"Измена, или Ты у меня одна" - читать интересную книгу автора (Петухов Юрий)

Глава третья СУЕТА СУЕТ

— Леха, едрена кочережка!

Сурков обернулся — метрах в пяти позади неге стоял, растенырив огромные лопатообразные руки, носатый, губастый, лохматый, с усами, свисающими к подбородку, парень в пестрей ковбойке и тертых джинсак-варенках.

— Кареш! Земеля! Вет это встреча! Забрили все ж таки?!

Сурков пытливо всматривался, пытаясь за завесой густой растительности на лице пария, обнаружить знакомые черты. Но никак не мог припомнить лохматого. Прохожие с недовольными лицами обходили остановившихся, спешили по своим делам.

— Привет, — неуверенно пробормотал Сурков.

— Эх, ты, "приве-ет, привет!" — передразнил его парень, — земляков не узнаешь, что ли, едрeна-матрена?! Тебе чего — в рекрутах память отшибли?! Ну-у?! Напрягись, Леха! Гриню Сухого припоминаешь, а?

У Суркова будто пелена с глаз спала. Перед ним в впрямь стоял односельчанин, Гришка, бузотер и матерщинник, неузнаваемо измеииввийся, заматеревший, но все же — он, тот самый Гришка, что пропал из села четыре года назад. Мать его, Варвара Тимофеевна, говаривала обычно, обреченно махая рукой: "Гдей-то в городах! Не пишет, окаянный!" «Окаянный» выглядел весьма счастливым и довольным человеком. Улыбка не сползала с его губ, и, видно, от нее у уголков глаз скопились тоненькие, слабенькие, но уже постоянные морщинки, делавшие лицо приветливым, добрым.

— Это надо отметить, едрена кочерыжка! — воскликнул Гриня, охлопывая Суркова по плечам, спине. — Ну и встреча, земелюшка, родимый, корешок.!

— Надо бы, да не положено мне, Гришань.

— Ага, болтай, служивый! На положено, знаешь, что наложено?! Или не слыхал? — Гриня напирал на букву «о», и это делало его речь одновременно какой-то казарменноказенной и залихватски-балаганной. — Ишь, чего удумал! А земляков своих, последних могикан села, уважать тоже не положено?!

Сурков набычился.

— Ладно, шучу! — Гриня подхватил Суркова под локоть, потащил за собой, не обращая внимания на сопротивление. — Да не перечь ты, земеля, не обижай, едрена-матрена! Хоть общагу нашу поглядишь, пошли, пошли!

Общежитие было на самом краю города, в так называемых "спальных районах", точнее, в одном из них, совершенно неизвестном Суркову. И потому Гринино «пошли» обернулось сорока минутами езды — сначала на метро, потом на автобусе.

За все это время Леха ни разу даже рта не успел открыть — Гриня болтал без умолку, расписывая на все лады прелести городской жизни. Похоже, он был слегка навеселе.

Лишь перед самыми дверями Сурков успел вставить:

— Гришань, мне тока до двадцати двух ноль-ноль…

Земляк рассмеялся, показывая большие желтые прокуренные зубы.

— Успеешь, Леха, щас же… — он взглянул на часы, — пять всего! Ну, полтора, считай, на дорогу. А три с половиной — наши! Ну чего ты, в натуре? Все путем, Леха, все ништяк!

Солнце, зайчиком прыгнувшее с дверного стекла в глаза Суркову, на мгновение ослепило. "А-а, была не была!" — подумал он и дернул никелированную ручку на себя.

— Вот так, Леха. Гляди, как живет рабочая молодежь, гордость и смена отцов-подкулачников колхозных! Гляди, завидуй и радуйся!

В комнате стояли три железные кровати. Над ними висели три огромных календаря с голыми мясистыми девахами неизвестного происхождения и неведомой национальности. Календари были явно детищем кооперативных чудо-умельцев. Еще там было две табуретки да пять-шесть пустых вешалок на гвозде у входа. На одной из кроватей сидел светленький, стриженный под нулевку паренек с прыщавым носом. Он лениво перебирал струны пооблезшей дешевенькой гитары. На вошедших он даже не взглянул.

— Кеша, хрен моржовый, чего расселся! Принимай гостей, едрена-матрена! — Гриня вытолкнул Суркова на середину комнаты, хлопнул в ладоши.

Паренек оживился, глазки у него настороженно и плотоядно забегали.

— Понял! Я чичас, мигом обернусь!

У двери Гриня перехватил руку паренька, сунул что-то, наверное, деньги. Суркову стало неловко, у него в кармане был всего трояк — что на него возьмешь? Ни-че-го! Да еще и на обратную дорогу оставить нужно.

Гриня заметил растерянность земляка.

— Не-е, ты нас не обижай, Леха, — пробасил он, — со служивого брать — грех, ты чего! Ты присаживайся лучше, в ногах правды нету. Фуражечку сыми, вот так. Думаешь, не понимаю, земеля? Да я ж сам два года от звонка до звонка отпыхтел, лычку собственным горбом заработал правда, нужна она мне! Все будет в норме, не боись.

Леха смотрел на соблазнительных девах — они ему почему-то казались разными фотографиями одной и той же похотливой, сладострастной и раскормленной бабы, хотя это было, разумеется, не так.

— И шалашовок достанем, не спеши! — уверил его Гриня. — Щас, вот тока силы восстановим да встречу малость обмоем — и все ништяк будет!

Сурков заерзал, ему не хотелось дополнительных приключений. Но сказать об этом он постеснялся.

— Ты видал Кешу? Во-о, обрила дурака, он два дня как с суток вышел, понял, едрена кочерыжка?! А я скажу — поделом всяким таким раздолбаям, с дисциплиной и порядком надо бороться! И круче надо! Распустили, понимаешь! — Гриня распалялся от собственных речей, бил кулачищем по колену. — Но рабочего человека не тронь! Рабочий человек имеет право!

Сурков с тоской смотрел в окно и кивал, поддакивал — пути назад не было.

Не прошло и получаса, как Кеша вернулся с четырьмя «бомбами» непроницаемо черной бормотухи. И ввчти следом из распахнутого окна общаги понеслась но нустынному и неухоженному приволью "свального района" разухабистая, не совсем ладная, но громкая песня на три голоса:

Верю я, придешь ты на пeр-р-ро-он!

Проводить наш первый эшeло-о-он! И-эх! Милые глаза! Словно бирюза! Мне вас позабыть нельзя-а-а!!!


После присяги Сергей воспрял духом. Теперь был недалек тот день, когда все разрешится самым простым, естественным путем, достаточно будет лишь заглянуть при встрече Любе в глаза. Но в первую группу отпускников он не попал.

Зато удивил всех Черецкий — получил увольнительную записку, прошел осмотр… а за ворота не переступил. Остался в части. Сержант Новиков подумал про него с ехидцей — совсем, дескать, оборзел! Но потом позабыл. Черецкий не пришел на обед. "Ну и черт с ним, — вспомнил за столом про подчиненного Николай, — увольнение у него законное, а о своем желудке пускай сам заботится, нравится голодным ходить — ходи себе на здоровье!" Неделю назад Каленцев вызвал к себе Новикова и Реброва. Устроил обоим разгон. Но письма от Любы Смирновой не показал.

— Ну что же, Ребров, — сказал он, потирая стриженый затылок, — считайте, просьба ваша удовлетворена — перевожу вас в другой взвод, надеюсь, там все будет в порядке!

Сергей такого оборота не ожидал. Про рапорт свой он давным-давно забыл.

— Товарищ старший лейтенант, разрешите остаться в своем взводе, — сказал он.

Каленцев хлопнул себя по колену.

— Прямо сказка по белого бычка!

— Привык я к ребятам, — Сергей осекся, не сразу находя нужные слова. — Да ж необходимость отпала.

Ротный вытер платком испарину со лба, посмотрел на стоящего перед нем, махнул рукой.

— Но чтоб больше не жаловаться, ясно?!

На том и порешили.

Каленцев отпустил обоих. Но чуть позже нагнал Сергея в коридоре, остановил. Чувствовалось, что oн хочет сказать нечто важное, но не знает, как начать.

Сергей ждал.

— Тут вот что, — совсем тихо проговорил Каленцев. — Письмо пришло на имя командира части. Кое-кто волнуется о вас, мол, прижимают, пользуясь служебным положением, и так далее в том же духе, понимаете?

— Кто прислал? — спросил Сергей, у него все внутри застыло, казалось, даже сердце перестало биться.

— Ну-у, этого я вам не скажу. Для вашей же пользы! Но сигнал имеется. Продумайте все хорошенько, надо ли давать кому-то поводы для таких вот жалоб. И есть ли воoбще поводы эти, есть ли причина, а? По-моему, у вас все нормально идет? Я по глазам вижу — все в норме! Но ответить мы обязаны, понимаете? Что отвечать?

— Чтоб не лезли не в свои дела! — резко заявил Сергей.

— Ну-у, так не годится, — Каленцев разулыбался. — Это несерьезно, да и… люди волнуются, переживают, их состояние вполне объяснимо.

— Вы дайте мне адрес, я сам отвечу.

— Нет, так не делается, вы сами же себе все напортите.

— Тогда отвечайте что хотите! — Сергей был взбешен тем, что дело принимает такой оборот, что оно получает огласку. Только этого ему не хватало!

— Не забывайтесь, рядовой Ребров, — приструнил его старлей.

— Виноват, — Сергей опустил глаза. — Раз уж вам так надо отвечать, пишите, чтоб успокоились и не поднимали паники, а то я сам с ними буду разбираться!

— Экий вы грозный, как я погляжу! — Каленцев снова раздвинул губы в улыбке. — Отпишем, что все в порядке, и делу конец.

Ребров кивнул. За одно лишь он мог поблагодарить Каленцева — за то, что тот затеял этот неприятный разговор не в присутствии Николая.

В жизни солдата переписка — дело особой важности, кто служил, тот знает. Каждая весточка радует сердце под форменкой, каждой строке рад получатель.

Но бывает и совсем по-другому, бывает — в крайних случаях. Уже третий день Сергей носил во внутреннем кармане нераспечатанное письмо из дома. Стыдно было признаться даже самому себе, но все связанное с семьей, домом вызывало у него частенько раздражение: вечные болезни, советы, поучения, постоянный интерес к его личной жизни… За два месяца службы он написал матери только одно совсем коротенькое письмецо, да и то — сухое, казарменное.

Тощенький конвертик жег грудь. Но распечатывать его не хотелось — наверняка там привычное, старая песенка: будь таким, будь сяким-разэдаким! Но все-таки он распечатал конверт.

Писала не мать. По размашистому почерку Сергей узнал руку брата. "Это еще куда ни шло!" — облегченно подумал он и принялся читать.

"Здорово, Серега!

Ты что-то совсем зазнался там у себя на службе, совсем забыл про нас! Может, тебя в большие чины произвели и ты почитаешь, недостойным вести переписку с простыми смертными? Но ты не забывай, что эти смертные — твои мать и брат. И именно смертные — ты сам знаешь, как плохо чувствует себя мама…" Сергей передернул плечами словно в ознобе. Начинается! Теперь пойдет наставления давать и мораль читать! Но одновременно он почувствовал отвращение к себе самому.

Впрочем, и первое чувство и второе быстро улетучились.

"…но не буду поучать, твое дело, ведь насильно мил не будешь: не хочешь, не пиши! Матери я объясняю твое молчание непосильной загрузкой да тем, что на службе времени в обрез. Она верит. Но меня-то не проведешь, подольше твоего служил, знаю, всегда минутку можно выбрать, чтоб пару строк черкнуть! Да и усталость не настолько велика, чтоб ручку не поднять. Понял намек?! Кстати, друзья твои повнимательнее тебя. Тут заходил один — то ли Кисцов, то ли Хвостцов, все про тебя расспрашивал. А что мы знаем, что ответить можем! Правда, он матери обещал лекарство импортное достать, говорит отец у него за бугром пашет.

А потом этот твой приятель как пошел плести про тебя всякие страсти, что, мол, забили совсем, до полусмерти! Что издеваются, как хотят, чуть ли не до петли довели! Мать в обмороке! Я этого твоего Хвастцова за дверь-то и выставил! Не обессудь! Но он вроде не обиделся. Да и хрен с ним" "И здесь наш пострел поспел! — промелькнуло в голове у Сергея. — Неужто Люба права? Может, ей виднее со стороны? Но ведь все-таки Мишка-обалдуй для меня старается, выкладывается, а что все наперекосяк — разве ж его вина?!" Он пожалел, что распечатал письмо. Но надо было дочитать до конца.

"…я тебя утомил, наверное. А до главного только добрался! Слушай, Серега! Тут наш папаша объявился, понял? Собирается вернуться к нам, точнее, к матери. Вот такие вот пироги! Ты его последний раз видал лет восемь назад, забыл, небось. Но я тебе хочу сказать — не наше дело встревать! Они сами пускай разберутся. Ты не лезь, мать не нервируй и на отца бочку не кати — какой ни есть, а родитель, понял?! Я сам с ним имел беседу. Он настрадался за жизнь — на десятерых хватит. Пускай продохнет малость. Кстати, и про тебя рассказывал, про любовь твою Любашеньку, сам понимаешь…" Сергей нервно стиснул в кулаке письмо. Рука дрожала. Сейчас ему хотелось одного — чтоб никогда, нигде у него не было ни знакомых, ни родственников, ни друзей, ведь иного способа избавиться от пересудов, сплетней, советов, оговоров, просто невозможно!

Походя мимо курилки, он разорвал скомканное письмо вместе с конвертом, бросил в бак. И почти бегом поднялся в казарму.

Бумага, ручка были в тумбочке.

Дрожащая рука крупно и порывисто вывела:

"Ребровым!

Делайте что хотите — сходитесь, расходитесь, болейте, выздоравливайте, шушукайтесь с моими приятелями, сплетничайте обо мне, поливайте грязью, жалуйтесь, доносите! Но оставьте меня самого в покое! Не нужны мне ваши нотации и указания. Ясно?!

После службы я все равно к вам не вернусь! Так чтo занимайтесь собой, а от меня отвяжитесь, в конце концoв! Сергей, c тем 1999…Г.".

Сдерживая нервную дрожь, он вывел адрес на конверте, лихорадочно цодергиаясь, заклеил его, пришлепнул ладонью к столу. И, улыбнувшись, что клей взялся, в пoлугорячечном состояния выбежал из казармы.

Но у той же курилки он сообразил, что делает очередную глупость. И почти сразу же успокоился. Разорвал свой ответ на мелкие клочечки, ссыпал их в тот же широко раскрытый, заваленной окурками зев бака.

Присел на скамью, почти не отрываясь вытянул сигарету. Потом еце одну. В голове зашумело и стало вроде бы немного полегче.

Черецкий в тот день не остался без обеда и не ходил голодным, как думал Новиков, по той простой причине, что еще за три дня до воскресного увольнения был приглашен Олей в гостя в теперь сидел за семейным обеденным столом в гостиной — самой просторной и уютней комнате квартиры полковника Кузьмина, расположенной тут же при части, в военном городке.

В той же комнате, за тем же столом находилось и все небольшое семействе Владимира Андреевича во главе с ним самим. Солнце, раздробленное кружевами тюлевых занавесок, проникало в гостмую несмелыми тоненькими лучиками, и потому в ней царил уютный, и особенно приятный летом, полумрак. И это состояние уюта наполняло все и всех, кроме, пожалуй, самого гостя — Борьки Черецкого.

В среду он поджидал Олю у клуба. И дождался! Приглашение обрушилось на него как гром среди ясного неба. От неожиданности Борька потерял дар речи и покорно, не понимая еще ничего толком, кивнул. Он был заранее готов и кивать, и говорить «да» в ответ на все ее слова, не вдумываясь в их смысл, не вслушиваясь, готовый на все. Его растерянный жест девушка поняла как знак согласия, рассмеялась, пошутила по поводу неслыханной смелости и, размахивая малюсенькой черной сумочкой на длиннющем рeмешке, убежала. Проводить ее Черецкий не смог: перерыв был короток — занятия длинны.

За время их знакомства Черецкий так и не смог уверить себя в неразрывности связи между Ольгой и ее отцом — реальность он и гнал, и не гнал от себя, скорее, старался просто не замечать ее. В воображении Ольга существовала сама по себе, в каком-то другом полусказочном мире, и ничего общего с командиром части, полковником Кузьминым, таким грозным и могущественным для него, рядового, первогодка Борьки Черецкого, иметь не могла.

Но с иллюзиями приходилось расставаться, отвыкать от них. Как бы Борька не желал, чтобы его возлюбленная не имела вообще отца или уж если имела, так, на худой конец, где-нибудь вне учебки, отцом ее оставался командир именно этой части, и поделать ничего было нельзя. Это повергало Бориса в такую бездну отчаяния, что он и представить себе не мог, как теперь будет выкручиваться из создавшегося положения.

Весь день до вечера и потом, ночью, после отбоя, Борька мучился, не находя выхода. Заснул только под утро. И оно, как в пословице, оказалось мудренее — Борька решился, отбросил сомнения и, как ножом, отсек все возможные пути к отступлению — надо было идти, собраться, настроиться на встречу с Олиными родителями, ведь в любом случае встреча с ними была неминуема.

Оля ждала его у подъезда — хорошая, красивая, единственная на свете, самая-самая лучшая.

— Ну вот и слава богу! — обрадовалась она его приходу. — У мамы уже все готово. Пошли!

— А может, поцелуемся для начала?

— Успеется еще, экий ты нетерпеливый!

Мария Васильевна копошилась на кухне и приход гостя приняла как что-то само собой разумеющееся.

— А-а, читатель! Ну, не стесняйтесь, проходите в комнату. Оля, что ж ты? Пригласила, а сама стоишь!

— Здрасьте, — сказал Черецкий, комкая в руках пилотку.

Ему показалось, что перед ним та же Ольга, но лет на двадцать пять постарше — сходство было поразительное.

Они вошли в комнату.

Глава семьи появился, когда все сидели за столом. Из прихожей послышался звучный голос, скрип сапогов, шумное дыхание. У Борьки замерло сердце.

Он встал, придерживая у ноги пилотку и не зная, что ему делать: то ли надеть ее и отдать, как полагается по уставу честь старшему по званию, то ли просто поздороваться.

— Здравия желаю, това… — начал было он.

— Привет! — заметив смущение гостя, сказал Кузьмин и занял свое место во главе стола.

Борька решил наверстать, как ему казалось, упущенное.

— Рядовой 1-й учебной роты Черецкий, — доложил он.

Помедлив, добавил: — Борис Григорьевич.

— Да-а, брат, это звучит!

— Ешьте, ешьте, Борис Григорьич, — сдерживая смех, оборвала мужа Мария Васильевна, — потом отрапортуетесь, здесь — я главный командир.

— Спасибо, только вы меня не распаляйте, Мария Васильевна, насчет еды, а то потом не остановите, все смету!

Оля сидела, почти не притрагиваясь к своему супу и с любопытством следила за ходом событий. На лице ее застыл неподдельный детский восторг, такой искренний, что разозлившийся было на нее за непредвиденную ситуацию, похожую на розыгрыш, Борька, заглянув в глаза, тут же ей все простил.

— Так что вы тот самый книголюб? — спросил Владимир Андреевич.

— Да не то чтобы книголюб, так, в свободное время изучаем научные труды, классиков штудируем.

— А вот, кстати, насчет свободного времени, позвольте поинтересоваться — почему вы не в роте, сбежали?

— Отец?! — Мария Васильевна покачала с укоризной головой.

— Я из любопытства, — пробурчал Кузьмин.

Черецкий начал торопливо расстегивать пуговицу на кармане, собираясь вытащить оттуда увольнительную записку.

— Пап, он сегодня в увольнении, ну что ты, в самом деле?

. — Ничего, ничего, мы люди военные — народ строгий и дотошный, — он посмотрел Борьке в глаза, — так ведь? Но и пошутить умеем!

— Так точно, товарищ полковник.

— Дома можно по имени-отчеству, Борис Григорьич, — сказал Кузьмин и рассмеялся.

Владимир Андреевич знал, что коли парень отказывается от своего первого увольнения ради девушки после двух с лишним месяцев беготни и безвылазного сидения в части, то это всерьез. Но столь решительный в делах службы полковник Кузьмин не знал, как реагировать ему на все происходящее здесь, на его глазах. Выставить гостя, запретить Ольге встречаться с Черецким? А на каких основаниях горячиться? Нет, это не решение вопроса. Идти у дочери на поводу? Характер не позволял, да и опыт всей прожитой жизни, опыт немалый, нашептывал, что такой вариант совсем никуда не годится. И потому Владимир Андреевич счел самым правильным и единственно верным решением — не торопиться с выводами, приглядеться — так ли страшен черт, как его малюет родительское воображение.

Черецкий не знал, что творилось в голове у Кузьминастаршего, он ждал — когда же наконец закончится затянувшийся, по его понятиям, обед и можно будет вырваться из-под пристальных изучающих взглядов Олиных родителей на волю, вырваться вдвоем с ней.

— Сейчас второе принесу, — хлопотала хлебосольная хозяйка, — вам, Боря, наверное, солдатский харч приелся уже, вы не стесняйтесь, у нас все домашнее, собственного приготовления…

В ответ Борька рассыпался в похвалах кулинарному искусству Марии Васильевы, чем приводил ее в состояние еще большего хлебосольства. Он жалел, что не прихватил с собой Слепнева, обладавшего невероятным даже по солдатским меркам аппетитом. А сам мысленно прикидывал, сколько времени остается в их распоряжении. Получается не так уж и мало — до вечерней поверки было больше семи часов. Перспектива просидеть все эти часы в "тесном семейном кругу" его не радовала.

— Мам, ну мы пойдем? — бросила наконец спасательный круг гостю Оля. — Что-то проветриться захотелось.

— Да что вы? Оленька, ну кто ж так делает? — заволновалась хозяйка. — Только пришли и бежать, нет, молодые люди, это у вас не выйдет! Мы так мило беседуем, правда, Боря?

Черецкий кивнул головой и выдавил из себя соответствующую случаю улыбку.

— Давайте поговорим о литературе. Что читаете, чем интересуетесь? — спросила Мария Васильевна, поглядывая на дочь — Ведь вы у нашей Оли постоянный клиент?!

— Вы извините, — не к месту сказал Борька, — я, наверное, чересчур вашим гостепреиимством злоупотребляю пора и честь знать, — и искоса бросил взгляд на Олю.

— Ну же, брат, Борас Григория, так запросто улизнуть тебе не удастся! — пресек его попытку Кузьмин.

— Ну, ва-ап! — с обсдой в голосе вротянула Оля.

Черецкий со всей ясностью вонял, что ничего у них не выйдет ж увольнение пропало, хозяину спешить некуда — сегодня воскресенье.

