыть. Забыть и наплевать! Пора, в конце концов, заняться и собой — сегодня же в институт: в меру учебы, в меру нехитрых развлечений, какими живут, да и до сих пор жили, ничего не испытавшие в жизни подруги ее. Бывшие подруги. Ну и плевать, что бывшие. И не нужны никакие друзья-подруги. Есть знакомые — и достаточно. Остальное — суета сует и всяческая суета. Ни к чему обременять себя. Жить легко, спокойно, как живет бабочка, как живет трава, которую еще не успели вытоптать, вот так и жить. А все былое — сон, страшный сон. И слава богу, что он пошел. Пора просыпаться — ведь впереди жизнь.

Вставать с постели, умываться, собираться, идти куда-то не хотелось. Любе казалось, что теперь все само собой должно прийти к ней. И она лежала, отбросив одеяло, расслаблено раскинувшись на тахте, оглядывая свое молодое, здоровое и полное жизни тело.

Нет, рано себя записывать в старухи, все видавшие, все пережившие. Еще будет многое-многое. Но будет потом.

Когда потом. Люба не знала, знала, что не уйдет.

А теперь… Только покой. Раствориться в самой себе, вслушиваться в себя, улавливая лишь добрые, такие необходимые сейчас сигналы собственного тела, души. Вслушаться в них, постараться понять их, полюбить и во всем следовать им. И ничего иного. Хватит.

В соседней комнате, там, где обычно спала сестра, зазвонил телефон. Люба лежала и безмятежно слушала пронзительные трели — пускай названивают, ей-то что?! Звонивший не унимался минуты две. Затем телефон смолк. Вот и хорошо, Люба перевернулась на бок, полежала немного так, потом спустила ноги с тахты, откинулась на спинку и сладко, с истомой, потянулась — пускай хоть весь мир рушится, горит, скрывается в пучинах морских, а уж ее-то не трогайте! Не надо!

Телефон растрезвонился опять. Люба встала, сбросила с себя ночную рубашку и накинула, не вдевая руки в рукава, легонький пестрый халатик. Прошла в ванную, скинула халат. Телефон названивал вовсю. Люба включила душ — все внешние звуки потонули в его шуршанье. Тело под тугими струями напряглось, ожило. Невесомость прошла, но на смену ей пришло ощущение своей силы, молодости, готовности преодолеть тысячи преград, если понадобится. Но не понадобится! Хватит преодолевать! Пускай другие преодолевают, а с нее хватит! Люба нежилась под иглами прохладного искусственного дождя, закидывала голову кверху, подставляя под струйки лицо. Где-то есть мир? Да ну?! Если он и есть где-то, так только в ней самой. И нигде больше.

Так прошло минут сорок. А на выходе из ванной ее опять встретил надоедливый визг телефона. Оставляя за собой мокрые следы, босиком, Люба, прошла в сестрину комнату. Приподняла трубку и тихонько надавила ей на рычажки. Неужели непонятно, что никого дома нет или… или с вами никто говорить не хочет? Неважно почему, просто не желают, и все!

Люба нацепила тапочки и пошла на кухню, заглянула в холодильник. Есть не хотелось — но привычка, что с ней поделать? Разогрела вчерашнюю котлету, поставила чайник. Отдернула шторки, и на кухню ворвалось во всем своем неистовстве солнце. Голова слегка закружилась…

Сергей подошел ближе. Присел на краешек, у ног.

Кровать скрипнула под тяжестью его тела, панцирная сетка прогнулась.

— Вот ты и пришел, — чуть слышно проговорила Люба.

Сергей кивнул, с готовностью, не зная, как начать. А начинать было нужно.

— Зачем ты пришел сюда, ты был дома?

— Да, Любаш, был, прямо оттуда.

— Валя, наверное, все успокоиться никак не может? — Голос звучал тускло, без искреннего любопытства.

— У нее все в норме, — натянуто ответил Сергей и сам поразился лживости прозвучавшего, неестественности. Стало стыдно. Да еще эти не лишенные интереса, интереса какого-то болезненного, лица женщин из Любиной палаты. Ах, если бы не они! Ну почему всегда так много лишних, посторонних, никуда не сбежать. И спрятаться некуда.

— Вот и хорошо. — Любины глаза утратили свою прозрачность. Сейчас они были темными, глубокими. И в них таилось столько всего, что Сергей почувствовал себя ребенком, неведомо как очутившимся во взрослом, непонятном ему мире.

— Что с тобой. Люба? Мне никто ничего не хочет говорить, все что-то скрывают, молчат. — Сергей перешел на приглушенный шепот: — Как ты попала сюда?

— А-а, не бери в голову, Сереженька, — голос Любы был леденяще спокойным.

— Мало ли чего в жизни не случается!

Телефон все же вывел ее из себя. Отключить? А может, Вальке по работе? Люба сняла трубку, приложила к уху.

— Да, вас слушают.

На какой-то миг в трубке воцарилось молчание, будто звонивший обеспамятел от удачи. Потом прорезался голос. Это был голос Николая.

— Ну ты спишь. Лютик! Скажи спасибо, что я такой насуырный, другой не добудился бы!

— Я не спала.

— Не понял?!

— И чудесненько, а то все-то ты понимаешь!

— Ну зачем ты так?! — в голосе Николая зазвучали нотки обиды.

— Извини, но мы с тобой, по-моему, уже обо всем переговорили в тот раз.

Трубка молчала.

— Ты меня слышишь? Всего доброго!

— Погоди, Лютик! — Николай начал нервничать. — Что с тобой? Я виноват, не смог в прошлое воскресенье вырваться. Знаешь, один дружочек тут подложил основательную свинью, — частил он, — и в этот выходной навряд ли что получится. Вот я и решил позвонить. Люба, ты ведь сама знаешь, каких трудов стоит мне связаться с тобой ведь я все-таки не в санатории. Ты слышишь меня?

— Слышу, слышу, — Любе начинал приедаться этот разговор. Он так не вязался с ее сегодняшним настроем.

— Вот и хорошо, вот и хорошо, — Новиков стал обретать присущее ему спокойствие. — Сейчас мы не спеша обо всем потолкуем, у меня в запасе минут десять есть, все обговорим…

— Знаешь, Коля, я решила не возвращаться больше к этим разговорам. Ну их! И тебе советую сделать то же самое.

— Не гони лошадей, Лютик. Не торопись, и так слишком уж мы спешим. А потом и оглянуться не успеем — жалеем. Да что мы все о пустом. Не затем я тебе звонил.

Люба почувствовала, как вкрадывается в ее сердце этот мягкий, но такой настойчивый голос. Она еще могла бороться с ним, но прежнего благодушия не было и в помине. Снова захлестнуло голову воспоминаниями, разбередило душу сомнениями и тревогами.

— Да когда же, наконец, все это кончится! — чуть не плача бросила она в трубку.

— Скоро, Любонька, скоро! — поспешил успокоить ее Николай. — Вот только дождись ноября. Я приду-заживем, ты вспомни, как у нас все было, как мы мечтали. Не поддавайся настроению, а остальное все приложится. Надейся на меня, помни — со мной ни что тебе…

— Слышала уже сто раз! Не хочу ничего! Все только слова, со всех сторон слова, одни обещания, уверения… А как до дела, так… Ну, ладно, нечего об этом.

— Ага, опять Сереженька? — вкрадчиво спросил Николай. — Погоди, доберусь я до него, раз подобру-поздорову не желает угомониться!

— Да при чем здесь он?! — почти закричала Люба. — При чем?! Что ты за примитив — кроме тупой ревности, ничего на свете и не существует? Я просто устала ото всего, я хочу одна все обдумать. Не лезьте вы со своими…

— Вы? С кем это ты меня мешаешь?! Ведь, по-моему, всегда были мы: ты и я, я и ты. Вместе, вдвоем. А теперь — вы? Хорошо тебя обработали, с чужого голоса, видать, поешь!

— Если ты будешь говорить в таком тоне, я трубку повешу!

— Прости, — Николай заговорил мягче. — Я понимаю — тебе надо успокоиться немного, развлечься. Нельзя думать все время об одном и том же.

— Вот я и не хочу ни о чем думать. Только тяжело это, покоя не дают.

— Ты про меня?

— И про тебя тоже!

— Ну, спасибо. Не такого я от тебя ожидал.

Люба начала понимать, что она путается, не может объяснить того, что так ясно было ей сегодня с утра. Мозг отказывался работать, и она кляла его за то, что для этого понадобилась такая малость, лишь один телефонный звонок.

Но, видно, все накопившееся за прошедшие месяцы давало знать о себе — настроиться на нужный лад было невероятно тяжело, вылететь из колеи — пара пустяков.

— Извини, я груба с тобой и не права, может быть.

— Да что за напасть, полчаса мы друг перед другом извиняемся, а по сути ничего!

— В том-го и дело, что, наверное, по сути — ничего и нет. И нечего зря будоражить друг друга, — ответила Люба.

— Опять тебя понесло в сторону, подруженька дорогая, — Николай готов был идти на любые уступки, жертвовать самолюбием, просить, только бы добиться своего. Ему это давалось нелегко, но ради той цели, что он поставил перед собой, хороши были все средства. Выбирать не приходилось. — Любонька, дорогая, я прошу тебя успокоиться. Не спеши, ради бога, с ответами и решениями.

— И что?

— Что — "что"? — в голосе Николая послышалось удивление.

— Что тогда?

— Да все! Люба, все то, что нам нужно!

— Тебе, а не нам. Почему ты говоришь за меня, почему решаешь, не спросив моего мнения? Я что, пустое место?

— Ладно, я потом перезвоню или, может, сам приеду, попробую.

— Не утруждайся.

— Ax так?! — Николай потерял терпение.

— Так, так, Коленька. Рано или поздно — нам нужно было объясниться. И в том, что это случилось слишком поздно, — твоя вина.

— Ясненько!

— Ну тогда прощай?!

— Нет погоди. Это твое последнее слово?

— Последнее, Коля.

— Жалеть не будешь?

Это было уже выше Любиных сил. Она бросила трубку.

Ведь бывает же у кого-то все ясно и понятно? Почему же с ней такая вечная, глупая неразбериха? Голова гудела, хотелось схватить телефон обеими руками и разбить его о стену.

— Ну ладно, не буду ни о чем спрашивать. Скажи только — тебе сейчас лучше? Тебе хорошо?

— Хорошо, Сереженька, мне уже намного лучше. Ты себе даже не представляешь, как мне хорошо!

Люба закрыла глаза, и на ее лице проступила какая-то детская беззащитная безмятежность.

В горле у Сергея что-то содрогнулось, задрожало.

— Ты мне скажи. Люба, может быть, принести чего-нибудь? Я двое суток в Москве буду. Больше никак нельзя. Но ты только скажи…

— Не нужно, ничего не нужно. Знаешь, Сережа, — Люба чуть приподняла голову, широко раскрыла глаза, — я только здесь поняла, как мало нужно человеку.

Через две минуты Николай позвонил опять.

— Люба, выслушай до конца. Я разобьюсь, но выхлопочу себе отпуск. Я приду обязательно: в субботу или в воскресенье.

Люба молчала. Она не знала, как избавиться от этих преследований. "Ведь все так прекрасно сложилось с утра, все… до этих звонков. А теперь? Где та легкость? Где уверенность в себе? Где они?

— Тебе не удастся отвертеться от меня. Запомни хорошенько: где я, там и ты, — мы одной веревочкой связаны. Ты не ребенок, в конце концов, я тоже устал от твоих капризов.

— Для тебя это капризы? — спросила Люба. Как ему было объяснить, что это не так, что все намного сложнее. Да и нужно ли было объяснять? Не пустое ли это дело?

— Если по большому счету — то да! Как же иначе назвать? То ты одно говоришь, то другое. То готова на все "я твоя, я с тобой!", то разговариваешь со мной как с чужим. Тебе мало того, что забыл твои шашни с Сергеем?! Тебе мало, что я простил вас обоих? Да! Слышишь — это я простил вас?! Почему же я в чем-то виноват? Ну посуди сама! Что за морока! Ты слушаешь меня?

— Ты так кричишь, что тебя слышно, наверное, во всей части.

— Пусть слышат. Главное, чтобы слышала ты, — я тебя никому и никогда не отдам! Ясно?! Заруби это на носу! Мне надоело нянчиться и с тобой, и с твоим Сереженькой. Ты вообще-то представляешь- каково мне каждый день видеть его, говорить с ним, пускай по службе, но все равно! Или это не имеет для тебя никакого значения? Только ты сама, только твои переживания? Ах, ах, как мне тяжко?… Ах, какие все плохие?! Слушай, слушай! Но помни, что всю эту блажь…

Николай не успел договорить. Люба опять бросила трубку. Слезы текли по ее лицу. За что? За что ей все это? И зачем она подняла трубку тогда, в первый раз? За Валю волновалась. Ах какая забота! Люба рванула шнур. Он не поддавался. Рванула еще раз — вилка выскочила из розетки и больно ударила ее по ноге.

Нет, наплевать и забыть! Только так и никак иначе.

Надо брать себя в руки. Но спокойствие не приходило.

Люба присела перед большим зеркалом — из него глядела на нее изможденная женщина с испитым лицом. А где же та молодая, здоровая, красивая, что была утром? Люба искала в своем лице ее следы и не находила.

Нет, так не годится! Все трын-трава, все вокруг не стоит и капельки слез из ее чудных глаз. Долой все сомнения! Лицо в зеркале окаменело. Но не помолодело. Люба машинальным движением руки приподняла крышечку ближайшей баночки — замазать все, замазать, если не удается внутри, то хотя бы сверху. Так чтобы никто, никогда не мог даже в мыслях предположить, что у нее не все как у других, что жизнь не улыбается ей так же широко, как другим, что солнце светит не для нее, а для… И в институт. Во что бы то ни стало восстановиться, учеба поможет забыть все.

За спиной скрипнула дверь. Сергей обернулся. Появившаяся в проеме голова старшей медсестры свирепо вращала глазами.

— Вы еще долго рассиживать собираетесь?! — спросила сестра брюзжащим голосом.

— Недолго, — коротко ответил Сергей и отвернулся.

— Ну-ну! — дверь с силой захлопнулась.

"Стоило рваться в увольнение, чтобы, кроме упреков, недомолвок и тычков, ничего не получить?! За что?" — недоумевал Сергей. Все словно ополчились против него. "Хорошо еще, что Люба здорова, жива. А что Люба? Холодна как лед". Он осторожно взял ее за руку. Рука была теплой, почти горячей.

Улица плыла навстречу. Ног под собой Люба не чувствовала, будто их не было, а асфальт сам по себе катился вперед и нес ее. Временами она натыкалась на прохожих и, забывая извиняться, шла дальше. Вслед ей смотрели укоризненно, ругая, как повелось, "всю эту невоспитанную современную молодежь". Люба не слышала ругани за своей спиной. Старалась забыть об утреннем звонке, собраться перед решающим разговором. Давалось это с трудом. Не так просто было переключиться — мысли неподвластны нам именно тогда, когда хочется отвязаться от них.

— Ой, Любка! — раздался голос сбоку.

Люба очнулась, повела глазами: рядом с ней стояла сокурсница, и не то чтобы подруга, а так из тех, с кем имеют шапочное знакомство. Пустые глаза, легкое платьишко, сумка через плечо. Любе она показалась девчонкой, совсем девочкой — столько в ней было неприкрытой наивности, плещущего через край счастья.

— Ты откуда? — изумилась знакомая.

— Спроси лучше, куда, — сухо ответила Люба.

— Куда? — покорно повторила та за ней.

— Туда, где море блещет синевой! — съязвила Люба и пошла своей дорогой, не оглянулась даже, оставив девчонку в полнейшем недоумении.

Секретарша Анечка долго таращилась на нее, будто вспоминая. Потом выдохнула с липовым восторгом:

— Ну ты даешь, мать!

Люба сдержалась- не хватало еще тратить нервы на всякую мелочь. Однако Анечкин тон задел ее, отозвался глухим недобрым скрежетом где-то в затылке.

— Ладно, садись. Придется обождать малость — старик занят.

Худшего Люба представить не могла: ждать теперь, когда есть настрой к драке! Ждать, пока перегорит все и останется одно желание — побыстрее покончить со всем? Нет, ее это не устраивало. Но что делать? Лезть нахально, без приглашения — означало загубить все в зародыше.

Люба вздохнула, бросила на Анечку недовольный взгляд и опустилась на стул.

В приемную декана просунулась сквозь щель в дверях голова. Она принадлежала Мишке Квасцову. Анечка на своем месте вся подобралась, засветилась:

— Заходи, заходи, Квасцов.

Мишка зашел.

— Минуты через две пойдешь, — сказала ему секретарша. Обратясь к Любе, добавила: — Он еще раньше занимал. Старик ставит на тех, кто не все потерял, а такие, как ты… она махнула рукой, давая понять, что со Смирновой вопрос решен, — отрезанный ломоть, мать!

— Не пугай ее, Анют, — заулыбался Мишка. — И, кстати, я могу даму вне очереди пропустить. Ежели она попросит, конечно, ежели уважит словом добрым.

— Спасибо, не надо! — отрезала Люба и отвернулась к окну, словно говоря — разговор окончен.

С Мишкой декан провозился минут десять. И вышел тот из-за заветных дверей непривычно возбужденным, таким, что и невозможно было определить: со щитом или на щите.

Воспользовавшись образовавшейся паузой. Люба проскользнула к декану, успев краем глаза заметить, как перекосилось от досады Анечкино лицо. Но досадовать было поздно — дверь за ней захлопнулась.

— Смирнова? — отрывая голову от бумаг, спросил декан.

"И откуда он помнит всех в свои семьдесят шесть?" подумала Люба. Встреча с Мишкой влила в ее кровь дополнительную порцию злости. Уж теперь-го — стоять на своем вопреки всему!

