"Иван Грозный: «мучитель» или мученик?" - читать интересную книгу автора (Пронина Наталья)Глава 3. Политическая борьба у царской колыбелиВ 1525 г. Василий III развелся со своей первой женой по причине ее «неплодства». «Отец Ивана заточил жену в монастырь и женился на дочери литовского вельможи, переехавшего, точнее, перебежавшего от польского короля к московскому правителю» — так упрощенно, одним слегка язвительным штрихом передает Эдвард Радзинский этот весьма непростой для любого политического деятеля (как, впрочем, и для любого обыкновенного человека) факт развода и вторичной, довольно поздней женитьбы, соединивший в себе интересы очень многих незаурядных личностей и даже государств. Оставим это на совести автора, как и его ироничные усмешки над словами летописи о том, что Василий III подолгу с тоской смотрел на птичьи гнезда, полные птенцов. Детей у князя и его первой супруги Соломонии Сабуровой действительно не было. И это несчастье было несчастьем не только лично великокняжеской семьи, но и всей едва окрепшей страны в целом, которой отсутствие у государя наследника грозило новым падением в хаос феодального безвластия… А ведь, опираясь на те же скупые летописные строки, и через века доносящие до нас человеческую боль, можно было бы сказать совсем иначе. Можно было бы предположить, что великий князь просто очень любил Соломонию. И просто ждал, надеялся, не разводясь с ней ни через год, ни через пять, ни через пятнадцать лет после того, как, собственно, и обнаружилось ее «неплодство». Разумеется, тяжкие мысли о преемнике не покидали его никогда. Как глава государства он обязан был готовить себе надежную смену. И таким преемником, считают многие историки, Василий долгое время видел выросшего в Москве брата казанского хана Мухаммед-Эмина — царевича Худайкула (или Кайдулу), принявшего в св. крещении имя Петра. Еще в 1506 г. с целью налаживания добрых отношений с воинственной Казанью за этого татарского царевича была выдана замуж 14-летняя сестра Василия — княжна Евдокия Ивановна. Возможность возведения царевича Петра на московский престол была столь реальной, что, уходя в 1509 г. в поход на мятежный Псков, бездетный Василий написал завещание, согласно которому в случае его гибели престол должен был наследовать именно татарский царевич. И это решало не только проблему преемника. Исследователь отмечает, что подобный шаг русского государя представлял «существенный интерес для борьбы за решение казанской проблемы. Назначение царевича Петра наследником… создавало возможность мирного (выделено нами. — Авт. воссоединения России и Казани в единое государство»,[40] а следовательно, и избавление от многолетних кровопролитий на восточных границах… Но в 1523 г. царевич Петр неожиданно скончался. Его похоронили в старинной великокняжеской (значит, действительно как наследника престола!) усыпальнице — Архангельском соборе Кремля. Вопрос о наследнике вновь оказался открытым, и медлить было уже нельзя: Василию перевалило далеко за сорок — по тем временам старик. Взгляни автор книги на эту грустную историю именно с такой, чисто человеческой точки зрения, и ему не пришлось бы умалчивать (во многом психологически обедняя свое повествование) об остальных, очень примечательных обстоятельствах развода великого князя, характеризующих, как далеко непросто далось ему окончательное решение. Например, о том, что еще в августе 1525 года они с Соломонией ездили «в объезд» — небольшое путешествие по Подмосковью, с посещением Волоколамска и Можайска. Следовательно, почти до самого последнего момента супруги были вместе. Вместе после двадцати восьми лет… …Тогда стояли, видимо, последние погожие дни и солнце, вечерними зорями, словно прощаясь, подолгу ласкало землю длинными косыми лучами. Прозрачная даль полей, слегка тронутая багрянцем опушка ближнего леса, звенящая синева небес… что могли говорить друг другу Василий и Соломония посреди этого печального великолепия наступающей осени? Да и кто из них говорил — говорил тихо, утешающе, как мать, а кто лишь сидел понурясь и сгорбившись, пряча редкие мужские слезы в седеющей бороде, — этого мы не знаем. Тайна сия навеки осталась только их тайной. Она не могла попасть и не попала на страницы официальной летописи, совершенно естественно приписавшей всю инициативу великому князю, мужчине… Но хорошо ведь известно, что помимо государственной хроники на Руси составлялось и велось еще большое число других, как бы параллельных летописей, которые порой высвечивают то или иное событие с вовсе не ожиданной стороны. Только привлечение и сопоставление их общих данных позволяет наиболее полно восстанавливать картины минувшего. В вопросе о разводе великого князя Василия Ивановича такое дополнительное свидетельство (не учтенное Э. Радзинским) тоже есть. Например, «в кругах митрополита Даниила писали, что сама Соломония, „видя неплодство из чрева своего“, просила разрешить ей принять постриг. Василий долго сопротивлялся этому, но после того, как Соломония обратилась к митрополиту, вынужден был согласиться на ее просьбу».