— Слыхал — ты историей увлекаешься? — Владимир Андреевич окончательно перешел на «ты», и Борька с облегчением подумал, что начинает обретать какое-никакое доверие.

— Поневоле приходится, что делать! — промямлил oн.

А потом решился — была не была!

И, не называя имен и фамилий, вкратце рассказал Кузьмину про Славку Хлебникова и его рассказы, еще короче дал понять о своем желании во что бы то ни стало подловить Славку на чем-нибудь — "ведь не может того быть, чтоб этот циник все в деталях знал, не ошибался, и вообще надо спесь с него малость посбить…".

— Вот и пришлось на литературу соответствующую подналечь, — закончил он свой рассказ.

— Ясненько, честолюбие заело?! — рассмеялся Кузьмин. Черецкий позеленел — он не ожидал, что его поймут так прямо, но все же соравился и ответил почти с вызoвом:

— Может, и честолюбие, не знаю!

— Горячий какой, — снова улыбнулся Владимир Андреевич и подумал, что Каленцев в своей характеристике был, наверное, прав.

Натянутость между гостем и хозяином постепеннo пропадала.

— Так что там у вас? Святослав? — Кузьмин покинул кресло, подошел к книжным волкам. В его руках оказалась большая книга в зеленом переплете. — Поглядим, что в энциклопедии иишут. Так, «самострел», «светомаскировка»… ага! Вот и Святослав: "…почти всю жизнь провел в походах, смотри Святослава походы 964-72 годов, смотри Договоры Руси с Византией, Доростол". Много про него. Щас мы разберемся, что к чему.

Женщины приуныли. Теперь Оля смотрела на Черецкого с досадой и думала, как его вырвать из отцовских рук. Борька же напротив увлекся и не отрываясь следил за пальцем Владимира Андреевича, перебегавшим со строчки на строчку, словно не доверяя тому, что Кузьмин читал вслух.

Мария Васильевна, немного посидев в комнате и убедившись, что внимания мужчин сейчас лучше не отвлекать, ушла на кухню, принялась что-то готовить к чаю. Оля откровенно скучала и ничего придумать не могла. На часах было половина шестого.

— Разрешите войти, товарищ старший лейтенант?!

Каленцев от неожиданности чуть не обжегся горяченным чаем — он только что налил его в тонкий стакан, покаящийся в красивом ажурном подстаканнике, и готовился не спеша в одиночестве побаловаться любимым напитком.

— Входите, — с плохо скрываемым раздражением сказал он.

Юрий Алексеевич по молодости лет и своему неженатому положению жил в офицерском общежитии, но имел там отдельную комнатушку. Гости к нему заходили редко, а уж солдаты, подчиненные, и вовсе никогда не бывали в его холостяцком жилище. Тем удивительнее показался Каленцеву неожиданный приход Реброва.

— Можно? — опять спросил тот.

— Можно, можно, — уже мягче, ругая себя за несдержанность, пригласил Юрий Алексеевич. — Что у вас?

— Товарищ старший лейтенант, мне срочно нужно в увольнение.

— Прямо сейчас или как? — заулыбался Каленцев.

— Я понимаю, что сегодня поздно, — так же серьезно, как и начал продолжил Ребров. — Завтра, послезавтра, в общем, я не могу ждать, когда подойдет моя очередь, позарез надо!

— Да я б и сегодня отпустил вас, но существует порядок.

— У меня больна мать, и не только это. Причины есть, поверьте хотя бы на этот раз. Вы же живой человек!

Каленцев жестом пригласил за стол.

— Как насчет чаю? Не желаете?

Сергей помотал головой.

— Ладно, сделаем! — заверил Каленцев. — Только чтоб больше писем и всяких жалоб не было, хорошо? А то коли уж вы не по уставу, так и я — Он погрозил Реброву кулаком, улыбнулся.

— Договорились.

Сергей поблагодарил командира, но все же решил уточнить:

— Когда я могу рассчитывать?

— А почему вы все-таки не сказали раньше, ну, хотя бы сегодня утром, может, кто-нибудь уступил бы вам свою очередь? — вопросом на вопрос ответил Юрий Алексеевич. Ребров только махнул рукой.

— Хорошо, идите. Можете рассчитывать на ближайшие дни.

"Надо обязательно помочь парню, — подумал Каленцев, когда Ребров вышел, — что у него за полоса невезения такая?!" Он просунул пальцы в выгнутую ручку подстаканника, приподнял стакан, поднес ко рту — чай был теплым, противным.

Когда Черецкий с Олей вышли, между четой Кузьминых произошел следующий разговор.

— Ну и как ты смотришь на все это? — спросила Мария Васильевна.

— А никак, — ответил Владимир Андреевич.

— С тобой невозможно разговаривать!

— Машенька, ну зачем голову задуривать? Ну посуди сама?

— Какой ты беспечный, ведь дочь твоя!

— И что теперь — караул кричать? Он что, бандит, насильник?!

— Вон у Ильиных сын училище заканчивает, на следующий год офицер — и с будущим, и вообще.

— Ну, а Оля тут при чем?

— Как при чем?! Нашла с кем связываться — солдатик несчастный, ну что он ей?! Ты бы его отправил куда подальше, а?

— Не пугайся, что ты как несушка расквохталась? Ведь ничего еще нету. Ну припомни: в школе за Олей парнишка ухлестывал. Где он? А потом студент был один, Санька, что ли, рыжий такой. А он где? Нету их! А ты развела.

— Ты радуйся, что она по панели не прохаживается да у интуристовских гостиниц не дежурит — щас это в моде, сама знаешь!

— Ох, боюсь, что серьезно тут, — чует сердце материнское.

— Ну ежели серьезно, мы и этого направим в русло, чего за Ильиным гоняться! И в училище поступит как миленький, сделаем из него человека. К тому же повзрослеют за это время маленько.

— Гляди у меня, старый, — не договорив, прижалась к мужнину плечу Мария Васильевна. Но тут же осерчала: — А про этих проституток ты больше не болтай, и так по телевизору каждый день рекламируют, сучек валютных! Нашел с кем дочь родную сравнивать.

За окном начинало темнеть — сумерки выкрасили деревья, дома, лица людей в серый цвет.

В тишине, охватившей все вокруг, пронзительной трелью прозвенел звонок телефона. Мария Васильевна отреагировала первой.

— Тебя.

Кузьмин нехотя взял трубку из рук жены — от воскресных звонков ничего хорошего ожидать не приходилось, приложил к уху. Чем дольше он слушал, тем больше мрачнело его лицо, такое светлое и улыбчивое еще минуту назад. Наконец он бросил трубку на рычажки — телефонный столик закачался на своих тоненьких выгнутых ножках.

Мария Васильевна с тревогой поглядела на мужа.

— Ну, мать, с моими подопечными не соскучишься! негромко проговорил тот.

Как ни старалась Оля скрыть обиду на Бориса, ей это плохо удавалось — два с лишним часа провести в разговорах с отцом, посреди книг и самое главное — совершенно забыв про нее. Это было непростительным преступлением.

Черецкому невольно передавалось ее настроение: Борька всерьез чувствовал себя виноватым и готов был искупить вину любой ценой, а вот как начать разговор, он не знал, и это молчание лишь усугубляло и без того неловкое положение.

Где-то вдалеке лаяла одинокая собака. Ветер доносил отголоски этого лая, перемешивая их со звуками, слышащимися из многолюдной части — там шла своя, хоть и воскресная, но все же армейская упорядоченная жизнь. Подходил к концу выходной день, заканчивалось увольнение.

— Так и будем молчать? — наконец спросила^Оля с капризными нотками в голосе.

— Погоди! — Черецкий вдруг оторопел.

Он сделал попытку спрятаться за угол дома. Но тут же опамятовался, застыл на месте. Нервное напряжение передалось ей, Оля завертела головой, пытаясь разглядеть, кто же напугал спутника.

Офицерский городок в этот час был пустынным. Лишь ветер, шуршал листвой, создавал иллюзию какого-то движения. Единственный, кого заметила Оля, был высокий худощавый солдат, торопливо вышагивающий от офицерского общежития по направлению к казармам.

— Что с тобой? — спросила она Борьку.

— Да ничего, знакомого увидал, — ответил тот.

Солдат был метрах в двадцати и не замечал прогуливающейся парочки. Было видно по фигуре, и по походке, что он погружен в себя и чем-то взволнован.

Оля не отпускала рукава гимнастерки, за которую она уцепилась минуту назад.

"Что его сюда занесло? — с неприязнью подумал Черецкий. — Неужто видал, как мы выходили из дома? Сплошная невезуха!" Легкий холодок пробежал по спине — Борька внезапно ощутил вечернюю прохладу и зябко повел плечами. "Нет, не мог видеть", — решил он наконец, стряхивая с себя оцепенение. Но неприятный осадок на душе остался.

— Счас бы куда-нибудь махнуть — развеять грусть-тоску! — с натянутой бодростью сказал он, чтобы разрядить обстановку.

Оля сделала удивленные глаза.

— В кафе или, еще лучше, на дискотеку. Повеселиться! — пояснил Черецкий и обнял ее за плечи, поцеловал в щеку.

— Куда хватил! До ближайшей дискотеки километров шестьдесят.

— Все равно хочется.

— И мне, — Оля грустно вздохнула, но тут же ободрилась: — Ничего, в августе сдам экзамены в институт, перееду в Москву.

— Зачем?! — заволновался Борька.

— Что ж мне, за сто верст каждый день на занятия и обратно таскаться прикажешь?

Борька промолчал, насупился.

— Буду жить в общежитии, на лето — сюда, может, и на выходные удастся.

— А как же я? — выдавил Черецкий.

— А что ты? Во-первых, вас через два месяца — тю-тю! — Оля махнула рукой куда-то вдаль.

— А во-вторых?

— Во-вторых — будь мужчиной, не раскисай!

— Что ж, так и разъедемся? — горько усмехнулся Борька.

— Не ломай голову раньше времени, что-нибудь придумаем.

Черецкого такой ответ не устраивал. Он взял девушку за руки, привлек к себе так, чта сознание опять затуманилось от чистого пряного духа, исходившего от ее волос. Прижался губами к ее губам. Она ответила на поцелуй.

Тело ее стало податливым, уступчиво нежным.

— Все намного серьезнее, чем тебе кажется, по крайней мере с моей стороны! — прошептал он прерывисто, осыпая поцелуями шею, прижимая ее к себе все сильнее, теряя самообладание.

— Ого! — Оля рассмеялась ему прямо в лицо.

— Ну выслушай, погоди же!

— Извини, мне пора, — девушка осторожно, но настойчиво высвободилась. — Не стоит стариков на ненужные мысли наводить.

— Мы ж только вышли, — Борька тяжело дышал.

— Сорок минут ходим. Кстати, если б ты не был столь увлекающейся натурой — мы бы гуляли уже часа три.

— Ну виноват, Оль. Я же тоже не мог просто так оборвать твоего отца и сбежать.

— Рассказывай, видела я твои блестящие глаза!

— Было, чего там, — Борька сделал попытку вновь обнять любимую.

— Пусти! Не последний раз видимся, пусти!

Он виновато заулыбался, опустил голову.

— До встречи!

Ольга помахала рукой перед Борькиным носом, повернулась и уже на ходу бросила:

— Только ты не думай ничего лишнего. То, что я с тобой встречаюсь, обед этот и вообще все — еще не повод!

— Как это? — удивился Борька.

— Не обольщайся в мыслях, вот как!

Игриво-дружелюбный тон, которым было произнесено, совсем не вяжущийся со смыслом слов, окончательно сбил Борьку с толку. Немного постояв, проводив глазами светлую тоненькую фигурку до подъезда, он совершенно растерянный побрел в часть.

Ветер усиливался и шорох листвы становился резким, надоедливым. Где-то высоко в небе замаячила ущербная луна. По-прежнему выла одинокая собака. До вечерней поверки оставалось еще полтора часа, Новиков встретил Черецкого с усмешкой на губах.

— Как отгулял? С голодухи не помер?

Борька неопределенно махнул рукой. Намека не понял.

На все формальности ушло не больше полминуты. Увольнительная записка была сдана, и надо было как-то убить время до отбоя. Черецкий загадал, что если встретит Славку одного, то тут же выложит все. Если же тот окажется в компании — беседу придется отложить: горький опыт подсказывал, что с глазу на глаз такие эксперименты более безопасны, чем при свидетелях.

Чутье подсказало ему, где можно найти Хлебникова в такой час. Борька пошел в бытовку и оказался прав — Славка был там один. Он сидел на табурете и читал книгу. Отступать было поздно.

Все ушли в клуб, там показывали новую кинокартину.

Славка частенько променивал это удовольствие на другое чтение, времени было в обрез и из-за этого приходилось жертвовать фильмами.

Второго такого случая в ближайшие дни Борьке могло и не представиться. Он принялся заводить себя изнутри, стараясь сохранить бойцовский настрой.

— Чего ты пыжишься? — поднял голову Славка. — Хочешь сказать чего-то — говори.

Черецкий побагровел, но сдержался. Даже сделал первый встречный шаг к примирению:

— Если ты того разговора забыть не можешь, так напрасно…

— А я-то думал — это ты на меня зол остался.

— Было, — снова стерпел Борька, — было, да прошло. Тогда тебя все поддержали, а могло и иначе обернуться. Везучий ты во всем. Славка, сам об этом навряд ли догадываешься — какой везучий!

— Есть немного, — Хлебникову начинал надоедать этот бестолковый разговор.

— Думаешь, я на публику работал?

— А хрен тебя знает!

— Ладно, верно говоришь, чего там! Но не в этом дело.

В чем дело, Борька не договорил — все не мог никак приступиться. Но желание разложить Славку, сбить спесь с него не пропадало.

Какие-то невнятные опасения снова сбили Черецкого с прямого пути, понесли совсем в другую сторону — он начал с того, о чем не помышлял говорить кому бы то ни было.

— Тебе приятель твой, Ребров, — спросил он, подозрительно прищурив глаза, — не говорил, что это он в офицерском городке делал?

— А ты откуда знаешь?

— Неважно, отвечай прямо. Или вы с ним заодно?

— Сам там был?

— Может, был, а может, не был.

— Значит, был! — твердо сказал Славка.

— Ну допустим! — признался Черецкий. — Была причина, а его что занесло в офицерскую общагу?

Славка развел руками.

— Там, кстати, Каленцев наш живет. Не доходит?

— Пока нет.

— Может, он про нас про всех ему докладывать ходит: мол, то да се?! Стучит себе настукивает за дополнительную пайку, а? А мы, лопухи, довольные — ах, Сереженька…

— Придержи язык! — резко оборвал его Славка. — Может, ты сам стукарь?! А на Серегу поклеп наводишь, чтоб глаза отвести, а?!

Черецкий не ожидал такого и искренне изумился, не успел даже обидеться, а Славка продолжил:

— Не нравится? Чего же ты, проглотил свое помело поганое, парашник?! Давай мети!

Борька промолчал, сглотнул накопившуюся во рту слюну.

— Не нравится! Так и других не поливай, Боря. Думаешь, я не помню, как ты шороху давал трепачу, тому самому, что про тебя с Кузьминой сплетни разводил. Помню! Тогда ты весь прямо кипел от благородного гнева, а сам?!

— Да я только спросил, — возмутился Борька и махнул рукой. — А вообще-то бывает, тянет за язык сила какая-то: и не хочешь иной раз ляпнуть чего-нибудь, а все равно ляпнешь, черт бы ее побрал!

— Ага, вроде бы не вина твоя, а беда?!

— Получается так.

— Про силу никто не знает, а погань всякая из твоего хaвала вырывается! Ты это прочувствуй, Боря, тебе же легче станет.

— Ну ты не перебарщивай, — остановил его Борька, — а то и по морде схлопочешь, мне рог сшибить, как плюнуть, понял?!

— Ладно, — согласился Хлебников, нe фига мусолить — сами не без недостатков, — добавил он самокритично. — Ты из-за Сереги пришел?

— Да нет, — оживился Черецкий, — хотел с тобой потолковать.

Славка с тоской поглядел на отложенную книгу.

— Я тут поднабрался немного, по истории, — продолжил Черецкий, — есть, как говорится, предмет для обсуждения.

— Ну так выкладывай.

— Сейчас. Не гони. Ты вот травишь свою… — Черецкий хотел сказать «тюлю», но сдержался и решил вести спор, что называется — корректно. — А все уши распахнули — рады верить.

— И очень хорошо.

— Ага, хорошо для тебя.

— Это почему же? — удивился Славка.

— А потому, что ты пуп земли — вот, думают все, какой умный, все-то он знает. А ты и рад лепить что ни попадя! — не сдержался Борька. — А лепишь-то — горбатого, лапшу на уши вешаешь!

— Не понимаю.

— Погоди, погоди! Щас я все по полочкам разложу. Начнем… с середины. У тебя воев Святославовых сожгли, и все, так?

— Да, — Славка не понимал, куда клонит Черецкий.

— А вот и нет! — Борька торжествовал. — Язычники на Руси как погребали мертвых? Раз ты такой начитанный, должен знать.

— Сжигали, потом тризны, поминки с воинскими игрищами устраивали, — ответил Славка.

— Так-с, с этим ясно! — засиял Черецкий. — Игрища, пиры!

— Мне-то ясно, — осек его Славка, — а тебе вот, видно, не очень.

— Ясней некуда — перепутал все, а выкрутиться слабо! — Черецкий успел перекинуть костяшку на мысленных счетах в свою сторону — "один — ноль".

— Пускай. Ну, а как ты представляешь: после сражения воины — раненые, усталые — вынуждены были рыскать в поисках леса, рубить деревья, складывать огромные срубы ведь хоронить надо было сотни погибших товарищей, в полях их не бросали, да потом еще насыпать сверху курганы, так, что ли? На чужой территории, под носом у вражеской армии, бросив все военные планы, так? А потом пировать на виду у всех и игрищами себя тешить?

Борька нахмурился, сказать было нечего — «костяшка» вернулась на свое место. Немного помолчав, он проговорил:

— Согласен. Ну, а насчет судьбы? Что ты тогда говорил, припомни?! Мол, судьба властна над византийцами, а нашим все нипочем — мистика какая-то!

— Может, и мистика, для тех, у кого уши к заднице пришиты. Вот слушай, в хрониках есть записи о славянах.

И в них говорится, что для византийцев-ромеев судьба, фатум- по-гречески, было все: без воли рока ни туда ни сюда, все заранее предопределено! А славян они понять не могли, удивлялись — как это: существует народ, который ни в грош не ставит высшие силы и рассчитывает только на свои? Свобода воли, независимость в делах и решениях для русичей было чем-то естественным, как сама жизнь, и в этом их не мог разубедить никто. Свои победы и свои поражения они приписывали не воле рока, не провидению, как ромеи, а себе, своему умению, силе и даже справедливости. Вот о чем я говорил.

— А как же языческие, славянские боги? Выходит, и в них не верили?!

— С ними проще! Предки наши признавали влияние богов на природу — и дождь, и гром, и наводнения, и лесные пожары, все это было в руках богов, по их представлениям. Даже смерть человека, болезни, все так, но воля, способность поступать в сообразии со своими решениями, убеждениями — оставались свободными, независимыми ни от каких богов, полностью принадлежали людям. Вот и приходилось полагаться на себя.

— Интересно. — Борька не знал, как парировать Славкины доводы.

Он начал судорожно искать в памяти какой-нибудь неопровержимый аргумент и вдруг поймал себя на мысли, что не очень-то хочет распластывать Славку, гораздо интереснее было слушать его. Но против натуры не пойдешь. Борька не мог просто так сдаться.

— Все, последний пункт, но это уж точно на засыпку. Здесь не отвертишься.

— Попытаемся, — вставил Славка.

— Вот Святослав у тебя — он что: простой воин или князь все-таки? В первой шеренге, в обычном доспехе, плечо о плечо рубится рядом с каким-то никому не известным Радомыслом, демократ! Ни в одном солидном труде я об этом что-то не читал.

— А что ты вообще-то читал?

— Многое, — соврал Черецкий, — хотя бы энциклопедию, там уж точно — одни факты. Да и сами кое-что понимаем: князь все же, феодал, эксплуататор, угнетатель трудового люда!

— В энциклопедиях все очень сжато. Это первое. Феодал? Феодализм был в зародыше — так что насчет эксплуататора ты тоже в лужу сел. А вот с демократом в точку попал. Тот период так и называется "военная демократия". И сам князь-воин лишь первый среди дружинников. — Славка перевел дыхание. — Радомысла я выдумал, согласен. Им мог быть любой войн, десятник, здесь не вранье, художественный прием. Ты, вообще-то, "Повесть временных лет" читал, летопись?

Борька покачал головой:

— Даже не слышал.

— А в боях Святослав с трехлетнего возраста бывал. Еще когда с древлянами бились, перед началом сечи, он, чуть не младенец, сидя на коне, бросил маленькое копьецо в сторону полков древлянских. А воевода, дядька его, говорит: "Князь уже почал, почнем, дружина, за князем!" Правда, копье-то еле-еле через конскую голову перелетело, у копыт упало, но сам факт, а?

Несколько минут они просидели молча: Славка просто отдыхал после рассказов, Черецкий переваривал услышанное, припоминая вместе с тем строки из энциклопедии, к его счастью оказавшейся в доме у Кузьмина. Расхождений между услышанным и прочитанным он не находил. Не находил теперь, после этого разговора.

Барьера, разделявшего его со Славкой Хлебниковым в течение двух месяцев, почти не существовало.

— Вот, кстати, Боря, — Славка полез в карман брюк, нашел твою книжечку. Аккуратней надо быть.

— Где? — остолбенел Черецкий.

— Убирался утром, глядь, а она под кроватями валяется. Славка протянул записную книжечку Черецкому. Тот принял ее на ладонь, перевернул, не придерживая пальцами, и припечатал к колену.

— Мог бы и не подбирать.

— Что так?

— Да ничего, — устало проговорил Черецкий.

Он на глазах у Хлебникова разорвал книжечку на две половины, сложил их, но повторить не смог — обложка оказалась довольно-таки прочной. Тогда Борька выскочил из комнаты, быстро прошел по коридору и выбросил остатки своего «дневника» в четырехугольную зеленую урну, стоящую в туалете; Вернулся в комнату.

— Ну ты даешь! — встретил его Хлебников.

— Знаешь, Славик, твоим осажденным еще куда ни шло зарубки на копьях ставить, дни считать, а я и так обойдусь!

Черецкий встал, заходил по комнате, глубоко засунув руки в карманы, ссутулившись. Остановился у окна и, стоя к Славке спиной, будто пытаясь высмотреть что-то в вечерней тьме, заговорил.

