"Инспектор Золотой тайги" - читать интересную книгу автора (Митыпов Владимир Гомбожапович)ГЛАВА 4День, наступивший после кошмарной этой ночи, начался куда как весело. С утра под окнами появился Васька Разгильдяев, Купецкий Сын. И всегда–то вздорный и чудной человечишко, он в последнее время изумлял Аркадия Борисыча неимоверно. Хорошо, пусть босяцкая власть Захар Турлай уговорил десятка три голодранцев остаться на приисках; еще куда ни шло, что не уехал и многодетный Иван Карпухин; но Васька–то, Васька, непутевая головушка! — он–то почему задержался? И — совсем уж удивительно — Купецкого Сына каждый день видели изрядно хмельным. Аркадий Борисыч только плечами пожимал: где берет пойло? Грязный, босой, в развевающихся на ветру цветных лохмотьях, Васька ввалился во двор. Свирепые цепняки Жухлицкого при виде немыслимой фигуры растерянно тявкнули раз–другой, потом уселись на хвосты, облизываясь и глядя на Ваську с живейшим любопытством. Аркадий Борисович в этот миг готов был с кем угодно побиться об заклад, что здоровенные псы ухмыляются до ушей. – Хаз–зяин! — Ваську раскачивало так, словно он стоял в лодке–душегубке, плывущей по бурной реке.— Хаз–зяин, подь сюды, раз–зговорчик имею! Сашенька, добрая душа, свесилась из верхнего окна, ласково окликнула: – Вася, где же ты с утра–то набрался, сердешный? – Сашенька! — радостно завизжал Купецкий Сын.— Свет очей моих, ясно солнышко! До коих же пор, голубушка, будешь томиться в злой неволе, в узилище окаянном! Спустись ко мне, царевна–несмеяна!.. Подобно большинству прочих, Купецкий Сын явился в Золотую тайгу с надеждой разбогатеть легко и скоро. Было это лет десять назад. В ту пору во всех трактирах и кабаках от Читы до Урала и дальше хитроватые пьющие мужички, падкие до угощения, бойко врали о стране Баргузин за Байкал–морем, где золота невпроворот. Много их, поверивших таким россказням, прошло через Золотую тайгу. Кое–кому, правда, выпадал порой фарт, но впрок он никогда не шел. Известное дело, старатель — житель однодневный: день гуляет, кобенится, а весь остальной год свету белого не видит. Но даже такие мимолетные удачи Купецкого Сына обходили стороной, как заговоренного: бывают люди, у которых все идет вкривь–вкось да через пень–колоду. Правда, сначала все вроде бы складывалось ладно. Купецкий Сын держался со значением, говорил туманно, намеками, и многие поглядывали на него уважительно: черт его знает, что у человека на уме. Сноровки к золотому делу, надо сказать, у него не было никакой, но знал он зато грамотешку, мог ловко составить нужную бумагу и разговор вести гладко, а это на приисках считалось делом великим. Выбрали его мужики артельщиком и доверили вести переговоры с хозяином (тогда еще был жив Жухлицкий–старший). А говорить было о чем: харчи, приемная цена за золотник, инструменты и прочее, и прочее. Борис Борисыч, человек к тому времени уже в годах, в большой и холодной приисковой конторе почти не бывал — все дела решал дома, сидя в хорошо протопленной комнате. Купецкий Сын угодил к обеду. Старик Жухлицкий в тепленькой, подбитой пыжиком душегрейке восседал за столом, грыз рябчика, запивая ароматным бульоном. Говорил больше Купецкий Сын, Борис Борисыч же или кивал, или мычал неразборчиво. Дело, однако, налаживалось. Несогласие получалось из–за инструмента: у Жухлицкого инструмент — кайлы, ломы, лопаты — был клейменый, добротной гамбургской работы, и выдавал его хозяин не всем, а только артелям