— Если вы за документами, так можно было в секретариате решить все вопросы.

— Нет, я не за документами, Григорий Львович.

— Интересно?! А зачем же?

— Я хочу учиться…

— У вас была такая возможность. Сами все пути себе отрезали, дорогуша. Вы ведь себя в прошлый раз ках вели?

— Я виновата, простите! Ну что вы так смотрите?!

— Здесь не ясли и не детский сад, сколько же еще нянчиться с вами? Идите на производство, там узнаете что почем, a через годик-два к нам. С радостью примем.

— Я догоню всех, Григорий Львович, поверьте! — почти выкрикнула Люба. — Дайте мне последнюю возможность.

— А что у вас сдано в эту сессию?

Люба молчала.

— А за прошлую? — Декан нацепил на нос очки с толстенными стеклами и принялся перелистывать какую-то амбарную книгу. — Мы же вам давали время. А нынче все сроки, дорогуша, истекли. Так что ничем не могу!

Люба села на ближайший к декановскому столу стул, показывая, что все равно не сдастся, не уйдет.

— А что вы, собственно? Разговор окончен. Мне и других принять надо. Если что не по нраву, идите к ректору, моя милая. Мне студенты нужны, а не прогульщики и лодыри. Вы уж извините, что своими именами все называю, — на старости лет крутить мне ни к чему! Вот так вот-с!

Люба поняла, что дальнейшие разговоры с деканом бесполезны.

— А с чем я пойду к ректору? — спросила она в отчаянье.

— А с тем, с чем и ко мне приходили, душенька, с тем же!

— Григорий Львович, может, академический отпуск? А? Ну поймите же вы наконец — не могу я уйти из института. Он все для меня!

— Не похоже что-то, не похоже. Вы меня отвлекаете… — Декан нажал кнопку на столешнице, и в ту же секунду, будто ждала за дверями, в комнату впорхнула Анечка.

— Вы звали, Григорий Львович?

Декан сделал какое-то неуловимое движение в воздухе рукой, словно что-то отталкивая от себя или же стряхивая с кончиков пальцев капли воды.

— Есть там кто ко мне?

— А я?! — Люба онемела от бессилия.

— Все, все, Смирнова! — Лицо у декана перекосилось. Идите!

Упорствовать не имело смысла. Надо было идти к ректору — это хоть и бесконечно малая, но единственная надежда. Люба вышла. За дверями в коридоре стоял, прислонившись к косяку, Мишка.

— Что, мать, поперли? — беззлобно, с улыбкой сочувствия спросил он.

— Не твоего ума дело, — ответила Люба сдерживая себя.

— Мистика какая-то! — Мишка был по-прежнему беззаботен. — На что ты вообще надеешься? Если уж мне пахан помочь не смог, так твое дело — чемоданы паковать и на стройки пятилетки.

— Надо будет, поедем! — отрезала Люба.

Ректор сидел на первом этаже. Вкрадчивая тишина, такая непривычная для учебного заведения здесь была полновластной царицей. Приемная — раз в пять больше, чем у декана, была заполнена разношерстным людом. К ректору института с мелкими вопросами не ходили.

Здесь были и студенты, и студентки, но в основном их родители, пытающиеся исправить то, что поломали их дети. И все молчали, словно напутанные этой всеобъемлющей тишиной, необычайной властью, величием, незыблемостью… и предстоящим разговором.

Мишка увязался вслед за Любой. Избавиться от него не было никакой возможности. Ну и плевать, ведь в конце-го концов — он в не лучшем положении.

— Нам еще повезло, мать, — шептал он на ухо, обдавая неровным дыханием, — сегодня день приемный. Это только раз в неделю бывает…

Люба не отвечала. Она чувствовала, что ничего не поправишь — поздно, но все же ждала, надеясь на чудо. Здесь на него надеялось большинство из присутствующих.

В ожидании прошло более полутора часов. Даже Мишка сник. Сидел в своем кресле, тупо уставившись на раскидистую пальму в кадке. Выражение лица его было неземное, отрешенное. В кабинет ректора входили, потом выходили. На выходящих смотрели с любопытством. Те, в свою очередь, или шли, гордо подняв голову, не замечая взглядов, либо пытались проскользнуть незамеченными, что было гораздо сложнее.

Ожидание ни к чему не привело, и чуда не случилось ректор слово в слово повторил сказанное деканом и попросил его не задерживать. Вопрос был решен окончательно и, во что верилось с трудом, бесповоротно.

— Иди, Сережа, а то еще попадет от нашей бабы-яги! — проговорила Люба. — А обо мне не беспокойся — со мной все будет нормально.

— Да не могу я уйти просто так, — взорвался Сергей, но не закричал, нет, лишь шепот его стал свистящим, рвущимся. — Я ведь столько времени ждал этой встречи!

— Этой? — В Любиных глазах появилась легкая успешна. — Именно этой?

Сергей не знал, как ответить, смешался.

— Не в словах дело, Люба, пойми! Ну зачем нам сейчас…

«Баба-яга» появилась за спиной неожиданно. Она положила Сергею на плечо руку, и тот почувствовал, как тяжела ее ладонь

— Пора!

Сергей встал, не сводя глаз с лежащей. Сейчас ему, как никогда, не хотелось отступать. Но он пересилил себя. Сказал, уже отворачиваясь:

— Выздоравливай, Люб, поскорей, ладно?

Слова прозвучали неестественно сухо. Ребров и сам поразился их неискренности, но вернуть вспять время не мог, да и, наверное, незачем это было делать.

Он махнул рукой — было трудно понять: то ли это был жест прощания, то ли он просто попытался подсознательно отмахнуться от этого странного, не принимающего и не понимающего его мира. И быстро пошел к двери. Сестра за ним.

Когда они вышли и за их спинами захлопнулась дверь, разделявшая людей на больных и здоровых, сестра бросила в затылок Реброву:

— Вот всегда из-за таких вот длинных, глазастых все беды!

— Чего!!! — резко обернулся Сергей. Лицо его было перекошено гримасой злости.

Когда ректор сказал "прощайте!", у Любы ноги подогнулись в коленях, она чуть не упала. Но не это было страшным. Случилось более ужасное — она вдруг совершенно утратила способность защищать себя, бороться за место под солнцем. Что-то внутри лопнуло, и тело расслабилось, исчезли желания и стремления.

— Ну и черт с вами со всеми! Подумаешь, небожители! — произнесла она вяло.

— Что? Что вы себе позволяете?! — Ректор приподнялся над столом.

Но Люба уже хлопнула дверью.

Мишка банным листом прилип и не отставал.

— Ну? Как бугор? — канючил он. — Да не молчи же ты, Любашенька, поделись! Я же сейчас лопну от любопытства, ну-у?!

Мишка, как и обычно, скоморошничал, выдуривался.

Но Любе было все безразлично.

— Отвали!

— Все понял, мать. Прими мои глубочайшие соболезнования. Нет, честно, я тебя понимаю!

Они вышли в коридор, направляясь к выходу из института. Мимо прошел декан — походка у него была старческая, пошатывающаяся. Он даже не взглянул из-под своих старомодных очков в сторону знакомой ему парочки.

— Не отчаивайся, мать, — заулыбался Мишка, тыча большим пальцем в спину декана, — нас с тобой всего лишь из конторы этой паршивенькой списывают, а его скоро с белого света спишут, на радость учащейся молодежи! Так что, не мы с тобой самые разнесчастные, есть и бедолаги погоремычнее, так-то!

— Дурак! — процедила Люба.

— Какой есть, не обессудь.

На крыльце Мишка попридержал Любу, прижал ее спиной к резной массивной двери, уперся в теплое, нагретое солнцем дерево рукой, не давая проходу.

— А знаешь, Любаш, ведь мы с тобой одной бедой повязаны. Чего нам друг друга сторониться, а?

Люба молчала.

— Забудем про всех этих сморчков поганых! Ну их, всех до единого! — Мишка все больше распалялся. Но горячность эта была внешней. — Поехали ко мне, мать? Утешимся, бутылочку разопьем, потанцуем — все как рукой снимет.

Он достал из кармана связку ключей и принялся накручивать их на пальце, позвякивая, словно колокольчиком.

Люба опустила глаза, вздохнула.

Мишка решил поднажать.

— Ну-у, давай решайся. — Он положил ей руку на талию, привлек к себе — слегка, совсем немного. — Все будет о'кей, подруженька, лапушка, ты еще настоящих мужиков и не видывала. — Он уже не говорил, а шептал ей на ухо: Давай, не пожалеешь. Вспомни, как там, в песенке, — я мэн крутой, я круче всех мужчин, мне волю дай… это про меня, Любаша! Клянусь тебе, через пару часиков позабудешь про всех этих малахольных.

Люба попыталась освободиться. Но попытка эта была не слишком решительной. И Мишка, воспользовавшись секундным замешательством, прижал ее к себе плотнее. Теперь его губы касались ее маленького порозовевшего ушка.

— Ты чувствуешь, а? Не-е, ты ощущаешь, мать? Да мы созданы друг для друга — мой трепет передается тебе, а твой мне, да мы с тобой прямо тут уже в резонанс входим, горим, Любаша, не-е, ты можешь мне поверить — это любовь, это взаимное чувство. И его необходимо утолить, ты сама знаешь. Нет, не говори ничего, не надо, я и так вижу — ты согласна, ты чувствуешь то же, что и я…

Люба была в замешательстве, и она уже готова была подчиниться этому явно рассчитанному, но такому горячему порыву, во всяком случае, она не находила в себе сил сопротивляться ему.

Но Мишка все сам испортил. Его рука заскользила по ее телу — слишком уж жадно, ненасытно и открыто.

— И всех позабудем, Любаша, всех позабудем — и этого Колюню твоего, служаку, и Серого, простофилю, — нужны они нам, ну их на фиг! Нас теперь двое, все! Никого больше на свете нет! Все умерли, все передохли — и хрен с ними! Все только для нас, мы…

В это мгновение Люба вырвалась. На нее накатило.

Слезы брызнули из глаз. Она, как и в прошлый раз, но значительно сильнее, вкладывая вес своего тела в этот удар, хлестнула Мишку прямо по его нагловатой и раскрасневшейся роже. И зарыдала пуще прежнего.

Мишка отшатнулся. Выпучил глаза. Он еле удержался, чтобы не ударить ее. Костяшки пальцев, сжатых в кулак, побелели. Мишку трясло.

— Ну, сучара! Тварь подлая! Ты еще пожалеешь!

Он отвернулся. Ушел.

Минуты через две, почти придя в себя. Люба достала из сумвчки зеркальце. Лицо было опухшим, глаза красными, краска с глаз расползлась по всему лицу. Она попробовала стереть ее платком. Не получилось. Пришлось возвращаться в институтское здание.

В туалете на втором этаже прорвало трубы, и она не смогла туда зайти — белесая вода расползлась по всему коридору. Пришлось подниматься на третий. Там была давка, не протиснуться. Но Люба все-таки через плечи, по-нахальному оттеснив двух-трех девчонок, протиснулась к крану, намочила платок. Ее пихали в бока, мешали. Она вышла, прикрываясь рукой, чтоб не слишком заметна была зареванная физиономия.

Свободную аудиторию отыскать не составило труда.

Люба прикрыла за собой дверь. Подошла к окну и принялась влажным платком протирать лицо. Прикосновения холодной, мокрой тряпицы немного приободрили ее, хотя самочувствие продолжало оставаться дрянным.

Когда она почти закончила свой маленький туалет и даже немного подмалевала глаза, ее внимание вдруг привлек чей-то раздавшийся с последней скамьи храп.

Люба вгляделась, подошла ближе. На скамье лежал парень в разношенном коричневом свитере и сереньких брючках. Рот его был широко раскрыт, лицо бессмысленно — парень спал. От него разило перегаром. Люба увидала под столом две бутылки из-под бормотухи — огромные, темнозеленого стекла посудины. Сам парень в своей нелепой позе был гадок, вызывал отвращение.

Люба отвернулась от лежащего и собиралась выйти. Но в это время распахнулась дверь, и вошли два студента один плотный, высокий, второй хлюпик — в чем только душа держалась. Оба были раскрасневшимися, возбужденными. Люба их видала мельком в институтских коридорах, но по именам не знала.

— О-о, какая встреча! — пьяно заулыбался хлюпик и пошел на Любу, растопырив руки.

Высокий его остановил за плечо.

— Вон как, — сказал он, — мы бегаем, а Толик тут времени зря не терял, оказывается. Эй, Толяня-а, ты где-е?

Толяня не отзывался, он был мертвецки пьян.

— Спекся! — сказал хлюпик радостно.

— Дайте пройти, — тихо попросила Люба, пытаясь протиснуться между высоким и стеной.

— А я знаю тебя — Смирнова, с параллельного потока, точно? Угадал? Любашенька? — Длинный расплывался в улыбке.

— Она! — подтверил хлюпик и подошел к спящему, ткнул его ногой, обутой в грязную донельзя, но когда-то белую кроссовку.

Толяня недовольно сморщился и перевернулся со спины на бок.

— Во дает! — удивился хлюпик, почесывая ранние залысины и оттопыривая безвольную нижнюю губу. — Ну, боеец! Нет, мы ему больше не нальем, не фига драгоценную влагу переводить попусту, точно?!

Высокий не ответил. Он все продолжал улыбаться Любе.

— Пустите!

— Да кто держит, пожалуйста, — сказал высокий, но не посторонился. — А хочешь, с нами посиди малость, скрась наше гордое и скушное мужское одиночество. Я тебе новый анекдот расскажу, хочешь, ну-у?

Люба молчала.

— По глоточку мускатику пропустим, а? Ну, решайся!

— Ага, — слезливо проговорил хлюпик, — докатились! — Он распахнул полы своего большого, не по размеру, пиджака, и во внутренних карманах вслед его движению качнулись две бутылки с торчащими краешками цветастых, явно импортных этикеток. — Докатились! Черт бы их побрал со всеми этими антиалкогольными указами! Довели страну! Бормотени не купишь! Ни портвейна, ни крепленого приличного, чтоб по мозгам било, не купишь ни черта! — Он толкнул ногой в валяющиеся бутылки. — Вон с утра в овощном давали розовое крепкое — так это ж удача неслыханная, там же побоище было! Все разобрали за час! А народу куда деваться, а?!

— Да заткнись ты! — остановил бесконечные излияния высокий, поправил на носу с горбинкой очки в металлической оправе. И снова предложил: — Винцо марочное — придает тонус и укрепляет здоровье… Да чего там, Витя, отворяй емкости!

И в Любе что-то сломалось. А, была не была! Она решилась, сейчас пару глотков в самую пору! Чтоб хоть както перебить этот жуткий озноб внутренний, залить его.

— Ну, по чуть-чуть, ладно, — сказала она тихо. — Только я спешу.

— Вот и лады! — обрадовался высокий.

Хлюпик уже откупорил обе бутылки. Одну протянул Любе.

— Кто ж так делает, салага, всему тебя учить! — Высокий пошарил в одном из стоков вытащил стакан, протер его мятым грязным платком. Протянул Любе. — Прошу, мадам!

Люба еще раз протерла посудину, но уже своим платочком, и подставила ее под струю — хлюпик не был жадным, налил три четверти стакана.

— Вздрогнули?!

Сами ребята пили из горлышка, не отрываясь, долго, судорожно подергивая кадыками.

— У-уф! — Высокий выпучил глаза, опустошив бутылку больше, чем наполовину.

— Хороша зараза, продирает!

Люба сделала несколько глотков и поставила стакан на стол. Он был почти пуст. Самой ей сделалось вдруг хорошо, тепло и приятно.

Хлюпик все сосал, причмокивая и капая себе на ворот светленькой рубахи. Наконец и он оторвался — но, наверное, лишь потому, что чуть не задохнулся. Лицо его было идиотски восторженным.

— В кайф! — процедил он, облизывая губы.

— Ну ладно, я пошла. Привет! — тихо сказала Люба. Высокий слегка приобнял ее за плечи — совсем по-братски, деликатно и нежно, подвел к столу.

— Ну куда же ты, Любашенька, только начали! Ну я тебя умоляю, посиди еще парочку минуточек с несчастными холостяками, дозволь полюбоваться и насладиться общением с такой раскрасавицей!

Он усадил ее прямо на стол. Пристроился рядом.

— К тому же у нас не все боеприпасы вышли! Еще посражаемся!

Он вытащил из карманов куртки пару бутылок. Поставил их рядом.

— Чокнулись, что ли? — удивилась Люба. — Вы же окосеете совсем!

— С самого утра косеем, а окосеть все никак не можем! — заявил хлюпик заплетающимся языком. — Еще по чутку — и все будет в норме! А Толяне хрен оставим, хорош с него!

— Ну ладно, плесните и мне, — согласилась Люба.

И они еще выпили.

Пока Люба прикладывалась к стаканчику, высокий, просунув ножку стула через дверную ручку, запер дверь.

— А то еще застукают! Ректор, гад, выпрет сразу! Он по этому делу сам не прохаживается, злой, зараза, трезвенник поганый! Лучше подстраховаться.

Толяня захрапел пуще прежнего.

Хлюпик подошел к нему нетвердой походкой, перевернул бутылку вверх дном — тоненькая струйка потекла в раскрытый рот спящего. Тот зачмокал, засопел. Но тут же успокоился.

— Во! Всем поровну! — сказал хлюпик.

Высокий тоже порядком обалдел, глаза у него стали ненормальными.

Люба собиралась встать. Но высокий ее удержал, обхватив рукой за плечи. Теперь объятие было болеe жестким.

— Ну ты чего? Так хорошо сидим, куда ты, лапушка?!

Он еще крепче сжал ей плечо, притиснул к себе. Другой рукой налил в стакан остатки из бутылки. Поднес ей к губам.

— Ну, хряпни немного! Потом анекдот расскажу. И я хряпну!