— Знаешь, Слав, мы все чего-то ждем, ждем без конца. Все у нас должно случиться не сейчас, потом. Строим планы, предвкушаем, высчитываем, вон как я, например, а толку-то?! Считай не считай, а время идет и то, что было будущим, становится настоящим, а мечты, планы отдаляются, переносятся… И опять: сказка про белого бычка — все по новой: опять ждем, надеемся. Надоело!

— Ну и что ты предложить хочешь? — почти шепотом спросил Славка.

— Ничего не хочу! Может, это я для себя открыл то, что всем давно известно — так что ты уж прости, не смейся над дурачком!

— Да я не смеюсь.

Черецкий отвернулся от окна.

— Получается: или одни фантазии или суета сплошная, мельтешение. Надо середину искать!

— Кто бы спорил, Боря.

— Тут и спорить ни с кем не надо. Каждый сам, в одиночку, должен решать.

— Ты решил?

— Решить — полдела, даже меньше, надо понять!

Борька выдохся, но почувствовал облегчение и даже какую-то непонятную радость оттого, что сумел все-таки выговориться. Не нужны ему были ни Славкины ответы, ни советы. Да и убеждал он, по сути дела, не Славку, себя.

— Ребров.

— Я!

Сергей скосил глаз, шепотом спросил у Хлебникова: — Где Леха-то?

Тот пожал плечами.

— Слепнев.

— Я!

— Сурков.

Новиков вышел на шаг из шеренги.

— Сурков не возвращался из увольнения.

По строю прокатился приглушенный рокот. Кто бы мог подумать, что Леха Сурков, боящийся всего на свете, а пуще всего даже самых малых отклонений от распорядков, уставов и всего строго армейского образа жизни, тот Леха, который страдал от малейшей своей оплошности, может опоздать к вечерней поверке. Не только рота, взвод, но и сам Новиков, привыкший за время своего сержантства ко всему, были в растерянности. Подвел тот, от кого уж никак не ожидали неприятностей.

Прапорщик закончил перекличку. Прозвучала команда «Отбой». Небольшими группками расходились по комнатам. И ни пересуды, ни догадки, ни просто сомнения не могли отбить у них сейчас охоту ко сну.

5 Мишка Слепнев был не так прост, как это казалось со стороны. В нем видели малость дурашливого, открытого и недалекого парня. И он подыгрывал окружающим, будто поставил себе целью и прослыть таковым. Черецкий видел в нем «салагу», "зелень пузатую" и зачастую вслух об этом заявлял. Но он очень ошибался, и, если бы до конца почувствовал, с кем связывается, может, его бы потом холодным прошибло.

Да только Мишка смотрел на жизнь проще. Роль ненавязчивого рубахи-парня была для него несложной и удобной, так он мог спокойненько вклиниться в любую компанию и чувствовать себя в ней своим. А в случае чего также и выбыть из нее, «отчалить» по-тихому.

В силу своей осторожности, граничащей с подозрительностью, Мишка все присматривался, принюхивался, выжидал чего-то. Если бы его спросили: чего именно? — ответить не смог бы. Но и изменить тактику не хотел. Ребятам что? Они с ним неровня, что у них за спиной? А ничего — пустое место. А его жизнь колотила! Да так, что вместо воинской части мог бы сейчас Мишка куковать совсем в других местах, о каких им наверняка и задумываться не приходилось. Трое дружков прежних там и пребывали в зонах республики Коми.

Воспоминания о прошлом холодили Слепнева. Выбора перед ним не было: два пути — или в омут с головой, или же все по новой. А для того чтобы все "по новой", приходилось приглядываться, держать себя в узде да забывать помаленьку старые замашки.

Временами он впадал в прострацию, из которой редко кто мог вывести Мишку, часто было это время хлебниковских рассказов. Все слушали, слушал и он. Вернее, только казалось, что слушал. Оттого и смеялся не к месту, а там, где можно было бы, напротив, молчал, не слышал. Виделось ему свое.

… Вечер. Полутемный сквер. Над головой на фонарном столбе тусклая лампочка. Промозглый ветер, забирающийся под торчащий воротник плаща и леденящий шею.

Ветер раскачивал лампу, и окружающие лавочку деревья словно приседали в ее непостоянном свете.


На лавочке, верхом на спинке и ногами на сиденье, несколько парней. Среди них и Мишка Слепнев, попросту Слепень. За лавочкой четыре пустые бутылки из-под вина, дешевой и крепкой бормотухи. Это она горячила кровь, не давала ветру согнать с лавки. Звенела гитара. Пели лихо, с надрывом:

Расстаюсь я с тобой, как с любимой, Воля вольная, жизнь без забот, — Под конвоем меня на чужбину Поутру эшелон увезе-о-от!

И верилось, что так оно и будет, что вечер этот последний. Жалость к себе и злая отчаянность захлестывали сердце. По щекам катила одинокая слеза. И непонятно было: от песни ли она, от ветра ли?

Поющим — по восемнадцать-девятнадцать, всем, кроме Мишки, — он моложе: семнадцать лишь два с половиной месяца назад стукнуло. Но приводов в милицию у него было не меньше, чем у других. А как же, отставать не годится, уважать перестанут! Блатная грусть, блатное единство — весь мир против нас, а нам хоть бы хны! Катись все в преисподнюю, плевать хотели!

Не придешь ты на перрон вокзальный — Не для нас придумали вокзал, Так прости иеред дорогой дальней, Той, что прокурор amp;ше указал!

Двое из сидящих послезавтра должны были прийти на призывной пункт, с вещами. Повестки лежали в карманах. Хоть и о другой доле грезилось, другая романтика манила, а у этих на душе спокойней — все же армия, как бы друг перед другом не выкаблучивались, слаще лагеря.

Остальным тоже недолго оставалось сидеть вот так.

Кто куда разойдутся они: по кривой ли дороженьке в темноту, на свет ли? Никто не знал. Но уж весенний призыв, тот точно должен был очистить лавочку для следующего, если оно собьется в ватагу, поколения для очередной партии блатарей-романтиков, зашибал и бузотеров.

Объединяли не только гитара и выпитое вино, и не лихость напускная, хмельная. Скука да стремление хоть какнибудь убить свободное после работы время приводили сюда и Слепня, и остальных.

— Стопари машину, Сеня, рви струны!!! — оборвал песню Витек, лохматый, мосластый верзила, пользующийся непререкаемым авторитетом. — Душа иссохлась!

Сеня отложил гитару в сторону, откупорил еще бутылку, передал Мишке, взялся за шестую, и палец его, заскорузлый от струн, вдавил пробку внутрь горлышка. Бутылки переходили из рук в руки, взлетали донышками вверх, пустели — без тостов, без пожеланий, без закуски.

Редкие прохожие, хмуро и испуганно поглядывая в сторону лавочки, обходили ее стороной.

Песня зазвучала разухабистей, с подвыванием срывающихся в крике голосов, залихватски и свирепо:

Не пиши мне и не жди ответа.

Верь, я обязательно вернусь.

От зимы и мрака к лету, к свету Возвращусь, свободою упьюсь!

Где-то разошлись их пути с одноклассниками, где Мишка не помнил — может, после школы, а может, и значительно раньше. Да и неважно это: тех не было здесь на лавочке. Кто-то в институт поступил. Что им — десять лет школы, пять института — по инерции! При родителях сейчас, телевизоры смотрят, маменькины сынки! Мишка презирал их еще со старших классов, когда учуял всю прелесть свободы и несдерживаемой силы в кругу таких же, как он. Понял, что с ними вместе он могуч, бесстрашен, ловок. Тех, кто после школы разбрелся по заводам, фабрикам, тоже не шибко уважал — серые лошадки, рабочая косточка!

Сам пристроился в приемном пункте, на сборе макулатуры, подсобником — то грузил, то бегал за водкой или еще за чем. На подхвате. Прибылями с ним не делились: раз в неделю — червонец в зубы, и гуляй, малый. Но Мишка не обижался, он свое еще возьмет! А сейчас лишь бы убить время до армии, если только…

Это «только» поджидало его тут же, за углом.

Не жалею я о горькой доле: Лагерями через жизнь иду. Но за день один лишь вольной воли Все другие дни отдам в году!

Витек достал еще бутылку бормотухи. Звонко шлепнул ладонью в кондовое донце.

— Перебор будет, Витюнь, — заскулил Сеня. Его уже пошатывало на спинке лавочки. — Рухнем прям на поле боя, а мне доползти бы до хазы!

— В самый раз, маэстро!

Снова бульканье. Бутылка присоединилась к своим предшественницам за лавочкой. Темное небо каменным куполом сжимало свет лампы над головами. Время к десяти. Идти домой? А что там — упреки родичей и надоевший телик? Нет уж!

Накрапывал мелкий дождик. Тоска. Даже проводы дружков не вносили в привычное оцепенение живой искорки. Завтра у них будут сроводы дома, официальные со всей родней. С навязшими в зубах наставлениями и похожими друг на друга, как солдаты в строю, пожеланиями.

Это будет завтра, и Мишка Слепнев там будет, а сейчас заевшую печаль будила гитара, да нестройный рев голосов, в которых сквозило все выпитое.

— И-эх! Все-е другие дни отдам в году. Опа!

— Стоп, ребятки, — шепнул, приложив указательный палец к губам Витек. — Явился дружочек по наши души, минтяра поганый!

Метрах в двадцати из мрака выросла фигура участкового.

— Пусть идут неуклюже пешеходы по лужам… — быстро перестроившись, загнусавил Сеня.

Участковый подошел ближе:

— Опять горлопаните?! Люди спать укладываются, а вам и дня мало. Доиграетесь! Давно на параше не сидели?!

Он явно не увидел пустых бутылок за лавочкой, а то бы разговор состоялся иной. Участковый Схимников был мужиком крутым, сам из блатных, лет двенадцать назад срок мотал по молодости.

— Не надоело балдеть все вечера? Как ни пройду мимо, ваша ко дла тут!

— Надоедает, ох как надоедает, начальник! Да, видать, такая уж судьбина наша! — схохмил Сенечка. — Долюшка нелегкая, тяжкая!

— Ну, ну! Через полчаса пойду назад — чтобы духу вашего здесь не было! — Схимников ухмыльнулся. Заметил все-таки, что сидящие торчат. Но уличать нечем. И побрел дальше.

— Друзей в армию провожаем! — вдогонку крикнул Слепень. — Уж и попеть нельзя!..Демократию зажимаешь, плюрализму не даешь!

Участковый на ходу обернулся, укоризненно погрозил пальцем.

Дождь не переставал. Те двое, с повестками, допив оставшуюся бутылку, ушли. У них свои заботы. Да и вообще — не те они, что прежде, вино их не брало, в глазах отчуждение, отрезанные ломти!

А ветер леденил, не давал покоя. Раскачивал лампочку, мигающую во тьме.

— Давно пора кокнуть заразу! — зло буркнул Витек и встал.

Пошел камень искать Но его внимание отвлеклось — по дорожке к лавочке топал невысокий паренек в надвинутой на глаза черной кепке. Заметно было, что он спешит, наверное, домой.

Витек подмигнул Сенечке, и тот с ходу затянул:

И я скромно так им намекаю, Что им некуда больше спешить!

Парень приближался, будто не замечая, что на него обратили внимание, что кодла затаилась, предчувствуя потеху.

— Постой, фрайер, — прохрипел Витек, — дай в зубы, чтоб дым пошел?!

Тот вынул кз кармана пачку, протянул молча. Но Витек взял ее из руки, достал оттуда одну сигарету, ткнул в нос пареньку, пачку сунул себе в карман.

— Угостись, не побрезгуй, ну чего же ты! — захихикал он.

Но не успел договорить, как полетел спиной на мокрый асфальт. Парень стоял и потирал ушибленный кулак.

В груди у Мишки все замерло. Ну теперь держись! Сенечка перегнулся за лавочку, резко взмахнул рукой и — в воздух, сверкая зеленым боком в тусклом свете лампы, взвилась порожняя бутылка. Миг — и она в руке у Витька. Сеня встал, бережно положил гитару на лавку. За ним еще двое, последним — Мишка.

Дальше все словно в дурном, кошмарном сне. Вскрики, хряск разбиваемого стекла, кровища, черные корчащиеся тени и… свет фар.

А потом — черный калейдоскоп: отделение, камера предварительного заключения, перевод в другую камеру, уже не в простом районном отделении, зловонный дух параши, допросы, издевки сокамерников, следствие — полтора бесконечных месяца и в конце — суд.

Мишка ничего не видел, не слышал, он сидел на скамье, будто рыба, вынутая из пруда, и не мог вдохнуть в себя воздух полной грудью, хотел, но не мог! То, о чем пели там в скверу, свершалось наяву. Хотелось вскочить, закричать: неправда! все это сон! Но за спиной — охрана. Впереди… а что впереди? Неужели это все, конец?

Витек, Сенька, еще один получили свое. Мишка чувствовал спиной на себе их злобные взгляды. А в голове вертелись слова приговора: "Условно, условно, условно…" Он был самым молодым, не было и восемнадцати. Он стоял рядом, когда происходившее на его глазах объединило их для будущей скамьи подсудимых. Он не бил. Это учли.

Но он, сам Мишка Слепнев, знал ведь совершенно точно, что грехов за ним, пускай нераскрытых, все равно, на пять сроков, что получили Сеня с Витькой, наберется.

Время шло. Прошлое не забывалось. Не могло забыться. В сердце поселился страх. Как спасения Мишка ждал призыва в армию — уйти ото всего как можно дальше, забыться, не вспоминать, жить жизнью, привычной для всех, слиться со всеми. И не намеком, ни словом, ни полусловом не дать понять людям нового окружения о своем прошедшем.

Лишь раз Мишка чуть не сорвался. Это случилось в разговоре со Славкой Хлебниковым. Они вкалывали вдвоем в наряде по кухне, в посудомойке. Работы было много, очень много. Некогда было оттереть со лба набегавший пот. Пока вертелись вокруг чанов с горяченной водой было не до слов, только поспевай! Но потом в белом густом пару, напоенном испарениями прогорклого жира и остатков каши, вытирая о фартук подрагивающие от напряжения руки, Мишка со злостью прохрипел:

— Заперли в клетку и измываются как хотят! Суки! Ни туда ни сюда — знай одно, или бегай, или паши до одури! Хуже, чем в зоне!

— А чего бы ты хотел? — не принял всерьез Мишкины слова Хлебников.

— Чего?! Свободы! Вот чего!

— Свобода, знаешь что?

— Поучи, — ехидно улыбнулся Слепнев, — поучи!

— Осознанная необходимость — вот что! — Хлебников расхохотался.

— Болтовня! Живем тут как прикованные: ни туда ни сюда. Хуже кандалов такая житуха! Да вот беда, бежать некуда!

Мишка замолчал. Он жалел, что завел этот разговор.

Но уж слишком сильно хотелось за забор, в большую жизнь. Для того чтобы это желание в себ е усмирить, не дать ему истерично вырваться наружу, надо было и в самом деле быть по большому счету — свободным человеком. Человеком, чувствующим себя личностью в любых условиях, пускай даже самых невыносимых… А здесь. А что здесь? Просто работа, непривычная, тяжелая, но не Соловки же, не Колымские лагеря и не Туруханский край, не архипелаг Гулаг! Все понимал Мишка. Но душа его рвалась на волю.

Сергей провел предыдущий вечер в беспокойстве и наутро проснулся с нехорошими предчувствиями. Скорее это были даже не предчувствия, а неосознанная гнетущая уверенность — внеочередное увольнение срывалось. Крохотный огонек надежды теплился где-то в глубине души: "А вдруг? При чем тут я? Сурков провинился — его и накажут, а мое дело — сторона!" Но рассудок не поддавался уговорам надежды, разумом Сергей понимал: чуда не будет.

Так оно и получилось. Во время утреннего построения на плацу, когда Каленцев, обходя строй, чуть приостановился напротив и взглянул ему в глаза, Сергей понял — это все! Последний жалкий огонек погас в душе. Безразличие захлестнуло сознание: "Пускай! Так даже лучше: не нужно будет утруждать себя заботами, хлопотами". Он еще раз равнодушно смерил глазами фигуру стоящего на плацу перед строем Суркова и поймал себя на том, что судьба товарища его мало волнует, а вернее — вообще не трогает. Более того, все происшедшее с Лехой показалось Реброву таким пустяком, что о нем и думать не стоило.

Сурков думал иначе, и это явно читалось во всей его растерянной позе. Об этом говорили опущенные вниз, к бетонным плитам, глаза, подрагивающие, то сжимающиеся, то разжимающиеся руки, и признак основной, всем в роте, да и, наверное, во всей части известный — побагровевшие набухшие уши.

Кузьмин, появившись на плацу, скомандовал: "Вольно!", приложил руку к козырьку. Солнце светило командиру части в спину, и оттого лицо его казалось более мрачным, чем было на самом деле.

Говорил он негромко, но из-за тишины, воцарившей вокруг, каждое слово Кузьмина было слышно даже в задних рядах. Слушали с любопытством, с тревогой — такого еще никогда не случалось на недолгом солдатском веку стоящих.

Сурков же с появлением командира части невольно, не желая того, напрягся, тело его одеревенело. И теперь от каждого слова, произнесенного Кузьминым громче или резче обычного, он вздрагивал и ничего не мог поделать с собой.

Заложив руки за спину, полковник прохаживался вдоль шеренг, не обращая внимания на провинившегося, и только в самом конце своей длинной и грозной речи он повернул голову к Суркову, минуты полторы пристально вглядывался в лицо солдата, потом спросил жестко, требовательно:

— Так, ну и что вы можете сказать в свое оправдание?!

Сергей отчетливо увидал, как затряслись у Лехи губы.

— Я жду, рядовой Сурков!

Тот приподнял подбородок, развел руками, ответил совсем не по-уставному, еле слышно:

— Ничего.

Полковник подошел ближе. Было заметно, как заиграли желваки на его скулах.

— Хорошее начало, не так ли?! — сказал он с ощутимым сарказмом. Но тут же повернулся к строю, громко отчеканил. — За нарушение дисциплины во время увольнения объявляю рядовому Суркову трое суток ареста.

Сурков молчал.

— Вы поняли меня?!

— Так точно! — опомнился Леха. — Есть трое суток ареста.

Кузьмин кивнул головой, в последний раз оглядел выстроившихся на плацу солдат, откашлялся.

— На будущее воскрсенье все увольнения для рядового состава части отменяются, — сказал он и, уже уходя, бросил офицерам: — Продолжайте занятия по распорядку.

Сергей смотрел в широкую спину Кузьмина и думал, что иначе и быть не могло. Все летело к черту: и увольнения, и разговор с Любой… и многое другое.

Тут же, на виду у всех, у Суркова отобрали ремень и пилотку, повели в сторону караульного помещения, туда, где находилась загадочная губа.

Сурков часто вспоминал русскую деревеньку, где провел всю свою жизнь, где дотянул до восемнадцати лет, почти не выезжая. Две короткие поездки с отцом в Москву сохранились в памяти как какие-то смутные сновидения. Спешка, суета, грохот, удушливый воздух раскаленных улиц и площадей — все это было не для него. И потому городская жизнь никогда не прельщала Леху, не манила.

Молодежи в деревне почти не было. И, наверное, поэтому сельский клуб, в который правление колхоза вбухало немалые средства, по вечерам пустовал. Даже когда привозили новую кинокартину, в просторном зале собиралось не более десяти человек, остальные пятнадцать коротали вечера у телевизоров. Опустела коренная Россия, прозванная недобрыми людьми Нечерноземьем.

Если кого сельский уклад отпугивал, заставлял искать более оживленных мест, то только не Леху. Неспешная, размеренная жизнь: работа летом от зари до зари и уютные зимние вечера в жарко протопленной избе, где кроме него жили отец с матерью и две младшие сестренки, — все это было по душе Суркову. Шумных компаний он не любил, если и доводилось попадать в таковые, долго не выдерживал, бежал оттуда. Сторонился подгулявших беспечных сверстников, которые в один голос с вызывающим откровением заявляли, что мол, в такой дыре задерживаться не подумают! И на самом деле они не задерживались — редко кто после армии возвращался в родной дом. Большинство оседало в городах или на крупных стройках, где всегда требовались крепкие молодые руки. Да и зорили села по-всякому, безжалостно и люто — то сселяли, то расселяли, сплошь и рядом объявляя "неперспективными".

Сурков с тревогой ожидал призыва на срочную службу, боялся, что она что-то переменит в нем, отбросит от всего привычного, обречет на жизнь новую и пугащую своей непредсказуемостью… Примеры были перед глазами — многие парни, с которыми вместе рос, чуть постарше, но, в сущности, сверстники, заежали в родную деревеньку по окончании службы погостить, гостили неделю, от силы две, да и пропадали уже насовсем, чтобы никогда больше не объявиться в местах отчих.

Первые дни в армии проплыли перед Сурковым будто в тумане, он почти ничего не помнил, машинально следовал примеру товарищей, опасаясь лишь одного — как бы чего не перепутать. Бесконечные построения, сменяющиеся занятия, резкие команды — все сбивало с толку. Собственная угловатость, нерасторопность смущали еще больше, и оттого Сурков представлялся самому себе каким-то средоточием недостатков, стеснялся этих недостатков, но не замечал их у других. Ему казалось, что всем окружающим видно, какой он нерасторопный, неловкий и непонятливый. От этого он путался еще больше, ругая себя последними словами и всеми силами стараясь попасть в общий ритм.

Почти бессознательно ожидал он в себе каких-то внутренних перемен. Нот не обнаруживал их — как и прежде, тянуло домой. И даже если бы случилось чудо и его досрочно демобилизовали — Леха, не раздумывая ни минуты, поехал бы в деревеньку свою, оставив побоку все города и стройки, какие бы соблазны они ни таили.

И все чаще и чаще он приходил к выводу, что причина, заставляющая спи односельчан, дружков детских, покидать родные края, крылась вовсе не в армии, а в чем-то совсем другом, в том, что уже не одно десятилетие колотило, лупцевало, душило срединную Русь, высасывая из нее все соки и саму кровь, заливая в образовавшиеся пустоты желчь цинизма и ненависти, презрения к родной земле. Так ему виделось.

"Надо же, какой ехидный тип! — подумал Сурков с раздражением. — Расплылся, глазки так и блещут. Радуется он, что ли!" В голове у Лехи все трещало, ходуном ходило.

— Ну чего уставился? Затворяй дверь! — сорвалось у него.

— Прекратить разговоры! — рассердился выводящий и с лязгом захлопнул железную дверь с маленьким круглым окошечком на уровне головы.

Леха не мог заставить себя отвести от нее взгляда.

Только теперь он по-настоящему, до конца понял, что все происходит наяву. Неприятная ледяная волна захолонула сердце.

В окошечке на двери появился глаз выводящего.