надежным, сидящим на богатых площадях; прочие же обходились своим, доморощенным. Купецкий Сын попробовал было уломать хозяина, но, натолкнувшись на каменную его непреклонность, махнул рукой и на другое утро повел наспех сколоченную артель в тайгу. Вел–то, собственно, не Купецкий Сын — где уж ему! — а угрюмый, неразговорчивый мужик по прозвищу Пыжик. Только он один и знал, где та завалященькая площадь, которую от щедрот своих подбросил им Борис Борисыч. Купецкий Сын был важен: шутка ли — артельщик, начальник над людьми. А людей этих вместе с ним самим было семь человек, все как на подбор неудачники, народ тощий, едва–едва перебившийся эту зиму, кормясь чем бог пошлет. А бог, надо сказать, слал редко и мало. Одна радость — прибиться к удачливому старателю из тех, у кого душа во хмелю широка. Был конец неторопкой северной весны. Лежал еще по распадкам рыхлый, сырой снег, подырявленный кое–где заячьими и козьими следами. Тайга, не совсем очнувшаяся от долгого зимнего сна, стояла тихая, сквозная, дышала холодком. На ходу было даже жарко, а вот стоило только присесть для передыху, как под скудную одежонку старателей исподволь вползал озноб. За день отмахали порядочно и на ночлег остановились уже затемно. Старателям повезло — очень кстати набрели они на здоровенную кучу валежника и хвороста. Словно добрый кто–то нарочно приготовил ее, чтобы намаявшиеся за день путники не мыкались ночью среди деревьев в поисках дровишек. Кучу запалили с краю, подвесили над огнем артельный котел под овсяную болтушку с сухой олениной и ведро под чай, стали греться, разминая спины; разувались, тянули к костру усталые ноги, с трудом шевеля корявыми пальцами. Разговаривали. Словоохотливый старик Бабурин, большой любитель лошадей, принялся вспоминать, как Жухлицкий выгнал его из конюхов: за малый штоф водки он втихомолку отвел чистокровного хозяйского жеребца покрыть ледащую кобыленку одного мужичка, занимавшегося извозным промыслом. Кто его знает как, однако же Жухлицкий дознался об этом. За самоуправство с хозяйским добром — будь то хотя бы и конское семя — Борис Борисович карал строго, и Бабурина без промедления наладили со двора вон… Старатели ржали. Купецкий Сын солидно помалкивал, хмурил реденькие брови и предвкушал тот блаженный момент, когда весь валежник выгорит и можно будет смести в сторону угли и растянуться на горячей земле. Наконец пища поспела. Усевшись в кружок вокруг котла, старатель живо выхлебал жижу, после чего Купецкий Сын на правах артельщика скомандовал: – Таскай мясу! — и первым подцепил ложкой кусок жесткой, как сыромятина, оленины, полученной из приисковой лавки. Чай пили не простой, а «длинный»: разливали по кружкам с высоты — отчего–то считалось, что так вкуснее, кроме того, струя на лету немного остывала. Огонь успел уже охватить весь немалый ворох валежника, и в глубине его начинало попискивать, трещать и как бы смутно корчиться. Невнятно шумела тайга. Лесным, орочонским языком бормотала в валунах мелкая речушка. Куда доставал свет костра, там все вроде было спокойно, а вот дальше — дальше было нехорошо: не то что–то шевелилось, не то нет, бес его поймет, но кое–кто из старателей опасливо оглядывался. И Купецкий Сын то же самое. Разбитной мужик, известный на приисках под прозвищем Ибрагим Работать Не Могим, смеясь, подмигнул ему: – Э, старшой, мало–мало страшно? Слушай меня, не надо бояться — Ибрагим с тобой, Ибрагим совсем никого не боится! – С чего ты взял, что я боюсь? — буркнул Купецкий Сын, прихлебывая чай. После еды старатель совсем повеселел. Сытый старатель, как водится, заговорил про баб. У неугомонного старика Бабурина и здесь нашлось о чем поведать честному народу. – Не–е, мужики,— сладко жмурясь, толковал он.