"Инспектор Золотой тайги" - читать интересную книгу автора (Митыпов Владимир Гомбожапович)

ГЛАВА 6

Сорокалетний охотник Дандей, орочон из Киндигирского рода, был уверен, что чем–то очень сильно прогневил хозяина тайги. Иначе почему бы на его голову свалилось столько несчастий? Началось с того, что в позапрошлом году поздней осенью, когда в поредевшей желтой тайге уже лежал снег, его изломал медведь–шатун. Чудом тогда остался жив Дандей, хотя всю зиму после этого пролежал в чуме. Его жене одной пришлось взять на себя все заботы о дряхлой старухе матери, трех детишках и больном муже. Кроме кабарожек и оленей, она успевала стрелять иногда белку и даже соболя, но добытые шкурки отдали шаману, приезжавшему лечить Дандея. Кое–как перезимовали. С весны Дандей начал потихоньку вставать, а за лето отошел совсем. Осенью в тайгу приехал приказчик большого богача Жухлицкого — торговал, многим товары отпускал в долг под зимнюю охоту. Дандею он сначала ничего не хотел давать, требовал, чтобы рассчитался за прежние долги. Но потом смягчился, снабдил–таки охотничьими припасами.

Но велик, видно, был гнев хозяина тайги: ни орехи, ни грибы и ягода в тот год не уродились. Первой исчезла куда–то белка, вслед за ней ушел соболь. Откочевали в другие места и изюбры, дикие олени и сохатые. Только маленькие кабарожки встречались еще на каменных россыпях и среди скал.

Большая беда пришла на земли Киндигирского, Чильчагирского, Туруягирского, Нганагирского и других родов. Бывало, обо всем забывал раньше охотник, углубившись в белую, торжественно замершую тайгу. Он видел: здесь вот от дерева к дереву пробежала по снегу белка — возвращалась в теплое гайно, проведав свои кладовые; по следам ее крылатым махом пронесся свирепый и удачливый охотник соболь; по пухлым сугробам, искрящимся под холодным солнцем, раскинула хитрую вязь следов лиса; вот здесь прошлой ночью побывали дикие козы — ископытили снег, рассыпали орешки, потом долго лежали, укрываясь от ветра за кустами; острые росчерки раздвоенных копыт — это изюбр, что неторопливо бродил здесь перед рассветом. И крылатые жители тайги тоже оставили свои следы: изрыт снег на краю болотца, несколько рябых легких перышек, крестики, тесно выдавленные на снегу,— это кормились куропатки; а тут взахлеб строчил заяц, и вдруг — с обеих сторон словно кто–то махнул по снегу огромными растопыренными пятернями, кровь, следы возни, и вот уже ни следов, ни самого зайца — вознесся, бедняга, в когтях филина куда–то в поднебесье; а вот это работа непоседливых синиц — густо рассыпана по белому желтая хвоя, скорлупки, древесная шелуха. Следы… следы… следы… Радостно охотнику войти в такую тайгу, легко ему идется. На сердце у него надежда, в каждом движении послушного тела — ловкость и сила, в зорком прищуре глаз — азарт, он вслушивается, и лесная тишина полна для него движением неуемной, многообразной жизни; усталости нет и не было — забыл про нее охотник.

Но совсем иной — покинутой, вымершей — стояла тайга в минувшую зиму. Тишина, нетронутые сугробы, изредка — неживой посвист ветра в оголенных прутьях кустарника…

Если бы беда могла оставлять на снегу следы, как лесное зверье, видно было бы, как она всю зиму кружила вокруг стойбищ, заходила в каждый чум.

Понурые возвращались охотники из тайги, и тяжкой ношей казались им пустые поняги. Жилища встречали их сиротливым дымом очагов, на которых нечего варить, голодным плачем младенцев, тяжкими вздохами стариков. Да, многие из старых и малых не дожили до весны.