Люба отвела стакан рукой. Попыталась вырваться, не получилось. С другого края пристроился хлюпик с бутылкой в руке.

— Ну че ты, по глоточку! По малю-ю-юсенькому!

Высокий все же влил в нее чуть ли не насильно еще полстакана. Положение становилось неприятным. И Люба уже попробовала вырваться, дернувшись во всю силу, растопыривая локти. Ничего не вышло — у высокого хватка была мертвой. Вдобавок ко всему и хлюпик обвил ее талию своей тощенькой ручонкой, больно сдавил.

— Ну чего ты дергаешься, — прошептал в ухо высокий, чего ты?! Мы ж по-хорошему, все ж путем?!

— Я сейчас закричу! — отрывисто и зло сказала Люба. В голове у нее шумело, перед глазами все мелькало. — Понял?!

— Дура, что ли?! — Высокий даже обиделся будто. — Да если нас тут застукают — всем кранты, поняла?! И тебе тоже! Ты, лапа, представь картинку: открывают, а мы тут… и Толяня безвинно павший, ха-ха-ха! — Он был здорово пьян. Но говорил не запинаясь.

— Ага! — подтвердил хлюпик и икнул. Его рука поползла по Любиной коленке, приподнимая краешек платья, робко так, но ползла вверх.

— Пусти!

Высокий явно издевался, слюнил:

— Не-е, поздно! Тебя щас только пусти, ты нам зенки повыцарапываешь! Ну, нет, Любань, на самом деле — ты чего?! Ну, я же шучу, ну чего ты? Все путум! Чего тебе не по нраву, скажи?

Его рука гладила ей шею — нежно, ласково, с некоторой трепетной дрожью.

— Пус…

Рука сжала горло, сильно сжала — и крик не вырвался из него. Люба начала задыхаться, но тяжелая, сильная рука не отпускала горла. Она уже теряла сознание, когда пальцы разжались.

— Будь хорошей девочкой!

Хлюпик вовсю наглаживал потной ладошкой ей ногу, он забрался довольно-таки высоко, заворотив подол чуть не до пояса. Сквозь синтетику колготок Люба чувствовала сырость его ладони. Но она никак не могла отдышаться, перед глазами мелькали черные и зеленые точки.

Рука, только что сжимавшая горло, вновь ласкала ей шею — без спешки, без торопливости. Другой рукой высокий продолжал ей сжимать плечо. Хлюпик все так же обвивал талию, не давал спрыгнуть со стола.

— Ну вот и славненько, вот и хорошо, — нашептывал высокий. — Ах, какая девочка-конфетка!

Люба снова дернулась. Высокий сжал ей горло, но лишь на миг. Потом вслепую нащупал бутылку, отхлебнул из нее и приставил горлышко к Любиным губам.

— Еще по капельке, и полный ништяк! — проговорил он.

Твердое горлышко уперлось в губы, стало больно, вино полилось. Люба судорожно, не понимая, что происходит, глотнула раз, другой.

— Ну вот и прекрасно.

Лапка хлюпика перекочевала на другую ногу, оглаживая ее сверху и до колена, скользя с внутренней стороны бедра на внешнюю. Тяжелая рука высокого опустилась на грудь, сдавила ее. Но тут же выпустила. Люба почувствовала, как рука расстегивает пуговки на платье. И снова рванулась. Кричать у нее не было сил, все в горле оцепенело.

— Ну чего ты опять, ну не надо, — ласково и добродушно сказал высокий. — Чего ты такая дерганая. Как другим давать, так ничего? А нам?! Ты погляди, какие отличные парни, ну-у? Любаня, ну не строй из себя цепочку, ну чего ты?

— Пусти-и, — вырвалось у нее совсем тихо и хрипло. Тяжелая рука проникла уже под платье и теперь лезла под лифчик. Люба почувствовала боль — цепкие пальцы сдавили ее сосок, по телу волнами пробежала дрожь. Рука хозяйничала вовсю, перемещаясь с правой груди на левую и наоборот, ощупывая упругую горячую плоть без малейшего стеснения, словно имела на то полное право.

Из глаз у нее брызнули слезы.

— Ну чего ты, лапа, чего — первый раз, что ли? Не ломайся, все же знают, что ты давалка еще та — то с одним, то с другим, ну-у, Любашенька, ягодка, лапочка, давай же! Сейчас немножечко с тобой привстанем, и все будет по лучшим мировым стандартам. А ежели Витюню стесняешься, так он отвернется, правда, Витюнь?

— Хрен вам, — просипел Витюня. Он оставил ее ноги и теперь сжимал потной ладонью левую грудь. Дышал при этом тяжело, с надрывом.

— Вот как все ладненько. Ну-у! Тут делов-то на пять минут, давай, лапушка? — уговоривал высокий, притискивая ее все сильнее к себе левой рукой.

Тяжелая правая, видно вволю насладившись грудью, медленно опустилась на живот, огладила его и неспешно поползла еще ниже… Чуть перебирая зубами, высокий теребил ей мочку уха, обдавал горячим влажным дыханием.

Люба находилась в полузабытьи. Ей вообще казалось, что все это происходит не с ней, что это бред, кошмар, дурной сон. Но рука высокого опускалась все настойчивей, трепетно, но властно прощупывая каждый миллиметр ее тела…

— А-а-эхгхр-р! У-у, мать твою!!! — раздалось вдруг сзади. Это неожиданно взревел проснувшийся Толяня.

Люба дернулась. Но ее не выпустили и на этот раз.

Толяня медведем брел к двери, сшибая столы на своем пути, похоже, он ничего вокруг не видел. Рожа его была тупо взъяренной, глаза совсем заплыли. Увидав стоящую подле хлюпика бутылку, Толяня одной рукой смахнул того со стола — хлюпик грохнулся на пол будто мешок с опилками.

Толяня вскинул бутылку вверх, высосал остатки. И ничего не замечая, вновь пошел к двери. Стул он выдернул одной рукой, отбросил его далеко за спину. Распахнул дверь… и неожиданно рухнул в образовавшийся проем — он был смертельно пьян!

Люба почувствовала, как тяжелая рука выскользнула сначала из-под трусов, а потом и из самого платья. Железная хватка сразу ослабла.

Хлюпик бессмысленно мычал что-то снизу, не мог никак подняться.

— Валим отсюда! — выкрикнул испуганно высокий.

Вскочил со стола, бросился к двери. Через Толяню он перемахнул одним прыжком. И скрылся.

Люба встала. Подошла к екну. Но потом поняла, что оставаться здесь, в компании двух надравшихся до полуживотного состояния оболтусов, не стоит — вот-вот набежит народ. И выскочила следом за высоким. Того в коридоре не было видно, успел смыться, шустряк.


Но он понапрасну навел панику. Ни единая живая душа не высунулась из-за дверей, никто не бросился на крик… да и кто это и когда в шумных институтских коридорах бросался на крик! Скорее, наоборот, тишина могла вызвать подозрение… Сейчас было тихо, до странности тихо, словно институт вымер. Никогда еще Люба не видала его столь пустынным, по крайней мере, на этом этаже даже в пересменки, даже после занятий — в коридоре всегда кто-нибудь стоял, кто-то ждал кого-то, кто-то покуривал втихомолку, ленясь пойти в отведенное для курящих место.

Только ей было на все наплевать. Она еще раз машинальным жестом оправила платье, пригладила волосы. Быстро пошла в сторону лестницы.

Когда она поравнялась с дверью мужского туалета, та резко распахнулась, и чья-то рука ухватила ее за локоть, дернула. Люба не успела даже удивиться, до того все быстро произошло. И это опять был высокий парень в очках. Он тут же захлопнул дверь, прижал ее ногой. И шепнул Любе, нагло щуря глаза:

— Попалась птичка.

Внутренности туалета сияли новехоньким кафелем и свежайшей, ослепительной побелкой — здесь только что закончился ремонт и еще стояли заляпанные белыми пятнышками деревянные козлы. По сравнению с женским таулетом на втором этаже, залитым водою и только готовящимся к ремонту, этот был просто роскошен. Но текло вниз именно отсюда — Любе просто бросилась в глаза здорoвенная труба, торчащая из пола, проржавевшая снизу, сырая, — лишь до нее, видно, пока не добрались руки ремонтников.

Да, положение было диким и страшным, сама Люба еще дрожала от всего предыдущего, не могла опомниться, наглость высокого парня была невероятной — и все же эта неестественная для института, для их института, чистота и белизна, какая-то даже сказочная непорочность помещения ударили в глаза, подавили уже вырвавшийся было из горла крик.

— Пусти, — просипела она тихо. И рванула руку.

— Ну уж нет, — заулыбался пуще прежнего высокий и прислонился спиной к двери. Глаза его были ненормально выпучены и красны.

Она упустила тот единственный момент, когда еще можно было постоять за себя, когда нужно было отпихнуть нахала, заорать, завопить на весь институт — какие сейчас приличия, не до того! Но поздно! Он снова положил свою тяжелую руку ей на горло — еще только лишь положил, не сжимая того, не сдавливая, а Люба уже потеряля возможность сопротивляться, ее сковала непонятная сила, обезножила и обезручила, лишила голоса.

— Ты очень послушная девочка, — прошептал высокий сиропным голосом. — И я бы тебя пригласил к себе домой, разумеется, угостил бы кофейком с конфетками, коньячком, поставил бы последние рекорда, но… Но, лапочка, я так горю от пылкой страсти, — он театрально понизил голос и заглянул ей в глаза так пристально, так глубоко, что ей показалось — он видит ее внутренности, ее сущность. — Я весь нетерпение, детка! И мы будем любить друг друга прямо сейчас, здесь, любить, нежно и горячо, о'кей?!

Она уперлась ему кулаками в грудь. Но это было наивно, смешно! Он лишь нагнул голову и чмокнул ее в каждый кулачок, а потом расхохотался в лицо.

— Ты меня уже любишь, детка! Я по глазкам твоим прелестным вижу, ты сгораешь, ты томишься, но твое старое застойное воспитание еще довлеет над тобою, ну?! Ну же?! Я ведь чувствую, как тебя трясет, ох, как ты дрожишь, как ты хочешь, как ты жаждешь моих ласок, верно?! Но ты не можешь сразу расслабиться, ты еще там, не со мной… А сейчас ты будешь со мною!

Он приблизил лицо и впился своими полными горячими губами в ее губы. Она стиснула зубы, попыталась отодвинуться, вырваться. Но он будто и не желал замечать всего этого, он завладел ее губами, ее ртом, он заставил губы расслабиться, приоткрыться, теперь он лишил ее и дыхания, воли. Она чувствовала себя жалким трепещущим птенчиком в его руках. Она хотела вырваться! Он все врал! Она вовсе ничего не жаждала и ни отчего не сгорала! Она хотела одного — освободиться, убежать, позабыть! В ней не было ни злости, ни даже раздражения. Лишь одно желание оставалось — бежать, бежать, остаться одной, чтоб все отстали, чтобы позабыли про ее существование, а она забудет про них про всех! А он вытворял с ее губами, что хотел. Он даже заставил ответить на свой поцелуй! Как?


Она сама уже ничего не понимала, это было выше ее понимания, выше ее сил!

Не переставая целовать ее, он опустил обе руки, стал потихоньку, нежно оглаживать бедра, приподнимать подол. Одновременно он разворачивался — столь же неспешно, чуть пританцовывая как бы. И она почувствовала, что теперь ее спина упирается в дверь. Он навалился всем телом, еще сильнее впился в губы и, обхватив ее бедра сильными руками, стал поднимать ее — медленно, осторожно, будто боясь спугнуть неловким движением этого трепещущего и податливого птенца.

Но в дверь вдруг ударили.

— Эй, что за идиотские шуточки! — донеслось из-за нее сипато, с пьяным подвыванием.

Следующий удар оказался сильнее — Любу вместе с высоким парнем, так и не разжавшим объятий, отбросило к стене. А на пороге вырос расхлюстанный и мутноглазый Толяня. Из-за его спины выглядывал хлюпик Витюня.

Оба пошатывались и глуповато улыбались.

— Оставишь откусить, — промычал Толяня и пошел к умывальникам.

Он долго не мог просунуть свою кудлатую голову между раковиной и краном. Но наконец ему это удалось. Брызги полетели вверх, в стороны. Но высокий и хлюпик ничего, казалось, не замечали. Первый по-прежнему сжимал в своих лапах добычу. Второй завистливо пялился, раскачивался из стороны в сторону.

— У-о-ох! Хор-рошо-о!!! — мычал из-под крана Толяня.

Люба почувствовала, как высокий поднес ее к козлам, попробовал было взгромоздить наверх, но ничего у него не вышло. И он прижал ее спиной к грубым, тяп-ляп сколоченным доскам, наклонным, сходившимся где-то на почти трехметровой высоте. Все это мало было похоже на игру.

Воспользовавшись тем, что ее горло и руки свободны, Люба закричала что было мочи, вцепилась пальцами в лицо обидчику, смахнула с носа очки.

— Ах ты, падла!

Высокий тут же перехватил горло, вывернул одну руку.

И крикнул назад полуобернувшись:

— Чего встали?!

Хлюпик тут же ожил, засуетился. Он подбежал, ухватил Любу за другую руку, дернул ее вниз, крутанул больно. Она ударила его коленом в живот. Но хилый Витюня даже не пикнул, не шелохнулся. Он вдруг разинул рот, хлопнул себя ладонью по лбу и радостно, с пьяным вострогом провозгласил:

— Стой! Все не так! А ну!

Он оттолкнул высокого вместе с Любой к стене с неожиданной силой, ухватился за огромные козлы, сдвинул их, потащил к двери. И когда одним концом козлы уперлись в дверь, он с совершенно идиотской улыбочкой повернулся к высокому, захихикал.

— Во как надо!

Они вместе подтащили упиравшуюся Любу к другому концу деревянного поскрипывающего строения, уперли спиной. Высокий передал хлюпику Витюне одну руку, левую, и тот завел ее за деревяшку, надавил. Люба захрипела.

— Потише, ублюдок! — рыкнул высокий. И завел правую руку за другую деревяшку. — Держи!

— А может, ты подержишь, длинный черт?! Думаешь, ты везде и всегда первым должен быть! — понесло с пьяным озлоблением хлюпика — у него даже безвольная нижняя губа вдруг выпятилась вперед. А болтающийся на плечах огромный пиджак стал похожим на лихую бурку.

— Да ладно, всем обломится, — успокоил его высокий. Подержи-ка, я очки подыму!

Он нагнулся. И Люба, изловчившись, ударила его ногой в грудь. Он даже сел на кафель, вздохнул тяжело и обиженно. Нацепил очки. И только после этого встал и резко, наотмашь, ударил ее ладонью по щеке. Снова сжал горло.

— Щас ты у меня…

Люба увидала, что с высоким что-то произошло, что он снова перепугался! Видно, он вообще был из породы трусливых людишек! Она даже обрадовалась, несмотря на то что хлюпик Витюня висел сзади гирей на руках. Еще не все потеряно, еще можно от них ускользнуть!

— Ну чего ты?! Не хочешь, дай страждущим! — заорал на высокого хлюпик. — Ослаб, что ль?!

Высокий снова задрал подол — на этот раз чуть не до шеи. Но снова его руки безвольно повисли, а в глазах еще сильнее промелькнуло нечто похожее одновременно на страх и растерянность. Видно, он на секунду протрезвел… И тут на его плечо легла здоровенная ручища, моркая, оставляющая темное пятно, расплывающееся из-под пальцев.

И высокий отлетел к подоконнику.

— Пусти профессионала! — прокомментировал дело словами Толяня. И добавил беззлобно: — Щенок!

Он задрал платье еще выше, сжал обеими руками полные груди. Но тут же выпустил их. И опять одна рука сдавила горло жертвы, другая скользнула ниже, вцепилась в край трусов, рванула. Да так рванула, что затрещала легонькая тоненькая ткань и полетела обрывками куда-то в угол.

Люба увидала его глаза — пустые и безумные одновременно. И поняла — пощады не будет, поздно! Она сама была виновата, ведь уйти надо было сразу, там, из аудитории! Теперь все!

Он навалился на нее медведем, уткнулся губами в шею, но не целуя, а надавливая, прижимая голову к шершавому дереву, мокрые растрепанные волосы ползли Любе в лицо, в глаза. Теперь она вообще не могла кричать, теперь она была на грани обморока — перед глазами все мельтешило, кружилось. Сердце стучало с такой бешеной скоростью, что казалось оно вот-вот выпрыгнет из груди или остановится в изнеможении. Она ничего почти не чувствовала. И все же когда в ноги вцепились две грубые, нещадящие лапы, впились в мякоть цепкими стальными пальцами, раздвинули — грубо, бесцеремонно, словно нечто неживое, она вскрикнула. Но тут же захлебнулась слезами, умолкла.

Они делали с ней что хотели! Но она была бессильна. Если бы хлюпик Витюня знал, что она сейчас чувствует, он бы выпустил ее руки — не было никакой нужды заламывать их, удерживать, совсем не было!

Огромный Толяня, медведеобразный и невменяемый, терзал ее долго. А отвалившись, опять долго пил воду изпод крана, мочил голову. Высокий жался у подоконника, поглядывал на дверь.

— Ты че, падла! А ну давай, иди, держи! — злился на него хлюпик. — Не можешь, другим не мешай!

Толяня, напившись, ухватил жертву за руки и великодушно бросил хлюпику:

— Не сопи, Витюньчик, давай-ка оприходуй девочку в честь этого торжественного дня ее сдачи в эксплуатацию, ну! Живей только, еще застукают!

Он понемногу трезвел. Голос звучал почти нормально, но рожа — что у него была за рожа! Вся перекошенная, красная, изможденная — будто он пил уже неделю кряду, не просыхая!