[41] Именно соединив эти два разных сообщения — о последней совместной поездке супругов и о собственном желании великой княгини уйти в монастырь, которое она, вероятно, высказала как своему личному духовнику, так и самому митрополиту, со всей очевидностью рисуют перед нами не деспотичного князя-варвара и его безропотную жертву-жену, которую он при первой же необходимости спровадил подальше от себя, чтоб не мешала… Нет, предельно строгие, тысячи раз выверенные монахами-летописцами строчки открывают нам живых людей, любящих, преданных, сознающих свой долг перед богом и перед друг другом… Именно эти святые во все времена человеческие чувства подвигли великую княгиню Соломонию совершить шаг благородный и сильный, в мельчайших своих чертах так совпадающий с извечным образом русской женщины, всегда готовой к боли и самопожертвованию. Она решила уйти сама, чтобы освободить место той, которая могла дать больше. Которая могла дать сына великому князю, а значит — будущее Русской земле. В спасительности такого исхода (пусть очень горького для них обоих) Соломонии удалось окончательно убедить Василия тем самым тихим прощальным августом 1525 года, во время их последнего совместного путешествия. В октябре великий князь отправился «в объезд» уже один… Ну, а кто же, какого рода была та, которой судилось стать счастливой преемницей Соломонии? История ее, «дочери литовского вельможи, переехавшего, точнее, перебежавшего от польского короля к московскому правителю» (по иронично-пренебрежительному определению Э. Радзинского), как и ее знаменитой на всю тогдашнюю Европу старинной шляхетской фамилии, тоже заслуживает большего внимания, чем это удосужился сделать господин публицист. Елена Глинская… Крупнейшие земельные магнаты Польско-Литовского королевства — князья Глинские — перешли на службу к московскому государю как вожди и военные руководители широкого народного движения в защиту православия, развернувшегося в самом начале XVI века на территории Украины и Белоруссии, подвластных Польше и Литве. Самого известного из них, Михаила Львовича Глинского, в советской исторической литературе принято было называть не иначе как «авантюристом». Отчасти это соответствовало действительности, отчасти нет. Нелишне ведь вспомнить, что как раз духом этого самого авантюризма, духом неуемных страстей и самых головокружительных замыслов, была пропитана в те времена вся возрожденческая Европа. И Михаил Глинский, блистательный и дерзкий шляхтич, человек, по словам историка, «незаурядной воли, огромного честолюбия и энергии», не мог не быть плоть от плоти этого Нового мира, рождавшегося в разнузданности и блеске европейского Ренессанса. Хотя, наверное, не только его… Еще в юности князь Михаил (барон Герберштейн именует его на западный манер «герцогом») 12 лет провел в Италии. В 1489-м он уже на службе у правителя одного из немецких княжеств, курфюрста Альбрехта Саксонского, в армии которого прославится своей отчаянной храбростью. Затем наступит черед Франции, Испании.[42] Домой после всех этих далеких странствий он вернется лишь в начале 90-х годов XV века, однако и там не успокоится, засев в родовом имении. Очевидно, его беспокойная, ищущая душа — душа человека эпохи Возрождения, — всегда жаждала кипучей деятельности, славы, богатств, наконец, удовлетворения самых невероятных политических притязаний. Впрочем… властные амбиции еще молодого, полного энергии (в отличие от иных заплывших жиром вельможных панов) князя Глинского были не столь уж безосновательны. Блестящий, европейской выучки дипломат и не раз испытанный на полях сражений воин, он всего лишь за несколько лет сумел сделать головокружительную карьеру при дворе короля Александра, став там одной из самых влиятельных фигур. С 1499 г. Михаил