В чум Дандея смерть наведывалась трижды за зиму: умерли двое детей — сын трех лет и пятилетняя дочка — и старуха мать. А не успел сойти снег — новое несчастье: слегла жена. Вселился в нее злой дух и словно огнем спалил, вычернил лицо, высосал все жизненные соки, мучил несказанно — раздирал ей грудь надрывным кашлем, заставлял со стоном корчиться, сухим страшным блеском зажигал ввалившиеся глаза. А ведь здоровая была баба — и к охоте привычная, и в домашнем деле ловкая… Несколько раз призывали шамана. Он приезжал на гладких оленях, бил в бубен, плясал вокруг больной, устрашающе гремя своими побрякушками. Лучше бабе от того не становилось, хотя шаману, чтобы он задобрил духов, Дандей отдал несколько оленей, лисью шапку, одеяла, подбитые рысьим мехом, и последние шкурки. Даже хорошее ружье, приглянувшееся шаману, не пожалел Дандей. Не помогло,— видно, очень уж сильный и зловредный дух вселился в несчастную бабу… В нелегких этих заботах проходило лето, осень близилась. Пора уж было подумать о наступающем времени охоты, а у Дандея не было ни ружья доброго, ни припасов, да и оленей осталось всего три. Что делать? Надоумили Дандея поговорить с приказчиком–китайцем Чихамо, который–де втихомолку подыскивает себе проводника с оленями.

Если б не нужда, ни за что Дандей не связался бы с Чихамо. Не нравилась ему таинственность, с которой готовились к отъезду, не нравилось и то, что Чихамо обещал рассчитаться золотом, а золото же Дандей считал недоброй штукой и не доверял ему. Но что было делать, если на эти проклятые желтые крупинки он мог приобрести новое ружье, припасы, муку, табак и много других нужных человеку вещей…

И в путь тронулись тоже не по–людски. Дандей с оленями ждал в указанном ему месте. Чихамо и с ним еще два человека появились около полуночи и принесли с собой мешки с продуктами и небольшие, но тяжелые котомки; дышали тяжело, как собаки в жаркий день. Тут–то бы и посидеть, не торопясь попить чаю, но нет — пришлось в великой спешке вьючить оленей.

Дандей за свою жизнь исходил немало таежных троп, с закрытыми глазами мог провести почти по любой из них, но китайцам были нужны звериные тропы, пролегающие по вершинам хребтов и глухому бурелому. Это тоже не нравилось Дандею, но он помалкивал, ибо успел убедиться, что человек, связавшийся с золотом,— пропащий человек. Разве не находил он в тайге старателей, убитых поодиночке и целыми артелями и порой истерзанных столь жутко, как не сделал бы ни один зверь?..

Со старинной кремневкой, одолженной у соседа, Дандей шел впереди каравана. За ним, сухо пощелкивая копытами, вышагивал крупнорогий пороз и две оленухи. Свои маленькие плотные торбочки китайцы тащили сами. Неутомимо, словно во сне, они шли день за днем, одинаково опустив иссохшие костяные головы со впалыми висками. Равнодушны и пусты были их скопческие лица, только в самой глубине тусклых глаз постоянно тлел алчный желтый огонек.

Костров почти не жгли, боясь, что увидят со стороны огонь или дым чьи–нибудь недобрые глаза. В первый день пути, когда Дандей, набросав в костер сырой ягель, развел дымокур для оленей, подскочил Чихамо и, ни слова не говоря, яростно затоптал огонь. Дандей окаменел от неожиданности. Чихамо шипел, трясся, брызгал слюной:

– Пустой голова! Никогда так не делай, плохой человек увидит!..

Дандей промолчал. Не к лицу охотнику спорить с человеком, который не понимает простой вещи: олень — не собака, к человеку его привязывают две только вещи — дымокур и соль, в остальном же он всем подобен своим диким сородичам. Чихамо требовал невозможного — идти через тайгу так, чтобы никто об этом не знал и не узнал. Но ведь даже маленькая белка и то оставляет царапинки на коре дерева, обкусанные грибы. Может ли целый караван двигаться совсем без следов? Странные люди, странные у них желания… Дандей начинал ощущать растущую тревогу, предчувствие какой–то большой беды.