— Куды дышло ни повороти, а хитрей бабы человека не найдешь. Она тебя когда хошь вкруговую обскачет. Вот, помню, хотя бы у нас на Верхней Заимке диковина получилась, у моих же соседей, лет двадцать тому, смех и грех, ей–богу. Воротился, значит, мужик домой… в извоз ходил, не то в Баргузин, не то еще куда… не припомнить уж теперь. Дело, конечно, зимнее. Воротился, разулся-разделся, похлебал там чего–то и прилег отдохнуть. А баба взялась тем временем его одежку на печке сушить да валенки ненароком и сожги. Одни у него, вишь, были валенки, да и те, выходит, сгорели. Беда!.. Ну, баба в слезы: убьет, мол, мужик, как проснется. Думала–думала и надумала. Гасит свечку, раздевается, под бочок к мужу и берется ластиться… Пыжик смачно плюнул в костер, крякнул. Крякнул и Купецкий Сын. – Проснулся мужик,— весело тарахтел рассказчик,— а баба, значит, вот она — вся тут, при всех своих снастях. Знамо дело, нашему брату много ль надо?.. Эх, что и говорить, пошло–понеслось тут у них веселье, все вскачь да в галоп, и вот тут–то баба, шельма такая, вдруг как заголосит: погоди, мол, валенки горят! А тот ей хрипит через силу: черт с ними, пущай горят!.. Старатели прямо–таки плакали от хохота. Даже сумрачный Пыжик и тот ухмыльнулся, нацелился было снова плюнуть в костер, но вдруг так и замер с высунутым языком. Горящие ветки в костре зашевелились, распались, взвился сноп искр, и черный ужас, словно удар топора, обрушился на старателей: среди огня медленно приподнялся и сел охваченный пламенем человек. Его трясло, его корчило, обугленные руки его совершали жуткие движения, наподобие тех, что выделывают орочонские шаманы во время камланья. Пыжик завизжал,— он сидел, окаменев и выкатив глаза, и непрерывно визжал предсмертным визгом недорезанной свиньи. Все дальнейшее даже не было бегством. Храбрец Ибрагим, не в силах владеть ногами, проворно полз прочь, извиваясь, как змея. Кто–то удирал на четвереньках. Другой сиганул в ледяную речку, метался, спотыкаясь, среди валунов и утробно ухал. Опупевший старик Бабурин, в котором вовсе некстати проснулся лошадник, вскочил верхом на поваленное дерево, лежавшее поодаль, понукал во все горло, махал руками и воображал, что несется куда–то сломя голову на добром коне. Купецкий Сын едва не самый первый откатился кубарем от костра, вскочил и на невероятной скорости поддал в таежную темень. Слепой от ужаса, он дол: го бежал, чудом минуя деревья, но наконец врезался–таки лбом в шершавый ствол лиственницы, упал и больше не помнил уже ни о чем на свете… Потом умные люди, конечно, смикитили: задрал голодный медведь человека, завалил его хворостом, чтобы немного протух, а тут вдруг набрели старатели, подожгли ворох — вот и стало труп корчить. Случай хоть и страшненький, но дурацкий, то есть тот самый, который впору назвать совершеннейшей чушью. Однако же как раз тут–то и переломилась вся жизнь Васьки Разгильдяева. Слух о незадачливом походе его быстро облетел прииски, и с тех пор суеверный старатель норовил от Купецкого Сына держаться подальше и ни в какие артели — боже упаси — брать не соглашался. Сам же Васька впал в отчаянье, стал задирист и как бы всегда не в себе. Сколько раз, бывало, его, пьяного