Глинский — «маршалок дворецкий», т. е. глава королевской придворной гвардии,[43] в 1501–1505-м — наместник Вельский, в то время как один его родной брат, Иван, являлся воеводой Киевским, а другой, Василий (отец будущей великой княгини Елены), держал в своих руках староство Берестейское. Практически почти половина великого княжества Литовского оказалась под властью Глинских. «Поговаривали даже, что сам король Александр все свои решения принимал только с согласия Глинского. Победа над крымскими татарами под Клетцком, которую одержал князь Михаил за две недели до смерти Александра, укрепила его положение при дворе. Но она же вызвала и все возраставший прилив страха у противников князя»[44] — католической польско-литовской шляхты, не желавшей усиления политического влияния православной знати. Именно этот страх — страх перед растущим авторитетом Михаила Глинского, который после смерти Александра 19 августа 1506 г. уже даже не скрывал своего намерения попытаться занять опустевший престол, повторим, именно этот страх заставил католическую шляхту сплотиться вокруг единого кандидата и поспешить с выборами… 20 октября 1506 г. великим князем Литовским был избран младший сын польского короля Казимира Ягеллона — Сигизмунд I Ягеллон, ставший в январе 1507 г. также и королем Польши. Ревностный католик, Сигизмунд с первых же дней своего правления попытался возродить прежнюю политику отца — политику резкой конфронтации с Русью. Отправив в Москву специальное посольство, он потребовал возвращения Польско-Литовскому государству земель Новгород-Северского княжества, утраченных им в результате поражений 1503 г., на что русская сторона твердо и неуклонно отвечала: «Вся земля Русская государева вотчина». Новая война, таким образом, оказывалась неизбежной. Одновременно с этими откровенно враждебными действиями против Руси Сигизмунд начал новые гонения на. все православное население Литвы, коим подверглись как низшие, так и высшие его слои. Опала постигла самих Глинских: немедленно по воцарении Сигизмунда I князь Михаил был лишен им звания «маршалка дворецкого», а у Ивана Глинского отобрали Киевское воеводство. И это было ошибкой, которую Сигизмунд поймет лишь много позднее. Могущественный клан не потерпел такого оскорбления… С первых же дней военных действий, начатых королем против ненавистной ему Московии, внутри Литвы, на территории Восточной Белоруссии, возник так называемый «заговор Глинских», т. е. «сильной группировки противников войны с Россией под руководством князя Михаила Львовича Глинского, объединившего других князей православного вероисповедания, организовавших в районе Минска — Борисова — Орши нечто вроде партизанского повстанческого округа, готового ударить с тыла литовских войск и помочь наступающим с востока московским полкам. Это сильно сдержало развертывание литовских наступательных операций»,[45] ставя Сигизмунда перед угрозой войны сразу на два фронта. Как довольно часто случается в истории, ущемленное самолюбие оказавшегося не у дел политика резко толкнуло Михаила в сторону оппозиции, и давно назревавшее недовольство широких масс простонародья духовным гнетом католицизма мгновенно подхватило, вознесло его на самый гребень волны своего протеста, сделав опального князя-герцога главным предводителем движения в защиту православия.[46] Но, к сожалению, ввиду распутицы русские войска, «двинутые на поддержку Глинских к Минску, сильно запоздали, и выступление в тылу литовских войск было жестоко подавлено. Руководителям повстанцев М. Л. Глинскому, Д. Ф. Вельскому и другим пришлось бежать в Москву, оставив уделы и имущество…».[47] Уже в мае 1508 г. Василий, Иван и Михаил Глинские принесли присягу на верность русскому государю. «Перебежчики»?.. Что же, в наивном просторечии (вслед за г-ном Радзинским) действительно можно назвать так целую группу ушедших из Польско-Литовского королевства знатнейших аристократов. Однако на межгосударственном уровне это всегда рассматривалось как факт политического убежища, и именно таковое предоставило русское правительство опальным православным князьям (диссидентам-правозащитникам, как выразились бы ныне). И что же король?.. Несмотря на то что после разгрома повстанцев его войскам удалось сильно потеснить русские полки, вынудив отойти от Орши, сдать Дорогобуж, — по причине все той же распутицы, затяжных осенних дождей 1508 г., а также недостатка средств в государственной