Как ни торопил Чихамо, шли медленно: путь выдался кружной, трудный,— следуя прихотливым извивам козьих и изюбриных троп, делали порой по пять верст вместо одной напрямик. Чихамо злился, но молчал, только все более землисто–желтым становилось его лицо. Непонятно, спал ли он: ночью, когда бы Дандей ни проснулся, китаец сутуло горбился у жиденького костра, чутко поводил головой, вглядываясь и вслушиваясь в таежную темень.

На пятый день пути вышли к белой от яростного бега речке Чокчокачи. Неширокая, но полноводная, она с гулом летела по крутому ложу, загроможденному каменными глыбами. Несмолкающее эхо гудело в высоких обрывистых берегах. Обдавая пенными брызгами прибрежные кусты и скалы, Чокчокачи бешено стремила ледяные свои воды к могучему Витиму.

Подрагивая чуткой кожей, олени нерешительно ступили на берег. Еле заметная тропа бесследно терялась на камнях, но Дандей видел, что брод здесь. Он молча вырубил всем по шесту, поправил на плече кремневку и, ведя в поводу пороза, вошел в воду. Опасен и труден был каждый шаг — подошвы скользили по гладко зализанным донным камням, от обжигающего холода начинало сводить ноги. Чем дальше, тем сильнее слышалась угроза в рокочущем шуме реки. Вот вода поднялась уже до пояса. Подхватило и понесло оленей. Дандей раза два терял под ногами дно, но, подпираясь шестом, успевал выправиться. Наконец он перебрел реку и сразу кинулся ловить оленей, выходящих на берег саженях в двадцати ниже по течению.

Китайцы все еще стояли на той стороне, зачарованно уставясь на стремительно несущуюся воду. Костлявые, сутулые, темные, они вдруг показались Дандею не людьми, а лесными духами, которые вот–вот повернутся и молча, гуськом пойдут обратно, чтобы бесследно затеряться в сером сумраке тайги.

Первым в воду вошел Чихамо. Он двигался с опаской, мелкими шажками. Его срезанная водой фигура подолгу застывала неподвижно над бушующим потоком, прежде чем он решался оторвать шест от дна и, перенеся его чуть вперед, снова опереться о дно. Двое остальных брели следом — один сразу за Чихамо, другой — чуть отстав.

Несчастье случилось, когда Чихамо уже выходил на берег. Китаец, шедший последним,— звали его Ян Тули — вдруг вскрикнул, взмахнул руками и рухнул в воду. Река мигом поглотила его — мелькнули и скрылись вскинутые руки, распяленный в крике рот. Чуть погодя он показался уже много ниже брода и снова пропал среди бурунов.

Дандей, бросив оленей, со всех ног кинулся вниз по берегу.

Горная река, сбив раз человека с ног, редко когда дает ему встать, не давая опомниться, она увлекает его все дальше и дальше, нещадно бия и раздирая о камни, пока не втиснет где–нибудь в развилок подмытых корней или не выкинет на отмель бескровное тело с расколотым пустым черепом. Но Ян Тули повезло — как раз над местом, где вода отвесно падала с двухсаженного уступа, его задержала коряга. Видно, он зацепился одеждой за сук–то появлялось, то исчезало среди бушующей воды его совершенно обессмыслевшее лицо, бестолково взмахивали руки.

Дандей, забредя по колено, протянул шест, за который китаец тотчас ухватился намертво, как могут только утопающие. Охотник несколько раз безуспешно тянул шест на себя, потом, заваливаясь всем телом, рванул отчаянно, почувствовал, что подалось, и стал торопливо пятиться к берегу. За ним на конце шеста волочился, как огромная рыбина, полумертвый Ян Тули. Очутившись на берегу, он попытался приподняться, но руки у него подломились, и он с каким–то невнятным клекотом рухнул на мокрые камни. Миг спустя тело его судорожно перегнулось пополам, из горла вместе с раздирающим кашлем хлынула вода.