до поросячьего визга, выбрасывали из кабака на Чирокане, где день и ночь лилось рекой поддельное шампанское, где четыре скрипача, сменяя друг друга, играли круглые сутки. Но Васька был во хмелю настырен,— со своей любимой поговоркой: «Мое достоинство при мне, а фамилия Раз–згильдяев!» — он подымался и, размазывая по лицу сопли и кровь, ломился обратно. Наверно, помер бы он где–нибудь в тайге, если б не сердобольная Пафнутьевна. Когда совсем уж становилось невмоготу, Купецкий Сын прибивался к ней и некоторое время состоял кем–то вроде кухонного мужика — выносил помои и золу, колол дрова, таскал воду, кормил свиней. Платы, кроме харчей, он не требовал никакой, поэтому его не прогоняли со двора. И это длилось до той поры, пока не начинался у него запой. Он клянчил, воровал, влезал в долги и — ухитрялся напиваться. В погоне за выпивкой он достигал хитрости неимоверной: так, расплавив медь, он разбрызгивал ее через веник, собирал капли и под видом золота сбывал какому–нибудь неопытному спиртоносу. Или брался под самым носом охранных казаков провезти в Баргузин золото, заморозив его в конские шевяки… Аркадий Борисович сидел за столом и просматривал в памятной тетради дела на сегодняшний день. Куда–то запропал сумрачный мошенник Рабанжи, числившийся смотрителем Чироканского прииска,— он еще третьего дня должен был вернуться с объезда приисков; когда возвратится, надо послать его по орочонским стойбищам в Дальней тайге взыскивать пушниной прошлогодние долги, а заодно подзаняться торговлишкой,— пусть возьмет с собой охотничьи припасы, спирт, табак и прочую мелочь. Сегодня к вечеру следовало ждать Мишу Чихамо — у него уже должно скопиться порядочно золотишка. Если старшинка не придет — отправить охранных казаков. И самое главное — надо что–то делать с драгой. Говорят, голытьба на своих сходках шумит за ее национализацию, да Турлай не дает,— декрет, мол, есть такой, запрещающий самоуправство. Вопли Купецкого Сына продолжали доноситься со двора и назойливо сверлили уши. Аркадий Борисович с досадой поморщился, встал и выглянул во двор. В соседнем окне звонко хохотала Сашенька, улыбались собаки, свесив языки, а посреди залитого утренним солнцем двора кривлялся и шаманил Васька Разгильдяев, – Тьфу! — только и смог сказать Аркадий Борисович и уж совсем вознамерился кликнуть казаков, чтобы вытурили Ваську вон со двора, но вдруг увидел верховых, рысью подъехавших к воротам. Они, видно, проделали немалый путь — несмотря на утренний час, кони у них были темные от пота и часто носили боками. Купецкий Сын давеча оставил калитку настежь, поэтому всадники, так и не спешившись, въехали во двор. Аркадий Борисович хмыкнул удивленно и вместе с тем сердито. Не понравилось это и собакам — они мигом озверели, рванулись на цепях и, становясь на задние лапы, так и душились в ошейниках от кровожадного усердия. Васька с пьяных глаз принял оглушительный песий гвалт на свой счет, кинулся спасаться, но запутался в лохмотьях, с истошным воплем запрыгал на карачках по двору, но тут выскочила сердобольная стряпуха Пафнутьевна и, встревоженно кудахтая, утащила его на кухню. Прибывшие шагом проехали под окнами и скрылись за углом дома. – Рабанжи… явился–таки…— пробормотал Аркадий Борисович, делая шаг от окна.