Люба висела в полуобморочном состоянии. И все же по ней прокатилась волна дрожи, еще одна волна, когда ее тела, ног, коснулись потные холодные ладошки хлюпика. Она дернула коленями, подтянула их вверх, чуть не к подбородку. Но хлюпик с легкостью, играючи, развел их руками. А дышаший перегаром в ухо Толяня, так сдавил горло, что все поплыло перед глазами, резко стемнело… Она потеряла сознание.

Хлюпик испугался было, отстранился. Но Толяня его приободрил:

— Все путем, Витюньчик! Давай работай, так даже верней!

Последние слова долетели до нее словно сквозь вату. И все пропало.

Очнулась она у тех же козлов. Наверное, прошло совсем немного времени. Но в туалете стоял дым коромыслом. Кто-то на кого-то орал, кто-то с кем-то дрался. Она ничего не могла понять, всматривалась, думала, что все ей снится, что это наваждение какое-то, нереальность.

— А ты, сучара! — орал Толяня. — Может, ты еще нас заложить хочешь! Ну уж нет, падла, будь ты хоть импотент законченный, но если ты не трахнешь эту кошелку тут же, при нас, я тебя по стене размажу!

— Заткнись! — выкрикнул высокий. Но выкрикнул как-то тихо и неуверенно.

Толяня врезал ему под подбородок. И тут же ткнул кулаком в живот. Добавил коленом. Хлюпик налетел сбоку, засадил по уху. Да так, что v высокого опять слетели очки, он поморщился, скривился.

— Сам, гад, все затеял, сам начал, а теперь нас под статью подвести хочешь, продать, — хрипел хлюпик, — ну уж нетушки! Считаю до трех!

— Чего-о?! Я тебя раздавлю, клоп! — Высокий взъярился. Но это была последняя вспышка ярости. Он не мог больше сопротивляться. — Ладно, — проговорил совсем тихо, с дрожью в голосе, — пропадать, так с музыкой.

— Ну то-то! — Толяня смазал для порядку высокого по макушке — совсем легонько, скользячкой. А тот пригнулся, словно от настоящего удара, видно, нервы сдавали.

Вдвоем они подтолкнули высокого к Любе. Та стояла ни жива ни мертва. Она даже не пыталась опустить задранного подола, боялась двинуться — ей казалось, сделай сейчас хоть одно движение от козлов — и упадет, грохнется на залитый водой кафель.

— От судьбы не уйти, — шепнул ей на ухо высокий. И с какой-то злой иронией шепнул совсем тихо: — Ох, подружка-девочка, нас тут, получается, обоих насилуют, и тебя, и меня! Но как говорится в том самом анекдоте, который я все порывался тебе рассказать… — Его руки ощупывали ее, овладевали телом, приподнимали выше, прилаживая ее удобнее, под рост. — Так вот, что остается делать, когда тебя насилуют? А одно лишь, лапушка, надо попытаться расслабиться и получить максимум удовольствия!

Люба слышала краем уха, как ржали, заливались Толяня с Витюней. В голове гудело, по вискам ударяли незримые молоты. Она и без всяких советов была расслаблена до предела. Но о каком удовольствии могла идти речь! Ей хотелось одного — умереть прямо сейчас, прямо здесь, назло всем, чтоб их всех тут застукали рядом с ней, мертвой, бездыханной, валяющейся на кафеле в прозрачной луже, посреди ослепительно чистого, выбеленного до неестественности и обложенного сверкающей плиткой туалета. Ах, если бы это было возможно!

— Ну все, порядок!

Высокий отвалился, пошатываясь пошел к подоконнику. Толяня ударил его в спинку, ударил ладонью, Шутя, но высокий чуть не упал.

— Молоток! — просипел Толяня. — А теперь надо когти рвать, ребята. Заигрались, хорошего понемногу!

— Что с ней-то делать? — спросил озабоченно хлюпик совершенно трезвым голосом.

— Прирезать, — равнодушно сказал Толяня. Но, увидав, как побелел хлюпик, рассмеялся: — Да шучу, Витюнчик, шучу! Чего с ней сделается! Она нам сама через пару дней спасибо скажет и предложит повторить забег, так? Так! Во, гляди, как млеет!

Они все уставились на свою беспомощную и истерзанную жертву. А она не видела их — опять все кружилось, вертелось перед глазами.

— Приведи-ка девочку в порядок, — приказал Толяня хлюпику.

Тот подошел, опустил подол, оправил платье, ощупал, охлопал, обтер платком шею и лицо, потом пригладил волосы. Отошел на шаг, полюбовался.

— Нормалёк!

Толяня с кряхтеньем и приохиванием нагнулся, подобрал разодранные трусики, скрылся в кабинке. Послышался звук спускаемой воды.

— Вот теперь все в норме, теперь точно, — проговорил он выходя. — Щас бы полпузыречка засандалить бы! У кого чего есть?

Они порылись в карманах, наскребли на бутылку.

— Ну чего, лапка, — Толяня легонько ударил Любу по щеке ладонью, — ты тут прописалась, что ль? Иди гуляй! Больше все равно не получишь сегодня! — Он усмехнулся и добавил: — Мы народец, измученный нарзаном, ослабленный, стало быть. Ну ладно, хорошего понемного! Отчаливай!

Хлюпик захихикал. Высокий молчал.

Они отодвинули козлы от дверей. Люба чуть не упала.

Она резко рванулась. Высокий сразу кинулся к ней, испугавшись чего-то. Он схватил ее за плечо. Но рука сорвалась, попала за ворот, расстегнула платье, сорвала с плеча бретельку лифчика, чуть не порвала ткани — обнажилась левая грудь, открылись синяки на ее нежной, почти прозрачной коже. Высокий отвернулся.

В это время распахнулась дверь. И появился седовласый, сухой, как мумия, декан, тот самый Григорий Львович. Лицо его приняло выражение крайнего изумления.

— Что здесь происходит? — спросил он растерянно, не в силах совладать с волнением.

_ — Ничего особенного, — ответил за всех хлюпик, — и извольте не теребить ширинку при даме!

Его пьяная или просто дурная наглость поразила всех. Толяня выскользнул первым. За ним ушел высокий.

— Вы пьяны! Во-он!!! — заорал вдруг декан багровея. Немедленно убирайтесь вон! Я вами займусь еще!

И тут его взгляд остановился на Любе, точнее, на ее обнаженной груди. Декан стал опять бледным, почти белым.

Он положил руку на сердце, словно у него начинался приступ. А Люба стояла, она была в полнейшей прострации, у нее не поднималась рука, чтобы хотя б прикрыться, да она и не понимала в этот миг ничего, не видела.

— Вы? — спросил декан. — Это опять вы?! — Он уже пришел в себя. Он был опытным педагогом, он много прожил, он умел брать себя в руки. — А позвольте поинтересоваться, что вы тут делаете? Да еще в таком виде?! Как вам не стыдно?!

Люба просипела что-то, ей хотелось сказать все сразу, пожаловаться на весь белый свет, на всех до единого, заплакать, закричать, забиться в истерике… Но ничего, кроме этого жалкого выдоха-сипа, она не смогла произвести на свет.

— И вообще — как вы тут оказались? — Голос Григория Львовича мягчел, добрел. — Зачем вы затащили сюда этих шалопаев? Этих мальчишек?! Как вам не стыдно?! Ах, какая вы развращенная и дрянная девчонка! Вам бы об учебе думать! — Его тон, его голос совсем не соответствовали произносимому, они были какими-то приглушенными и приторными. — Нет, вы мне объясните, обязательно объясните все. Если вы сумеете найти в себе силы и сказать правду, зачем вы пытались совращать этих мальчуганов, зачем вы их затащили сюда и что с ними делали, я вам клянусь, никто не узнает обо всем этом… или вы хотите сплетен, грязных сплетен по всему институту. Впрочем, вам институт теперь — чужое заведение, но…

Люба и слышала его голос, и не слышала. Слова протекали сквозь нее, не задерживаясь, не оседая в сознании. Она пришла в себя и стала оценивать происходящее чуть позже, всего лишь на несколько минут позже. Парней не было, они ушли. Перед ней стоял декан, Григорий Львович, что-то говорил, говорил, было светло, чисто… И она вдруг увидала на своей обнаженной груди дряблую, морщинистую старческую руку. Лишь потом она ощутила холодное и сухое прикосновение — легкое, почти неосязаемое: пальцы ласкали ее кожу, теребили сосок, вдавливались в плоть.

— … я думаю у вас есть возможность все исправить, да, все поправимо, вы не такая уж безнадежная, и я вам обещаю восстановить вас, все будет хорошо, — нашептывал Григорий Львович, и рука его становилась более смелой. — Вы прекрасная девушка. И вы будете преуспевающей студенткой, обещаю вам!

Она резко отбросила его руку. Поправила лифчик. Застегнула платье. Вышла, ничего не соображая, как сомнамбула, спустилась на второй этаж, прошла по щиколотку в воде в затопленный туалет. Взобралась на подоконник. И долго просидела на нем. Что-то лопнуло внутри. И добиваться чего-то, защищать себя не хотелось. Даже плакать не хотелось.

Все было кончено. Никто не хотел ей помочь, больше того — никто не хотел ей верить, если от нее чего-то и хотели, так только одного — тела. Двери института захлопнулись раз и навсегда. Ни друзей, ни знакомых не осталось. Повсюду мерещились подлые, гнусные хари, таились злоба, похоть, жестокость.

На улице из неизвестно откуда взявшейся тучки моросил противный мелкий дождик, настолько слабый, что никак не мог намочить, вычернить асфальта под ногами, но достаточно сильный, чтобы испортить настроение.

Настроения, как такового, у Любы уже и не было. То, что творилось теперь в ее душе, можно было назвать как угодно: апатией, безразличием, полнейшим отсутствием всяких мыслей и чувств, но только не настроением. Она уже не натыкалась на прохожих — мозг был отключен, и вело ее что-то неведомое, подсознательное, заставляющее идти в одном ритме со всеми, не отставая и не перегоняя, не выбиваясь на сторону.

То, что было утром, казалось далеким и невзаправдашним. Но в этом состоянии Люба не могла уже понять, что если бы не было утреннего взлета, то наверняка не последовало бы за ним и нынешнего падения. Она понимала лишь одно — что падение это бесконечное, неостановимое…

Троллейбуса долго ждать не пришлось. И места были свободными. На следующих остановках стал прибывать народ.

— Ваш билет, девушка!

Над Любой стояла пожилая тетка, откормленная, мясистая.

— Да ты что, милая, оглохла. Если нету — так нечего крутить! А ну, вставай. Плати штраф, а то в милицию сволоку!

Люба поняла смысл слов лишь с третьего обращения, когда тетка нависла над самой головой и кричала чуть не в лицо. Она молча вытащила из сумочки кошелек, неторопливо отсчитала три рубля мелочью и протянула ее контролеру. Встала — следующая остановка была ее.

— Квитанцию возьмите! — заорала тетка, видимо взбешенная тем, что ей не уделяют должного внимания. — Как бесплатно ездить, так они рассиживают, шалавы, тунеядки! А как им хвост-то прижмут, сразу воображать начинают!

Ишь ты, фифа какая! Это мы всю жизнь вкалывали как проклятущие, а они за ночку в гостинице с каким-нибудь эфиопом чернозадым, себя на полгода жратвой и выпивкой обеспечивают! Интершлюхи хреновы! Вы поглядите на нее!

Троллейбус остановился, Люба вышла; ничего не слыша, не ощущая ни стыда за то, что ее всенародно оштрафовали и обхамили, ни раскаяния. Да и какое могло быть раскаянье, какие могли быть внешние причины, способные растормошить ее теперь?!

— Молодежь! Заразы! Проститутки! — почти визжала в спину побагровевшая контролерша. — Войны на вас нету!!!

Придя домой. Люба аккуратно повесила сумочку на крюк, сняла туфли. Машинально, ничего не видя в нем, погляделась в зеркало.

Зазвонил телефон. Люба приподняла трубку сразу.

— Ты, Любаш? Ну как, прочухалась? — поинтересовались из трубки голосом Новикова.

— Ага, прочухалась, — ответила Люба.

— Ну и отлично! — Николай был явно в прекрасном настроении. Ему шутилось легко: — И у меня нормалек! К выходному застилай постель и жди в гости! Слышишь?

— Слышу.

— Ты чего такая скучная-то? Или, может, нового любовничка себе завести успела, про меня забыла, а, Любаш, отвечай? Чего молчишь! Шучу ведь, шучу-у! — Николая прямо-таки распирало от какой-то непонятной радости. Ты не грусти! Денек сегодня — лучше не надо, прям все мечты исполняются! У меня тут прям крылышки за спиной растут! Лю-ю-ба-а, ау-у?!

— Тебе весело?

— Ага, еще как, отпуск дали! Ты рада?

— Очень.

Она повесила трубку. Снова подошла к зеркалу. Но опять ничего в нем не увидела, не смогла сосредоточиться. Телефон трезвонил как заполошный.

Люба к нему не подходила. Она немного прибралась в комнате. Потом подмела в прихожей, расставила обувь. Постояла. После этого прошла на кухню, вытерла со стола, отжала тряпку и повесила ее сохнуть.

Заглянула в комнаты — следов сестры не было, вновь вернулась на кухню и, на ходу расстегивая верхние пуговицы на платье, подошла к плите, до отказа вывернула все ручки. Огня не зажгла…

— А ничего! — Медсестра была не из тех, кого можно было взять на испуг. — Что слышал! Из-за тебя, небось, девка-то травилась, а?! Чего из себя невинного строишь!

Сергей обмяк. Язык отказывался подчиняться ему, в горле как-то сразу пересохло.

— Не гляди, не гляди — тоже мне! Было б из-за кого! Сестра входила в раж. — А эти тоже дуры. Нет, это ж надо такими дурехами быть — ведь не одна ж такая?! Будто для того и выдумали плиты газовые, что все их дела сердечные одним махом решать, — говорила она упоенно, не замечая Сергея. А когда заметила, добавила суше: — Ну, ладно, соколик, чего встал-то, иди себе с Богом. Ты свое дело сделал, можешь отдыхать. Иди, иди!

Сергей все понял. Понял только теперь. "Ты свое дело сделал!" — вертелось в мозгу.

Сергей плюхнулся на лавочку в прибольничном сквере. Ослабил галстук на шее, снял фуражку. "Это я сделал свое дело!" Он был твердо уверен в том, что причиной был не он один, но все же… "Свое дело сделал! Да! — приходилось признаваться самому себе. — Внес лепту, — с сарказмом подумал он. И вдруг до боли осознал все случившееся, горькая волна прокатилась в груди, обожгла сердце: — Сволочь!" Он с силой сжал голову в ладонях так, что даже заломило в висках. "Сволочь, всю жизнь только о себе думал, а теперь получай! Ну ладно!" Что «ладно» — он не знал, в памяти всплывали одна картина за другой. Их безмятежная жизнь до армии, когда ничто не нависало над ними, когда день шел за днем и каждый таил в себе что-го приятное, хорошее. Он плыл тогда по волнам, растворяясь в ее любви, в ее заботливости. И все было до того хорошо для них обоих. "Обоих? — Сергей поймал себя на том, что он и тогда чувствовал, что что-то не так, что безмятежность охватывала лишь его одного. Что с ней-то все было совсем иначе. Тогда он гнал от себя эти мысли, не хотел верить в них — так было проще: пускай думает она, а он, он будет с ней, и вдвоем им будет славно. Но все было не так.

"Я, я, я, — стучало в голове, — всегда только я, только мне. А каково ей здесь приходилось?!" Сергею показалось, что он сходит с ума. Все окружающее отступило куда-то вдаль, завертелось перед глазами. "И главное — она-то ведь все видела, все понимала… и терпела меня. Ни одного слова упрека, ни одного взгляда. Подонок! Скотина!" Ничего вернуть уже было нельзя, все прошло.

И тут Сергей совершенно отчетливо понял, что он сам отрезал все пути. Сам поставил последнюю точку. Что уже ничего больше не будет, а если и будет, то не с ним, с кем-то другим. А с ним — никогда!

И повторить ничего не удастся. Он до горечи во рту ощутил всю бессмысленность поисков врагов, недоброжелателей и всяких прочих причин снаружи. Их надо было отыскивать в себе.

Сергей встал и, не надевая фуражки, держа ее в руках, побрел к остановке. Надо было ехать домой. Надо было поправлять то, что еще можно было поправить. Иначе… иначе места ему в этом мире не оставалось.

Прозрение приходило не сразу, оно было неотвратимо и тяжело. Но поделиться этой тяжестью было не с кем.

На второй день Сергея в больницу не пустили. И он сидел на уже знакомой лавочке под кленом, в прибольничном сквере. С неба моросил мелкий, словно паутинка, дождик. Сергей его не замечал.

Он не помнил, как вчера добирался до дому. Только у самого подъезда очнулся. Громкий басистый голос вырвал его из полузабытья:

— Серега! Спишь на ходу?!

Перед ним стоял Юрий, родной брат.

— Хорош! Форма тебе в самый раз, брательник. Ну, чего невеселый? Привет!

Сергей выжал из себя замученную улыбку, протянул руку.

— Привет. — Сам-то как?

— А чего нам сбудется? — Брат перестал улыбаться, видно, почувствовал — что-то не ладно. — Ты чего как на похоронах?

Сергей только рукой махнул — вдаваться в подробности ему не хотелось, да и ни к чему все это было сейчас.

Юрий недовольно поморщился, похлопал младшего брата по плечу.

— Ладно, давай-ка домой. Мать заждалась. Да и отец там же… — он заглянул Сергею в глаза, — ты соберись, Серега, не кисни — зачем маму зря расстраивать. Сам знаю служба не пряник, но будь мужиком, не бабьем!

— Да не в этом дело, — перебил его Сергей.

— Ну-ну, — растерянно проговорил Юрий, глядя в спину уходящему брату.