Пронзительный крик, раздавшийся за спиной, заставил Дандея вздрогнуть и обернуться — к ним бежал Чихамо. Лицо его было перекошено, глаза белые, слепые от бешенства. Подскочив к лежащему, он рывком поставил его на ноги и несколько раз наотмашь ударил по лицу. Во взоре Ян Тули мало–помалу появилось осмысленное выражение, в чертах пепельно–серого лица обозначился признак жизни. Чихамо что–то прошипел яростно, и тогда Ян Тули медленно поднял руки, ощупывая непослушными пальцами плечи. И едва до него дошло, что нет лямок котомки и что, стало быть, исчезла и сама котомка, он враз словно проснулся. Ужас, смертный ужас исказил его лицо и опять обессмыслил глаза. Снова и снова, торопясь и дрожа, ощупывал он себя; метнулся к воде, потом рухнул на колени, вскрикивая что–то и простирая руки к Чихамо. Но Чихамо и подошедший к этому времени второй китаец зловеще безмолвствовали. Тогда, не вставая с колен, бедняга пополз к ним, причитая и плача, но на полдороге припал головой к земле и замер. Мгновенье стояла тишина, потом Чихамо и второй китаец разом сорвались с места и, плюясь и крича, словно бешеные, принялись безжалостно пинать лежащего ногами.

Со страхом и удивлением взирал на это Дандей. Снова и уже в который раз возникло в нем предчувствие беды, а вместе с ним желание бросить все и уйти от этих людей прочь. Неистовство китайцев встревожило и оленей: вздрагивая ноздрями, они глядели на избиение, и какое–то осмысленное сострадание проступало в их грустно–выпуклых глазах.

Наконец китайцы кончили пинать своего несчастного собрата. Чихамо, приподняв его за воротник, что–то яростно шипел, тыча пальцем в сторону воды, а его подручный побежал к оленям и, не обращая внимания на Дандея, стал торопливо отвязывать вьючную веревку.

То, что происходило дальше, напоминало дурной сон. Провинившегося заставили встать и, обвязав вокруг пояса веревкой, пинками загнали в воду. Дандей содрогнулся в душе, представив, как должен чувствовать себя и без того полуживой Ян Тули в этой ледяной воде: ведь стоило опустить в нее руку, и миг спустя вся она наполнялась невыносимой ноющей болью.

Ян Тули оказался удивительно крепким — после всего, что с ним сегодня случилось, он еще нашел силы три раза забредать в Чокчокачи и, борясь с течением, грозящим каждый миг швырнуть под уступ, высматривать на дне потерянную котомку. И трижды его, сбитого под конец с ног, исцарапанного, окровавленного, вытаскивали на веревке. Затем бедолагу отвели немного ниже и погнали под водопад, где речка, обрушиваясь с двухсаженной высоты, углубила дно. Вода в этом котле бурлила крутым кипятком и закручивалась воронками, жадно всасывающими грязно–белые хлопья пены и древесные обломки. Водяная пыль стояла в воздухе, нескончаемым дождем низвергались брызги. Ян Тули, едва он успел отойти от берега, вдруг с головой утянуло под воду. На берег его вытащили без чувств. Ни пинки, ни истошные визги Чихамо не смогли на сей раз поднять его на ноги — и к крикам, и к побоям он был безучастен, как мертвый. Лишь изредка крупная дрожь волной пробегала по этой груде мокрого окровавленного тряпья.

Чихамо был взбешен настолько, что не обратил внимания на Дандея, который начал разводить костер, чтобы согреть и напоить пострадавшего горячим чаем. Чихамо пробовал сам поискать потерянное в реке золото, но очень скоро понял, что совсем не просто бродить почти по грудь в бешеной ледяной воде. К тому же надо было спешить. И когда караван тронулся дальше, на узкой косе у реки остался лежать человек. Дандей, уходя, оставил около него несколько лепешек, но Чихамо увидел и потихоньку их забрал: путь еще далек, не следовало поэтому тратить пищу на человека, которому теперь уже незачем жить.