казне, они не смогли развить этот успех. По заключенному 8 октября 1508 г. вечному миру Польско-Литовское королевство и Россия обязывались не воевать более друг с другом за междуречье Оки и Днепра и не заключать военных союзов с общим врагом — крымским ханом Менгли-Гиреем. Польша-Литва наконец-то признавала все свои земельные потери с 1494 по 1505 г. Русь — освобождала всех польских и литовских военнопленных. Невзирая ни на какие многократные слезные просьбы и яростные угрозы короля Сигизмунда, Москва категорически отказалась выдать лишь «тех литовских подданных, которые могли рассматриваться как политические изгнанники, ищущие убежища, и, следовательно… не подлежали выдаче в качестве пленных».[48] Главными из них были братья Глинские. С появлением при дворе Василия III Михаила Глинского в московском Кремле потянуло пронизывающим сквозняком эгоистичной и изменчивой европейской политики. По-прежнему снедаемый неутолимым честолюбием, мятежный князь стремился вовлечь своего нового государя и покровителя в самую ее гущу, разумеется, никогда не забывая о личных интересах. Да и сам Василий по давней привычке не спеша, тщательно взвешивая каждый шаг, умело использовал богатый дипломатический опыт, давние связи герцога Глинского со многими европейскими столицами. Так что до поры до времени оба были довольны друг другом. Например, именно с подачи Глинского, прекрасно осведомленного о многолетних территориальных спорах, существовавших между Польшей и северо-западным соседом Руси — Тевтонским орденом,[49] Василий III предложил ордену подписать договор о взаимной поддержке в случае агрессии со стороны поляков. Соответствующее соглашение и было заключено, несмотря на то что как раз во время переговоров скончался старинный друг князя Михаила — гроссмейстер Фридрих, глава орденского государства. Однако уже летом 1511 г. место Фридриха занял Альбрехт Гогенцоллерн, племянник маркграфа Бранденбургского, с которым Глинский также был знаком. Переговоры увенчались успехом. Русь и Тевтонский орден обязались неизменно поддерживать, друг друга в борьбе против общего врага — Польши-Литвы. Чрезвычайно выгодным для Руси явился и союз с германским императором Максимилианом Габсбургом, у коего Михаил Глинский в свое время прослужил более 10 лет. По личным впечатлениям зная о стремлении Габсбургов заполучить под власть своей гигантской империи еще и Венгрию, на которую одновременно имели виды польские Ягеллоны, Глинский не преминул побудить Василия обратиться к Максимилиану с предложением возобновить уже существовавший ранее (при Иване III) антипольский союз. Расчеты Василия и вдохновлявшего его Глинского[50] оправдались в кратчайшие сроки. Крайне нуждавшийся в сильной поддержке Максимилиан незамедлительно отправил на Русь своего специального посланника — Георга фон Шнитценнаумера с проектом договора. Фактически, предвосхищая известные разделы Речи Посполитой XVIII века, Максимилиан и Василий уже в начале века XVI решили «разделить территории Польши и Литвы между империей и Россией».[51] Причем «главным достижением русской дипломатии была не договоренность о конкретных действиях, а признание Максимилианом прав Руси на русские земли, захваченные поляками и литовцами, а также титула царя за Василием III».[52] Согласно поразительно быстро для тех времен — в течение лишь одного года — заключенному и утвержденному обоими государями договору, Русь соглашалась поддерживать империю в борьбе за возвращение территорий, отнятых у нее Польшей. Максимилиан же должен был содействовать получению Русью Киева и других земель, временно подчиненных Великому княжеству Литовскому.[53] Благоприятная для Москвы международная обстановка, сложившаяся в результате создания такой мощной антипольской коалиции, в которую, помимо самой Руси, Германской империи, Тевтонского ордена, вошла еще и Дания, дала возможность Василию III сконцентрировать силы и, предприняв решающий (по счету его третий) поход на Смоленск, наконец-то освободить этот древний русский город от власти католической Польши-Литвы. 