"Тьфу! — Сурков повернулся спиной к двери, стараясь всем видом высказать безразличие. — Пускай поглядывает, следит. Что я — убегу отсюда?! Да тут даже окна нет!" Камера была совсем крохотной — не разгуляешься: от двери до противоположной стены шага четыре, не больше, вправо и влево — по полтора шага. От цементного пола веяло холодком. Ни краски, ни обоев на стенах — одна голая штукатурка. "Да, попал я! Хуже и не придумаешь, как во сне кошмарном! — Леха опять подошел к двери, потянул на себя, но та не открывалась. — Заперли, все! А Гришка-то разгуливает, ему все как с гуся вода — век бы ему в таком санатории просидеть!" Тут он отчетливо вспомнил позор, перенесенный на плацу передо всеми ребятами, голову будто ожгло прилившей к ней кровью, руки невольно стиснули виски. "Ну Григорий, попадись ты мне!" Леха не мог успокоиться, терзался в бессилии изменить что-то.

В углу комнатушки стоял маленький обшарпанный столик, рядом — обычный армейский табурет с прорезью для руки посередине сиденья. Леха пнул его ногой, скривился от боли — удар пришелся по голени, потому как сапог соскользнул с ножки и нога врезалась в перекладинку, острую и жесткую, будто сделанную из металла. Сидеть что-то не хотелось. "Успею еще насижусь: трое суток впереди".

Ремень и пилотку отобрали. Гимнастерка непривычно болталась вокруг тела, действовала на нервы. Хотелось лечь, уткнуться головой в подушку и позабыть обо всем, провалиться в бездонный, черный колодец сна, в котором нет никого: ни товарищей, ни командиров, ни гауптвахты этой проклятой, ни Грини Сухого, подвернувшегося так некстати.

"Как же! — разжигал себя Леха. — Полежишь тут! Размечтался. Вон она, коечка железная, — к стене пристегнута цепью, да замок висит. А ключа-то у меня и нету! На выводящего надежды никакой: проси не проси — все равно ничего не получишь. Только унижаться зря! Специально ведь придумали: железная кровать на шарнирах к стенке крепится, ночью поспал, а днем — хлоп! и нету ее!" Нервное напряжение не оставляло Леху. Руки подрагивали, в голове была каша. Минут двадцать он не мог найти себе места — мерил шагами крохотное пространство камеры, поносил все и вся — успокоение не приходило. Осмотревшись по сторонам, он задрал голову вверх: особенного верха, собственно говоря, и не было — чуть выше головы, посреди серого с разводами потолка, болталась маленькая тусклая лампочка. Лешка уставился прямо на нее, не мог оторвать глаз — ровный, спокойный свет действовал на него расслабляюще. "Все, хватит! Нельзя нервам выхода давать. Надо брать себя в руки, успокаиваться…" — твердил он себе.

Постояв еще, сел на табурет. Закрыл глаза. Прошлого не вернешь, хоть на стену лезь, надо о будущем думать, и держаться, не унывать!" Но «прошлое» навязчиво лезло из памяти, стояло перед глазами. Особенно не давали покоя слова Кузьмина, глаза его, в которых был лед, жестокость. "А! Все равно ниже рядового не разжалуют, — попробовал успокоить себя Сурков, — чего переживать?" Не помогло.

Относительное равновесие пришло позже, часа через полтора. Постепенно тело расслабилось, размякло. Мысли обрели более четкий ход.

— Эй, арестант! Держи газеты. Свежие! — из-за приоткрытой двери высунулось улыбающееся лицо того самого разводящего, что привел Леху сюда. — Не бойсь, на губе чтивом обеспечивают вдосталь! Если, конечно, работы нет!

"Не забывают", — мрачно подумал Лешка.

— Давай! Что там у тебя?

Тот протянул руку, и на столик шлепнулись свернутые в трубочку газеты: "Комсомольская правда" и "Красная звезда".

"Сегодняшние", — успел заметить Сурков. Он развернул листы, но строчки замельтешили перед глазами, буквы запрыгали. "Нет, так дело не пойдет, — он отложил газеты, — пускай полежат пока".

Табуретка была, видимо, основательно расшатанная — при каждом движении она поскрипывали. "Починить, что ли некому? — проснулся в Лехе рачительный деревенский хозяин. — Надо будет попросить инструмент, привести ее в порядок, потом", — машинально подумал он. Придвинул табурет ближе к столику. Руки, согнутые в локтях, положил на столешницу, голову на них — ничего лучшего для отдыха придумать было нельзя. Перед глазами опять поплыли картины.

Просидели они вчера недолго. Гриня сам волновался, как бы односельчанин не опоздал, все поглядывал на часы.

Однако и подливать не забывал. Леха плохо помнил, что пили, — портвейн какой-то, какой память не удержала. Помнил, что было весело и что Гриня, и друг его стриженый оказались отличными ребятами — Сурков трудно сходился с людьми, а тут все шло как по маслу: и разговор веселый, и отношения простые, почти братские. Помнил, как белобрысый еще раз бегал в магазин, а Гриня успокаивал, мол, все будет в норме. Не помнил только, как окосел, — ведь казалось, что и впрямь все в норме, повеселились, выпили, дел-то… И еще кое-что запомнилось Лехе. Да так запомнилось, что ни в жизнь не забудет теперь! А ведь всего лишь час какой-то, не больше, один только час! И сколько в него вместилось!

Это случилось перед тем, как они напоследочек раздавили пару оставшихся «бомб» и Леха совсем поплыл по беспамятным бормотушным волнам. А было так.

Гриня все же растормошил Леху, выволок к любимицам мужской половины общаги. Проживали они в соседнем подъезде на четвертом этаже. Девчонок-лимитчиц расселяли обычно по четверо или шестеро в квартире. А эти умудрились себе выбить одну да еще двухкомнатную на двоих, а может, просто выжили подруженек-соседушек.

Леха в такие тонкости не вникал, да и не в состоянии он был в них вникнуть после "литры выпитой!" — Все будет на мази! — предупредил Гриня, обнимая Леху. — Тока не перепутай, моя толстая и большая, а твоя вот такусенькая… Он показал пальцами нечто микроскопическое, поднеся их к Лехиному носу. — Но ты, земелюшка, не обижайся и не думай чего, она такого жару дает, что тока держись, едрена кочерыжка!

Леха упирался. И его всю дорогу чуть ли не волоком приходилось волочь. Когда Гриня звонил в дверь, он держал Леху за шиворот, чтоб не сбежал. А может, сам держался, чтоб не упасть.

— Леха, раздолбай хренов, ты ж мне потом сам спасибо скажешь! — слюнявил Гриня в ухо.

А у Лехи все в башке гудело и трещало. Он постоянно зажмуривал один глаз, чтобы не двоилось и не крутилось все вокруг. Но помогало плохо — бормотень была знатная, ядреная.

Дверь открыла огромная девица, ростом под потолок, на голову выше Грини, непомерно толстая, богато одаренная телесной красой и выпирающими прелестями. Была она в фартучке и прозрачном бюстгальтере. Настолько прозрачном, что Леха решил, будто это у него с глазами после выпитого плохо. Таких огромных грудей, которые иначе как у дойной коровы не встретишь, он никогда не видал, во всяком случае в открытом виде, — они выпирали, перли, заслоняли собою все, кроме них, и не существовало ничего. Леха не мог оторвать взгляда, он даже протрезвел.

— Ну и чего? — вяло поинтересовалась девица и переступила с ноги на ногу так, что все тело ее колыхнулось и как бы перелилось с одного бока на другой.

— Все ништяк! — пьяно выдал Гриня. Икнул. Потом ляпнул срывающимся голоском: — Мы к вам!

— Понятненько. Ну заходите… только у нас не прибрано.

Гриня поклонился, раззявил рот до ушей. И чмокнул девицу в грудь, оставив на коже красное пятно.

— Нам все ништяк! Леха, тут дамы, соберись, Леха!

Девица повернулась, освобождая проход. И Леха чуть не грохнулся наземь — под фартучком у девицы, оказывается, ничего не было. И открывающееся взору производило потрясающее впечатление.

Гриня сразу же наложил ладони на открывшиеся телеса, поколыхал их из стороны в сторону и застонал. Девица повернула к нему голову и благосклонно улыбнулась.

— Это конец света! — наконец членораздельно выдал Гриня. И в свою очередь заслужил поцелуй.

Леха старался не смотреть, отводил глаза, но они сами, помимо его воли, возвращались к пышному и скульптурно округлому заду девицы. Леха был сдержанным человеком, даже чересчур сдержанным, но все же и он был мужчиной.

А девица, похоже, его совсем не стеснялась. Может, она привыкла к визитам пьяных парней, может, не принимала Леху всерьез. Но с Гриней у нее, судя по всему, были устоявшиеся отношения. Гриня сам все напортил.

Он вдруг рявкнул командным каким-то тоном в лицо девице:

— Видала слюнтяя, молокососа?! Нет?! Мой земеля! Рекомендую — лучший друг, братан, кореш Леха… э-э. Сурок, короче! Прошу любить, едрена кочерыга! Анджела! Девицу звали именно так, но в устах Грини это имя прозвучало как-то особенно величественно. — Анджела, ненаглядная моя телочка, котик, ты мне сейчас же, немедленно, на моих глазах, чтоб без всякого обману… — Он снова громко икнул, но не прервался: — Сделаешь из этого цуцика, из этого девственника деревенского, настоящего мужика, ясно?!

Анджела всплеснула руками, нахмурилась… закатила Грине кулаком в лоб. Тот сполз по стене на пол, затих.

— Да ты не супься, — обратилась она к Лехе, который медленно шагнул к выходу, почитая, что сейчас настал именно тот миг, когда пора уносить ноги. — Не супься и не расстраивайся. Гришанька мой давний хахаль, но дурак порядочный! Ишь ты, распоряжаться удумал! У меня всего трое было: участковый местный, начальник цеха нашего и он, дурень. Первые — те по делу, так надо было, а он-то, остолоп, по любви все ж таки, и ведь не понимает, любому отдаст, изверг!

Изверг приоткрыл глаза, потер лоб и произнес два лишь слова;

— Не понял?!

— И не поймешь, — заверила его Анджела, наклоняясь и приподымая любимого.

Здесь Лехе пришлось отвернуться, иначе бы он не устоял, набросился бы на соблазнительницу, которая, может, и не подозревала о том воздействии, которое оказывала.

— Никогда не поймешь, потому как ты — бревно, дубина стоеросовая! Надо бы тебе еще разок отвесить! Да ладно, пойдем, выхожу!

— Ты его лучше повесь на прищепки в ванной, пускай просохнет! — послышался совет из глубины квартиры. Голосок был тонюсенький, приятный.

— О-о, — обрадовалась Анджела, будто только сообразив, что к чему. — Вот кто из тебя мужика будет делать, щя познакомлю. Не сробеешь?!

— Леха! — скомандовал Гриня. — Не робей!!!

— Нечего выдуриваться, — проворчал Леха недовольно, — а то я не мужик, по-вашему!

Он имел дело с женщинами. Точнее, с женщиной, года полтора назад и всего единожды. В селе на праздниках его удалось подпоить, и местная вдовушка, одна из приезжих, сосланных в село за тунеядство и пьянство еще в шестидесятых, и пережившая уже троих сельских мужей-пьяниц, затащила Леху к себе, да и без долгих разговоров овладела им, хотя и было некоторое сопротивление, было. Но Леха почти ничего не помнил. Помнил только, руки у вдовушки были цепкими, а бедра и прочее жаркими, словно печка русская. Она и потом его заманивала. Да Леха не пил больше. А потому и на уговоры не поддавался. Был он, как уже говорилось, человеком устойчивым и выдержанным.

На его реплику и Гриня и Анджела обернулись разом.

Гриня обматерил Леху. А Анджела сказала нежно и мягко, по-матерински:

— Значит, закрепить надо, для памяти и опыту!

Она положила Гриню на кровать в своей комнате. Потом вернулась к Лехе, взяла его за шкирку. Открыла дверь в другую комнатушку, совсем крохотную. И представила:

— Леха! Лучший это… земеля Грини и родной почти братан! Тяпочка, будь ласкова, возьми мальчика в оборот!

— Вот еще! — раздалось из-за огромного двустворчатого зеркала. — Я на попрыгушки собираюсь.

— Я тебя умоляю, не обижай Гришаню. Потом на дискотеку пойдешь, успеется. Да и малый хорош больно, обидно его выставлять-то, ну-у, Тяпочка?!

— Ладно, подумаем еще! — пропищала невидимая Тяпочка. — Пускай заходит.

Анджела притянула Леху к себе, уткнула лицом в огромную грудь, да так, что сосок чуть не выдавил Лехе глаза. А сам он сомлел, почти ног лишился. И строго сказала:

— Ты у меня оттуда не сбежишь, понял?! Я Гришаню люблю и уважаю, его слова — закон!

— Вот это по-нашему! Так его, ангелочек мой — выкрикнул хрипато Гриня с кровати. — Леха! На тебя, ирода, все наше село смотрит, не оплошай, Леха-а!!!

— А оплошает, не выйдет! — заявила Анджела. И так поддала Лехе круглым могучим бедром, что он влетел в комнатушку и рухнул на кровать, застеленную махровым цветным покрывалом. Он уже не был способен к сопротивлению, к отстаиванию своих прав.

— Сейчас поглядим, сейчас, — пропищало из-за зеркала.

Дверь за Анджелой захлопнулась.

Леха хотел встать, но не успел. Из-за створки вышла вдруг девочка в коротенькой юбочке и с розовеньким большим бантом в пышных темных волосах. Лехе стало не по себе. Куда он попал?! Ведь за это же, за совращение малолетних, так наградят, что не вылезешь из зоны. Девочка была совсем малышкой, в полтора метра, а то и меньше. На ней была беленькая пышненькая блузочка и розовенькие в тон банту колготочки, ажурные, хитрого плетения, завлекающие.

Девочка уперла руки в бока и бесстыже уставилась на Леху черненькими блестящими глазками. Ротик у нее был как украшение в волосах, бантиком, носик совсем крохотным, вздернутым… и поначалу Лехе показалось, что ей не больше десяти-двенадцати лет. Но теперь он понял, ошибся — тело у этой девочки было вполне женским, развитым, ножки даже чересчур — они казались обтянутыми ажурной тканью батончиками, хотелось откусить кусочек. И глаза, главное — глаза! Они не могли принадлежать девчоночке, это были глазки взрослой и уверенной в себе, в своем обаянии хищницы. У Лехи даже мороз по коже пробежал.

Он хотел встать. Но девочка-Тяпочка грациозно и непринужденно приподняла свою чудо-ножку и поставила ступню на грудь Лехе. Он потянул было руку, но не посмел коснуться ее ноги, рука так и застыла в воздухе.

— Не хотим любить прекрасных дам? — поинтересовалась Тяпочка. — О-о, это интересно, это даже очень занимательно! Ах, миль пардон, мой милый друг, я не совсем одета, готовилась, видите ли, к балу…

Она сняла ножку с Лехи, подошла к зеркалу и тут же вернулась, но уже в туфельках на высоченных каблуках ноги ее от этого стали просто бесподобны! Леха отвел глаза.

— Вот мы какие, да? Однако-о! — протянула Тяпочка и жеманно изогнулась. — Только я люблю именно таких. И скажу по секрету, только за такого пойду замуж. Может, Лешенька, ты моя судьба, а, как ты думаешь?

Леха приподнял голову и промямлил:

— Мне пора в часть! Служба!

Тяпочка подошла ближе.

— Служба — это да-а! — сказала она весомо. — Но в часть только через… — И она провела обеими маленькими ручками по своему телу от плечей до ног, подчеркивая все встречные выпуклости. — В часть только через меня!

— Нет! — Леха заупрямился. Ему почему-то стало и страшно и неловко. Хмель слетел с него, а вот слабость осталась.

— Нет? — повторила она вопросительно.

— Угу, — промычал Леха. Он не сомневался, что все в его руках. Эту кроху-девочку с обворожительными ножками он одной рукой поднимет, посадит на ладошку, а другой прикроет.

— Тогда другой разговор! — Тяпочка вдруг стала сердитой, даже злой. Она напомнила Лехе поселковую учительницу, очень маленькую, но очень строгую.

— Тогда рекомендую приготовиться к операции! Маэстро, туш!

И она сама включила магнитофончик, стоявший тут же, у постели. И пояснила:

— Это чтоб воплей не было слышно!

Следующим движением она подхватила с зеркала огромные ножницы и выразительно щелкнула ими у самого носа Лехи. В это время с кассеты завопил что было мочи бесполый рок-певец Синдерелла. И Леха подумал, это конец, такая и впрямь отрежет, маленькие — они все злющие!

— Раз службе нужны кастраты — все! Кастрируем! — потвердила Тяпочка. И щелкнула ножницами еще два раза — у Лехиного подбородка, а потом над блестящей бляхой. Последнюю она сковырнула одним пальчиком, разметала полы кителя, дернула вниз за брючный ремень. — Чик! И готово!

Леха, вместо того чтобы защищаться и спасать свое мужское естество, оцепенел и чуть было не заплакал — на него столько сегодня навалилось всякого, непривычного, что он просто не выдерживал. Он даже руки не поднял!

А Тяпочка скомандовала:

— Раздеться немедленно!

Дверь открылась, и в комнату просунулась Гринина усатая голова.

— Ну как? — поинтересовалась она.

— Щас все оформим! — заверила Тяпочка. И щелкнула ножницами в сторону Грини. Тот скрылся.

Леха понял — деваться некуда. Он снял китель, потом рубаху.

— Майку долой! — приказала Тяпочка.

Леха снял и майку.

— Брюки!

Вот с брюками Леха возился долго. Девочке-крошечке пришлось даже помочь ему. Она нагнулась, вцепилась в штанины и дернула. Леха остался в одних трусах.

— Пока хватит! — сказала Тяпочка. И отложила ножницы. — Созрел, мальчик? Все о'кей?!

Леха сидел сиднем. Ах если б он знал, в какую историю влипнет, встретившись с Гриней! Да он бы вообще не пошел в увольнение! Он бы все два года просидел бы в части!

— А ты хороше-енький, — мечтательно протянула Тяпочка. — Культуризмом не занимался, а? Или, как это щас называют фрайера дешевые, бидиболдингом?

— Нет, — ответил Леха, — у нас работенки и без болдингов всяких хватает, тока успевай!

— Ну и отличненько! — обрадовалась чему-то Тяпочка, щуря черненькие глазки. — Вот и поработай немного, лады? Ну чего вертишь головой, чего краснеешь, ведь я ж пообещала… и ты мне так нравишься, ты такой мальчик занятный, такой, такой… — она запнулась, но нашлась все-таки, — о каком я всегда мечтала!

Она вдруг села возле него, положила малюсенькую ручку ему на щеку, пригорюнилась и сказала:

— Полюби меня, Лешенька, а? Ну чем я хуже других! Полюби и забери к себе, в деревню, будем вместе жить в избушке, я тебе детишек нянчить буду, ласкать тебя буду…

У Лехи вдруг в горле комок застрял, а в груди что-то екнуло. И он попытался привстать, слабенько, как-то помальчишески протянул:

. — А чего, поехали…

Это вырвалось у него само собою. Но она тут же встала. И рассмеялась в голос. Она долго заливалась на все лады. А потом уперла руки в коленочки, нагнулась и шепнула ему:

— Но сначала, Лешенька, ты мне докажи, что ты меня любить будешь! А то ведь завезешь в глушь какую, а сам к коровам да на поле, к самогонщикам брагу хлестать, а про меня и забудешь, миленький, нет ты полюби меня… А я тебя полюблю!

Она отодвинулась от него и стала рaсстeгивать кофточку. Неторопливо, поглядывая на Лeху лукaво. А тот весь напрягся, одеревенел. Но не мог oн не смотреть, не мог!

Тяпoчка сбросила кофточку. И под ней оказался очень складненький женский торс, все было точеным — и шейкa, наполовину дотоле скрытая, и плечики, и талия, и кругленький, еще не совсем обнажившийся животик — все словно с фотографии в журнале, Лехa и не видал такой ухоженности и прелести раньше. Узенькая полосочка лифчика почти не прикрывала грудей, oна лишь немного стягивала их, иначе бы разлетелись по сторонам, были они какими-то живыми на вид, будто сами по себе жили, своей жизнью.

— Хочешь? — Тапочка подошла ближе, качнулась к нему.

Вслед движeнию качнулась ее груди, нависли над Лехой.

Но он отпрянул, уперся головой в стену, побледнел.

— Ну ладно, — успокоила его Тяпочка, — не будем спешить.

И она стала медленно стаcкивать с себя юбочку, шаг по шагу расстегивая коротенькую «молнию», обжигая глазами Леху. А когда полосочка темной ткани соскользнула с ее бедер, округлых и также точеных, и упала на пол, Леха увидал, что то, чтo он принял за колготочки, было не ими вовсе, а чулочками. Да, на Тяпочке, на ее прелестных ножках были розовенькие ажурныe чулочки в тон банта, который покачивался при каждом движении. Поверхy чулочков шла краснeнькая резиночка с какой-то бахромой, a yжe от нее вверх тянулась какие-то узенькие бретeлечки-завлекалoчки и крепились они к какому-то, так же непонятномy для Лехи, поясочку. Все было так интересно и волнующе, что Леха невольно облизнулся.

И это не ускользнуло от внимания Тяночки.

Она плотоядно улыбнулась, совела бедрами, подняла плечи, отчего ее груди стали выше и опять сделали попытку разбежаться, и кокетливо проурчала:

— Ну-у, можно меня полю-юби-и-ить?

Леха судорожно кивнул. Она стояла перед ним практически голая — лишь узенькая ниточка трусиков с крохотным треугольничком, почти ничего не прикрывающим, покоился на ее бедрах. И это зрелище заслуживало внимания. Леха не мог оторваться. Он чувствовал, как его плоть набирает силы, как огонь разгорается внутри. И ои уже знал, что без этих ниточек, чулочков, резиночек, брeтелечек все было бы значительно проще, не волновало бы так, не манило.

Он протянул руку. И она подалась навстречу этой руке, коснулась ее животом. Леха отдернул руку, словно от раскаленного утюга.

— Так можно или нет? — почти простонала Тяпочка.

— Можно! — выдохнул Леха с невероятной решимостью и пылом. Если бы она сейчас сказала ему: "Лешенька, сойдем, милый, в загс!", он, не задумываясь, встал бы, оделся и пошел с ней хоть в загс регистрироваться, хоть в церковь венчаться, хоть на каторгу тележку возить. Но она не сказала ничего такого, не предложила.

Она изогнулась как-то жеманно, так, что у Лехи челюсть отвисла, так, что он подтянул колени к груди и сжался в комок. И в следующее мгновение ниточка бюстгальтера слетела, груди разошлись, качнулись, точеные крохотные шарики сосочков, обрамленные желтовато-смуглыми окружиями, будто два зрачка косоглазой красавицы устазйлись по углам комнатушки. А с Лехой чуть инфаркт не случился. Сердце затрепыхалось обезумевшим кроликом в тесной клетке. Пот выступил на лбу, ноги задрожали.