— И Баргузин с ним… Легки на помине… Ну, погодите у меня! Не дожидаясь, пока они поднимутся наверх, Аркадий Борисович сбежал по лестнице и, чуть нагнувшись, шагнул в переход, ведущий в кухонный прируб. Здесь было темно и тесно, под ноги лезли мешки с мукой, по стенам висели пучки сухой травы и шелестящих веников. Впереди тусклой полоской светился неплотно прикрытый вход в кухню — оттуда несло жаром и подгорелым маслом. В кухне — за столом уже — сидели широкоплечий цыгановатый красавец Митька Баргузин и скучный, похожий на снулую рыбу Рабанжи,— костлявый, длинный, узкоплечий, но при том страшенной силы человек. У обоих лица темные от усталости. Они жадно хлебали что–то из тарелок; посередке стояла на треть пустая бутылка водки. В углу над горой грязной посуды хлопотала Пафнутьевна. – Выдь–ка на минуту! — приказал ей Жухлицкий, проходя к столу. Сел, хмуро спросил: — Ну, чем обрадуете? – Беда, хозяин,— тусклым голоском пропищал Рабанжи (говорили, что его где–то в тайге вздергивали на сук, да недовешали,— оттого, мол, и голос пропал; человек, впервые услышавший Рабанжи, с недоумением взглядывал на него, желая удостовериться: уж не смеется ли тот над ним).— Чихамо сбежал. Собрал золото со всех приисков, где были китайцы. А на Полуночном всю свою артель перерезал.— Он погладил узкий лысый череп и постно усмехнулся.— Десять восточников зарезанные лежат в землянках… – Та–а–ак…— Аркадий Борисович незряче глядел в длинное лицо Рабанжи, казавшееся неживым из–за глубоких провалов глазниц.— Так… десять… Аркадий Борисович закрыл глаза. Ах, мерзавец… Кажется, давно ли Чихамо приходил сюда в последний раз… Шутили… Аркадий Борисович грозил пальцем: «Ты воровать–то воруй, да смотри знай меру!» Чихамо почтительно визжал в ответ, косые глаза его, как намыленные, уходили все в сторону, все в сторону… – Сам считал,— хвастливо сказал Баргузин, усмехаясь.— Да как ловко–то, паря: от уха до уха… Как лежали, так и лежат. Видно, во сне их кончал. Он потянулся к бутылке, налил себе, но тут рука Аркадия Борисовича, беспокойно ползавшая по столу, вдруг изогнулась и ухватила стакан. Митька хотел что–то сказать, но, взглянув на хозяина, промолчал. – Десять…— повторил Жухлицкий, вертя в руке стакан.— На Полуночном их было, помнится, вместе с Чихамо… – Тринадцать,— подсказал Рабанжи, и тонкие губы его чуть покривились.— Чертова дюжина… Аркадий Борисович залпом выпил, вроде и не заметив того. – Ну? — темный взор его взыскующе уперся в Рабанжи,— Дело такое…— кашлянув, начал тот. Три дня назад Рабанжи с Митькой, тайно кружа вокруг приисков, увидели след, ведущий в сторону Тропы смерти. Гадать долго не приходилось — кто–то из старателей–китайцев бежал с приисков. Митька, с титешных лет привыкший бродить по тайге, вел по следу не хуже орочонской лайки–соболятницы. Только редко когда соскакивал с седла и, становясь на колени, выглядывал чуть примятый мох, сдвинутый с места сучок, сломанную веточку. Беглого старателя нагнали на второй день. Последние три–четыре версты Митька шел пешком, но споро,— прямо–таки вынюхивал след. Остановился он под перевалом и некоторое время глядел вдоль уходящей вверх тропы. Вся она, змеящаяся от подножья перевала до его вершины, была как на ладони — десятка два лет назад здесь прошел пожар, и лес теперь стоял мертвый, сквозной, весь белесый, как кость, омытая многими дождями. – Во, гляди, гляди! — возбужденно зашептал вдруг Митька, тыча пальцем.— Под самой вершиной… Рабанжи ничего не видел,— рябило в глазах от бугристого моря россыпи, обнажившейся после того, как выгорел весь подлесок вместе со мхом и перегноем. – Пищуха ты безглазая,— ухмыльнулся Баргузин.