31 июля 1514 г., после массированного артобстрела и под давлением местных «мещан и черного люда», оборонявший город польско-литовский гарнизон принужден был капитулировать[54] и Смоленск открыл ворота авангарду русских войск под командованием Михаила Глинского… Это была победа, их общая победа, которая могла еще больше сблизить, сплотить Василия и Михаила, открывая для обоих все новые и новые возможности. Но… она же их и разделила, в одночасье раскрыв совершенно разные цели, которые связывали они с ее достижением. Необыкновенно ярко, драматично схлестнулись тогда два их очень сильных характера, а по большому счету, и два смысла жизни, два понимания власти. Ведь если для государя Василия III освобождение Смоленска являлось завершением долгого процесса собирания и объединения русских земель под главенством Москвы, выполнением завещания отца и, наконец, самое главное — выполнением святого долга перед подданными, православным русским населением Смоленского княжества, более полутора столетий находившимся под тяжелым иноверным гнетом, то для блистательного и честолюбивого шляхтича Глинского овладение этим городом было лишь последним (как ему, вероятно, казалось) шагом к тому, чтобы самому стать князем Смоленским. Да, именно так, помимо прочих богатых пожалований, уже полученных родом Глинских[55] от московского государя, оценивал свои личные услуги Руси Михаил Львович: заполучить в вотчину все огромное Смоленское княжество — и немедленно же после победы!.. Но отдавать только что возвращенную Русскому государству мощную и стратегически важнейшую на тревожном западном пограничье крепость в чьи бы то ни было другие руки, пусть даже в руки верного вассала?.. Нет, осторожный, вдумчивый Василий на это не решился. К тому же старинные городские укрепления Смоленска требовали самой основательной реконструкции и обновления, а следовательно, и огромных средств, собрать которые вряд ли мог один лишь князь-вотчинник. Словом, по всем этим вполне понятным причинам вожделенный город Михаил Глинский не получил. И тогда… и тогда взбешенный князь тоже совершил по-человечески вполне объяснимый «поступок». Вернее, это был срыв, слом его мятущейся, страстной души, за который он сам же в первую очередь и поплатился. 8 сентября 1514 г., во время решающего сражения русской и польско-литовской армий возле города Орши, Михаил Глинский внезапно оставил находившиеся под его командованием войска и на глазах у всех изумленных русских воинов, пришпорив коня, стрелой понесся вперед, желая перейти на сторону противника. Выглядело это так ошеломляюще дерзко, что, как свидетельствуют историки, внесло в русские полки «замешательство и позволило командующему польско-литовским войском князю Константину Острожскому взять реванш и разбить русские войска».[56] Но достичь польского стана Глинский все-таки не смог: его успел настигнуть и арестовать князь М. И. Булгаков.[57] Возможно, еще в тот же день, как только утихла та тяжелая битва, в которой, во многом по вине Глинского, погибло немало русских воинов и воевод, его привели к Василию, и он сам, уже готовый к смерти, молча опустился на колени перед государем, не в силах глянуть ему в глаза. Однако… Василий его не казнил. Приказал только заковать «в железо» (кандалы) и отправить в тюрьму. Заточение князя Михаила Глинского продлилось десять лет. Десять лет, несмотря на то что об его освобождении ходатайствовал сам германский император Максимилиан, просили знатнейшие бояре — Вельские, Горбатые, Шуйские… Но, надо полагать, именно эти десять лет тяжких раздумий, а возможно и покаянных молитв, окончательно соединили Михаила и его род с московскими Рюриковичами — уже на века. Свободу, княжеское достоинство и боярский титул Василий III вернул опальному герцогу после своей женитьбы на его родной племяннице — княжне Елене Глинской… Да, да, читатель. Юной и, как свидетельствуют современники, прекрасной избранницей московского государя стала именно выросшая к тому времени дочь родного брата Михаила Львовича — Василия Львовича Глинского Слепого (увы, даже «великий лекарь», вызванный из Крыма, не смог справиться с болезнью его глаз, отчего и остался князь Василий Глинский в русских летописях еще и как Василий Степой). И за этим выбором правителя Русского государства опять-таки стояло нечто большее, нежели красота княжны и прихоть старца, возмечтавшего о милом птичьем гнездышке, как тщится представить нам Э. Радзинский… «Беря в жены представительницу влиятельнейшей семьи из состава (белорусско-украинских) служилых князей, — говорит профессиональный историк, — Василий III как бы торжественно провозглашал династическое соединение Северо-Восточной Руси с западнорусскими землями».