Леха мог бы протянуть руку и погладить эти груди, коснуться, мог дотронуться до плечей, живота… Но руки не слушались его.

А она словно измывалась над ним, понимaя его вожделение, робость, беспомощность, осознавая свою власть. И наверное, она немного переиграла. В то время, когда Лехины глаза скользили со ее ногам, от крохотных черненьких туфелек, вдоль розово-ажурного изящества к обилия плоти, до маленького темного треугольнктакй, ока вдруг как-то вытянулась, закинув руки за голову, повернулась к нему спиной. Это был конец Лехин.

Ничегошеньки на ней сзади не было. Лeха и не знал, что бывают такие трусики — веревочкой скользящие по талии и веревочкой убегающие вниз, пропадающие. Да и не задумывался oн сейчас обо всех этих премудростях и женских уловках. Ему просто бросились в глаза два тугих нежно-матовых полушария гад розoвеющими нoжкани, бросились в глаза груди, выглядывающие маняще из-за спины.

Но все это было лишь началом или предвестием кoнца, потому что в следующую минуту, Тяпочка повернулась к нему боком, выгнула спину, подалась вперед, отчего полушария стали почти шарaми, переходящими в гибкую осиную талию… Леха врoтянул руку, и его ладонь легла на нежную матовую кожу, ощутила упругую податливую плоть, скoльзнула по ней, пальцы начали сжиматься. И Леха застонал. Стон его перешел з хрип.

— Ну что ты, миленький?

Тяпочка повернула к нему прелестную головку, качнула бантом. Она вдруг увидела, что сидящий на кровати парень весь побагровел, стал красным до корней волос. Взгляд ее скользнул вниз… и она заметила на белых трусах расплывающееся темное пятнo. И все поняла. Рассмеялась. И сразу стала простой, не жеманной и кокетливой, а какой-то своей, роднoй. Она обняла Леду, притянула голову к груди. Тут же выпустила. Отвернулась.

— Снимай! — сказала она и протянула руку.

От отбросил покрывало, потом одеяло. Забрался под него и стянул с себя трусы. Oна нaкиула на тело халат. Взяла его трусы и ушла. Через три минуты вернулась, доложила:

— Не боись, высохнут через полчаса! Но теперь ты от меня не укатишься, колобок!

Леха боялся глаз поднять. Он переживал свой позор очень остро. Лучше б ему вообще было умереть, так он считал в эту минуту. Она же так, видно, не считала.

— Лешенька, милый, ты очень впечатлительный мальчик! Но я таких люблю! Я для таких на все пойду! Вот только скажи…

— Чего уж теперь-то говорить, — протянул Леха.

Она подошла к окну, опустила плотную штору. Потом переключила магнитофон с воющего Синдереллы, на интим, мягкий и убаюкивающий. Сказала:

— Вот только теперь у нас с тобой и начнется разговор, Лешенька! Ты себя еще плохо знаешь! Но я тебе поведаю кое-что о самом же тебе, спасибо скажешь.

Леха отвернулся.

— Ну чего, передохнул? — спросила Тяпочка. Скинула халат. Потом стянула трусики. Сбросила на палас туфельки. Но бант и чулочки оставила, ей очень шел к лицу розовый цвет. Прошла к выключателю. Щелкнула. И в комнате стало темно — хоть глаз выколи!

Она скользнула к нему, под одеяло, прижалась, начала ласкать, оглаживать. Потом навалилась сверху и сдавила eго щеки грудями, он чуть не задохнулся. Но не ощутил в себе сил, расстроился еще больше. Тогда она уселась на него, прямо на грудь, заставила подтянуться на подушке повыше, склонилась и принялась целовать. Она целовала без устали, не жалея ни его, ни своих губ, oнa давила на его грудь ладонями, теребила кожу пальцами, терлась о нее грудями и целовала, целовала, целовала… А когда он обезумел от ее поцелуев, когда он потерял чувство верха и низа в этой темной комнате, в этой жаркой постели, она шепнула:

— А теперь ты поцелуй меня!

Он впился в ее губы и долго не отпускал их. А она все просила, просила в промежутках, поцеловать ее, еще и еще. Он целовал шею, груди, сосочки, живот, он целовал ее всю и не мог уже остановиться. Но он не чувствовал пока в себе силы, лишь губы его и руки были всевластны.

И тогда она, не слезая с него, встала на колени, надвинулась на него, обхватила голову руками, прижала к животу, дала насладиться его кожей и надавила на голову, спустила ее ниже. Леха уткнулся лицом в ее пах. Ее руки властно давили на затылок. А он и не пытался отстраниться, он был околдован ею, он сходил с ума и был рад этому добровольному сумасшествию. Он коснулся губами чего-то мягкого, нежного, теплого. Губы вытянулись, слились с этим мягким и нежным, и он уже не мог оторваться. Он почувствовал, что обретает мужскую силу, и это окрылило его, он обхватил ее бедра руками, прижался еще сильнее, задыхаясь, окончательно теряя голову… Но она вдруг оттолкнула его. И шепнула в ухо:

— А ты сладкоежка, мальчик, гурман! Но все потом, не будь таким развратным типом. Покажи, на что ты способен, а? Ведь ты теперь не откажешь мне в маленьком и самом обычном удовольствии без всяких штучек?!

Леха понял, теперь он хозяин. Но он должен выполнять ее требования. И он приподнял ее над собой на одних руках, положил рядом, осторожно перевернулся, наваливаясь на нее. Она тяжело вздохнула, а когда почувствовала, что он на самом деле обрел свою мужскую силу, слился с ней, начал ритмично покачиваться, уперла ему в грудь остренькие кулачки. И пролепетала жеманно:

— Медведь! Ты же меня раздавишь, ну-у, будь же учтивее с дамой!

И Леха, не прекращая своих любовных стараний, оперся на локти, приподнялся над ней, опустил ладони на ее разбегающиеся жаркие груди и свел их наконец-то. Он даже сумел собрать их в одну ладонь, причиняя ей боль и неудобство, но испытывая при этом непонятный восторг, а другой ладонью он нащупал ее бедро, прижал плотнее к своему, потянул вверх и снова придавил ее.

— О-о, медведь! Какой ласковый и страстный медвежонок! — пропела она ему в ухо. И укусила за мочку.

Что-то произошло с Лехой в эти минуты. Все в нем перевернулось. И он уже воспринимал эту встречу не как досадное недоразумение, а как удачу, несказанную, дарованную судьбой удачу. Он трижды отстранялся от нее — лежал, отдыхал — и опять начинал ее терзать, мучить. И он бы не вылезал из кровати вообще. Но она выпихнула его включила свет.

— Пора, Лешенька, пора — уговаривала она его, — служба! Не положено тебе задерживаться!

Он повалил ее и в четвертый раз. Он овладел ей уже при свете, наслаждаясь и глазами изучая это несущее сладость тело, запоминая каждую его черточку, изгиб.

И все же она его выпроводила. Одела и выпроводила.

А напоследок сказала:

— Больше не приходи, понял?! Никогда!

— Почему? ~ удивился Леха.

— Потому! — ответила она. — Ты думаешь, нашел себе бесплатную дырку, будешь теперь кататься за так, да?!

Леха молчал.

Ока припала к его груди. И сказала сквозь слезы:

— Да не сердись! Я давно уже не промышляю! Да и раньше не шибко-тo — пять-шесть клиентов в месяц, и все, щас зaвязала… очень редко ложусь под кого, только если проблеснет что-то! Вот и с тобой проблеснуло, не…

— Что везде за но? — спросил Леха, сжимая ее плечи.

— Пусти! Чего слыxал! Не приходи, и все! — Она вдруг обмякла. — А захочешь прийти, так только когда отслужишь, придешь, скажешь, пошли, Тяпка, со мной, на край света, в самое дремучее село… и я пойду, серьезно, пойду! Все брошу, со всеми расплююсь! Ты только позови! Ладно? — Она помолчала. И сказала еще тверже: — Но до того не приходи. Все! Покедова!

Гриня уже поджидал Леху. Он его подхватил. И еще неизвестно, как бы себя повел Леха, чтобы с ним дальше было, если б Гриня не взял его в оборот, не подпоил бы малость, не снял бы нервного напряжения. И остался в Лехиной памяти весь этот эпизод как чудный сон. Он все помнил, но так и не смог себя убедить, что все бывшее с ним правда.

Земляк был заботлив. Перед уходом Гриня даже осмотрел его придирчиво: чтоб и пуговица верхняя была застегнута, и пилотка не скособочилась. Сам провожать пошел. И когда с патрулем столкнулись, отстоять пытался. Да куда там! Потом Гриня пропал. Были: комендатура, неприятный разговор, машина из части — все как во сне, нечетко, наплывчато. Потому и не воспринималось поначалу за реальность, казалось — вот-вот сон развеется, и все окажется не так уже плохо. Не развеялся сон!

Лампочка замигала, по камере запрыгали тени. "Хоть бы погасла совсем!" Суркову вдруг захотелось темноты, так чтоб ни малейшего просвета, ни проблеска. Но лампочка выправилась, даже засветилась ярче. Оставалось только одно — закрыть глаза. Леха так и сделал.

"И Гриня вовсе ни при чем! — вдруг ясно осознал он. — Не виноват он передо мной. Перед самим собой виноват может, а передо мной нет. Нечего валить на него!" Леха представил себе, как корит сейчас себя Гриня. "Не может быть, чтоб не корил! Ведь знает, чем все кончилось. А тогда, вначале, разве мог знать, так чтобы наверняка? Конечно, нет!" Сурков с силой ударил себя кулаком по колену. "Легче всего виновных на стороне искать. Все! Только нет! Врешь, — он открыл глаза, встал, — сам виноват. Сам! Растяпа несчастный!"

— Приготовиться ка обед! — прокричал за дверью выводящий.

"Хорошо еще, что кормят", — мелькнуло в мозгу. Сурков сдернул гимнастерку, застегнул пуговицы. Но без ремня выглядеть прилично- не всякoмy удастся. "Трое суток — не век!"


Славка, потный и раскрасневшийся, тяжело отдувался, пыхтел. Гимнастерка у него выбилась из-под ремня, пилотка съехала на затылок, автомат, придерживаемый за ремень, покачивался у ноги, прядь волoс потемнела, прилипла ко лбу.

Новиков пoсмoтрел на секундомер.

— Уложился, даже с запасом, — сказал он Так, Слепнев, Ребрсз, на исходный рубеж!

В pyкe у сержанта был зажaт красный флажoк на коротеньком дрeвке.

С полосой этой возились дoлго, почти целый месяц ушел на то, чтобы научиться преодолевать отдельные препятствия, причем без оружия, налегке. Время летело, упражнения усложнялась — пoследние две недeли исполняли полную программу, сначала не спеша, зaкрепляя навыки. Потом Новикoв принес на одно из занятий секундомер — и началось.

Азарт и соперничество принесли поперву излишнюю торопливость. Многие ходили в синяках, с шишками н растянутыми сухожилиями, но интерес к полосе не пропадал: чем больше она приносила неприятностeй, тем скореe, увереннеe хотелось преодолеть ее.

Все удовольствия Сергей испытал на себе. Еще свежа была в памяти "разрушенная лестница" — то ли нога на ходу пoдвернулась, то ли сапoг соскользнул, заметить не успел, как навернулся с нее, да с такой-силой, что до сих пир поглядывал ка лестницу с опаской.

Врачиха в санчасти смoтрела на его ушибы, вздыхала, поправляла очки на носу, сетoвaлa: "'Ну, по меньшей мере, миленький, никаких серьезных повреждений нe было — так: видимость одна.

Как и во всей это жизни, на полосе неприятнoе мешалось со смешным, неудачи с победами, ошибки с догадками, невероятными своей простотой, — то, что казалось невыполнимым, становилось обыденным, даже скучным. Несколько веселых минут доставил как-то самый длинный сплетник из второго взвода, что имел разговор с Черецким. Перепрыгивая через канаву с водой, начальное и самое легкое препятствие, он умудрился соскользнуть с противоположной стенки и, взмахнув, будто на прощанье, руками-граблями, скрылся в мутной воде. Глубина в яме была не больше метра, но падал он спиной, да к тому же высоко задрав ноги, и потому воды хватило, чтобы скрыть прыгуна. Правда, уже через секунду парень был на ногах и, стоя со пояс в воде, пытался нашарить руками на дне канавы слетевший во время падения автомат. Пилотка его мирно плавала рядышком на поверхности, впитывая в себя радужные пятна. «Пловец» не пoстрадал нисколько, даже царапинки единой на нем не было, но, насквозь промокший и ошaлевший от неожиданного купания, он выглядел как ощипанная курица и долго не мог вылезти из канавы — глина, мокрая, скользкая, сбрасывала его обратно в воду.

Черецкий не удержался тогда, сказал без злорадства, но не скрывая насмешки: "Есть все же, черт меня подери, Бог на белом свете!" Сергей невольно кивнул, но разговора не поддержал. Парня вытащили из траншеи как репку с грядки. Он был отправлен чистить оружие — под общим взгядом уныло поплелся к казарме, оставляя за собой лужицы.

Сергей оборвал воспоминания. Хватит лирики!

Флажок взлетел взерх. Мышцы невольно напряглись, тело сжалось в комок. Сергей чуть не согнулся в поясе, ему было отчетливо видно, как палец Новикова уперся в кнопку секундомера. Расстояние небольшое: вся полоса — сто метров, но каким далеким кажется финиш!

Вместе с резко опущенной рукой сержанта мелькнула красная молния. Пошли!

Автомат зажат в правой руке. Из-под сапог летит щебенка. До канавы двадцать метров — двенадцать шагов-прыжков. Хоп! Сергей резко оттолкнулся левой ногой, правую руку с автоматом выбросил вперед. Есть! Вместе с ним через канаву перелетело перевернутое, искаженное в воде отражение. Скосив глаза, увидел — Мишка приземлился почти одновременно.

Но глазеть не время — используя инерцию прыжка, надо скорее жать вперед. До лабиринта десять метров — два вдоха, один выдох. Сергей вскинул автомат выше, чтоб не цеплялся за нагороженные в кажущемся беспорядке деревянные брусья. Туда, сюда! Влево, вправо! Еще и еще раз, отталкиваясь левой рукой от перекладины, чтобы не терять скорости на поворотах. Конец лабиринту! Сергей выскочил на волю, но пилотка, сбившаяся от верчения, полетела на землю. Секунда потеряна, черт возьми!

Слепнев вырвался вперед — он уже взбегал по наклонной доске на забор. Два прыжка, и под Сергеем заскрипела такая же длинная узкая доска. Здесь главное — не спешить, можно сверзиться — тогда труба! Левой, правой, левой… Сергей балансировал руками на высоте полутора метров. Обрыв. Хоп! Не останавливаясь, пeрепрыгнул метровое рaсстoяние до следующей доски. Главнoe, нe задeрживаться! Потеряешь разгон — не удeржишьcя! Прямо, влево три метра. Прижок! Доска ходунoм заходила. Сергей еле удeржaлcя — спасибо чeтирехкилoграммовому автомату — oтличная балaнсировкa. Прямо!

Оттолкнувшись кaк можно сильнее, заметил: Мишка уже на земле, прет дальше. Половину расстояния до "разрушенной стены" Сергей пролетел в воздухе. Земля тяжело ударила в сапоги. Только не упасть. Ребята, стоящие вдоль полосы, орали во все глотки. Но Сергей не слышал отдельных слов; звуки тонули в общем реве, в стуке бешено колотящегося сердца в груди. Ему было не до них. Краем глаза он видел подпрыгивающую фигуру Черецкого, тот хлопал в ладони высоко задранными над головами руками. Все внешнее происходило будто не наяву или где-то очень далеко.

Дыхание спирало. Сапоги с каждым метром становились тяжелее. Хоп! Есть первая перекладина. Сергей перенес всю тяжесть тела на правую ногу, оттолкнулся. Вторая! Земля отдалялась. Третья, четвертая. Ноги подрагивaли, оступишься — переломаешь все кости! На последней, пятой, перекладине он чуть приостановился, чтобы кубарем не скатиться вниз по шаткой неустойчивой лесенке с редкими ступеньками. Перил нет, в проемах лестницы проглядывала тянущая к себе земля, до нее два метра!

Вперед! Лестница трещит, гнется, но держится. На последней ступеньке Сергей зацeпилcя каблуком за пeрекладину и стремительно, не успевая осмыслить случившееся, полетел вниз. "Все, кранты!" Нaдвигающaяся со скоростью локoмотива кирпичная стена грозила серьезными нeприятностями. Уже в падeнии oн успел оттолкнуться правой ногой, забрать чуть левее и — головой вперед с автoмaтом и вытянутой руке слетел в узкий проем.

"Фу, пронесло!" Падение даже немного ускорило ход.

A колени сгднящей болью накомнили о промашке, да резко ударивший в пах подcумок с двумя рожками ослепил на секунду.

"Ничего, скоро конец. Мишка вон позади — застрял в стенке. Может, сапогом зацепился? Кто его знает, не до того!" Сергей быстро вскочил на ноги, на бегу перекинул автомат за спину. Последний толчок! Провалился. Теперь он был в «колодце», впереди — траншея. Оглушила, ослепила темнота, лишь метрах з шести белел свет. Дыхания не хватало, легкие рвались из груди, в висках стучала кипящая кровь.

"Чуть-чуть, еще малость!" — подбодрил себя Сергей. Опираясь на рухи, на четвереньках, стараясь не задевать стволом автомата за низкий потолок, он выбрался из траншеи в открытый окоп. Не теряя времени, на ходу расстегнул не притершийся пока замочек на сумке, нащупал гранату.

"Не спешить. Полсекунды на отдых. Ага! Теперь можно!" Предметы перед глазами обрели четкие очертания — вот и большой фанерный щит, на котором белой краской выведен четырехугольник. Сергей откинулся всем телом назад, граната в руке. "Лети, родная!" И тут же скользнул вниз, в укрытие, успев все же; заметить, как, пролетев двадцатиметровое расстояние, чугунная болванка ударилась почти в самый центр квадрата. "Порядок!" Почти одновременно он услышал резкий хлопок слепневской гранаты. "Ай да, Мишутка, совсем рядышком идет!" — мелькнуло в голове. Стараясь не терять ни секунды, Сергей выскочил из окопа.

— Серый, рви! — раздалось сбоку.

Теперь назад, та же стометровка, но уже без препятствий — по гаревой дорожке сбоку от полосы. Эх, сапоги, не хотят бежать — хоть ты лопни! Перед глазами плыли черные и зеленые круги, автомат тянул вниз. Сбоку опять что-то кричали, подбадривали. Доносилось как сквозь стену.

Вот она, заветная черта, — десять метров, шесть, два…

Сергей остановился, тяжело упершись руками в колени, приподнял голову и по глазам Новикова увидел — уложился. Для него это был двойной подвиг — всю ночь не спал, думал о ней, о Любе, утром встал больным и разбитым, шатало от стенки к стенке. Но ничего, ничего…

Николай что-то говорил. Сергей его не слышал.

Лето было в разгаре — середина июля давала знать о себе. И теперь с трудом верилось, что не так давно отлились бесконечные, казалось, дожди, и что вообще была эта серая скучная пелена. Июль взял свое: солнце палило вовсю, трава бурела под его лучами, наливалась соками и уже не могла тянуться вверх, сгибалась под собственной тяжестью.

По ночам ее подпаивал дождь, но к полудню от его деятельности никаких следов не оставалось.

Тянуло к воде, нестерпимо хотелось погрузиться в прохладные струи, расслабиться в них, отдать накопившееся тепло. Но ни речушки, ни озера поблизости не было, а потому и купаний не предвиделось. Зато пыль, прокаленная светилом, царствовала повсюду: вилась над дорогами, прилетала невесть откуда вместе с ветром, лезла в глаза, уши и не мог с ней справиться ни ночной дождик, ни буйная растительность, ни тщательная уборка территории. Лето торжествовало. Достигнув своего апогея, оно словно бы утверждалось навеки. И само не замечало, как постепенно шло на убыль: деньки становились хоть ненамного, но короче, ночами давала о себе знать прохлада.

Славка радовался подмосковному лету, он будто отогревался после далеко не жаркой погоды русского Севера. Там сейчас наверняка было пасмурно, а если и выглядывало солнышко, то ненадолго, да и грело оно не так, как здесь. И если кто и скучал по домашней обстановке, по родным, то это был, во всяком случае, не Славка Хлебников. Ему нравилось здесь, как ему нравилось и везде, в любом другом месте, не похожем на уже виденные места. Он впитывал в себя новое, как губка, запоминал, обобщал и вновь убеждался в своих выводах, что люди есть люди, в каких бы условиях они ни жили, куда бы ни забросила их судьба, они остаются самкми собой — ведь невозможно долгое время носить на себе чужую маску, раньше или позже — проявиться суть твоя. Славка всматривался в людей. Не корил их, не требовал от них непосильного, принимал такими, как есть, зная, что упреками человека не улучшить, унижением не исправить. Жизнь и окружение людское делало человека человеком. И здесь это было особенно заметно.


Шестивесельная малая лодья чуть покачивалась в неспешных водах Дуная, задевая правым бортом отлогий поросший травой берег. Легкая речная волна ударяла в деревянный бок лодьи, рассыпались, гасла. Далеко за рекой, по левую руку, почти у самой кромки горизонта, плыли в клочьях утреннего тумана зубчатые стезии Доростола.

Полдня и ночь прошли с того времени как русичи покинули крепость, перебралась на левый берег Дуная. Неделя миновала после отшумевшей кровавой последней битвы у стен города. Болгарские отряды, не смирившиеся с волей византийцев, были здесь же, на широких свободных луговинах левого берега. Черными холмами стояли кх шатры по зеленому полю, малыми островками посреди огромного русского лагеря.

Солнце, выдубившее на пару с ветром кожу на лицах русичей, покрывшее ее чернотой загара, выбелило их волосы, бороды, одежды — оттого казалось, что и поле бело, будто пал первый, еще нестойкий и местами уже сошедший снег. И не могли пересилить этого царства белизны ни черные шатры болгар, ни красные стяги, ни сочная, потемневшая за лето трава, ни сумрачный блеск железа.

Туман рассеивался, и уже начинал отчетливо проглядывать своей чернотой противоположный берег — лишенный зелени, пустынный, чужой.

С четырьмя товарищами по десятку, всеми, кто уцелел из него после сечи, стоял Вех у лодьи. Сам Радомысл, еще не оправившийся от ран, сидел неподалеку, на пригорке, поглядывал в их сторону, махал рукой. Было заметно, что он завидует и готов забыть про свою немощь, лишь бы встать рядом. Но раны напоминали о себг — время от времени лицо Радомысла искажалось гримасой боли, и он опускал его, прятал, не желая вызывать жалость даже у друзей.