До конца дня караван прошел верст десять. Остановились на небольшой полянке. Наскоро поужинали, расположились на ночлег.

Ночь выдалась пасмурная и теплая. Китайцы еле слышно шептались о чем–то, лежа за кругом света от скудного костра. Не спал и Дандей. Ощущение близкой беды с наступлением ночи усилилось в нем. Впервые в жизни что–то враждебное и недоброе чудилось охотнику в ночном шуме тайги, в черноте беззвездного неба, в багровом свете чуть тлеющего костра. Зловещим казался ему и шепот китайцев. Одно только успокаивало — привычное позвякиванье оленьего ботала, доносившееся время от времени из темноты. Но постепенно тревога улеглась, стали вялыми мысли — усталость брала свое, Дандей начал задремывать.

Проснулся он вдруг и непонятно отчего,— показалось, что его словно бы кто толкнул легонько. Стояла все та же непроглядная ночь, но что–то вокруг изменилось, и Дандей понял что: не слышно шепота китайцев, молчит настороженно ботало. Безошибочное чутье охотника подсказало: кто–то затаился в темноте, здесь, совсем рядом, и чье–то осторожное дыханье примешивается к густому, мерному шуму тайги. Дандей положил пальцы на рукоятку ножа и замер, до боли в глазах вглядываясь во мрак.

Время шло, но ничто не нарушало тишины, только раз где–то поодаль коротко хрустнул сучок. Олени понемногу успокоились, снова начало позвякивать ботало. Угли, рдевшие в костре, все тускнели и тускнели, пока не погасли совсем.

Ночь, казавшаяся бесконечной, наконец иссякла. Плотная тьма мало–помалу редела, и пепельный рассвет стал лениво просачиваться из–за вершин. Вот выступили из серой мглы ближние деревья, а за ними еще и еще. И когда разъяснилось настолько, что каждая хвоинка отрисовалась на фоне светлеющего неба, в конце поляны проступило смутное очертанье человека. Пугающе неподвижный, безмолвный, он сидел, скрестив ноги, и казался неживым.

После некоторого колебания Дандей осторожно приблизился к нему и узнал Ян Тули. Страшно блестели его глаза, слепо устремленные перед собой, чуть шевелились губы, беззвучно шепча что–то. Дандею стало жутко: человек этот уже не принадлежал себе, в него вселились неведомые духи,— только они могли вдохнуть силы в полумертвое тело и привести сюда сквозь ночную тайгу.

Властный окрик Чихамо позвал Дандея к костру, торопя в путь.

Пока пили чай, Дандей все посматривал в сторону безмолвной фигуры, но лица китайцев были холодны и бесстрастны, они словно не замечали своего собрата.

На этот раз охотник не решился оставить еду для Ян Тули: только великий шаман мог, не опасаясь, помогать тому, чьими поступками руководят столь могущественные духи.

Весь день Ян Тули следовал вдали за караваном, не приближаясь и не отставая. Не подошел он и вечером к костру, но Дандей и китайцы знали: из темноты на их костер глядят безумные глаза, и неизвестно, какие изуродованные мысли горят в них.

Наступившая ночь была наполнена тревогой. Дандей не сомкнул глаз — все мерещилось серое помертвелое лицо того, кто темным призраком бродит сейчас где–то неподалеку.

Впрочем, в эту ночь Ян Тули так и не дал о себе знать. Не обнаружили его и утром. Дандей почувствовал облегчение, но в полдень, когда караван остановился передохнуть, поднявшись на невысокий перевал, внизу, у подножья, снова разглядели одинокую серую фигурку, медленно и упорно двигавшуюся по их следам. Страх и злоба исказили лицо Чихамо. Он сказал несколько слов своему спутнику, махнул рукой Дандею, приказывая идти дальше, и остался стоять на тропе.

Догнал он их версты через три. Сбавил шаг, приноравливаясь к размеренной поступи каравана. Все с тем же непроницаемым лицом Чихамо продолжал путь.