Мать хлопотала на кухне — Сергей услышал ее голос еще с лестничной площадки, вставляя ключ в замок. И от этого настроение неожиданно поднялось, задышалось легче главное, что с ней все в порядке: на ногах, а ведь последнее время почти и не вставала с постели. Свои дрязги сразу же отошли на второй план. Он шумно захлопнул дверь, чтобы предупредить, не напугать своим неожиданным появлением. Повесил фуражку на крюк покосившейся вешалки.

— Сергей?! — Из-за двери комнаты высунулась голова отца. Лицо было растерянным, чувствовалось, что он никак не может справиться с этой растерянностью. — Ты?

— Я, я, кто же еще! — ответил Сергей, проходя мимо.

Он шел на кухню, туда, откуда доносился минуту назад голос матери. Сердце в груди замерло, к горлу подкатывал сухой, шершавый комок.

— Вот и я, мам, не ждали? — нарочито весело начал было Сергей и тут же осекся. Сжало горло, слезы подступили к глазам — еще б секунда, и он разрыдался.

Но Марья Сергеевна опередила его, прижалась к груди, повторяя одно и то же: "Сереженька, Сереженька…" По спине у нее пробегали волны какой-то дрожи. Но она не плакала. Когда Сергей чуть нагнулся, чтобы поцеловать мать в щеку, он увидел на ее лице улыбку.

Отец стоял за спиной, его присутствие не только ощущалось, оно давило на Сергея, заставляло быть сдержаннее, чем ему бы этого хотелось. Постепенно где-то внутри начинало закипать раздражение, грозящее перелиться во чтото более серьезное. Но и здесь первой оказалось мать.

— Сережа, поздоровайся с отцом, — прошептала она на ухо, — я прошу тебя, ну не будь таким безжалостным, ради меня.

Сергей повернул голову, кивнул. Из полуоткрытого рта его вырвалось что-то тихое, неразборчивое. Смотреть на отца он почему-то боялся, отводил глаза в сторону.

— А ты здорово изменился — настоящий мужик!

— Да ну? — Сергей скривил губы в иронической ухмылке. — Надо же как интересно. Ты б подольше гулял, так и вообще меня уже стариком застал!

— Прекрати! — Мать дернула Сергея за рукав. — Прекрати немедленно, это ж отец твой!

Отец широко улыбнулся, от прежней растерянности на лице не оставалось и следа, он уже почувствовал себя хозяином положения и сдавать позиций не собирался.

— Злость, Серега, не лучший советчик, — тихо, но очень внятно проговорил он, — ты уж поверь мне. Давай-ка как в пословице — кто старое помянет, тому глаз вон…

— А кто забудет, — резко оборвал отца Сергей, — тому оба долой, так?!

Тот сокрушенно покачал головой, не нашелся.

— А вот я вас сейчас накормлю хорошенько — так вы у меня по-другому заговорите, — нарушила паузу Марья Сергеевна, глядя то на одного, то на другого. — Сережа, живо переодеваться, руки мыть и за стол!

Сергей мысленно поблагодарил ее за помощь. Скандала он не хотел, сдерживаться не умел, а мать всегда была тем связующим звеном, без которого давно бы уже вся семья полетела бы в тартарары, ко всем чертям. Он с нежностью заглянул ей в лицо, улыбнулся виновато, с еле заметной долей признательности. После этого пошел в свою комнату, с радостью вдыхая в себя на ходу приятные домашние запахи…

Сейчас, сидя на лавочке и вспоминая вчерашний день, Сергей все больше и больше проникался симпатией к отцу.

В душе его зарождались какие-то новые, неведомые чувства к человеку, которого, по сути дела, и не знал толком. Нет, он не прощал его, да и как он мог простить то, чего не понимал до конца, просто само собой пришло чувство близости, родства. И если раньше возвращение «блудного» отца представлялось ему чем-то страшным, недопустимым, то теперь Сергею казалось, будто иначе и быть не могло. Ощущение своей неправомочности вмешательства в родительские отношения покинуло его, и на смену пришла твердая убежденность в том, что не мешать им он должен, а помочь, помочь своей добротой, пониманием.

К Любе не пускали. Сидеть здесь, на лавочке, в пустом ожидании? Ожидании чего?! Нет это тоже было невыносимо. Уйти? От себя не уйдешь, уж что-что, а это Сергей понимал прекрасно.

И когда он, окончательно отчаявшись, собирался встать и идти, из больничного окна сверху раздался слабый, но такой до боли знакомый голос. Ребров обернулся всем телом, чувствуя, как холодеют пальцы.

— Сережа! Постой.

И он увидел ее. Высунувшись наполовину из окна, Люба махала ему рукой, она звала его. Разделявшие их двадцать с лишним метров Сергей преодолел на одном дыхании. Замер, сорвав с головы фуражку, но так и не взмахнув ею в ответ. Зеленое натянутое сукно потемнело от пропитавшей его влаги. Голоса не было.

— Сергей, — Люба смотрела на него уже не теми отрешенными глазами, что вчера, — в зрачках светилась жизнь. — Сережа, я была с тобой неласкова, прости, — скороговоркой, почти без выражения заговорила Люба. — Господи, все не то. Сережа, только я прошу тебя — не вини себя ни в чем! Хорошо? Ты слышишь меня — ты не виноват, это я сама…

Он увидел выступившие на глазах девушки слезы. Стало душно, не хватало воздуха, несмотря на то что мелкий освежающий дождик нес с собой озон.

— Ну что ты… — начал было он.

Люба его оборвала. И говорила, говорила, говорила… Сергей не понимал слов. Голову словно сжало обручем, он смотрел на любимое лицо, ловил интонации, упуская при этом смысл. Пальцы до боли, грозя искрежить строгую форму, сжимали фуражку. Голова намокла, и с волос текло на лицо, за шиворот. Он разобрал только одно — Люба прощает его. И уже не помнил, что совсем недавно никак не мог решить — простить ли ее саму! Нет, он не помнил об этом. И ловил слова прощения с жадностью и самообольщением, тут же рисуя себе в горячечном воображении картины радужного будущего.

— Да ты не слушаешь меня! — почти выкрикнула Люба. — Сергей, что с тобой? Где ты?!

Опомнившись, Ребров что-то промямлил в ответ, пытаясь изобразить на лице улыбку.

— Ну зачем ты пришел сегодня, зачем еще раз? Ты же был вчера? Разве этого мало?

На него будто вылили ушат ледяной воды. Обруч на висках рассыпался, в глазах прояснилось. "О чем она? Ведь все было так хорошо…" Сергей встряхнул головой, и по сторонам разлетелись крупные брызги.

— Я хочу сама разобраться в себе. Пойми, Сережа, не надо приходить, не надо писать. Когда-нибудь потом я сама напишу или приду. Потом.

— Погоди! — Сергей взмахнул рукой, пытаясь остановить этот миг. — Люба, мне завтра в часть. Скажи хоть что-нибудь определенное. Ну пойми ты, что я уже устал ото всего, я не могу больше так.

— Вот и давай, Сережа, отдохнем друг от друга. Умные люди говорят, что такие передышки только на пользу идут Ты слышишь меня?

Но Сергей уже не слышал. Он шел в сторону больничных ворот. И Люба видела его напряженную, ссутуленную и промокшую под дождем спину.

"Может быть, это и к лучшему", — успела подумать она до того, как из-за ее плеча вынырнула волосатая полная рука медсестры, цепкие пальцы вцепились в ручку, и окно с шумом захлопнулось.

— Ты что это, девонька, всех моих больных застудить собралась?! Гляди у меня!

Люба молча прошла к своей койке. Она не чувствовала в душе покоя — даже то его подобие, что было в ней до сегодняшнего разговора, растворилось, исчезло. Вдруг очень захотелось домой. До слез, до крика. Она упала лицом в подушку и заплакала. Заплакала не от жалости к себе и не по Сергею, а просто потому, что слезы накопились и надо было дать им выход.

— Поплачь, поплачь, милая, — тяжелая рука опустилась на голову, пригладила волосы. — Так-то оно легче.

Люба дернула головой, затихла.

Через минуту от самой двери в палату до нее докатился шепот медсестры:

— Вы ее, девоньки, к окошку не подпускайте — еще сиганет вниз — греха потом не оберешься. Все они нонешние какие-то чокнутые, прости Господи!

5 Каленцев старался не замечать того, что происходило на его глазах, но еще больше он остерегался копаться внутри своей души, он боялся признаться себе, что неравнодушен к Оле, гнал эти мысли прочь. Но они возвращались. И деваться от них было некуда. "Старый дурак, — корил он себя, — ты же на восемь лет старше ее, неужели не соображаешь. Если б, к примеру, ему было сорок, а ей тридцать два — еще куда ни шло, но семнадцать и двадцать пять?…

Нет, не годится!" В свои двадцать пять Каленцев считал себя чуть ли не пожилым человеком. Его друзья и однокашники по училищу давно уже были женаты, имели детей, да и те, кто позже закончил учебу, не все, но все-таки большинство, приезжали в часть семейными, обремененными множеством забот. Втайне Каленцев завидовал им, но явно этого не показывал. Необорот, старался подчеркнуть свое независимое положение, делал вид, что гордится им. Так и шло время, постепенно отнимая из жизни год за годом, пока он не заметил, что из голенастой, пискливой девчонки, дочери командира части, получилось, какого неожиданно для всех, нечто стройное, пышноволосое, привлекательное…

Все это произошло недавно, каких-то полгода назад.

Но полгода эти Юрий Алексеевич ходил не то чтобы сам не свой, но все же несколько отвлеченный, излишне, как это казалось со стороны, задумчивый. Предпринимать что-либо он не решался и, хотя постоянно сам себя корил за слюнтяйство, чувствительность, запрещал себе думать об Оле, где-то в глубине души он знал, что просто еще рано, что надо выждать хотя бы годик, а потом… Теперь этого потом могло и не быть. Совершенно неожиданно на горизонте появилось непредвиденное препятствие, соперник, которого и соперником-то было какого неудобно признавать, мальчишка, юнец, его же подчиненный — рядовой Черецкий.

Что мог поделать старший лейтенант Каленцев? Что мог изменить Каленцев-человек? Ничего. Воспользоваться своим правом командира? Пойти на это Юрий Алексеевич не мог, не привык жить в разладе с совестью. Спокойно следить за развитием событий? Что могло быть хуже, мучительнее? Оставалось лишь одно — выжидать. Не за горами тот день, когда, окончив, как они сами ее называли, учебку, ребята разъедутся по частям. Уедет и Черецкий.

Но поможет ли это? Каленцев терялся в догадках, сомневался… но придумать ничего не мог.

Оля всегда смотрела на Юрия Алексеевича как на человека старшего, в общем-то хорошего и симпатичного, но не имеющего и не могущего иметь лично к ней никакого отношения. Ох, если бы хоть один неравнодушный взгляд, хоть одно теплое словечко — Каленцев знал бы, как ему быть! Но ничего не было: ни взглядов, ни слов…

А время шло, и его неумолимый ход Юрий Алексеевич ощущал на себе, постепенно свыкаясь со своим положением застарелого холостяка, ни на что не рассчитывающего, ничего не ждущего.

"Привет, Серый!

Пишет тебе бывший студент, а теперешний самый разнесчастный человек на свете, лаборант одной шибко научной конторы Мишка Квасцов. Эх, доля моя горемычная! Думал, до армии погуляю, отдохну всласть, покуролесю! Так нет! Кроме тебя, Серега, некому и печаль-то свою излить — вот до чего дошло.

А все пахан, папаша разлюбезный! Я на него, как на Бога молился, все ждал, когда он с чужбины возвернется да сыночку единственному подмогу окажет. Всезазря! Он даже не позвонил в институт, говорит, сам выкручивайся, мол, все условия для учебы были! Вот так вот! Это еще присказка, это всего лишь полбеды: как меня поперли из вуза-то, так он вмиг работенку подыскал. Говорит, чтоб ни единого дня на его шее не сидел. Вот так, Серега! Слава богу, хоть не к станку послал! Эх, да теперь все равно! Теперь мне и армии не миновать. Шутки шутками, а с учебой придется расстаться, как минимум, на три года. Такие дела! А ведь все носом вертели, и то нам не так, и это не эдак. Но теперь все — жизнь по новой начинать придется.

Как я тебе завидую. Серый, аж до скрежета зубовного — ты хоть времени даром не терял, а у меня все наперекосяк даже после армии восстановиться не дадут, придется заново с первого курса начинать! Ты меня уж извини за нытье это. Знаю, что у самого тебя есть горести. Да вот какого подумал, что ежели изолью и я свои перед тобой, поплачусь в жилетку, так и тебе немного полегче будет — что делать, Серег а, — жизнь есть жизнь, не такая уж она и сладкая да разноцветная, какой нам со школьной скамьи сквозь стекла ученья казалась А Любовь твоя оздоровела, все у ней в порядке. Я сеструху ее видал — не жалуется, тебе привет передает. Цени друга-то, где еще такого найдешь! Пассия твоя дважды меня по роже смазала, а я о вас же с ней и забочусь. Вот такие пироги!

На том и остаюсь твой друг непутевый Мих. АН. Квасцов, 21.07.199… г.".


Николай решил выйти на сестру Любы. Он считал это более надежным предприятием, чем разговаривать сейчас с ней самой с «больной». Обстоятельный во всем, он и в личных делах прежде всего искал контакта с родственниками избранницы. А раз таковых не имелось, за исключением старшей сестры, то, значит, с ней.

Ведь имеет же Валентина Петровна на Любу какое-то влияние. Конечно да! Иначе он и думать не мог. Иначе просто и быть не могло — так ему подсказывал опыт собственной семьи.

К сестре-то он и направился, будучи в очередном увольнении и пользуясь тем, что Любу пока еще не выписали из больницы.

Звонок на двери был все так же неисправен. "Ох, недотепы! — в сердцах подумал Николай. — Ну, ничего, когда я здесь буду хозяином — все по-другому пойдет!" Пока что исправлять звонок он не считал нужным. "Пускай убедятся, что без мужской руки в доме все равно им, двум бабам, не обойтись!" Постучал в дверь.

На стук никто не отозвался. Он постучал сильнее и дольше, чем в первый раз. Реакция была та же самая — гробовое молчание за дверью. Дома никого не было.

Он вышел на улицу и стал думать, что же делать дальше. Но мысли не приходили. Не приходили, кроме одной — ждать. "А вдруг Валентина Петровна опять в командировке?" Могло быть и такое. Но не уходить же вот так — несолоно хлебавши. И Николай уселся на лавочку под липами. Надо ждать. Ждать хоть до конца увольнения.

Под липами на него накатили сомнения: и чего сн возится с этой неврастеничкой. Ведь сколько помнит ее, так это одни сплошные дрязги, недомолвки, раздоры. Вечно она чем-то недовольна, вечно ставит его в положение нищенствующего просителя. А спрашивается — почему? На каком основании? Чем он хуже других? Хотя б того же самого Сереги? Николай не мог ответить на эти вопросы. До сих пор он все терпеливо сносил: упреки, ссоры и даже небольшие скандалы. Во имя чего? Неужели он настолько втрескался, что совсем гордость потерял, готов бежать за ней сломя голову, лишь бы только пальцем поманила? Он всегда утешал себя одной мыслью, что уж коли выйдет она за него замуж, тогда и капризам всем конец, там-то уж он повернет все по-своему!

Теперь он начинал сомневаться в этом. Он вспомнил их знакомство, когда он чуть ли не на коленях вымаливал от нее хоть каких-то знаков внимания. А ответом был лишь холодный взор. Он навсегда запомнил ее тогдашние слова: "Много вас таких!", слова сказанные не с озлоблением, ни с пренебрежением, а с каким-то отталкивающим равнодушием. Он помнил все. Но тогда он сумел настоять на своем — уж слишком приглянулась ему девушка, а упорство ее счел даже за большой плюс — такая себя в обиду не даст, постоит за себя! Потому и в армию он уходил совершенно спокойный за нее — не подведет, будет ждать, тосковать, писать письма красивые. А вышло так, что все то, на что он потратил столько сил, времени, нервов, для другого оказалось вполне доступным — хватило одного вечера в институте.

Николай знал обо всем. И его унижало это. Если раньше он закрывал глаза на все, то теперь, сидя на лавочке, его будто окатило, словно прозрение наступило. От злости он даже выругался негромко вслух.

Но было это лишь минутной слабостью. Через какое-то время вернулось душевное равновесие. Природное упрямство, умение добиваться цели взяли верх. Нет, уж он-то от своего не отступится, чего бы это не стоило ему. Во всяком случае сейчас. А там жизнь покажет.

Николай даже встал со скамейки, распрямил плечи. Дух борьбы, соперничества вновь переполнял его.

И встал он вовремя — из-за угла вынырнула нескладная фигурка Валентины Петровны. Любина сестра шла торопливо, ссутулившись под тяжестью двух сумок с продуктами. Николая она не видела.

Тот быстрым шагом направился навстречу женщине, еще с ходу приветствуя ее официально, хотя и были они давно знакомы и звали друг друга просто по именам:

— Добрый день" Валентина Петровна!

Женщина вздрогнула от резкого окрика, приостановилась — А я вас как раз и дожидаюсь, — с ходу начал Новиков, перехватывая сумки в свои руки, — как же вы такие тяжести носите, Валентина Петровна, ведь надо беречь себя. Он не успел договорить.

— Здравствуйте, здравствуйте, Николай, — женщина пришла в себя и даже сделала попытку отобрать сумки назад, ей это, конечно, не удалось. — А я вот, от Любочки только, так что вы уж извините, что ждать заставила.

— Пустяки: солдат спит — служба идет, — попытался сострить Николай, понял неуместность своей остроты и смолк на секунду.

— Пойдемте к нам, я вас покормлю, чаем напою. — Валентина Петровна выглядела посвежевшей, бодрой.