— Вы там покруче, спуску не давайте! — крикнул он.

— Без тебя пропадем! — полушутливо откликнулся Вех.

Вчера воевода Свенельд, старый, поседевший в боях воин, бывший в прежние времена правой рукой отца Святослава, князя Игоря, а теперь не отлучавшийся от сына, поручил Веху подготовить лодью и сопровождать князя. Личной охраны Святослав не имел — любой из поредевшего, но все же несокрушенного русского войска готов был взять эту роль на себя — помочь князю в нужную минуту, оберечь, прикрыть собой.

С вечера Вех и его сотоварищи подлатали, приготовили доспехи, проверили оружие — кто мог знать: что им сулила встреча с Цимисхием, не раз забывавшим о своей чести, не чистым на руку царедворцем, ложью и силой проложившим себе путь к императорскому трону?

Святослав появился, когда тумaн рaссеялся без следа. Переговаривалсь на ходу с не отстающим ни на шаг Сзскельдом, он подошел к воде, заглянул в лодью, кивнул одобрительно гoловой. После этого снял шлем и вложил eгo в руки воеводе. Красное корзно соскользнуло с его плеч на траву. Кольчуги под плащом не было. Отстегивая меч и передавая его вместе с поясoм Свенельду, Святослав сказaл, обращаясь к Веху:

— Негоже о мире говорить в ратном. Пусть видят ромеи, что без дурных помыслов идем к ним.

Волей-неволей всем пришлось последовать примеру князя — оружие должно было остаться здесь, на левом берегу Дуная.

— И-эх, зря вы это! — подосадовал издалека Радомысл.

Птицами взлетели вверх лопасти весел, дружно ударили о воду: теперь только она отделяла русичей от неизвестного. Ударялись о нос лодьи волны, разбегались по обе стороны ее деревянного тела. Грубая холстина не могла скрыть мышц, перебегающих волнами по плечам и рукам Святослава — гребли все, греб вместе со всеми и он — приближая миг встречи.

Начались переговоры шесть дней назад. Через день после битвы прибыло в Дорзстол ромейское посольство во главе, со священником Феофилом — Византийская империя просила мира. Долго сидел совет: послов слушая, думу думая.

С ответным визитом ходили на следующий день посланники русские во вражеский лагерь. Не было сил у ромeeв сбросить «варваров» в Дунай, не было сил и у русичей разжать кольцо осады, отбить легионы и вновь прибывшие свежие полки из далекой Сирии — перемирие было необходимо. Для начала сошлись иа том, что позволят ромеи славянам с честью похоронить своих павших воинов, справить тризны на их пепелищах, насыпать курганы. В ответ же русские должны отойти на левый берег реки, и после того встреча князя с императором определит условия мира.

Отгорели погребальные костры, успокоилась вода, взбаламученная тысячами тел, пришло время последних слов.

Солнце вздымалось по небосводу вверх, брызги искрились в его лучах. Берег приближался.

Неожиданно в глазах у Веха зарябило до боли — зто вынырнула из-за холма императорская свита в начищенных до зеркального блеска шлемах. Когда пыль, поднятая сотнями копыт улеглась, он увидел и самого Цимисхия. Тот был на белом коне, в пышном пурпурном облачении, расшитом драгоценными каменьями и надетом поверх золоченого с хитросплетенной чеканкой панциря. Свита выстроилась по правую и левую руки базилевса. За его спиной словно ряды частокола с железными набалдашниками стояла тысяча «бессмертных» — личная охрана Иоанна I Цимисхия.

— Правей бери, — негромко проговорил Святослав, не замечая пестрой суеты на берегу.

Лодья послушно скользнула вправо, туда, где прибрежный холм незаметно сходил на нет и пологий берег стлался почти вровень с темной поверхностью воды. Когда до отмели оставалось расстояние вдвое меньшее полета стрелы, Святослав приказал остановиться. Легкий речной ветерок чуть шевелил длинную, свисающую к уху прядь волос на его выбритой голове.

Лодья стояла так еще некоторое время, пока справившийся с замешательством Цимисхий не отдал распоряжения спуститься с холма. Свита засуетилась, не поспевая за своим хозяином, растянулась по берегу. Лишь «бессмертные», не выказывая ни удивления, ни растерянности, четко и слаженно передвинулись на сотню саженей правее, замерли.

Русичи вновь взялись за весла, расстояние сократилось вдвое.

— Я, Святослав, князь Киевский и всех земель русских, приветствую тебя базилеас Иоанн! — выкрикнул князь не вставая.

По мясистому лицу императора, заросшему до глаз черной-курчавой бородой, волной пробежало недоумение. Он внимательно вглядывался приплывшим в лица, стараясь пересилить охватившее его раздражение и определить: кто же сейчас обратился к нему?

Над головами свиты прокатился ропот, но Цимисхий взмахом руки пресек его. Опыт старого придворного подсказал ему — кто есть кто, и он заговорил, глядя на Святослава:

— И я рад приветствовать тебя, князь!

Толмач переводил не спеша, вдумываясь в каждое слово.

— Ты хорошо воевал, князь! — продолжил Цкмисхий. — Я счастлив, что вижу прославленного воителя?

— Я тоже искал с тобой встречи, базилевс! — отозвался Святослав и добавил тише: — Только раньше, из поля боя.

Вех переглянулся с гребцами, сдерживая неуместную сейчас улыбку.

— Я всегда желал быть твоим другом, Святослав. — Цимисхий снял шлем и держал его тепeрь в левoй руке, согнутой в локте на уровне груди. — Твой отец заключил договор много лет назад, и мы ЖИЛИ в мире…

— При отце Болгария была свободной, — ответил князь, — с тех пор много воды утекло, но я тоже хочу мира!

Свита императора оживилась, и Цимисхий окинул ее победоносным взглядом.

— Ты полуачишь его! Пусть все остается по-прежнему. Пусть купцы русские торгуют в Кокстаитинополе. Я велю не обижать их, принимать как лучших гостей. Пусть твой враг будет моим врагом; а мой — твоим! Разве не так поступали наши отцы и деды — и они иногда воевали друг с другом, но они всегда находили общий язык!

— Но ты хочешь, чтобы мы ушли навсегда из Болгарии, а твое войско осталось здесь?

— Да, князь! — Цимясам налился краской. — Что тебе Болгария? Обширность твоих владений сравниться может лишь с империей, вверенной мне Богoм. Кто может потягаться с нами? Так неужели же мы не поделим этoт мир, так чтобы обоим вдосталь места хватило?! Поделим! Но я хочу, чтобы ты не разорял и колоний наших в Таврии. Я о Херсонесе, князь, и прочих.

— Коли не будет от таврских кoлоний раззору землям Тмутараканского княжества — быть посему! Но с Болгарией, базилевc, не спеши — братьев по крови, землю свободную отдать тебе — не много ли?

— Подумай, княже. Империя вновь станет ежегодно посылать тeбе богатые дары, как было то прежде. А сейчас мы разрешаем тебе взять с собою всю добычу и веcь полон. Более того, я прикaжу выдать еды твоему вoйску столько, что хватит до caмoro Киевa — хлеба дам по две меры на воина. Пошлю гонцов к порогам днепрoвским, и твой путь назад будет свободен от печенегов. Это почетный мир!

Цимисхий остановился, чтобы перевести дух. Весь его вид говорил о торжестве — собственное кажущееся всесилие наполняло его сердце чванливой гордостью, щеки были раздуты, маслины темных глаз поблескивали.

— Ты так и не ответил мне, базилевс, — Святослав сложил руки на груди и смотрел прямо в глаза Цимисхию.

— О чем ты? — деланно удивился тот.

— О Болгарии! Я готов уйти, но и ты должен оставить эту землю.

— Не спеши, князь. Ты знаешь, что творится в стране: банды мятежников подрывают устои власти свыше данной. Ты сам государь и должен понять меня. Но я клянусь именем Христовым, что на болгарском престоле в Преславе будет сидеть болгарский царь.

Иоанн размашисто, задрав глаза к нему, перекрестился.

— Я клянусь, базилевс. Клянусь Перуном — если ты выполнишь свои обещания, нога русского воина не ступит во владенья твои.

— Я знал, что мы договоримся, князь! Сегодня же до полудня мои люди привезут тебе обоюдные грамоты для скрепления слов печатью. До поможет нам Бог в праведном деле нашем!

Сердце отказывалось понимать услышанное. Вех съежился. Неужели так и уйдут они из Болгарии? После стольких боев, побед и потерь? После того, как доказали свою несокрушимость? Все сидящие в лодье русичи с недоумением смотрели на Святослава. Но он был совершенно спокоен. "Неужели он верит этим обещаниям? — подумалось Веху. — Нет, этого быть не могло! Так что же?" — Хорошо, базилевс. Пусть грамоты будут составлены на двух языках: ромейском и русском. И пока ты будешь блюсти свою клятву, буду верен своей и я!

Святослав дал знак поворачивать лодыо и сам первым взялся за весла. Солнечным зайчиком сверкнула серьга в его ухе и погасла. Он низко нагнул голову, бугры мышц вздулись, напряглись в усилии, словно желая с места придать лодье быстрый бег.

Тихо прошептал Святослав сквозь густые темно-русые усы:

— Не получилось мира — всего лишь перемирие. Но нам надо уйти сейчас, чтобы вернуться позже. Мира не будет!

И он был прав — во время переговоров Вех читал в глазах Цимисхия то же самое — мира не будет!

Вех встретился со Снeжаной а священной роще. Она отстояла на две стадии ст Даростола и сбегала редкими деревцами да кустарничком к Дунаю. Лучше места для их последней встречи и нельзя было придумать.

А то, что встреча последняя, знали оба.

Она ждала его у огромного дуба, расщепленного молнией. Этому дубу было не меньше тысячи лет. И последние шестьсот возле него приносили священные жертвы Перуну. Дуб так и назывался — Перунов. В его стволе на высоте трех метров было вырезано насупленное, сердитое лицо грозного бога. А под ним, на земле, стоял жертвенный камень.

Сейчас возле дуба была тихо. Но Вех не сразу увидал Снежану. Она выскользнула из-за ствола, бросилась было к нему… и вдруг замерла, опустила руки. Улыбка на ее лице погасла.

— Что с тобой, любимая? — спросил Вех издалека.

Ока повернулась к нему спиной, заплакала. Да, она была совсем девчонкой, она не умела сдерживать своих чувств.

— Ну что ты, милая, — успокаивал ее Вех. — Не печалься, Снежка. Так нaдо, угодно богам… — Он замялся, потому что славяне не признавали власти богов и судьбы над собой, они могли согласиться лишь с тем, что боги иногда вмешиваются в их дела, лучше не злить богов. Но она-то была христианкой. И потому Вех добавил: — Так угодно твоему Христу, ты ведь сама говорила, что без его воли ни единый волос не упадет с головы человека, верно?!

И сна как-то сразу смирилась.

— Да, он всемогущ, — проговорила она задумчиво, утыкаясь носом в его плечо, — он все ведает и все знает. Ты прав, наверное. Это его воля, мы слишком малы, чтобы противиться ей.

Вех поцеловал ее. Ох, как ему не хотелось расставаться с этой девочкой! Рядом с ней он начинал ощущать себя совсем молодым, пареньком безусым, безмятежным, счастливым. Он забывал зсе горе, через которое срошел, все походы и раны, лютое остервенение сердца и тоску степных ночей, походных становищ — будто и не было всего этого, будто он юношей заснул на крутом берегу Днепра, а проснулся тут, у Дуная, рядом с ней.

— Присядем, — предложил он.

— Нет!

Она дернула его за рукав. Но он не сдвинулся с места.

Он ничего не понимал: что она задумала, почему она его пытается увлечь куда-то, от этого славного дуба, от его покровителя и защитника, с которым ничего не страшно даже здесь, на ромейской земле… Он поймал себя на мысли: да, теперь это была не болгарская, теперь это была ромейская земля!

— Пойдем! — Она дернула сильнее.

И он устремился за ней. Она почти бежала, не выпуская рукава его рубахи из своей руки. И ничего не говорила, лишь дышала тяжело и прерывисто. Остановились они среди кустов, у самой воды. И Снежана заглянула ему в глаза.

— Все, что было с нами — это грех! — сказала она проникновенно, с истовой верой. — Большой грех! Но Дунай выше всех грехов, он выше всего… кроме Всевышнего, его струи очистят нас от всего недоброго, ока смоют с нас грязь, все дурное и лишнее. И мы выйдем из его вод очищенными, прощенными. Да, это так, Вех, это правда! Пойдем!

И он все понял. Он неторопливо разделся. Но сначала он оглядел все вокруг, не тактся ли где враг, не грозит ли невидимая опасность… Кусты скрывали их от глаз любопытных и недоброжелателей. Да и все же мир заключен был. Вех снял меч с пояса, положил его на траву.

— Это будет последним всплеском нашего счастья, — сказала Снежана. — Ты ведь еще любишь меня?

— Да, — ответил Вех, — и всегда буду любить.

Она бросила смятое платье на меч, прижала руки к груди. И сказала с болью в голосе:

— Нет, Вех, не надо всегда! Забудь про меня, забудь сразу, как мы только расстанемся. Я хочу, чтобы память твоя омылась в водах Дуная, чтобы ты забыл про меня, чтоб тебя не мучили сотом воспоминания. Ладно?

Он не отаетил.

— Бери же меня, — прошептала она. И опустила веки.

Вех поднял ее на руки — обнаженную; стройную, нежно прильнувшую к. нему. И пошел к воде.

Та была невероятно чиcта, ее прозрачность даже отпугивала, казалось, это не вода, а само опрокинутое небо принимает их в свое лоно. Вех сделал первый шаг — он почти не ощутил прохлады, шаловливые струйки еле коснулись кожи. И Вех пошел дальше. Он видел все — чуть покачивающиеся зеленые мохнатые водоросли, стайки полупрозрачных суетливых мальков, крупную гальку и искрящийся мелкий, почти белый песок, по которому волнами гуляли светлые блики.

— Как там хорошо, — простонала Снежаиа.

И Вех испугался — не решила ли oна остаться в глубинах Дуная, среди этих рыбок и бликов, навсегда! Ведь она совсем девочка, для нее расставание несравненно тягостнее, горше, чем для него, для нее это первая любовь, самая сильная и самая печальная. От прилива нежной и острой боли он прижал ее к себе. И она пеняла его мысли, улыбнулась.

— Нет, — прошептала она, еле шевеля губами, — не бойся за меня, я никогда не пойду на это — Иисус не разрешает нам самовольно уходить из жизни. Да, какие бы ни выпали невзгоды на долю смертного, его удел терпеть и благодарить Бога, за то благодарить, что не самое худшее ему ниспослал, ведь всегда есть что-то худшее, верно?!

— Не знаю, — ответил Вех. Но тут же поправился: — Все будет хорошо, Снежка. Может, ты передумала? Может, ты пойдешь с нами?

— Нет! — ответила она.

И по ее ответу, по ее решимости Вех понял, она останется, уговоры бесполезны. Да и какие там уговоры, они давно все решили.

Он зашел еще глубже, по грудь. Опустил ее в воду. И она вздрогнула, то ли от холода, то ли еще от чего, и прижалась к нему.

— Дунай нас очистит, — прошептала она. Уперлась руками в его бугристые плечи с двумя поперечными шрамами на левом — следами хазарского меча. Уперлась, поднялась выше, сдавила его бедра ногами. И чуть отстранилась — ее груди всплыли двумя шарами, коснулись его груди. Губы Снежаны раскрылись, томно, в ожидании поцелуя, а веки, наоборот, опустились, почти прикрыв глаза. Она была невесома в прозрачной и теплой воде. И Веху она показалась воистину неземным созданием, не для него предназначенным. Не для него, и не для прочих смертных, а для того незримого и далекого, которого она любила больше, сильнее, чем живущих на земле.

— Мне хорошо с тобой, — сказала она, — хорошо, как никогда раньше не бывало, это просто блаженство, чудо. Это Он нам даровал чудо! Понимаешь, Он! Значит, Он нас простил, значит, мы не грешники больше, мы Его дети, Его агнцы! Он с нами!

Вех улыбнулся ей, поцеловал поочередно в каждую грудь, покоящуюся на воде. И прижался к ней.

— Ты богохульствуешь, — произнес ок полушутя, ведь он знал от священнослужителей грозного и милостивого Бога, пытавшихся обратить в свою веру многих из русских воев, что у них не принято путать Бога в дела плоти. — Ты сама язычница!

Снежана не поняла его шутки. Она ответила страстно, нетерпимо, с истовостью:

— Нет! Если Бог с кем-то, то он всегда с ним! Всегда и во всем!

— Хорошо! Хорошо! — согласился Вех. — Ты права! Наша любовь освящена богами. Там, у Перунова дуба, ее благословил мой бог, а здесь, в Дунае, твой!

— Молчи! — Она приложила маленький нежный пальчих к его губам. — Молчи! Ты ничего не понимаешь, но раз мой Бог с нами, значит, Он и с каждым из нас в отдельности, значит, Он и с тобой, Он тебя простил… и Он будет ждать тебя. Ты придешь к Нему! И весь ваш народ придет к Нему!

Вех целовал ее шею, щеки, глаза. Она была не только невесомой в этой изумительно чистой воде, но и холодной, такой холодной, какой никогда не бывала до того. Ее холодили воды Дуная, ее холодило и нечто иное, недоступное ему. Но в холодности была непонятная, неведомая сила, притягательность. Да, только сейчас, в минуты расставания, Снежка открылась ему другой своей стороной, необычной, нежданной. И он ничего не мог поделать! Он должен был оставить ее, уйти с войском! Он не хотел быть предателем, трусом! А ведь останься он, именно таковым его бы сoчли, или того хуже, сказали бы, что променял свою воинскую и мужскую честь на бабью юбку! Как это все глупо, как ненужно!

— Я буду помнить эти мгновения всегда! — сказал он Снежане. — Никакие воды, какими бы они ни были прозрачными и чистыми, снимающими грехи и воспоминания, не заставят меня забыть тебя! Снежка, милая, если у меня когда-нибудь родится дочь, я назову ее твоим именем!

— Нет! Не хочу! — ответила она резко. — Ты будешь смотреть на нее, а вспоминать меня, все будет путаться в твоей голове. Нет! Не называй! Я знаю, ты относишься ко мне и всегда относился как к взбалмошной девчонке, как к ребенку! Ты и любил то меня как-то по-отцовски скорее, ты нянчился со мною, все прощал, носил на руках, щадил… А я хотела грубой мужской руки, хотела сама оберегать тебя, как вначале, помнишь, у стены, хотела, чтобы ты оттолкнул меня… но не совсем, чтоб ты снова потом взглянул на меня, да, я всего это хотела, но не решалась сказать. Не называй! Пусть у тебя в жизни будет одна только Снежка- одна-единственная!

Вех прижал ее к себе еще сильнее. Они словно и не стояли в водах Дуная, а плыли по ним, разрезая их своими телами. И воды были бесконечны, животворны, оплодотворяющи. Вех не удивился бы, если б он узнал потом, через положенное время, что Снежана ждет ребенка, и он бы посчитал даже не себя отцом этого дитяти, а в первую очередь его, седого и могучего старца, Дуная-батюшку, невидимого бога водных струй… Ах, как сладостно было в этих струях. Вех упирался ногами в ласковое песчаное дно. Ему не приходилось прикладывать усилий, он лишь чуть напрягал мышцы ног, расслаблял, еле заметно, ритмично — и они оба покачивались, будто и в самом деле плыли. Легонькая рябь разбегалась от них во все стороны, шарахались стайки мальков и мелких рыбешек, извивались, касаясь икр и бедер, мохнатые ласковые водоросли.

И Вех понял вдруг: она права, эта река и есть та огромная купель, в которой они смоют с себя все ненужное и недужное, в которой очистятся для предстоящей новой жизни. Да, они расстанутся чистыми, они не будут томиться досадою н ревностью, злобой и негодованием, все смоет Дунай-батюшка. Они выйдут из него рожденными для другого. И расстанутся с легкими сердцами, сохраняя нежную память друг о друге, о своей любви, о всем что происходило с ними в эти три таких страшных кровавых месяца.

А когда Снежка ослабила свои объятия, опустилась стопами на песок, прильнула к нему с благодарным поцелуем, Вех погладил ее по волосам, совершенно сухим, пахнущим дурманящими травами. И почувствовал ее своей дочерью слабой, нежной, маленькой девочкой, которую нужно оберегать и защищать. Она была права! У него выкатилась слезинка из глаза. И упала на ее голову, но не пропала, не затерялась в волосах, а зависла на них прозрачным шариком, росинкой. И в этот миг она отстранилась от него. Сказала тихо:

— Нет, я не дочь твоя. Я твоя любимая, я жена твоя. Ты уйдешь отсюда — далеко-далеко, на север, к своей Любаве. И пускай, уходи! Со мной останется мой маленький Вех! Он уже со мной… Видишь, как в жизни бывает! Мне нечего дать тебе кроме какой-нибудь пустой побрякушки, какой-нибудь безделицы! А ты меня одарил так, что вовек подарок твой со мною пребудет. Спасибо, любимый, ах, как это дивно — один Вех уходит, а другой Вех остается. Остается со мной, навсегда!

Они простояли молча, прижавшись друг к другу, еще долго. Вех даже почувствовал, что Снежка начинает дрожать, что ей становится холодно в этих скользящих, обтекающих их струях- Но он не мог разжать объятий, не мог решиться на это последнее движение, разлучающее и вместе с тем освобождающее.

Он спросил ее неожиданно, будто очнувшись от долгого сна и пропустив все то время, бесконечное время, пока этот сон длился:

— А если у тебя родится дочь?

Она ответила сразу, будто ждала такого вопроса:

— Я назову ее Любавой.

Вех вздрогнул, ему стало не по себе, точно и он внезапно ощутил холод струящихся вод.

— Но почему?!

Снежана положила ему голову на грудь. И Он услышал ее ответ не ушами, а сердцем:

— Потому что где бы и когда бы ты ни был со мною, что бы мы ни делали, как бы ты ни смотрел на меня, милый, ты всегда думал о ней!


— Сурков, на работу выходи! — рьздалось из-за двери.

— Леха встрепенулся, протер руками слипающиеся глаза. Выводящий звякнул ключами, послышался скрежет металла.

Дверь распахнулась.

"Вспомнили, — оживился Леха, — хoть какое-никакое развлечение, а то вообще с ума спятишь!" Он еще раз пристально всмотрелся в лицо выводящего. Парень как парень!