«Быть беде, быть беде,— снова подумалось Дандею.— Плохие люди, и путь их недобр…»

Он не знал, что беда, и беда страшная, разразилась еще в первую ночь, когда он со своими оленями ждал в условленном месте нанявших его старателей. В ту ночь Чихамо, навсегда покидая Золотую тайгу, похитил золото, которое его соотечественники уже не один год припрятывали, надеясь рано или поздно унести с собой на родину. Из всей артели, бывшей под его началом и доверявшей ему безгранично, он давно выбрал двоих, наиболее подходящих для задуманного. В день побега он загодя предупредил их, незадолго до полуночи вывел из землянки и отправил вперед. Сам же задержался на некоторое время. Чихамо понимал: обнаружив его исчезновение и пропажу всего артельного золота, люди сразу кинутся в погоню. Это допускать не следовало. Поэтому он еще с вечера подмешал в артельный чай немного сонного порошка,— подмешивать много остерегся: зелье могли распознать по вкусу. Когда его сообщники бесшумно удалились по тропе, уводящей с прииска, Чихамо вынул из–за пазухи бритвенной остроты нож и крадучись вернулся в землянку. В ней стояла темнота, лишь слегка разбавленная светом молодого месяца. Однако Чихамо достаточно прожил тут и легко ориентировался в полумраке. Он шагнул к крайним нарам, где спали четверо. Чуточку постоял, прислушиваясь к сонному дыханию, и приступил к делу. Протянув руку к лицу крайнего человека, большим и указательным пальцем защемил его нос, прерывая дыхание, сильно рванул, задрав ему подбородок и обнажив шею, молниеносно перерезал горло. Всхлип, негромкое бульканье и движение, пробежавшее по телу убитого,— не то судорога, не то дрожь. Вот и все. Чихамо, не мешкая, перешел к следующему… Не много времени понадобилось ему, чтобы покончить со всеми. Не было ни шума, ни крика. Отойдя от прииска, Чихамо снял залитую кровью одежду, забросил ее в старый шурф, оделся во все чистое и поспешил прочь…

…К вечеру, впервые за эти дни, сквозь узкий разрыв в облаках, похожий на кровоточащую рану, проглянуло закатное солнце. Багровый отсвет лег и оживил каменистое всхолмленное плоскогорье, заросшее редкой тайгой. Словно просторнее стало вокруг с появлением солнца. Быстрее и легче зашагали и люди, и олени. Над полуразрушенными скалами, усыпающими свои подножья грудами обломков, забытой стражей высились изломанные ветрами деревья, черные их ветви вздымались не то прощально, не то проклинающе. Не более дня пути оставалось отсюда до границы Золотой тайги.

Тревоги Дандея на время улеглись, и он шел, думая о том, что не далее как завтра Чихамо даст ему золота, на которое он купит себе самое лучшее ружье, какое только можно найти в приисковых лавках, а еще постарается достать муки, хоть с продуктами в последнее время на приисках стало совсем плохо… Здесь мысли Дандея были оборваны так неожиданно, что он даже не успел испугаться: из–за ближайшей гряды скал неспешно выехал целый отряд верховых. Впереди с застывшей на лице усмешкой ехал Аркадий Борисович Жухлицкий, которого Дандей видел всего раза два в жизни, да и то с почтительного расстояния.

– Ну что ж, здравствуй, Чихамо, с прибытием тебя!— еще издали сказал Жухлицкий весело–злобным голосом.