Николай отказываться не стал, только плечами повел, будто в недоумении — какие обеды, мол, да чаи могут быть?

Когда они поднялись по лестнице вверх, подошли к дверям, Николай услужливо проговорил:

— А звоночек у вас совсем никудышный, его сменить нужно. Если вы разрешите, так я в следующий раз прямо этим и займусь?

Валентина Петровна, роющаяся в сумке в поисках ключей, поглядела на него удивленно:

— Ну, что вы, не утруждайтесь, как-нибудь обойдемся. Кто к нам ходит-то? Только вы да… — она осеклась, склонила голову вниз, к сумочке, пряча лицо.

Ключи наконец-то нашлись. Затянувшееся молчание кончилось.

— Ну, вот мы и дома, — оживленно проговорила женщина. — Сейчас я быстренько сготовлю чего-нибудь. А вы, Коля, проходите пока в Любину комнату. Посидите немного, отдышитесь — замучила я вас сумками своими?!

Николай сделал игриво обиженное лицо. Повесил фуражку на крюк, отметив про себя, что и вешалку давненько поправить надо бы.

— Возьмите там почитать что-нибудь, — на ходу бросила Валентина Петровна и устремилась на кухню.

— Да не беспокой-тесь вы, ради бога! — проговорил ей вослед Новиков. — Ведь не есть же я к вам пришел! — Потом решил, что, пожалуй, повернул слишком круто, добавил: — А вот от чайку с печеньем вашего приготовления не откажусь, — и разулыбался, хотя хозяйка видеть его не могла.

В Любиной комнате было прохладно, чистенько, видно, старшая сестра в отсутствии младшей решила основательно заняться уборкой. Это Николаю понравилось — порядок есть порядок, и он должен быть во всем.

Читать он не стал. А присел у стола на старый потертый стул и уставился в окно. С чего начать разговор, он так и не решил.

Валентина Петровна с подносом, на котором стояли чашки с чаем и печенье в вазочке, появилась минут через восемь и сразу засуетилась вокруг стола.

— Ну вот, сейчас мы и почаевничаем, сейчас, садитесь поудобнее.

Николай в немом восхищении развел руками — угощение было отменное: насчет всяческих печений и варений Валентина Петровна была большой мастерицей. Новикову даже расхотелось говорить о чем-то, захотелось просто посидеть, поблаженствовать над чаем и закусками.

— Давайте, выкладывайте, Николай, с чем пожаловали, ведь не ради же меня, старой погремушки, столько времени на лавочке просидели? Ну?

— Какая же вы старая, — протянул Николай, — молодая, — он разулыбался, — и очень-очень симпатичная женщина.

— Оставим комплименты, — прервала его хозяйка.

— Да, я пришел, конечно, из-за Любы. — Николай отставил чашку, — вы сами понимаете, что сейчас все должно решаться.

— Почему же именно сейчас?

— Время пришло, — коротко отрезал Новиков, — через два месяца я буду вольный стрелок. А там… я в первую очередь с вами поговорить хотел, а с Любой у нас все обговорено.

— Как же так? — Хозяйка брови приподняла от удивления. — Я только от нее, и… она, простите, про вас ни словечка мне. Что за тайны мадридского двора?!

Но Николая не так-то просто было сбить с толку.

— Вы ведь знаете, в каком Люба сейчас состоянии, — утвердительно сказал он, — у нее другое на уме. Но нам с вами надо смотреть вперед. Вы, как старшая сестра, должны понимать всю серьезность положения.

— А, кстати, почему вы к ней не зашли?

— Любе сейчас тяжело, ей не до посетителей. Но это пройдет. Надо быть готовыми.

— Нам с вами?

— Да, именно нам с вами.

— Я что-то или совсем из ума выжила, или просто ничего не понимаю, — Валентина Петровна тоже отставила чашку и с любопытством уставилась на Новикова.

Тот взгляда не отвел.

— Люба не может сейчас решать, — твердо сказал он, — поэтому делать это придется нам с вами. А потом вы поможете мне, вы подготовите ее к нашему совместному будущему, как к делу совершенно неизбежному.

— Вот те раз?! — Глаза у Валентины Петровны округлились. — Что-то мне вся эта история напоминает сватовство без невесты.

— Может быть, — сказал Николай, — прошу вас сначала выслушать меня, а потом уже названия для нашего разговора придумывать. Я хочу, чтобы мы были союзниками, понимаете? На благо Любе и всем нам. Но сейчас по порядку…

— Давайте, давайте, может вы в чем-то и правы, — Валентина Петровна налила еще чаю: и гостю, и себе.

— У Любы есть выбор: или я, или он, вы знаете, о ком я говорю.

— О Сергее Реброве, — резко, ставя все на свои места, сказала Валентина Петровна.

— Хорошо, — мягко, вкрадчиво проговорил Николай. — Так вот — что он из себя представляет, вы знаете: верхогляд, привыкший к легким победам, особенно среди женщин, человек крайне несерьезный, неуравновешенный, одним словом — на такого в жизни полагаться… я не знаю, это просто безрассудство какое-то. И вы все это знаете не хуже меня. Кроме того, ему еще служить восемнадцать месяцев.

Николай чувствовал, что его слова почему-то имеют совершенно обратное действие, но остановиться не мог — ведь он же прав! Прав, черт побери всех их, вместе с этой непрактичной, глуповатой бабой! Разве хоть слово лжи есть в его речах, даже не в речах, а в мыслях?! Почему же тогда все так получается, ну почему?! Нервы начинали сдавать.

— Теперь о себе. То, что я почти гражданский человек, я уже говорил. Своего добиваться я умею и в этой жизни в пешках ходить не буду. Мне нужна только небольшая ваша помощь!

Валентина Петровна поднялась над столом, брови ее сошлись к переносице:

— Нет, Николай, не знаю, как вас по батюшке, союзницей в этом деле я вам быть не смогу, уж простите.

Новиков был ошарашен, просто-таки потрясен. Такой концовки он совсем не ожидал. Возражать и оправдываться было бесполезно. Оставалось только одно — уйти.

По лестнице он спускался пошатываясь, все еще не веря услышанному. Ноги подгибались, рука судорожно искала перил. Дневной свет ослепил его, окончательно сбил с толку. Благо что старая знакомая лавочка была неподалеку.

Николай вбирал в себя воздух и не чувствовал его, дыхания не хватало, в голове стоял туман. Неужели эта Любина выходка настолько все переминила в их отношениях?

Но почему? Ответ не приходил. Новиков расстегнул верхние пуговицы гимнастерки, захотелось пить. Но встать не мог. Голова кружилась.

Он просидел минут сорок, прежде чем пришел в себя.

Голова прояснилась не сразу. И вместе с прояснением накатило вдруг на Николая непонятное упрямство. От былой неуверенности и растерянности след простыл. Нет, он обязательно настоит на своем! Он добьется своего! И именно здесь, сейчас, с ней!

Он решительно поднялся, оттолкнувшись обеими руками от спинки скамьи. И твердым уверенным шагом пошел к подъезду.

Если она не откроет, думал Николай, придется стучать и стучать до тех пор, пока или дверь не сломается, или Валентина Петровна, Валюша, Валька не отзовется!

Он взбежал по ступенькам наверх. И, не обращая внимания на неисправный звонок, ударил кулаком в дверь… и та открылась, она была не заперта. В чем дело? Николай точно помнил, как хозяйка щелкнула замком за его спиной. Может, она вышла? Может, пошла поболтать с соседкой, а дверь забыла затворить?! Он осторожно вошел внутрь, прошел по коридорчику. Дверь в комнату была также чуть приоткрыта. И оттуда доносилось приглушенное сопение, вздохи, шуршание. Там кто-го был.

Николай открыл дверь. И застыл. Да, от неожиданности он превратился в колоду, застряв на пороге с поднятой уже ногой. То, что он увидал, ошарашивало. Надо было по-быстрому уходить, пока не заметили, пока… пока можно было улизнуть втихаря, выскочить из этой странной квартиры! Но он опоздал, а может, просто очень растерялся. И для этого было основание.

Валентина Петровна сидела на диване спиной к Николаю. Халатик на ней был распахнут, полы свисали почти до паркетин. И этот халат все загораживал. Но Николай разобрал, что сидит она, поджав колени, привалившись к спинке дивана или к подушке лежащей у спинки грудью, склонив голову. И не просто сидит, а мерно покачивается, совсем немного приподнимая бедра, опуская, поднимая… Халат был длинным и широким, все терялось в его складках. И все же Николай заметил две торчавшие на уровне сиденья дивана розовенькие ступни с крохотными пальчиками. И в самую последнюю очередь он увидел два явно мужских башмака, торчавших из-под халата внизу, у пола.

Он дернулся было назад, но споткнулся, чуть не упал, кашлянул надсадно, ухватился рукой за дверной косяк. Но его уже заметили!

Валентина Петровна замерла, спина ее напряглась, она еще плотнее припала к тому, кто был сокрыт от взора Николая. Спина ее одеревенела. Но головы она не повернула. Зато на плечах ее вдруг появились две большие руки, явно принадлежавшие не ей. И почему-то сбоку, на уровне ее локтя, высунулась из-за халата кудлатая темная голова, блеснули карие, почти черные глаза, нижняя губа отвисла…

— Вот это номер! — прозвучало оттуда с нескрываемым удивлением. — Привет, служака!

— Убирайтесь вон! — закричала Валентина Петровна, по-прежнему не оборачиваясь. — Немедленно вон!

Она даже сделала попытку приподняться. Но тяжелые руки соскользнули с ее плечей на бедра, надавили так, что даже издалека было видно, как они погузились в мягкую плоть под халатом, удержали. Валентина Петровна как-то сразу смирилась, затихла, размякла. Но обернуться и теперь не посмела.

Николай расслышал ворчаливое тихое и одновременно нежное:

— Ну чего ты, не надо, весь кайф поломаешь! Ну-у… — и послышалось чмоканье. А потом прозвучало громко, несомненно, для незваного гостя: — Заходь, служивый, располагайся, мы щас докончим и внимательно тебя выслушаем! Чего столбом встал? Не видал, что ль, никогда?

Теперь Николай не сомневался — и голос, и кудлатая голова, и ботинки, и лапы принадлежали Мишке Квасцову, известному своей "тонкой душой" и одновременной непрошибаемостью. Таких нахалюг надо было еще поискать! Но то, что Мишка, лоботряс и тунеядец, бабник и поддавала, сумел вот так вот окрутить Любину сестричку, про которую ходили слухи, что она, дескать, "синий чулок", старая дева, монашенка и вообще черт знает что… нет, это было непостижимо! Все прокручивалось в голове у Николая с отчаянной быстротой. И как-то параллельно стучала одна, маленькая и довольно-таки паршивенькая мыслишка — он сам осознавал ее малость и паршивость, но не мог избавиться от нее, не мог, и все! А мыслишка та была проста теперь Валюха в его руках! Точно! Некуда ей теперь деваться! И он не уйдет, не убежит отсюда! Он не молокосос, не гимназистка! Еще бы, если он сейчас засмущается, словно красна девица, начнет стеснительного из себя корчить, все, он же потом и в виноватых ходить будет, оправдываться придется, дескать, экий я неучтивый хам и невежа, вперся… Нет уж! Это она пусть себя чувствует виноватой!

Это на ней пятнышко, а не на нем, она пускай оправдывается! И еще многое-многое прокрутилось в мозгу у Николая.

— Ну чего ты? Давай! Поехали! — донеслось из-под халата грубовато, но приторно.

Руки сильнее сдавили бедра, качнули их раз, другой…

— Нет! Пускай он выйдет! Я не могу! — почти плача проговорила Валентина Петровна. — Это ж просто не знаю что! Уйдите же!

— Да вы не беспокойтесь, — ответил Николай, он уже собрался с духом, — я, разумеется, подожду, там, на кухне. Вы не стесняйтесь, ради бога, мало ли! Дело-то житейское!

Мишка засмеялся — довольно и утробно. Ему явно нравилась ситуация. Он вообще был невероятно самолюбив — чем больше ходило слухов о его любовных победах и похождениях, тем уверенней он себя чувствовал в жизни.

Стать Мишкиным приятелем можно было очень просто, д. — д этого стоило лишь рассказать в компании кое-что из era личной жизни, не возбранялось и приукрасить немногс, и все — Мкшкиио благорасположение было обеспечено. Ну, а уж если попадались свидетели этих самых «похождений» — вольные или невольные — Мишка радовался вдвойне, рoc в собственных глазах, задирал нос и никогда не отказывал сeбе в удовольствии раздавить с таковыми бутылочку другую, воскресить в памяти былое, посмаковать. Ну, а колй кто-то высказывал недоверие или пуще того некоторую брезгливость, недовольство — у Мишки был готов один oтвeт для всех подобных: "Старина, ежели ты мне решил поплакаться в жилетку о своих комплексах, напрасно! ты, старик, лучше того, к специалистам обращайся! да-да, старина, наша совейская психиатрия достигла таких высот, что тебя быстренько освободят от наносного, спеши!" Сам Мишка был без комплексов.

Николай сделал вид, что уходит. Но задержался на полминутки. И он опять увидал, как заходили, заиграли под халатом бедра, как размякла спина, как пропали Мишкины руки… И еще ему показалось, что он слышит легкое всхлипывание, даже что-то похожее на плач. Но он тут же пошел на кухню, взял чайник с плиты и стал сосать воду прямо из горлышка. Потом уселся на табурет. Как же он не заметил прошмыгнувшего к Валентине Петровне Мишку?!

А может, и не прошмыгнувшего, может, тот пошел нормально и спокойно?! Ведь сам-то Николай сидел на лавочке почти в прострации, в таком расстройстве чувств, что хоть на самом деле в психушху клади! Ладно, решил он, это неважно! Важно то, что Валентина Петровна, Валя, Валенька, теперь в его руках. Он держит ее так крепенько, что не вырвется птичка, не трепыхнется! И все! Это реальность! Все остальное — слова, слюни, миражи! Он ее прижмет, он ее заставит работать на себя! Они вдвоем так скрутят Любашеньку, так промоют ей мозги, что пошлет она этого своего залеточку случайного куда подальше! Да, нет сомнений, она будет его, непременно будет! Николай в возбуждении съел больше половины тарелки печенья и почти не заметил этого, ел машинально, орудуя челюстями как мельничными жерновами.

Мишка появился на кухне через три минуты, не позже.

Он вошел с ленцой, шаркая ногами, потягиваясь, поглаживая себя по животу и зевая.

— Чего приперся? — спросил он грубо.

— Тебя не спросил! — ответил Николай.

Мишка не обиделся. Он по-хозяйски распахнул холодильник, вытащил чуть початую бутылку водки, разлил в стаканы — по три четверти каждому. Двинул один в сторону Николая.

— Ну, будь! — только и сказал он, запрокинул голову и одним махом выглушил налитое.

Николай поморщился. Но… сейчас это было именно то нужное, что хоть как-то могло его успокоить. И он в два глотка выпил водку. Сунул в рот печенье.

Мишка был уже на ногах. Он положил руку на плечо Николаю. И сказал с усмешечкой, но как о чем-то само собой разумеющемся:

— Иди, она ждет!

— Чего-о? — удивился Николай.

— Топай, говорю! Глядишь, и тебе обломится! — пояснил Мишка. — Или робеешь, молодой человек?!

Николай встал. Пихнул Мишку в жирную волосатую грудь. Но сказал примиряющим тоном:

— Мне с ней надо просто потолковать, понял?! О наших делах, обо мне и о Любаше, понял?! А если ты…

Мишка не дал ему закончить. Он подтолкнул его к двери со словами:

— А я чего, я и талдычу тебе — иди и просто потолкуй о том да о сем и о всяком прочем, хи-хи. — Он мелко и заливисто рассмеялся, но тут же оборвал свой смех. — Да и иди ты, салага! Сам ты, оказывается, зелень пузатая, сам ты зеленее травы! А еще учишь там чему-т ребятишек, наставляешь! Да ладно, это я так, иди и толкуй, не держи зла… А хошь, давай еще по чутку?!

Он налил еще по половинке стакана — бутылка опустела. И сунул посудину Николаю, чокнулся. Они разом выпили. И разом выдохнули.

— Ну, иди! И не оплошай, служивый!

Николай потрепал Мишку по щеке. И пошел к хозяйке. Когда он вошел, Валентина Петровна надевала лифчик.

Она так и застыла — в распахнутом донизу халате, с прижатыми к грудям руками. Но, постояв в нерешительности с секунду, отвернулась и в сердцах, нервно швырнула лифчик в угол, к шкафу.

— Как вы только могли посметь?! — зло проговорила она. — Вы же просто чокнутый, больной! Откуда вы взялись на мою голову!

— Дверь была открыта, — ответил Николай. И в его голосе не было даже слабеньких ноток, намекавших на признание вины. — Вам давно пора отремонтировать дверь. И звонок заодно!

— Наглец!

— Как сказать.

Николай подошел ближе, почти вплотную. Но он, несмотря на выпитое, несмотря на виденное, не испытал ни малейшего желания обладать этой не слишком-то симпатичной и нескладной женщиной, каких по улицам бродят сотнями. У него свое болело — его буквально зациклило на одном: Люба! Люба! Люба!

— Ну и что теперь будем делать, как будем выходить из этого дурацкого положения, — проговорила вдруг Валентина Петровна, стискивая руками собственные плечи и не оборачиваясь, боясь смотреть ему в глаза.

— Да уж не знаю, — согласился Николай, — положение и впрямь непростое. Я только одно скажу — это ваше дело, кого любить, где, как…

Она резко развернулась, обожгла его злыми, сверкающими глазами. Но тут же вновь отвернулась.

— …но теперь мне понятно, кто вам капал на меня, кто всякие параши разносил! Этот?! Мишка?!