Пересчитав крутые ступеньки, ведущие из подвала, поднялись наверх. От свежего воздуха у Суркова закружилась голова. Окружающее бросилось в глаза своей необычностью, яркостью. На секунду Леха потерял ориентацию в этом повседневном для прочих, но праздничном для него мире. "Надо было специально попасть сюда, на губу хренову, чтоб цену свободе узнать!" Сн нг мог надышаться обступившим его простором.

Шля гуськом: впереди Сурков, по-срежнему без ремня, без пилотки, с заведенными за спину руками, позади выводящий с автоматом на плече.

— А что за работа? — спросил Леха, не оборачиваясь.

— Разговаривать запрещено, — строго заметил выводящий, помолчав, добавил:

— Вот придем, узнаешь. А бежать надумаешь, я тебя шлепну с ходу, понял?!

— Дурак ты! — буркнул Леха.

Работы Сурков не боялся, привык к ней на гражданке.

Время от времени выводящий направлял: "налево, направо, прямо". Когда прошли уже достаточно много, Сурков понял — его ведут к контрольно-просускному пункту. Оставалось метров сто пятьдесят, не больше.

Но то, что случилось дальше, выбило Леху из колеи: ворота КПП распахнулись, и он увидел… Рота, его рога входила в них. Наверное, oна возвращалась после тактики или с марш-броска — Сурков не знал, но в эту минуту ему захотелось провалиться сквозь землю. Он даже приостановился, но не тут-то было, выводящий подтолкнул рукой вперед.

Рота приближалась. Чем меньше оставалось расстояния между ней и конвоем, тем ниже опускал Сурков голову.

Он чувствовал, ках побагровели уши, но ничего не мог с ними поделать. "Да что я, в самом делe! — ругал себя Леха. — Да был бы на моем месте любой другой, да тот же Борька Черецкий, разве так бы себя вел? Прошел бы играючи, нос кверху". Самобичевание не помогало — Леха знал, что сейчас все глаза, глаза его друзей, и просто товарищей, и тех, с кем отношений наладить так и не удалось, короче, глаза всей роты были устремлены на него, но встретиться с ними боялся…

— Чего сомлел-то? — ехидно спросил выводящий. — С похмелюги мучаешься?

— Рота, запевай!

От резкой команды Сурков вздрогнул.

Теперь, когда все три взвода прошли мимо, он слегка обернулся, но увидел одни затылки. С придорожного дерева, перепуганная ревом сотни молодых глоток, сорвалась сорока.

— Солдат всегда здоров! — вытягивал запевала, не жалея легких. Остальные подхватывали лихо, с присвистом, помолодецки:

Солдат на все готов!

И пыль, ках из ковров, Мы выбиваем из дорог!

Леха невероятно остро ощутил свое одиночество, аж сердце в груди сжалось в комок. Рота прошла мимо. А он? Он прoшел мимо роты, не нашел в себе мужества даже взглянуть в глаза ребятам.

— Живей, живей! — подстегнул выводящий. — Совсем заснул иа ходу, алкаш. Теперь налево! А ну, прибавь ходу!

— Заткнись, жандармская рожа! — тихо, сквозь зубы процедил Леха.

Он увидел стоящую невдалеке машину, потрепанный грузовик. В кузове грузовика поблескивал иссиня-черный, в брикетах, уголь.

— Твоя везуха — один ты проштрафился в части- проговорил выводящий, — вот и придется одному пыхтеть!

— Ничего, справимся.

— Ну-ну! — выводящий остановился. — Лопата в кузове. Давай искупай грехи.

Сурков, сбросив с себя гимнастерку и майку, полез наверх.

Из кабины грузовика высунулась голова водителя.

— Шустрей! Мне еще пару заходов надо сделать.

— Вот вылези да шустри! — отозвался Леха. — Погоняла выискался! С меня одного жaндарма хватит!

— Поговори еще! — озлился выводящий.

Брикеты зашуршали, загремели, поблескивая своими антрацитовыми боками, дружно посыпались вниз. Выводящий отошел подальше. Водитель тоже вылез кз своей кабины, отбежал к маленькому холмику на обочине, присел, закурил.

Через полчаса, когда Суркова вполне можно былo принять за негра — столько чернoй угольной пыли въелoсь в его кожу и на лице, и на теле, когда кузов опустел больше чем наполовину, на дороге, ведущей из казарм, показался Слепнев. Он еще издали замахал рукой.

— Помощь не нужна. Сурок?!

Выводящий насторожился. Леха помалкивал.

— Ты чего — язык проглотил? — Слепнев подошел совсем близко.

— Стой!

— До брось ты, Толик! — искрение удивился Слепнев — с выводящим он был знаком.

— Стой, кому говорю! — Толик не шутил.

— Ладно, ладно, обурел совсем! Служака! — Слепнев отошел метра на два. — Леха, не отчаивайся! И за решеткой жить можно! Я тебе передачи носить буду, ха-ха!

— А ну прекратить разговоры! — заорал выводящий. — Вали отсюда!

— Все, все, — примиряющим тоном произнес Слепнев, отошел еще дальше, сунул руку в оттопыривающийся карман. — Лови!

Что-то блеснуло в воздухе. Суркоз машинально вытянул руку, и… в ней оказалось большое красное яблоко. Слепнев опрометью бросился по дороге назад, на ходу махая рукой.

Леха сунул яблоко в карман, виновато поглядел на выводящего — тот укоризненно качал головой, но молчал. И он не знал, разумеется, о чем сейчас думал его подопечный арестант и думал ли он вообще о чем-нибудь.

А Леха думал. Да еще как! Красный бочок яблока с розоватыми переливами ударил по глазам, всколыхнул память. И Леха уже не видел ни выводящего, ни пыльной дороги, ничего… Перед его мысленным взором стояла чарующе привлекательная девушка, совсем крохотная, почти ребенок. И были на той девушке лишь розовенькие ажурные чулочки да розовый бант в черных волосах.

Коридор в караульном помещении был длинный. Несколько дверей вели: к начальнику караула, в общее помещение, в сушилку, в столовую… По стенам в пирамидах стояли автоматы. Много ячеек пустовало.

Славка Хлебников застыл в самом начале коридора со шваброй в рухах. У ног его в зеленом ведре чуть покачивалась, отражая в себе тусклый свет лампочки, вода. Подсумок с тремя обоймами, как их называли здесь — рожками, Славка передвинул назад, за спину, чтобы не мешался. Пилотка под ремнем, так было удобнее — не надо ее каждую минуту сдвигать на затылок. Работать приходилось в наклон. Служба такая: ты и на посту с автoматом стой, ты и полы в караулке мой.

От двухчасового стояния на пoсту ныло плечо. Потирая его, Славка думал: "За два года мозоль нарастет!" Работа предстояла неблагодарная, как считали поначалу, не мужская. Но хочешь не хочешь, а мыть придется! Хлебников опустил швабру в воду.

Новиков уже дважды выглядывал из-за двери, все-то он контролирует! Не доверяет, что ли? Славка отставил швабру и неторопливо, аккуратно засучил рукава гимнастерки по локоть. "Теперь можно, пошел! Только успевай тряпку отжимать!" Швабра летала от одной стены к другой. Капля пота, стекающие со лба, смешивались с разлитой по полу водой. Подсумок назойливо стремился занять свое прежнее место, приходилось вновь и вновь сдвигать его назад — снимать не разрешалось: а вдруг нападение на караульное помещение?! Невероятно, но устав есть устав, куда от него денешься! Несколько раз Славка бегал в умывалку воду менять. Коридор казался бесконечным. Одно было хорошо — никто не мешался под ногами.

Через полчаса дело было сделано. Славка последний раз отжал тряпку, старательно разложил ее перед входом, чтобы вытирали ноги. Ведро и швабра заняли свое законное место в бытовке.

Из-за двери появилась голова Новикова.

— Годится! — сказал он. — Можете отдыхать, Хлебников.

Во дворе защелкали затворами, пришла смена с постов.

Славка встал у дверей, закурил. Улыбки на его лице не было. "Сейчас вся эта орава в минуту уничтожит плоды труда моего!" — подумалось ему с неотвратимой грустью.

Ребята приближались к входу в караульное помещение. Впереди шел Ребров, за ним Борька Черецкий, Леха, Мишка Слепнев и все остальные.

— Вытирайте ноги получше! — выкрикнул, не надеясь на успех, Славка.

Ребров старательно затоптался на разложенной тряпке, сбивая ее в комок.

— Ну ты чего застрял?! — возмутился Слепнев. — Освободи-ка проход!

— А в лоб не хочешь?!

Задние поднажали и протолкнули Сергея в караулку как пробку внутрь бутылки.

— Куда прете? Ноги вытирайте? — не вытерпел Славка.

— Ша! — пробасил Слепнев. — Ссокуха, поломойка ты наша!

Прямо на глазах вся наведенная им чистота исчезла бесследно: c сапог обсыпались комья глины, липкие листья ночью шел дождь. Славкин голос потонул в гуле. Еще бы, после двух часов вынужденного молчания все старались наговориться всласть. Им было не до Славки и его хозяйственных забот. Сергей прихлопнул по плечу:

— Ну ты молоток! Один и такую чистотищу навел!

Сейчас это прозвучало как издевательство — в коридоре была грязь, дальше некуда. Ответ застрял у Славки в горле. А пришедшие разносили сор по комнатам. На шум выбежал Новиков.

— А ну, на улицу сапоги чистить! — погнал он всех. Ребята неохотно поплелись к дверям.

— Самого-то на пост не загонишь — проворчал Слепнев под нос. — Постоял бы с наше!

Новиков уставился на Славку.

— Придется еще разок попотеть! — сказал он и захлопнул дверь.

Не было печали! Славка в сердцах поддел ногой валяющуюся посреди коридора тряпку. Та покорно взлетела к потолку, разбрызгивая по стенам черные капли. "Так-с, и ты туда же! Никакого просвета!" Он опять засучил рукава, сдвинул за спкну подсумок и пошел в бытовку, где его поджидали старые знакомые здоровенная деревянная швабра и ведро с двумя выведенными масляной краской буквами: КП — караульное помещение.


"Привет, Серега!

Пишу тебе от полнейшей безысходности и глубочайшей печали, так что не обессудь! Дела мои швах! Сессию я даже не сдавал, не допустили. Надежда на поддержку предков лопнула. На днях прилетел пахан — все разузнал, осерчал до посинения, говорит: "Крутась сам, как знаешь! А на меня не рассчитывай, тунеядец!" Ему тут напели: и соседи, и знакомые — все выложили, паразиты! Так что теперича можно прямо и смело сказать, что насчет губы не такой уж и пустой треп был. Отчислить меня, конечно, до будущей сессии хрен удастся, но мне от этого не легче — рано или поздно вышвырнут! А тогда одна надежда на тебя (ха-ха!). Короче, если не осенью, так уж будущей весной точно забреют. Пропади все пропадом тогда, сдохну я на казенной каше!

Матери твоей лекарство достал через отца, какое она просила. Но это все не главное, пишу тебе по другой причине. Любовь твоя экзамены тоже не сдавала, я ее в институте и не встречал. Раз видел на улице, дня три назад — не узнал: потухшая она какая-то стала, идет ничего не замечает, растрепанная. А ведь как за собой следила-то, а? В общем, что-то здесь не ладно. Меня аж совесть грызть начинает, — может, переиграл где? Палку перегнул? Но мне к ней подкатывать — бесполезняк. Приезжай сам! Вот такие дела. Гляди не опоздай!

Твои друг Мих. АН. Квасцов


7.07.199…Г.".


Сергей перечитал Мишкино письмо, сунул его в карман. Отвечать он не собирался, но что-то в этом послании поразило его. Может быть, непривычный для Мишки тон? Сергей не мог понять.

В сушилке было тепло, жар добирался до костей. От промокших в утренней росе сапог несло кисловатой кожей.

Над головами висел сизый табачный дым.

Сергей не вслушивался а разговор, сидел, помалкивал. Сурков, так здорово навредивший ему, сидел рядышком.

Он, казалось, и позабыл вро свой поступок, про губу, а о том, что подвел Реброва и не подозревал. Упрекать Леху Сергей считал пустым занятием, да и что толку после драки кулаками махать.

До следующего воскресенья оставалось пять дней. "Какнибудь дотерплю!" — решил он. Терпелось плохо.

— А ты чего заснул, служивый?! — обратил внимание на молчащего Слепнев.

— Да пошел ты! — отрезал тот.

— Не ласковый какой-то, — поддержал Мишку Черецкий.

— Сейчас приласкаю! — Сергей в шутку показал кулак.

Он понял, что многие обращают внимание на его угрюмость, чувствуют, что это неспроста. "Нет, вида показывать нельзя, — подумал он, — а то вообще заклюют".

Он встал, вышел из сушилки, надев вместо сапог тапочки на деревянной подошве. С сочувствием посмотрел на возящегося со шваброй Славку, но помощи не предложил, бочком, по краю коридора побрел к выходу.

С улицы пахнуло свежестью — после сушилки показалось даже прохладно. Сергей вышел, ирисел на скамеечку, закурил. И опять невольно вернулся мыслями к Мишкиному письму. Тот писал неспроста, это было ясно. Что же могло случиться с Любой? Сергей не знал. Спросить Новикова, ведь он часто бывает в увольнениях, наверняка виделись они? Ну уж нет!

Когда вернулся в сушилку, Славка сидел там и о чем-то вдохновенно рассказывал. "Опять он за свое!" — подумал Сергей, стал прислушиваться.

— Любава не знала, кого выбрать, — вещал Славка. — Оба хороши! И оба далеки. Парней в посаде почти не осталось, ушли со Святославом. Были и те, что несли сторожевую службу на границах. Еще — малая дружина. Но Любава старалась не засматриваться на молодых войной. Надо было ждать. Она за обоих клала жертвы перед деревянными богами в кумирне. Ходила и к большим идолам, стоящим за городом посреди площади, с восемью полукруглыми рвами. Смотрела в вечногорящий священный огонь, бросала в него горсть пшеницы, лила вино. Перун, Велес, Даждьбог, Стрибог и богиня Макошь должны были помочь воинам.

Но Любава понимала, что боги богами, а жизнь тех, кого она ожидает, в их собственных руках…

— Язычниками были, стало быть? — прервал Славку Сурков.

— Стало быть, так.

— Плохо, — неожиданно заключил Леха.

— Ого, — Славка оживился, — а ты что, христианин, что ли, мусульманин?

— Да нет, — засмущался Сурков, — просто язычники, идолопоклонники — чего в этом хорошего?

— Всe народы, Леха, были в свое время язычниками. Не нам их судить. Это вера коренная, исконная. Она и до сих пор во многих обрядах осталась, так что не хай предков, не надо.

— Ну, а Святослав как?

— Святослав признавал старых богов. Когда его мать, христианка Ольга, предложила креститься, Святослав отказался, сказал, что над ним дружяиа потешаться будет.

— Надоел ты со своими бредовыми рoссказнями! — взорвался Сергей.

Славка изумленно посмотрел на друга.

— Зарылся в прошлое, а ничего видеть не хочешь!

— Не нравится — не слушай! — обрушился на Сергея Черенецкий.

— А ну вас всех! — сквозь зубы процедил Ребров, коротко махнул рукой, вышел.

Слаакин рассказ был скомкан. Но он не опечалился.

— Переутомился, видать, Серега на посту-то! — с улыбкой сказал и вышел следом.

Сергей корил себя за вспышку и потому встретил Славку довольно-таки дружелюбно.

— Ты хотя бы имя своей героине другое придумал, сказал он нервно, — каждый раз как услышу, так прямо за живое цепляет!

— Извини, — Славка сунул руки в карманы, — не знал, что это тебе будет неприятно.

В сушилку они вернулись вместе, — Что ж ты, Серый? На службе, да еще в караулке, так волноваться вредно — тут и оружие под рукой. Сам понимаешь! — съязвил Мишка. — Закатаешь кому-нибудь пулю в лоб, что тогда?!

Хлебников посмотрел на него, и Слепнев прикусил язык. До смены оставалось десять минут.

— Караул! В ружье!

Спросонья Сергей не понял: что? где? куда бежать?

"Ни днем ни ночью покоя нет!" — промелькнуло в голове. В карауле спали одетыми: шинель под себя на топчан, пилотку под голову.

Слепнев в суете пнул своей длинной ногой прямо в щеку. Сергей с размаху шлепнул ладонью по голенищу его сапога:

— Очумел, сонная тетеря!

Выяснять отношения некогда. На ходу протирая заспанные глаза, побежали к пирамидам. Началась возня, путаница — не так просто отыскать в такой толчее свой автомат.

Тревога, конечно, учебная, но за медлительность Каленцев по голове не погладит. Из спального помещения выскочили в коридор, только грохот стоял. Выстроились в две шеренги вдоль стены. Начальник караула прохаживался вдоль строя.

— Спите как на печи в деревне, у родителей под боком, — недовольно сказал он. — Дежурный должен только "Караул!" крикнуть, и чтоб стояли здесь. Штыками! А вы? Ну да ладно, даю вводную: противник напал на караульное помещение, занять свои места!

Стараясь ни с кем не столкнуться на бегу, Сергей пробрался на свое место в бытовке, пристроился так, чтобы снаружи не было видно. Автомат — с плеча дулом вперед, рожок примкнут. Остальные разбежались кто куда, у каждого свой угол.

— Так, хорошо, — послышался голос Каленцева. — Сурков, пригнитесь немного — мишень, лучше и не придумаешь!

Караулка превратилась в подобие музея восковых фигур. Кто на корточках, у окна, как Сергей, кто лежа, спрятавшись за дверной косяк, кто стоя в укрытии, притаились.

Лишь старлей ходил взад-вперед, проверял, поправлял. Через двадцать минут «обороны» Сергей почувствовал, как затекли у него нoги. Миллионы тонюсеньких иголочек впивались в мьшщы, наполняя их болью. Он осторожно переменил положение. С тоской подумал о прерванном сне.

Не часто виделись ему такие хорошие сновидения. А всего что и виделось, будто спит у себя дома на мягкой постели, спит и знает твердо, что никто не сможет нарушить его покоя. Захочет — еще часиков восемь будет валяться под уютным верблюжьим одеялом, захочет — тут же встанет, никто не заставит застилать по ниточке постель и драить до блеска полы. Благодать! Хороший был сон!

— Отбой, — скомандовал Каленцев.

Сергей потер затекшую спину, вздохнул. Поглядел на Сурхова — у того был такой вид, будто, лежа за дверным косяком, он успел придавить немного, — глаза красные, словно у кролика.

"Какой там, к черту, отдых!" Сергей поглядел на часы оставалось пятнадцать минут. "Опять на посты! Повезло тем, кто сейчас караулит. Они-то ух выспятся по-человечески, навряд ли ротный будет устраивать вторую тревогу за ночь". Он подбрел к толчкам.


— Невезуха кaкая-то! Под все мероприятия попадаю, — посетовал Черецхий. — Хоть не уходи с поста, мать их!

Серега кивнул, прошел мимо.

Слепнев сидел на топчане, упершись руками в колени, зажав лицо в ладонях, покачивал головой. Бессмысленный взгляд блуждал по зеленой стене спального помещения.

— Ты чего? — спросил Ребров.

— А ничего! Бессоница замучила! — злорадно, с ехидством проговорил тот и отвернулся.


"Здравствуйте, Николай!"


Не удивляйтесь моему письму: пишу Вам по необходимости — надо что-то делать! С трудом разузнала Ваш адрес: ведь Люба старается держать все в тайне. Но сейчас ей это уже не удается — все написано у нее на лице. Николай, если вы любите ее, вы не должны ничего скрывать — безвыходных положений не бывает, всегда можно найти решение, даже в сложнейшем вопросе. Я убеждена, что все вы окончательно запутались. И что самое ужасное — ничего не предпринимаете. Так нельзя! С Любой творится что-то нехорошее, она чахнет день ото дня. Почему Вы никогда не показывались мне во время увольнения и встреч с ней? Ведь я же знаю, что вы часто виделись. Почему последнее время Вы вообще не приходите? Если она Вам надоела, если Вы разлюбили ее — так дайте знать об этом. Я просто не знаю, с какой стороны к ней подступиться. Ведь это невероятно тяжело и даже нелепо: видеть, как мучается, страдает близкий тебе человек, и ничего не делать, равнодушно взирать на агонкю душевную.

Приходите, приходите обязательно! Я не желаю Вам зла. В моих интересах, чтобы все шло нормально. Я очень хотела бы переговорить с Вами. Да и постарайтесь наконец выяснить свои отношения с Ребровым. Ведь вы же мужчины, как не стыдно переваливать все на девичьи плечи.

Один из вас просто обязан отказаться от глупого, постыдного соперничества. Решите же между собой — кто! Я пишу Вам, потому что демобилизация Ваша близка: осень не за горами, а Ребров только-только начал, и мне не хотелось, чтобы эта неопределенность в Любиной жизни тянулась еще полтора года. Приходите, поговорим, обсудим. Какникак, но и сестра в таком деле не последний же человек? Надо решать скорее, я не говорю о Любиной учебе, это дело десятое, даже если с институтом будет совсем плохо — не трагедия!

Я очень надеюсь да то, что вы откликнитесь на мое послание.

Смирнова Валентина Петровна июля 199… г.".

Николай не придал особого значения опасениям Валентины Петровны — сестра есть сестра, кому как не ей переживать за младшую. А с Любой все будет нормально. Если не сейчас, то к осени, стоит ему только вернуться — все утрясется. Тем более что при всем желании он просто не смог бы теперь по письму, пусть даже в нем отчаянный крик души, вырваться из части — запрет на увольнения касался и его. А с Сергеем говорить — что толку? Тому и так дано было понять, что третий лишний — именно он, Ребров, а не кто иной.

И все же Николай в силу давно выработанной привычки быть обязательным во всем, не откладывая на потом, сел за стол, написал ответ, в котором постарался успокоить Валентину Петровну, успокоить и обнадежить. Письмо вышло короткое, но в нем была уверенность, твердость. Писать Любе он не стал — воскресенье было близко, а стало быть. и встреча близка.


Радомысл ерзал на пологом твердом ложе, не мог устроиться. Его бы воля, лег бы сейчас на травушку — и удобно, и мягко. Но под сводами шатра не было травы. Землю предварительно утоптали хорошенько, потом выстлали циновками, а поверху разложили ковры. Уж лучше прямо на коврах! Но Радомысл не хотел выделяться. И он терпел, подкладывая под бока подушки, упираясь локтем, переваливаясь.

— Ну как тебе? — спросил его Бажан.

— Поглядим еще, — дипломатично ответил Радомысл.

Шатер был огромен. Ничего подобного русич никогда не видывал. Несколько десятков столбов-колонн удерживали тяжелый, расшитый серебряными нитями купол — и было до его сводов не менее десяти человеческих ростов. Когда Радомысл запрокидывал голову и смотрел вверх, Бажан его одергивал. Негоже было вести себя приглашенному на великий пир со случаю дарования победы столь дико и непристойно.