Чихамо сделался изжелта–зелен. И за недолгий тот миг, пока Жухлицкий на тяжело и неторопливо ступающем коне приближался к нему, в голове Чихамо рваными кусками, но с пронзительной отчетливостью промелькнула почти вся жизнь, которая — Чихамо понимал — уже оканчивается вот тут, среди этих скал, под этими кровавыми облаками, плывущими над суровой и столь непохожей на его родину северной страной. Шесть лет он, сын некогда богатого, но потом разорившегося шанхайского купца, прожил в дикой лесной стране и все годы не переставал ненавидеть и ее саму, и ее людей. Он видел в них не более как невежественных варваров с чуждыми обычаями и грубым языком. Но земли варваров богаты — так говорилось не только в древних книгах, которые он когда–то изучал, но и в портовых притонах и ночлежках. И когда призрак нищеты встал перед сыном бывшего купца, он понял, что надо делать: в промерзшей земле северных варваров видимо–невидимо золота, которое умный человек может и должен взять. Как он убедился, среди его соотечественников умных людей было полно, они сотнями и сотнями устремлялись на север. Правда, не все возвращались обратно, однако многим удавалось приносить золото. И это, конечно, справедливо: зачем золото варварам, даже не умеющим по–настоящему распорядиться им?.. За шесть лет страданий, унижений и дьявольской хитрости он скопил достаточно драгоценного металла, нашел верных людей, могущих стать опорой на далеком пути в Поднебесную, и вот — всему конец…

Неотвратимый, как судьба, надвигался Жухлицкий, заслоняя, казалось, половину неба.

– Далеко ли собрался? — глумливо–ласково вопросил он с высоты седла.— Устал ты, вижу, лица на тебе нет…

Чихамо молчал, раздавленный и оглушенный. То, чего он так боялся и даже одну мысль о чем суеверно гнал от себя, свершилось, и это вмиг лишило его способности не только соображать, но и двигаться.

Не дождавшись ответа, Аркадий Борисович чуть повернул голову.

– Баргузин,— сказал он странным голосом,— помоги, видишь, тяжело ему… Постой, а где третий? — Жухлицкий мимолетно скользнул взглядом по Дандею и снова уставился на Чихамо: — Третий, где третий?

Между тем Баргузин спрыгнул на землю и, посмеиваясь, сдернул с Чихамо котомку.

– Ого! — хмыкнул он, держа ее на весу.— С хорошими гостинцами шел домой. Поглядеть, поглядеть надо.

Чихамо, словно в беспамятстве, качнулся к нему всем телом, но железная лапа Рабанжи тотчас легла ему на плечо.

– Погоди, погоди,— пропищал он, не отрывая тусклых глаз от Митькиных рук, проворно потрошивших котомку.

Вылетели какие–то тряпки, грязный узелок с едой, засаленные бумажные свертки и, наконец, один за другим легли на землю пять кожаных мешочков, каждый величиной с добрых полтора кулака. Туго набитые, округлые, они были тяжелы даже на вид. Чихамо невнятно замычал, сглатывая слюну и трясясь, как в лихорадке. Тринадцать пар глаз намертво приковались к мешочкам. Митька, опустившись на колени, медленно вынул нож, с минуту колебался, не зная, какой из мешочков предпочесть, и наконец выбрал–таки. Чиркнул ножом по завязке, как слепой, отложил нож, непослушными пальцами приоткрыл мешочек. Тут, казалось, даже лошади перестали дышать. Митька заглянул в мешочек, замер, подсунулся ближе и, помедлив, поднял голову. Лицо у него было потерянное, глаза таращились, полнясь не то ужасом, не то еще чем.

– Ну? — нетерпеливо спросил Жухлицкий, качнувшись вперед.

– Погоди…— выдохнул Митька и вдруг, словно вспомнив о чем–то неотложном, принялся с суетливой поспешностью разрезать завязки на других мешочках. В лихорадочных движениях его локтей угадывалась растерянность. Наконец он невидяще уставился на Жухлицкого, моргнул раз, другой и — плачуще, шепотом: — Аркадь Борисыч… орочонский бог… это что же получается–то?

Он медленно протянул перед собой руку, и все увидели на его ладони свинцово–серые икринки мелкой дроби.

Аркадий Борисович раскрыл рот, силясь что–то сказать, но так и не сказал ничего. Зато остальные заговорили разом и сдвинулись вокруг Митьки. И тут Чихамо, покорно и немо взиравший до этого на происходящее, вдруг закинул к небу безумное лицо и разразился пронзительным, рыдающим хохотом.