— Отвяжитесь, — простонала она. И добавила уже спокойней: — Я старше вас на десять лет — и того, и другого, и я не сужу вот так, с налету! Вы очень злые, жестокие, вы не способны понять души и мыслей женщины, вы чванитесь, дуетесь, пыжитесь друг перед другом, я уж не говорю про этих глупеньких девчонок… но вы сами мальчишки, глупыши, молокососы! Вы же не понимаете еще, что всегда и за всем стоит челове-ек! Живой человек! А вы дальше постели, дальше всего этого… — она неопределенно крутанула рукой, — и не можете сдвинуться, эх, вы-ы! А еще отдавай вам ее, Любу! Ну уж нет!

— Кому это — вам? — поинтересовался Николай с ехидцей.

Она не ответила. И вдруг расплакалась — громко, навзрыд. Халат беспомощно обвис на ней — он был явно великоват. Ее спина тряслась, плечи дрожали, голова упала на грудь, сотрясаясь в такт рыданиям. И вот в этот миг на Николая накатило — то ли это начинала действовать выпитая водка, то ли женское обаяние, ее неприкрытость и доступность. Он вдруг почувствовал острейшее желание обнять эту плачущую женщину, прижать ее к себе, поцеловать, приласкать, подчинить, впиться в нее. Он еле сдержался. Сердце колотилось как сумасшедшее, норовило выпрыгнуть наружу. Николай расстегнул верхние пуговицы.

Он уже забыл, о чем собирался говорить, чего хотел добиваться. Теперь эта нескладная, но стоящая так близко и манящая к себе даже без всяких на то усилий женщина владела им, она будто околдовала его — он врос в пол, не мог пошевельнуться, как тогда, в дверях.

— Ну что же вы?! — простонала она почти с вызовом, с нескрываемым упреком.

— Вы ведь для этого пришли? Отвечайте-да? Да или нет?!

— Я не знаю… — пролепетал Николай, — я хотел с вами поговорить… — язык у него заплетался, ноги дрожали.

— Вот мы и начнем говорить, — выдохнула она. И, будто утверждаясь в своей догадке, прошептала как-то неожиданно глухо, утробно: — Да-а, ты пришел именно за этим, именно, и не надо ничего объяснять, потом будем все выяснять, а сейчас не надо, ну что же ты, будь смелее, давай! Ты еще не убежал, а?!

— Нет, — тихо отозвался Николай.

И увидел, как она приподняла руки, коснулась ими ворота халата — и тот соскользнул на пол. Она стояла спиной к нему, совершенно обнаженная, если не считать полупрозрачных черненьких чулочков с широкой и почти светлой резинкой поверху. И эта деталь чуть не свела с ума Николая — ведь всего несколько минут назад он видел ее розовенькие ступни, там, на диване! Значит, она одевалась, значит, она не ждала вовсе его, это все выдумки, это игра воображения! А может, она специально для него натянула их, чтоб выглядеть более привлекательной? Нет! Он не знал! Ничего не знал! Он только приподнял руки. И она сама ступила назад, прислонилась к нему, вздрогнула, но тут же расслабилась.

Теперь он был полностью в ее власти. Из головы сразу улетучилось все предыдущее — и армейские заботы, и Мишка, и даже Люба, все! Она была тепла, упруга, нежна, чиста. Он дышал запахом ее волос и задыхался, не мог успокоиться.

— Ну же! — прошептала она совсем тихо, почти неслышно.

Он прижал ее, положив руки на горячие вздрагивающие груди, прижал, сгорая от желания — теперь он и не помнил про то, что она казалась ему нескладной и некрасивой, теперь для него она было самой желанной и единственной в мире!

Он ласкал ее груди, сдавливал их так, что казалось, она вот-вот закричит от боли. Но она не кричала. Лишь дышала тяжело и прижималась к нему спиной.

— Я люблю тебя, — простонал Николай ей в ухо, — ты права, все остальное потом, потом…

Он попытался развернуть ее к себе лицом, поцеловать в губы. Одновременно он судорожно расстегивался, стягивал с себя рубаху, брюки, делал это торопливо, неумело. Но она не повернулась к нему. Она заупрямилась, навалилась еще сильнее, словно падая назад, навалилась всем телом и прошептала:

— Не надо! Нет! Не поворачивай меня! Я чувствуя, как ты распалился, я чувствую! Ох, как ты горяч, как ты силен, это хорошо, это очень хорошо! Я хочу, чтобы все было так, чтобы ты взял меня грубо, дерзко… ну, давай же! Давай! Ты представь себе, что насилуешь меня, что ты дикарь, насильник, злой, распущенный, но такой уверенный, сильный… Ну же, пойдем!

Она закинула руки назад, обхватила его бедра, сдавила их и сделала шажок вперед, потом другой, третий — они вместе приблизились вплотную к дивану. И она нагнулась, легла грудью на валик — спина ее расслабла. Николай обхватил руками ее бедра, сдавил. А когда она почувствовала, что он обворожен, покорен, что он никуда не денется уже, она попыталась ускользнуть, повела бедрами в одну сторону, в другую, попробовала присесть, рассмеялась низко, грудным смехом, снова повела бедрами. Он не дал ей выскользнуть, он опустил руки ниже, надавил на внутренние поверхности ее ног, притянул к себе, приподнял… и поплыл, поплыл!

— Ну же! Грубее! Злее! Терзай меня, не жалей! Что ты как робкий влюбленный, давай… — пристанывала она, тяжело и сладострастно вздыхала, покачивалась в такт.

В комнату заглянул Мишка и пробасил невнятно, пьяно:

— О-о! Я вижу, у вас полнейшая гармония, так!

— Пошел отсюда! — рявкнул на него Николай.

— Ах, какие мы нежные, — протянул Мишка и вышел.

— Жми меня, тискай! Ну! Укуси! Я прошу тебя! — стонала она. — Ах, как это приятно, когда тебя любят силой, когда тебя берут вот так, ну-у-у, с ума сойти!

Николай согнулся, вцепился руками в ее груди так, что она вскрикнула, застонала с прихлебом, подвыванием, и впился губами в плечо у самой шеи, и ему показалось мало этого, он уже стонал сам от любовного короткого, но вожделенного мига, от этого сладчайшего ощущения, и он сжал ее кожу зубами, сдавил, задыхаясь, почти умирая от наслаждения.

— Вот так! 0-ох! Как хорошо-о, — прошептала она.

И они вместе перевалились на диван. Замерли. Но тут же повернулись лицами друг к другу, обнялись — нежно, будто брат с сестрой. Они отдыхали. И она что-то шептала ему. А он не мог еще говорить. Он лишь дышал с надрывом и был весь там, в прошлом миге.

— Ну все, ну ладно! — Она встала первой. Подняла халат, набросила на себя. И вернулась к нему, прижала его голову к груди. — Ты презираешь меня? — спросила она тихо.

— Нет, — ответил он, — вовсе нет, с чего бы это!

— Ладно, пусть будет так, — проговорила она и еще сильней прижала его голову, погладила по волосам. — Сейчас тебе кажется, что нет. А потом… потом ты будешь меня презирать, ты будешь посмеиваться надо мной и рассказывать своим дружкам, собутыльникам всякие гадости, ведь так? Так! А нам было хорошо, правда ведь?!

— Правда! — сознался Николай.

— Так почему же так бывает, почему?! — Она чуть не плакала. — Почему когда людям бывает хорошо, неважно каким людям, неважно где, с кем, но хорошо, понимаешь, хорошо, почему потом все оборачивается каким-то злым фарсом, ну за что это?!

— Не знаю, — ответил прямодушно Николай и обнял ее за плечи. — Не надо плакать!

Но она уже не могла остановиться. Она снова рыдала.

И горячие слезы текли ему на щеку, на губы.

— Да, вы меня будете презирать, и ты, и он, это точно, будете! Ведь и ты, и он думаете — вот шлюха! вот похотливая старая, почти старая, — поправилась она, — бабенка! Правильно вы там говорите меж собою: кошелки, шалашовки, телки! Так и есть — похотливая дрянь! — Она всхлипнула, будто от жалости к самой себе. И тут же горячо прошептала ему прямо в ухо: — Но поймите же вы! Нет, он не поймет, он жестокий, злой, бесчувственный! Пойми хоть ты — ведь это же страшно: все время одна и одна! Понимаешь, все время! Это хуже ада! Это пропасть, это вечное проклятье и вечная боль, это бессонные дикие страшные ночи! Это мысль, что так будет всегда, до конца, до самой смерти! Ведь хоть в петлю! Хоть вены режь! — Она касалась зубами его уха, и ему было больно — больно и от смысла ее слов, больно и от прикосновений, но он слушал. А она все не могла выговориться: — Это адова мука! Каждодневная мука! И вдруг кто-то появляется… Сон, сказка, невозможное! Пусть все совсем не так, как представлялось, совсем иначе, грубее и проще, циничнее даже, приземленнее, но это есть! Понимаешь, есть! И все! И это мое! Это уже мое! Я никому не отдам этого своего! И хочется сразу — много, хочется — всего! Сейчас, сию минуту, как можно больше! А почему?! А потому что страх! Этот дикий и жуткий страх — все потерять! Вдруг все закончится, вдруг все пропадет — и опять начнется одиночная пытка, опять муки станут ночными призраками?! Нет! Никогда! Ни за что! Все, что есть, все, что со мной, — мое! Не отдам! Она была почти на грани истерики, а может, и уже за гранью, Николай не пытался проникнуть в суть происходящего. Ему ее было невероятно, до боли жалко. И он целовал, шею, щеки, губы, он прижимал ее к себе. Теперь не его голова лежала у нее на груди, а наоборот, он гладил ее волосы. А она все говорила и говорила: — И если за десять лет ни одного, а потом сразу двое, то что — все, плохо, нельзя?! А почему?! А если это в последний раз?! Ведь он уйдет, я знаю! И ты уйдешь, я знаю и это, точно, точно знаю! А я останусь! Другие вон за десять лет меняют по десятку, по два, а у меня и всего-то вас двое было… так за что презирать?! За что?! Нет, Коленька, нет, как все-таки несправедливо устроен этот белый свет, это ж просто каторга, а не жизнь. Пусть вы уйдете, оба, пусть! Но пoка вы здесь, вы будете моими, моими! А я вашей! Да, мне будет хоть что вспомнить! Теперь я скажу всем, любому и я не зря прожила! А раньше я не знала, зачем живу, зачем все это, теперь знаю, это миг — жизнь миг, все остальное лишь подготовка к этому мигу, прелюдия, так ведь, верно? Ты не будешь презирать меня, а? Ты не будешь смеяться надо мною?!

Вошел Мишка в наброшенном на плечи махровом халате желтого цвета. Встал у стола, упер руки в бока.

— Ну чего, опять?! — проворчал он то ли рассерженно, то ли в шутку. — Чего ты служивого травишь своими комплексами?! Он же здоровый малый! А ты дура и истеричка! Закомплексованная до предела, вот и все!

— Отстань от нее, не то в рожу схлопочешь! — предупредил Николай.

— Ой, ой, заступничек! — Мишка рассмеялся, сел на стул, запахнулся. — Да она мне раз по десять на дню выдает эту проповедь, понял?! У меня от нее кишки слипаются!

— Заткнись! — крикнул Николай.

— Да пусть, пусть говорит, — тихо вставила она. — Что бы ни говорили, как бы ни называли, лишь бы только были сами, и все! Остальное — ерунда!

— Ну, а коли так, — заключил Мишка, — пошли чай пить?

Валентина Петровна встала сразу, словно ждала этой команды. Она уже была весела и подтянута.

— Чайку с удовольствием попьем! Пошли, Коля! — Она потянула его к двери.

Но он остановился, вырвался, поднял брюки, рубаху, стал натягивать на себя — без спешки, с остановками, закидывая голову вверх, оглядывая давно не беленный потолок, тусклые обои, обшарпанный шкаф, этот нелепый стол — да, все здесь говорило, кричало о беспросветном и несладком девичьем царстве, не врала хозяйка! Нет, не врала, да и как можно так врать! Это был какой-то неистовый, нечеловеческий выплеск накопившегося. Николаю вдруг показалось, что он со всеми своими притязаниями на ее сестру, не любящую его, избегающую его, нелеп и смешон, что ему надо оставить эту глупую затею, не переходить дорогу Сергею! Пусть! Пусть они делают что хотят! И он глубоко вздохнул, потянулся. Но тут же врожденное упрямство затмило мозг — нет, нельзя сдаваться так вот, запросто! Он еще повоюет!

Валентина Петровна ухватила его за локоть.

— Ну пойдем же! Копуша! — Она рассмеялась совсем тихо, очень добро. И шепнула на ухо с мольбой, нараспев: Коля, ну ты сам понимаешь… да? Нет? После всего, что было у нас, не надо больше приставать к Любе, ладно? Ну, это ведь будет просто не красиво и не по-мужски, это будет какой-то пошлый опереточный сюжет. Я тебя очень прошу — не ходи к ней никогда, ладно?

Неожиданно для себя Николай кивнул, дескать, ладно.

— Ну чего вы там застряли, эй! — заорал с кухни Мишка.

— А ко мне в любое время, — шепнула Валентина Петровка в ухо. — Мне так хорошо было с тобой. Придешь?

— Не знаю, — ответил Николай, — у нас так вот по желаниям не отпускают.

— А я все равно буду ждать. Но прошу, дайте ей отдохнуть ото всего! Как ей досталось! Ах, как досталось! Только женщина сможет это понять! — Она посерьезнела и сразу стала старше на свои десять лет, раньше, всего какую-то минуту назад Николай даже не замечал этой разницы. — И Сергею передайте, пусть оставит ее, хватит уже мучить!

— Что это ты вдруг на «вы» перешла? — поинтересовался Николай. И его рука полезла под халатик, легла на ее нежно-упругую грудь, уперлась ладонью в тугой сосок… Токи пошли от ладони по руке, по всему телу Николая. Он тут же подхватил Валентину Петровну на руки, понес к дивану, на ходу осыпая ее шею, грудь, лицо поцелуями.

— Нет, дурачок! Ты совсем спятил! — шутливо отбивалась она, а сама закидывала руки ему за спину, обнимала за шею. — Не надо! Я не хочу!

— Надо! — серьезно ответил Николай. Опустил ее на диван. Навалился сверху.

В комнату снова ворвался Мишка, он был не на шутку рассержен. Но, увидав происходящее, остановился, почесал макушку, выдохнул, раздув предварительно обе щеки, и сказал:

— Ну вы даете, дорогие мои закомплексованные сограждане! Нашли время! Ведь чай же стынет!

"Милый Сережа, здравствуй!

Для тебя, наверное, мое письмо — неожиданность после нашей, встречи. Но я пишу. И пишу совершенно спокойно, все волнения позади. Ты прости меня за резкость, помнишь, не в духе была. После того, что со мною случилось, все внутри наизнанку перевернулось. Многим от меня зазря досталось, но ни за кого так не переживаю, как за тебя. Так что, еще раз прости.

Но пишу тебе не для того, чтоб виниться да прощение вымаливать. Просто хочу внести ясность во все наши отношения. Как получится это у меня, не знаю. Но выслушай, а там суди.

С Николаем все, как ты выражался, завязано. Его для меня больше не существует. Хочешь верь, хочешь не верь, но это так, это правда. И хватит об этом.

Теперь о нас с тобой. Не знаю, сможешь ли ты меня любить такую?! После всего того, что я тебе сделала. Ведь сколько я тебе страданий принесла, Сереженька. О себе тоже могу сказать, что прежней слепой любви к тебе уже не будет никогда. Как жаль! Ты себе не представляешь! Но я привязана к тебе, ты родной мой, стал родным для меня.

Так что выбирай сам — быть мне твоей или не быть. И не думай, что это бред больной нервной бабы. Это не так, я все тщательно продумала, взвесила. К старой жизни все равно возврата быть не может, пойми. Вот как раз поэтому я решила изменить кое-что. Об этом распространяться не хочу. И никто мне не нужен теперь, если только ты, ты один не вспомнишь обо мне, не простишь меня. Тебя я приму всегда. Не обещаю любви страстной, но женой я тебе верной буду! Решай сам.

Твоя Люба. 5 августа 199… г.

P.S. По старому адресу мне не пиши. Я сама пришлю весточку.

Всего тебе доброго, Сереженька!"


Вех окончательно выбился из сил и упал плашмя в мягкий с большими проплешинами мох. Лежал долго, не мог отдышаться.

Последние дни он не столько шел, сколько валялся вот так, обессиленным, вымотанным, а то и бесчувственным.

Он не знал, сколько оставалось до Киева. Он просто брел и брел. Лес был для него всем — и постелью, и укрытием, и житницей. Правда, охотиться Веху не удавалось. Какая там охота, когда все тело сплошная рана! Он был теперь побирушкой — то, что можно было взять в лесу, брал, а то, за чем надо было гнаться, ускользало от него. На одних кореньях, травках, ягодах, коре долго не протянешь. Но Вех не терял надежды.

Он еле ускользнул из лап смерти. Печенеги налетели внезапно, из засады. Никто из воев не успел даже толком понять, что же случилось и где передовой дозор. Это потом, когда Вех продирался через береговые заросли, он видел обезглавленные тела русичей — дозор вырезали вчистую. А тогда, в миг нападения, все помутилось. Это был сущий ад!

— К бою! — закричал тогда Святослав и вырвал меч из ножен.

Вех был неподалеку, он все видел. Князь не успел взмахнуть мечом — два десятка стрел вонзились в него одновременно. Кочевники свое дело знали, били наверняка. Святослав упал сразу, лишь хлынула кровь изо рта да звякнул о камни Днепровского порога стальной меч.

Их было немного. А печенегов тьма! И потому сеча завершилась очень быстро.