— Не верти головой-то! И глаза эдак прикрой малость, будто видал сто раз! — советовал Бажан, почесывая густую черную борсду.

Но Радомысл нет-нет да и скидывал взглядом внутреннее убранство императорского приемного шатра. Народу собралось много, ближе к центру — царские сановники и полководцы, в следующем кольце посланники и гости торговые, подальше воины, отличившиеся в сражениях, болгарские воеводы, прислуга… Всех не вместил шатер.

Но многим все же честь была оказана.

Радомысл с Еажаном возлежали во втором ряду, среди купцов. Радомысл еще не совсем окреп, раны мучили. Но для присутствия на пире не требовалось особых усилий. И он согласился, когда приятель, с которым познакомились еще в Доростоле, позвал его сюда. Правда, пришлось выдать Радомысла за свейского торгового гостя. Ну да не беда!

Наутро войско Святослава, после небольшого отдыха, должно было двинуться в родные места. Радомысл к утру думал поспеть. Да и что ему тут рассиживаться — поглядит, послушает, осушит пару-другую кубков… и к своим.

Будет что рассказать дома! Враг-то — он враг, конечно, но изнутри на него посмотреть не помешает.

Под шатром мог бы разместиться конный полк. Но был здесь у каждого свой конь — жесткое и низкое ложе. Бажан рассказал, что это идет еще со стародавних времен, от цезарей римских и что Церковь Христова борется с языческими игрищами этими, но пока ничего поделать не может — традиции сильнее. Это при Константине, как старики вспоминали, святость была. А ныне опять — содом да гоморра! Впрочем, и сам император и его ближние искупали грехи постом да молениями, Церковь им прощала, ибо и по сути своей была всепрощающей. А вообще-то в империи с подобными забавами было строго.

Ложа стояли вразнобой — одни гордыми корабликами, в одиночку, другие сомкнувшись боками так, чтобы старинные друзья могли пообщаться, не прерывая пиршества, поглядывая на арену, где что-то готовилось. Первыми заполнили шатер те, что попроще, потом стали приходить в третий ряд, во второй. Знатные вельможи из первого пришли перед самым началом. И их приход сопровождался барабанной дробью и пеньем рожков. Неторопливо разлеглись сановники и полководцы у краев арены.

Здесь все было не так, как в цирках империи, в цирках Рима, там зрители сидели на высоте, а арена была внизу.

Здесь арена возвышалась — и всем все было видно. На арене же стояли по кругу двенадцать низких тяжелых подсвечников. И торчали из них длинненькие, какие-то не сочетающиеся с массивной бронзой свечечки. И все.

— Эх, был я разок на таком вот пиру, — поделился Бажан, прикрываясь ладошкою, — только в самом Константинополе, Царьграде по-нашему, не поверишь, Мыслиша, потом год не мог отплеваться!

Но глазки у Бажана при этом так сверкнули, что Радомысл улыбнулся.

— Ты чего? — обиделся Бажан.

— Вспомнилось кое-что!

— Ты слушай, вот сижу я там, окосел уже порядком, а ничего интересного, одни бабы сменяют других, обносят напитками, кушаниями, на арене нехристи прелюбодействуют… и вдруг появляется…

В этот миг под сводами шатра появился сам базилевс.

Все поскакали с мест, закричали, загомонили, ударили в ладоши, какая-то женщина истерично визжала от избытка чувств, барабанщики зашлись в неистовых ритмах, сопельщики дули, не жалея щек, все словно с ума посходили.

Встал и Радомысл — за неуважение к императору можно было головой поплатиться.

Он разбирал отдельные выкрики, команды, даже длинные фразы понимал. За время похода и осады Радомысл выучил несколько сотен слов. Правда, сам плохо говорил. Но и его понимали. Да что, в конце концов, возьмешь со свейского купца! За него толмач дорогу наладит. А изъяснялась вся великая необъятная империя на странной смеси греческого языка и языков славянских, вплетенных и словами и целыми понятиями в основу ромейскую. Не так уж и трудно было общаться в этом столпотворении вавилонском. Тот же Бажан говорил, что еще пять-шесть веков назад со славянами и не считались почти на окраинах Восточной империи, но потом, как пошло-поехало дело вели кое, как стали оседать здесь род за родом и племя за племенем, так и изменилось многое. И еще бы — славян теперь в империи большинство. Из них и императоры бывали, не говоря уж про военачальников да сановников, философов да священнослужителей. Впору переименовывать империю из ромейской в славянскую. Да сильны традиции, куда от них денешься!

Цимисхия внесли на больших открытых носилках. И прежде чем опустить изукрашенные носилки на специально возведенный постамент у арены, двенадцать черных, сияющих лепной мускулатурой носильщиков вздели их вверх. Император встал, поднял обе руки, потряс ими. И рев стал сильнее — казалось, столбы-колонны не выдержат, свод тяжелый рухнет вниз, на приглашенных.

Но император же и утихомирил собравшихся. Он поднял два пальца, сверкнули перстни.

— Бог даровал нам победу! — сказал он. — Возблагодарим же его!

И снова все потонуло в реве.

Радомысл во все глаза рассматривал базилевса Иоанна. Совсем не таким он представлялся ему ранее. Даже отсюда, издалека, с расстояния восьми или девяти метров, Цимисхий был виден прекрасно — толстый, обрюзгший коротышка, весь покрытый густым курчавым волосом — от ног до шеи, с заплывшими глазками, черными, поблескивающими хищно, с бородищей сивого цвета, будто бы специально завитой и уложенной. И не могли украсить его внешность ни красный плащ, спадающий до основания носилок, ни золотой венец, ни цепи, ни кольца, ни прочие украшения. На боку у Цимисхия болтался короткий меч без ножен, простой, железный. Цимисхий всегда носил его, чтоб помнили — он был солдатом, потом полководцем, а потом только по воле Божьей стал базилевсом. И этот простой меч не вязался с сапфирами и изумрудами, бриллиантами и рубинами, с золотом и серебром браслетов, перстней, подвесок… Иоанн Цимисхий был единственным вооруженным в шатре, не считая, конечно, его верных телохранителей, бессмертных. Но их не было видно сейчас, они словно растворились в толпе гостей, с которых оружие сняли при входе в шатер.

— Возблагодарив Господа нашего Иисуса Христа, воздадим же дань и обычаям наших предков! — провозгласил высокий человек в белом балахоне и с длинной клюкойжезлом. Он взобрался на арену по пологому помосту, ведущему к выходу из шатра. Ударил клюкой в пол. — Не будем загадывать далеко, узнаем, что нам пир сей готовит. Эй, введите девственниц! Вина гостям и яств!

Меж рядов лож забегали, засуетились прислужницы и прислужники, обнося всех кушаньями и напитками. Огромные блюда с фруктами и ягодами ставили на трехногих столиках в проходах — только руку протяни.

Радомысл, не дожидаясь особого приглашения, отведал кусочек рыбы, пригубил вина, потом сунул в рот маслину. Бажан тоже не заставлял себя упрашивать. Здесь не было ограничений, здесь самому надо было себя ограничивать, чтоб не пресытиться раньше времени и не пропустить самого интересного.

На арену поднялись двенадцать девушек, совсем юных, стройненьких, еле переступающих ногами, смотрящих в землю. Каждая была закутана в белое полотно с головой.

Но даже это полотно не скрывало молодости, хрупкости воздушных созданий.

Когда девушки встали в круг, каждая против подсвечника, зазвучала тихая музыка. И они разом отбросили назад свои одеяния — под сводами шатра даже как-то светлее стало от их обнаженных тел, словно внутренний свет исходил из них. Девушки закружились в плавном танце.

Радомысл глаз не мог отвести от этого великолепия.

Нет, вовсе не плоть его ликовала сейчас, но дух! Он и не знал раньше, что можно любоваться женской, девичьей красой вот так, не испытывая желания страстного насытиться ею, а благоговея и восхищаясь. Девушки ангелочками скользили по кругу, взмахивали руками, покачивали бедрами, и казалось, они вот-вот взлетят словно лебедушки.

Но кончилось все не совсем так, как ожидал Радомысл.

И ему не понравился этот конец, хотя восторженный гул прокатился меж лож. По знаку высокого с клюкой музыка смолкла, зачастила барабанная дробь, каждая девушка замерла перед подсвечником. И тут же на помост взбежали негритянки в синих набедренных повязках со свечами в руках. Огонь от одних свечей передался другим. И чернокожие красавицы исчезли.

— Гляди, чего будет-то! — толкнул Радомысла в бок Бажан.

Радомысл и так не отрывал взгляда от действа. Он еще не понимал ничего. Девушки вдруг широко, невероятно широко, расставили ноги, замерли над горящими свечами, и опять-таки, повинуясь выкрику, стали сгибать колени, опускаясь. Послышалось в тишине шипение затухающих свечей и восковые столбики стали погружаться в тела юных дев. Радомысл сам видел, как вздрагивала то одна, то другая, как стекала по свече струйка крови.

А когда девственницы все до единой распрощались со своей девственностБю, приглашенные повскакали с мест, закричали, загудели… Радомыслу был непонятен их восторг. Он вообще не понимал смысла этой церемонии.

— Хорошее предзнаменование! — выкрикнул Цимисхий — и гул сразу стих. — Значит, сегодня у нас на пиру не только прольется кровь, ко и…

Все опять завопила. Раскаты хохота наполнили шатер.

— … кто-то лишится девственности! — закончил Цимисхий. Но тут же крикнул высокому: — Эй, когляди-ка, кто это там из них обманул нашу почтенную публику, кто позволил выдать себя не за ту, какая она на самом деле?!

Белый взбежал наверх, стал медленно обходить каждую из девушек. А они так и сидели в неудобных позах, широко расставив ноги, упираясь руками в массивные бронзовые подсвечники, округлив глаза или же закрыв их, напуганные шумом собравшихся.

— Двенадцать дев из разных концов света, из разных стран, — провозгласил высокий, помахивая клюкой — свято хранили свою девичью честь для нашего долгожданного празднества. И мы все можем подтвердить это, глядите! Двенадцать… нет, гости дорогие, не двенадцать! Нашлась одна, которая нас всех обманула, которая не соблюла себя! Кто же она?!

— Кто-о-о?! — завопил в едином порыве весь сонм приглашенных.

Высокий продолжил свой обход.

— Дева из Галлии чиста, дева Персии чиста, варварка Британики не запятнала себя, запятнала лишь, ха-ха, свечку… — Он обшел всех, остановился у последней, строго уставился на нее.

И все опять замерли.

Цимисхий кивнул, махнул рукой. И высокий склонился над несчастной. Он приподнял ее за плечи. Выдернул из нее чистенькую, не окрасившуюся в красное свечечку, воздел ее над головой потряс.

— Вот она! Вот обманщица и прелюбодейка, не дождавшаяся своего часа, спутавшаяся с сатаной и погрязшая в грехах, отказавшаяся принести свою девственность и чистоту империи, единственной стране, в коей Промысел Божий правит и помазаник Его. Кто же ты прелюбодейка, развратница, изменщица, потаскуха, грязная половая тряпка?! Отвечай!

Девушка побледнела, выдавила почти беззвучно:

— Я болгарка.

— Кто?! — взревел высокий.

— Болгарка! — выкрикнула девушка громче.

Все закричали — негодующе, зло, словно это их лично обманули, обесчестили, будто им подсунули в брачную ночь потаскуху.

И опять встал Цимисхий.

— Болгария пала! — возвестил он. — Но она нам досталась обесчещенной и грязной. Возьмем ли мы ее такой?!

— Не-ет! Смерть потаскухе! Всех убивать! Всех жечь! Истребить до седьмого колена!!! — завопили на все голоса собравшиеся. Пожалуй, лишь торговые гости и посланники помалкивали, у них свои расчеты были, свой этикет и свои понятия о чести.

Иоанн Цимисхий, дав собравшимся накричаться вволю, снова возвысил голос. И сказал с неподобающей смиренностью, даже кротостью:

— Вы правы, друзья! Но нам, христианам, надлежит явить всему миру христианскому и диким варварам свое миролюбие и благость. Мы не будем мстить за измену и обман. Мы накажем лишь каждого десятого — одних смертью, других выкалыванием глаз, третьих оскоплением. Всех прочих мы простим! Простим?!

— Прости-им! — проревела публика. Но уже значительно слабее и не так слаженно.

— Ну вот и прекрасно! А теперь давайте поглядим, какой была страна эта благодатная до прихода сюда полчищ дикарей и какой она стала после! — Иоанн хлопнул в ладоши.

Длинный сбежал с помоста. Но уже через несколько секунд шестеро носильщиков втащили наверх крытые носилки. Балдахин откинулся, и из носилок вышла огромная, под два метра, чернокожая женщина. На руках у нее была девочка лет двенадцати — светленькая, беленькая до невероятия, почти альбиноска. Она щурилась от света, пыталась прикрыть лицо. И девочка и чернокожая были совершенно обнажены.

Носильщики с носилками убежали. Чернокожая застыла живым изваянием посреди арены.

— И это нас-то они зовут язычниками! — процедил Радомысл сквозь зубы. — Тоже мне просветители, христиане! Бажан защипел на него. И Радомысл замолк.

— Вот такой славненькой и непорочной, как эта милашечка… да не эта кукла черная, не туда смотрите, а вот крошечка, ягодка… такой вот и была Болгария до вторжения варваров! — прокричал высокий. Он чуть покачивался, видно, успевал прикладываться к кубкам.

Да и в рядах было много веселых, разгорячивших себя вином. Появились первые служительницы любви, они обходили ряды, покачивали бедрами, изгибались, подбрасывали на ладонях пышные груди, заглядывали в глаза — и если кто-то махал им рукой, тут же шли на зов. На пиру не должно было быть ни одного обойденного, каждому — всего вволю! Хочешь бочку вина — пей! Хочешь мешок изюма или зажаренного целиком поросенка — ешь! Хочешь красавицу, двух, пятерых, десятерых — будут тебе красавицы, только руку протяни! Ублажат, потешат, обласкают — гляди сам, чтоб не до смерти! Пир потихоньку начинал превращаться в оргию. Но главное внимание каждого было приковано к арене.

— А по помосту вели наверх огромного бурого медведя. Радомысл как увидал, так сплюнул на пол. Настроение у него было безнадежно испорчено. Да что поделаешь — не он пир закатывал!

На медведе был надет русский шелом, обрывки кольчуги. К спине был привязан красный русский щит. А на боку болтался русский меч. Все было понятно без слов.

— Эй! Мужи сановные и полководцы! Мудрецы и книжники! Купцы и воины! Все! Поприветствуем же непобедимого и грозного князя россов Святослава! — завопил высокий и так взмахнул своей клюкой, словно собирался ее зашвырнуть под своды шатра. — Приве-ет! Приветствуем тебя, Святосла-а-ав!!!

Дикий ор заполнил шатер. Но это уже был пьяный, бессмысленно-буйный ор, в котором мешался и подлинный восторг победителей, их торжество и хмель. Радомысл молчал, морщился. Сюда бы Святослава настоящего да еще десяток другой его воев! Тогда бы они совсем иначе закричали!

Медведя, удерживаемого на цепях, ввели наверх. Он остановился сам, раскланялся, чем вызвал бурю рукоплесканий и смеха.

— И что же он сотворил с этой непорочной девочкой?! С этой нашей маленькой и глупенькой соседушкой! Поглядим?!

— Погляди-и-им!!!! — завопили гости.

Негритянка отвинтила крышечку с круглого флакончика, болтавшегося у нее на шее, плеснула в ладонь, потом снова подняла девочку, помазала ее обильно и подвела к медведю. У того потекли слюни.

Крепкий был человек Радомысл, через многое прошел, а и он отвернулся на миг. Сердце сжалось. Он-то знал хорошо, что медведи-самцы воруют иногда женщин, живут с ними в лесах, но… Но чтоб так!

Бурый всклокоченный зверь подхватил девочку лапами, обнюхал, облизал, поднес к животу, прижал… И высокий пронзительный крик распорол тишину, необычную напряженную тишину под шатром.

Медведь, одурманенный снадобьем чернокожей, обезумевший от похоти, насиловал беленькую девочку на глазах у всех, щедро поливая ее слюной, текущей из пасти, но не кусая, не разрывая когтями. Жертва даже не пыталась вырваться. Непонятно было — жива она или мертва. Беленькое тельце содрогалось в такт звериным конвульсиям.

— Подлые негодяи! — выругался вслух Радомысл. И поймал на себе настороженный взгляд соседа с другой стороны. Он не ожидал, что его расслышат. Но теперь было поздно. Радомысл отвернулся. Будь что будет.

Ничего с ним не случилось. Никто не донес. Во всяком случае, его не трогали. Бажан округлял глаза, мотал головой, старался не смотреть на приятеля.

А тем временем медведь бросил жертву, потянулся к чернокожей. Его отдернули. Высокий вопросил громко:

— На всем свете есть один лишь защитник сирых и убогих, кроме самого Господа Бога! Есть один великий и могущественный страж справедливости, он отстоит права обиженных! Призовем ли его?!

— Призо-ове-е-ем!!! — откликнулись гости. — Призо-овее-ем!!!

Высокий поклонился в землю. И на помост с носилок спрыгнул сам базилевс Великой империи Иоанн Цимисхий. Он поставил ногу на тельце девочки, как победитель, вздел свой простой железный меч.

Приглашенные повскакивали, опять началось массовое безумие. Бесновались все — даже те, кто попал под чары жриц любви и предавался с ними любовным утехам, прервали занятие и спешили выразить свое восхищение доблестным, могучим и мудрым императором.

Цимисхий же снял стопу с тела, нагнулся, поднял девочку, погладил ее по волосам и передал высокому.

— Он мог ее покарать! Но он простил ее! — заорал тот.

И новый взрыв сотряс шатер. Но ненадолго. Цимисхий успокоил собравшихся, пирующих.

— Как поступают с наглыми варварами, с непрошеными гостями! — заорал он без вопросительных интонаций.

— Смерть!

— Убивают!

— Уничтожают! Вырезают до седьмого колена!

Цимисхий отважно шагнул к медведю. Того дернули за цепи. И он поднялся на задние лапы, заревел, пошел на храбреца. Но Цимисхий не дал ему опередить себя — он бросился вперед и вонзил меч в брюхо зверю. Ударила струя крови, вывалились кишки. Но хищник еще был полон сил, он взревел яростнее, двинулся на Цимисхия. Поводыри отдернули его, не дали страшным лапам сомкнуться на теле базилевса. И Цимисхий нанес последний удар голова медведя свесилась. Зверь постоял еще с секунду и рухнул на помост.

— Слава базилевсу! Слава базилевсу!

Неистовство охватило пирующих. Казалось, некуда громче уже, вот-вот, и лопнут глотки у этих дико орущих, напирающих друг на друга людей. Но нет, им это было не впервой.

Радомысл хмурился. Посмеивался. Но с горечью, с черным осадком. Попробовал бы этот герой схватиться с настоящим Святославом. Схватиться один на один! Как бы они тогда кричали! А ведь искал Святослав встречи с ним, искал в самой гуще боя. А Цимисхий уворачивался, трусил. Зато здесь он герой из героев!

Радомысл ударил себя кулаком по колену. Поднял огромный, наполненный темным вином кубок. И, не отрываясь, высушил его.

— Да смотри ты на все проще, — прошептал Бажан и тут же отвернулся.

На край ложа подсела черноволосая красавица, припала к ногам Радомысла, уставилась на него бездонными глазищами. Он оттолкнул ее. Но она не ушла, присела внизу, на ковры, закинула руку вверх, на бедро лежащему, принялась тихонько оглаживать кожу пальцами. Радомысл пил второй кубок. И не замечал прикосновений красавицы..

Пора проваливать отсюда. Но как уйдешь незамеченным. Не по себе было десятнику. Ох, не по себе!

На помосте вытворялось вообще черт-те что. Все перепились, кричали, дурачились. Оргия была в разгаре. Но апофеозом стал момент, когда привели младшую дочь болгарского царя. Она была черненькой, худенькой, безгрудой. На такую бы не польстился и ремесленник. Но царская дочь!

Цимисхий, пьяно покачиваясь, выкрикивая непристойности, вывел ее на помост, содрал принародно одежды и овладел ею под восторженные вопли. При этом он пытался как-то пояснить все происходящее. Но уже не мог, язык у него заплетался.

Выручил высокий, потерявший где-то свою клюку. Он встал рядом и, тыча рукой то туда, то сюда, принялся пояснять:

— Оказав честь дочери местного деспота, благородный и всесильный базилевс как бы… оплодотворил всю эту бесплодную и дикую землю!

— …дикую!!! — завопили гости эхом.

— Да! Именно дикую и варварскую! И отныне ей цвесть и плодоносить! Возблагодарим же отца-императора за его щедрость и заботу!

Возблагодарение длилось долго. Радомысл не прислушивался. Он отогнал все-таки от себя черноволосую. Но одному недолго пришлось побыть. После того как он выглотал шестой кубок, к нему подсела чернокожая, та самая, что держала девочку в руках. Была она велика до крайности и богата телесно.

— Пошла прочь! — пьяно прикрикнул на нее Радомысл.

И она отошла. Но зашла сзади, легла на ложе. Обхватила Радомысла горячими полными руками, каждая из которых была с его бедро толщиной. Обхватила, прижала, вдавила в себя… и застыла так. Радомысл почувствовал, что он растворяется в огромном жарком теле. Сил вырваться из лап великанши не было. Она сжимала его в объятиях не как мужчину, не как воина бесстрашного, а как ребенка. Он и ощутил себя беспомощным ребенком, размяк.

И тогда он захотел повернуться к ней лицом, когда он возжаждал ее, она поняла, ослабила объятия… но не убрала рук, будто боялась, что он ускользнет. Радомысл не ускользнул. Он прижался к огромным, исполинским грудям, пропал между них. А когда она раздвинула ноги, ему показалось, что сама земля поглощает его, что это явилась с небес или с того света богиня любви, дикая, варварская богиня, неутоленная и страстная и вместе с тем снисходительная к простым смертным, добрая.

Все остальное происходило как во сне. Радомысл ничего не видел, не слышал. Он лишь чувствовал, что она приподняла его, усадила на свои колени, принялась мять толстыми горячими губами ухо и что они пили, пили, пили… что Бажаи все просил его поделиться чернокожей красавицей, пускал слюни. Но та не шла к купцу, не отходила от Радомысла, да и вообще больше ни на кого не смотрела.

Оргия была безумная, дикая. Тела свивались с телами, взлетали вверх кубки, носилась расторопная прислуга, выли рожки, били барабаны, подзадоривая гостей, все мелькало перед глазами… Куда идти, зачем, почему — Радомысл уже ничего не понимал, ему казалось, что он всегда был здесь, что он и родился на этом ложе.