— Ну, гля, теперь–то небось видно? На самый перевал он поднялся. Тут Рабанжи наконец–то разглядел: на фоне лезущего из–за вершины облака двигалось что–то крохотное — с ноготь мизинца. Ведя в поводу коней, они почти бегом — в охотничьем запале — поднялись на перевал, сели на коней и рысью погнали по следу. Версты через две Митька, скакавший впереди, остановил коня и огляделся. Тоскливые остовы деревьев с немой мольбой тянули к небу мертвые ветви. Слева, под крутизной,— Витим, но так далеко внизу, что и не слышно его. Справа — скалы, дряхлые, развалившиеся. Унылое место, пустынное, тихое… Митька поездил взад–вперед, пошмыгал по сторонам шкодливыми своими зенками, потом вдруг, замер весь, нацелился куда–то взглядом. – Эй! — заорал он, приподнимаясь на стременах.— Эй, ходя, вылазь, а то стрелять начну! Он снял с плеча винтовку и клацнул затвором. – Вылазь, мать твою туды–сюды! Неподалеку из–за камня поднялась согбенная фигура и, останавливаясь через шаг, двинулась навстречу. Шагах в пяти–шести остановилась, тряся лохмотьями. – Жирный, кажись, фазан попался! — пропищал Рабанжи, объезжая его кругом и оглядывая с ног до головы, как барышник на конской ярмарке. Старатель был костляв, под стать окрестным деревьям, драные штаны, из прорех куртки клочьями лезет грязная вата, лицо — будто кто забрал его целиком в ладонь и смял — до того сморщенное и маленькое. Поглядеть на такого — вроде что с него возьмешь, кроме вшей? Ан нет, бывалые таежные волки знали: вовсе не перьями красен тот фазан, что несет золотые яйца. – Моя плохо не делай! — гнусаво, в нос запричитал китаец.— Моя домой ходи, дети ходи… маленький ванька–манька семь… десять штука… – На каком прииске работал? — мягко, каким–то детским голоском спросил Рабанжи.— Не на Полуночном ли? – Да знаю я его,— сказал Митька и длинно сплюнул на сторону.— С Троицкого он, Тянчен его зовут. Старатель заискивающе заулыбался, стал кланяться, бормоча что–то быстро и неразборчиво. – Сбежал, выходит,— Рабанжи горестно покивал головой.— Сбежал… А с хозяином, с Аркадием Борисычем, кто будет рассчитываться? Ванька–китаец? Ай, нехорошо, нехорошо… Тянчен хотел что–то сказать, но Рабанжи махнул рукой. – Ну, бог тебя простит… А золота–то сколько несешь с собой? — дружелюбно спросил он. – Моя домой ходи… маленький дети… – Брешешь, собака! — рявкнул Баргузин и ткнул его в живот дулом винтовки.— А ну, выворачивай торбу! – Твоя сердиза не надо…— затравленно озираясь, пробормотал старатель.— Моя золото артельщик забирала, сильно кричала, ударяла… Митька спешился, отошел к тому камню, за которым прятался китаец, тщательно оглядел все, общупал. – Не видно,— сказал он, возвращаясь.— Видать, в другом месте запрятал или на себе несет… – Промывать его будем или как? — деловито спросил Рабанжи и посмотрел на солнце.— Поторопиться бы, а то не успеем, глядишь… – Придется промыть… Слушай,— Митька, усмехаясь, повернулся к Тянчену.— Обыскивать — только руки марать: мало ли куда ты золото понапихал. Лучше сейчас с нами пойдешь назад до первой речки. Там мы тебя сожгем вместе со всем твоим барахлом, а опосля возьмем лоток да пепел и промоем, понял? Верное дело, ни одна золотинка не пропадет. Тянчен понял: не шутят, эти и в самом деле могут сжечь. Зеленоватые трупные тени легли на его лицо, он повалился на колени. – Моя не надо поджигать, моя не хочет! — залепетал он, цепляясь за стремена; кони прядали ушами и беспокойно переступали копытами.