Веху удалось вырваться — с еще двумя воями он бросился к камням, изломам скал, там конному делать было нечего. И кочевники не стали гнаться, поворотили коней.

Они остановились тогда, всего на несколько секунд.

Вех обтер о штанину окровавленный меч — двоих он положил на порогах, вода, наверное, унесла их тела. Но и сам был иссечен изрядно. Боли не чувствовал, в пылу да горячке не всякую боль чуешь. И силы еще были.

Они обернулись разом. И увидали то, что будет им, коли выживут, всю жизнь видеться — печенежский хан спрыгнул с коня, склонился над телом Святослава, обмотал вокруг левой руки длинный русый чуб, взмахнул кривым мечом… и голова взлетела вверх, застыла, покачиваясь, озирая окрестности мертвым взглядом. Вех не слышал смеха, но он видел, как ощерился хан, как затрясся.

Это был конец! Князь погиб. Войска не существовало.

Они допускали ошибку за ошибкой после Доростола. Свенельд увел часть войска через леса в Киев. Святослав остался зимовать с другой на Белобережье. Зима была тяжелой, голодной — не прибавила она сил людям, многих унесла.

Уже там, в Беловодье, они прознали, что печенеги обложили пороги и что они не сами пришли, что это Цимисхий подослал их, прельстив золотом и подарками. Нарушил ряд подлый узурпатор, не сдержал слова.

Но наверх, к дому, надо было пробиваться. По порогам всей силою не пройдешь, вот и еще расчленить пришлось полки…

Полмира прошел Святослав с победными боями, Непобедимым Барсом звали его. И нашел свою смерть здесь, в родном Днепре.

Вех не знал, сколько уцелело от войска, где его остатки. Те двое умерли на его руках, от ран. Сам он тоже был на излете, словно стрела, выпущенная умелой и сильной рукой: как ни лети она скоро да спсро, а все равно ей предстоит упасть.

Вех лежал во мхе. И тело его не слушалось. Оно стало невесомым, будто его и не было. Он не знал, что мох может быть таким мягким. Он сотни раз ночевал на нем, но так было впервые — словно на облаке лежал, словно в пуховой толстенной перине или же на упругих волнах покачивался. И были эти волны похожи на те, дунайские.

Вех смотрел вверх. Сквозь лапы елей проглядывало чистое необыкновенно прозрачное небо. И было оно то же словно воды огромной реки, хрустально ясное, манящее. Вех плыл по этому небу на облаке. Он не знал, куда плывет. Но какая разница! Теперь ему все равно. Теперь решает не он, теперь за него решает кто-то. Наверное, пришла пора присоединиться к предкам, пройтись по привольным небесным лугам, по велесовым заоблачным пастбищам.

Пусть так и будет!

Да, он лежал на облаке. И вдруг на него навалилось облако другое, белое, пушистое. Вех попробовал поднять руку. Но не смог. Да и не нужно было этого делать, облако само рассеялось… И увидал Вех ее! Он и не понял даже, кого именно, Снежану или Любаву. Не понял, потому что черты лица, склоненного над ним, изменялись, перетекали одна в другую, были зыбкими, нестойкими. Вот они соединились в едином — и Вех увидал: Снежана, темноглазая, ослепительно юная… Но глаза просветлели, стали серыми, чистыми, рот заалел — это была Любава. Она потянула к нему губы, поцеловала. И все сразу пропало.


Слепнев все-таки ушел в самоволку. Ушел сознательно, в одиночку, никого не предупредив. В глубине души он не считал первую вылазку самоволкой, скорей это была разведочная прогулка. Мишка хотел просто проверить: такое ли уж неосуществимое это дело, или пугают понапрасну, на совесть бьют? Время он выбрал подходящее, когда рота отдыхала перед заступлением в наряд. Хватиться его не должны были.

С непривычки сердце подрагивало.

Когда до поселка оставалось с километр, взвизгнули тормоза. Из окошка мaхнyл рукой офицер:

— Эй, служивый!

В груди что-то оборвалось. Еще мгновение, и Мишка бросился бы наутек. Не хватало, чтоб его поймали в caмом начале! Он глубоко вздохнул, попытался расслабиться, успокоить дыхание.

— Далеко до шоссе?

В машине сидел капитан, теперь Мишка видел это отчетливо.

— Километра два, пожалуй, — ответил oн, ощущая, как с сердца сваливается камень.

— В увольнение?

— Так точно, родных проведать. — Мишка уже обнаглел, вытащил пачку сигарет. — Огоньку не найдется, тoварищ капитан?

Тот дал прикурить, махнул рукой и уехал. И тoлькo после этого Мишка почувствовал слабость в ногах, сел у обочины, расстегнул воротник. По лбу пoползла противная липкая струйка пота. Захотелось вернуться, пoка не поздно.

Но длилось все это недолго — сидящий внутри червячок раздражения сперва слабо шевельнулся з Мишкиком мозгу, а потом занял там свое привычное место и погнал его вперед, к кажущемуся землей обетованной после месяцев службы поселку.

Через пятнадцать минут Слепнев сидел в придорoжнoй чайной в компании шоферов, уплетающих свой обeд. В отличие от них, Мишка ничего не ел — с деньгами былo туговато, но зато перед ним стояла запотевшая пивнaя кружка с бархатистой шевелящейся шапкой пены. Мишкa смотрел на эту пену с вожделением, не решаясь сделать пeрвого глотка.

— Жми, браток, — добродушно усмехнулся сидящий напротив водитель. — Это нам под запретом — за баранкой, а тебе в самый раз.

Мишка согласно кивал, но оттягивал приятный миг.

В часть он пришел за полтора часа до развода. Пришел так же тихо и незаметно, как и ушел. Лишь Новиков поинтересовался:

— Где тебя носит, все спят как люди!

Слепнев, отворачиваясь в сторону, чтоб сержант не почуял пивного запаха, и вспоминая свой разговор со Славкой Хлебниковым, улыбаясь, протянул:

— А чего в казарме торчать, душно тут и тесно, для меня лучший отдых перед нарядом — глоток вольного воздуха.

Проходя мимо койки, на которой мирно почивал Леха Сурков, Мишка приостановился, взглянул в беззаботное лицо спящего и прошептал тихо, для себя:

— Спишь, Сурок? Спи, спи, все на свете проспишь. Тебе и увольнение не в пользу, а нам и самоволка в самый раз.

Леха, словно откликаясь на слова сослуживца, тяжело вздохнул во сне, перевернулся на другой бок.

— Не обижайся, — добавил Слепнев, — это я так, это я любя, в другой раз поучу тебя жизни — вместе пойдем.

Он не раздеваясь лег на кровать, поверх одеяла, мечтательно забросил руки за голову, уставился в стену, припоминая все подробности своего путешествия. Все страхи, сомнения и тревоги, мучившие его, были тут же забыты. Забыты сознательно. В памяти оставались лишь приятные минуты да любование своей безрассудностью, смелостью, удачливостью.

Везде жить можно, ежели с умом! В наличии у себя ума, притом ума недюжинного, не обремененного предрассудками, Мишка не сомневался. Дальнейшая жизнь не рисовалась теперь в мрачных, серых красках. Можно жить, можно, пускай серые лошадки пыхтят да харч солдатский безропотно хлебают, за счастье то считая, а мы себе ежели надо и веселые минутки обеспечить сможем! Вот только напарника найти, приятеля, чтоб веселее… С этими мыслями, с улыбкой на расслабленном, обмякшем лице Мишка и заснул.

Борька Черецкий не виделся с Ольгой больше полмесяца. А теперь она в довершение всего уехала сдавать экзамены в институт. Уехала в Москву.

Он тосковал. Не находил себе места. Но тоска эта была приятной, ведь сама же Оля поселила в его душе веру, надежду, а значит, и печалиться не стоило.

В ее отсутствие Борька заходил к Кузьминым. Заходил, конечно, не сам, по приглашению Владимира Андреевича. Толковали о том о сем, говорили об истории, все больше о военной — Владимир Андреевич зажигался в этом вопросе быстро и, если память подводила, не стеснялся рыться в книжном шкафу, отыскивая нужные сведения.

Но и о главном не забывал — присматривался к избраннику дочери, прислушивался, вспоминал самого себя, дивился сметке Борькиной, хватке, начитанности. Парень ему явно нравился.

Мария Васильевна относилась к нему более настороженно — за внешней отзывчивостью и добротой чувствовалось все же непонятное отчуждение, недоверие. Но хозяйкой она была радушной — Борька просто откровенно устал от бесконечных приглашений отведать то одно, то другое блюдо, хотя отсутствием аппетита не страдал.

Последний приход был удачным — когда Борька собирался было уходить, раздался звонок телефона. Звонила Оля.

Черецкий чуть не лопнул от нетерпения, пока с дочерью долго и обстоятельно беседовала Мария Васильевна. Он сидел в другой комнате, но даже за закрытыми дверями отчетливо слышал каждое слово. Он узнал, что Оля успешно сдает экзамены, что осталось сдать еще два, что времени у нее на хождение по Москве, по музеям и киношкам совсем нет — все уходит на подготовку к очередному экзамену. Слышал он все наставления и советы Марии Васильевны и сгорал от нетерпения. Боялся, что про него забудут, что он так и останется сидеть здесь за дверью. Сам выйти он не решался, гордость не позволяла. Но, наконец, после получасового разговора матери с дочкой и пяти минут разговора с отцом Борис, услышал:

— Эй, вояка, ты что, заснул там? А ну, иди сюда скорее!

Не помня себя от радости, Черецкий вынырнул из-за двери, через секунду трубка была в его руке.

— Боря? Ты у нас?

— Да-да, я здесь, — заторопился он, — здравствуй, Оленька! — Борис немного стеснялся стоявших рядом родителей.

— Ой, извини, я ведь даже от неожиданности забыла с тобой поздороваться. Здравствуй, Борька! Как я по тебе соскучилась — ты даже не представляешь!

Большего для Черецкого и не требовалось, он тут же задохнулся от волнения.

— Ну чего ж ты молчишь! Ты мне ничего сказать не хочешь? Кстати, тут так много симпатичных ребят… — тон голоса стал игривым.

Борька забыл про Владимира Андреевича и Марию Васильевну, почти прокричал:

— Какие ребята, ты что! Олька, я тебя так люблю! Без тебя я здесь сдохну, приезжай скорее! Как там у тебя?! — все смешалось у него в голове. Борька старался сказать как можно больше, будто время было ограничено или кто-то пытался вырвать у него трубку из рук.

— Ну как ты меня любишь мы еще посмотрим, — раздалось из трубки, — а пока получай!

Послышалось чмоканье, и Борька догадался, что Оля его целует. Он оглянулся на ее родителей.

— Я тоже тебя целую и жду! Жду, Оля!

О чем говорить он не знал, все мысли перемешались, в горле пересохло.

Владимир Андреевич стоял у стола и иронически улыбался.

— Жди! Перед началом занятий, тьфу-тьфу-тьфу, если досдам, конечно, обязательно приеду. Счастливо, Боренька!

— Счастливо, — растерянно проговорил он в трубку, из которой уже доносились гудки.

На минуту в комнате воцарилось молчание. Все были смущены немного. Первым, как и в любой ситуации, нашелся Владимир Андреевич:

— А хочешь я тебя, брат, — сказал он, — в увольнение отпущу? Денька, так скажем, на два, а?

Борькино сердце учащенно забилось — такого везения он не ожидал. Он уже было закивал головой, но в какуюто последнюю долю секунды одумался.

— Нет, не надо, — сказал от твердо.

— А что так? — искрение удивился Кузьмин.

Борька помолчал, чуть покраснел, выдавив из себя:

— Перед ребятами неловко будет. Нет, спасибо, но я подожду очередного.

В тот же вечер Черецкого ждал еще один разговор. После ужина Каленцев отозвал его в сторонку, подальше от ушей и взглядов. Борька ожидал чего угодно, но только не того, что ему предстояло услышать.

— Поговорим попросту, не как командир с подчиненным, а как мужчина с мужчиной, — Юрий Алексеевич не мог подобрать слов, и Борька это заметил сразу. — Не догадываетесь о чем?

Борька мотнул головой и сделал участливое, внимательное лицо.

— Речь пойдет об Ольге Кузьминой.

Борька остолбенел — какое право, спрашивается, имел на это Каленцев! Ну дает, старлей! Загнул!

— Да-да, именно о ней, — Юрий Алексеевич снял фуражку и пригладил свои коротко остриженные волосы, — поймите правильно — для меня это очень важный вопрос.

— Я слушаю, — Борька все еще не мог сообразить — чего от него хотят.

— Я уже давно приглядываю за Олей, — начал Каленцев, — вас и в помине не было в нашей части, когда я обратил на нее внимание. Я не торопился, ждал, когда она станет постарше, чтобы… Эх, да что там! — Каленцев нервничал.

— И тут вдруг появляетесь вы!

— И что?! — Борька выпустил защитные колючки, понимать в этих делах что-либо он отказывался.

— А то, что все мои планы, да что там планы, чувства, все летит к чертям собачьим, и виной этому именно вы, Черецкий. Пошалить захотелось, ведь так?! Зачем вам девочка?

— А у меня, может, свои планы и свои чувства? — ответил Борька, — и вы не имеете права в них вмешиваться, будь вы хоть…

— Я повторяю, — перебил его Каленцев, — мы говорим как мужчина с мужчиной, а чины сейчас ни при чем!

— А знаете, что я в таком случае ответил бы вам, как мужчина мужчине?

— Знаю, — вновь оборвал его Юрий Алексеевич, — вы или любой другой просто послали бы меня куда подальше! Верно?

Черецкий нехотя кивнул, ухмыльнулся.

— Так вот, затевая этот разговор, я знал, на что иду, и тем не менее хочу быть до конца честным. Согласитесь, Черецкий, не всякий бы стал вот так рассусоливать!

Борька опять кивнул и отвел глаза в сторону.

— Я не милости вашей прошу, не думайте, просто хочу предупредить. И учтите, мне двадцать пять лет, а вам пока всего восемнадцать. Я не пытаюсь уговорить вас отказаться от Ольги, нет! — Каленцев снова надел фуражку. — До сих пор я выжидал. И выжидал бы, быть может, еще долго, если бы на горизонте не появились вы. А теперь, просто хочу предупредить, я буду действовать. Это к тому, чтоб вас не грызли мысли, что кто-то мол, исподтишка пытается отбить у вас девчонку. Это не так.

— А как же тогда? — Борька старался понять Каленцева.

— А так, что все будет в открытую. Решать будет она сама! И для того, чтобы она приняла правильное решение. я приму все зависящие от меня меры, ясно? — Не дождавшись ответа, Каленцев добавил: — Тогда у меня все.

— Что ж попытайтесь, — усмехнулся Борька, — у меня тоже все!

Он отвернулся, постоял с полсекунды, будто вглядываясь куда-то в даль, и быстро зашагал прочь.

Никакого серьезного значения этому разговору Черецкий не придал — ведь у них с Ольгой было все решено. И что мог там какой-то Каленцев?! Пусть ему и двадцать пять лет, пусть он и старший лейтенант и вот-вот должен стать капитан ом! Опоздал!

Поэтому Борька спокойно ждал своего увольнения, чтобы проведать Ольгу в Москве и еще раз обговорить все с ней, а может, и посмеяться вдвоем.

Но увольнения он не дождался. Дождался, примерно дней через десять после разговора с Каленцевым, письма от Оли. Торопливо разорвал конверт, бросив его остатки прямо под ноги.

"Здравствуй, Борис!

Пишу тебе, чтобы окончательно поставить все на свои места. То, что у нас с тобой было, можно считать лишь детской забавой, пресловутой "первой любовью", по крайней мере, для меня это так. Ты и сам должен понимать всю несерьезность наших отношений. А некоторая увлеченность… так что ж, все проходит, когда на смену первому детскому чувству приходит чувство настоящее, истинное.

Я выхожу замуж за Юрия Алексеевича Каленцева. Родители одобряют мой выбор. Все решено окончательно и бесповоротно. Поэтому прошу избавить меня от возможных притязаний — они в любом случае будут тщетными.

За прошлое извини. Может, я и сама наделала глупостей. Слава богу, что они еще не успели далеко зайти. Виноватой я себя считать не могу — сердцу не прикажешь, тебе это должно быть ясно.

Так что, прости и прощай!

Ольга К., 29.08.199… г.".

Борис ожидал чего угодно, только не этого. Рушилось все, что поддерживало его в течение уже трех месяцев. "Некоторая увлеченность…" Для него это не было увлеченностью.

На второй день после письма он повстречал, совершенно случайно, возле офицерского клуба полковника Кузьмина. Внутренне содрогнувшись, побелев, он все же откозырял, как положено, по уставу, и собирался пройти мимо. Но Кузьмин приостановился, взял его за руку, отвел поближе к деревьям.

— Такие дела, брат, — заговорил он первым, пожимая плечами, — с женщинами ведь, сам знаешь, как! Сегодня у них одно на уме, завтра другое.

— Я все понимаю, товарищ полковник, — сказал Борька, стараясь высвободить руку.

— Да не горюй ты! Ну их всех к черту! Я тебя понимаю ведь — сам бывал в таких переделках, мало ли что! Главное, в душу не бери, не ломайся, ты ведь мужик настоящий, крепкий.

Черецкому удалось все-таки вывернуться из цепких пальцев полковника.

— Я не сломаюсь, Владимир Андреевич, не беспокойтесь.

— Ну вот и отлично, это слова не юноши, но мужа. Если тебе чего нужно — проси, все что в моих силах…

— Нужно, товарищ полковник, — твердо резанул Черецкий, — через неделю у нас конец обучения и распределение будет, так?

— Да, ты не волнуйся, место подыщем…

— Товарищ полковник, я прошу направить меня в самый дальний гарнизон, хоть на Чукотку, хоть на Новую Землю, если еще дальше нету. Это моя единственная просьба.