— Моя расскажет!.. Ваша поспеши Полуночный, к Чихамо… Моя видел там много мертвых… Чихамо делай убивай, забирай много–много золота и убегай… – Ты, ходя, не боись,— добродушно похохатывал Митька.— Живьем жечь не станем — что мы, звери какие, что ли? Мы тебя сперва пристрелим, мучиться совсем не будешь: раз — и готово!.. Да вставай! — осерчал он вдруг, наезжая конем.— Уговаривать еще! – Погоди! — остановил его Рабанжи. Он ухватил старателя за ворот и, рывком приподняв, как мешок тряпья, заглянул ему в лицо. – Ну? — чуть разлепив губы, просипел Рабанжи. Тянчен, запинаясь и путаясь, стал рассказывать, как по пути он случайно забрел на прииск Полуночно–Спорный и увидел в землянках мертвецов; однако Чихамо среди них не было. – …Моя шибко испугалась тогда… Моя подумала; надо скорей уходи делать… Хозяин казаки посылай, совсем худо… Тут Рабанжи прервал свой рассказ и, вынув из карманов брезентового балахона, бросил на стол два кожаных мешочка. Аркадий Борисович покосился на них, поднял вопросительно брови. – Сам отдал,— пояснил Рабанжи.— А его мы отпустили… – Фунтов пять верных,— Митька мечтательно глядел на мешочки.— Жирный фазан… Видать, давно готовился… И фарт шел к нему… – Фазан…— Аркадий Борисович издал носом звук, похожий на презрительное фырканье.— Пять фунтов… Это ваше, вам отдаю… А сколько тогда унес с собой Чихамо? – Много, надо думать, Аркадий Борисыч,— Рабанжи перебросил один мешочек Митьке, а другой опустил в карман своего балахона.— Он ведь того… на оленях уходит. – На оленях?! — Аркадий Борисович лягнул под столом ногой и выпрямился, раздувая побелевшие ноздри.— Что ж ты сразу не сказал!.. Купно с матерным словом кулак хозяина хрястнул об стол. – Мы, Аркадий Борисыч, на Полуночном осмотрели все досконально,— торопливо сказал Митька.— Вдруг видим это самое… оленьи следы. Три оленя, не меньше. И четыре человека,— видно, кто–то из орочон с ними идет… – Упустили! — зло поводя очами, прошипел Жухлицкий.— Погнались за пятью фунтами и упустили целый караван! На кой черт я только держу вас! Впрочем, Аркадий Борисович сразу взял себя в руки, знал, что крики здесь бесполезны: бесшабашный варнак Митька не привык дорожить ни своей, ни чужой жизнью, а рыбью же кровь Рабанжи и вовсе никакими угрозами не проймешь. – Да найдем мы его, Аркадий Борисыч,— Митька прищурился, потянулся к бутылке.— Не иголка, ей–богу! Возьмем собак с собой и — айда по следам. Олень, он ведь тоже не птица,— не везде пройдет… На всякий случай послать бы кого на Крестовое озеро Данилыча предупредить. Жухлицкий вопросительно глянул на Рабанжи; тот в ответ покивал лысиной. – Ну хорошо!— Аркадий Борисович, помедлив, встал, пронзительно поглядел с высоты немалого роста.— Рабанжи, пошли Бурундука к Данилычу и кого–нибудь еще в Баргузин к Кудрину: десять зарезанных — не шуточное дело, пусть–ка горная милиция поторопится сюда. Сами отдыхайте до вечера. К ночи выедем, утром будем на Полуночном, а там пойдем по следам. Аркадий Борисович бегом поднялся наверх: время близилось к полудню, а дел предстояло много. Некстати, совсем некстати получалась эта поездка, но деваться некуда. …В ранних сумерках того же дня человек десять верхами и при оружии выехали через заднюю калитку со двора Жухлицкого. Впереди молча бежали две зверовые лайки, специально натасканные на беглых старателей. Обогнув стороной поселок, верховые вышли на торную тропу и здесь перевели лошадей на ровную размашистую рысь. |
||
|