[58] Но и это было еще не все. Через Глинских протягивалась нить родства между московскими государями и последними сербскими деспотами, конкретно — с одним из сыновей той самой деспотицы Ангелины, которая еще в 1509 г. обращалась за помощью к главе Русского государства. Вряд ли Василий III не помнил об этом, как вряд ли не знал он и о том, что Василий Львович Глинский Слепой женат был на Анне Якшич, дочери знатнейшего сербского воеводы Стефана Якшича, еще одна дочь которого — Елена Якшич — вышла замуж за сына Ангелины, Ивана Стефановича. Значит, по матери родной теткой Елены Глинской была правительница Сербии, а сама она, княжна Елена, невеста великого князя Московского — являлась наполовину сербкой, наполовину украинкой и белоруской. Нужно ли говорить, сколь бесценным было это духовное и политическое наследие, которое принесла в Кремль юная красавица?!. Однако, в отличие от великого князя, для коего Елена Глинская стала не только женой, но и как бы живым символом единения Руси, во имя которого отдал он столько сил, почти вся его аристократия отнеслась к выбору государя с откровенной враждебностью. В кругах столичной знати Елену сразу прозвали «чужеземкой» на русском престоле, а сам второй брак Василия — «великим блудом». Сохранившееся в летописях упоминание об этом старательно повторяет и Э. Радзинский, по привычке, правда, не объясняя, чем же вызвано было столь резкое неприятие. А причина оказывалась очень простой: все то же неуемное властолюбие, все то же упрямое нежелание поступиться личной спесью и амбициями перед нуждами всего государства. Историк пишет: вторичная женитьба Василия III привела к значительной «перегруппировке в составе великокняжеского окружения. Старомосковское боярство вынуждено было потесниться и уступить место северским служилым княжатам»[59] — новой родне государя… Ненависть к пришлым чужакам, «литвинам», была велика, ибо сильно поколебала жесткую, веками отлаженную систему местничества, которой за каждым знатным родом закреплялось его единственное место при государе, а значит — и власть, и доходы, делиться коими не хотелось никому… Потесниться все же пришлось, и родовитая знать затаила злобу. Вчерашние удельные князья и их бояре слишком хорошо помнили еще былую вольницу, когда при малейшем несогласии с государем можно было гордо хлопнуть дверью и «отъехать» к другому, более щедрому и более покладистому. Вскоре к этой злобе прибавился и страх. Времена менялись стремительно, под уверенной рукой Василия III рушились последние удельные кордоны, а рождение у государя законного наследника окончательно поставило бы крест на любых попытках возвращения к прошлому. Может быть, потому-то так явственно запомнилась отмеченная всеми летописями та небывало сильная гроза, прогремевшая над Русью 26 августа 1530 г., в день апостолов Варфоломея и Тита, когда Елена родила первенца, мальчика… Народ ликовал. Ликовал вместе со своим государем. Родился великий царь, говорили люди. Родился «Тит — широкий ум».[60] Но иных тот вещий гром заставил содрогнуться. Содрогнуться и задуматься… Например, казанская ханша, узнав о рождении в Москве наследника престола, прорекла, обращаясь к русским послам: «Родился у вас царь, а у него двоя зубы: одними ему съесть нас (татар), а другими вас»[61]… Кого имела ввиду правительница Казани, понять нетрудно: даже родной брат Василия III — князь Юрий Дмитровский, который по всем законам должен был наследовать московский престол в случае, если брат-государь умрет бездетным и 25 лет этого ждавший, столь «обрадовался» появлению на свет царственного племянника, что даже не пожелал приехать на крестины младенца 4 сентября в Троицком монастыре… И здесь остается лишь догадываться, почему, столь мастерски живописуя прочие придворные склоки, Эдвард Радзинский оставил «за кадром» эти факты и свидетельства? Но вернемся к Елене. Всего три года счастья было отпущено ей судьбой. Счастья трепетного, рвущегося, словно огонек свечи на ветру. Косые взгляды бояр, ехидное шушуканье по углам — все это нужно было выдерживать молодой женщине. Однако были малютки-сыновья.[62] И был государь, даже во время кратких отлучек из Москвы писавший Елене самые нежные письма, неизменно тревожась о ее здоровье и здоровье детей.[63] И Глинская не собиралась сдаваться, хотя знала, что ее погибели жаждут очень многие и многие готовы уничтожить сию же минуту вместе с сыновьями. Наверное, княгине потребовались все душевные силы, весь неукротимый нрав, унаследованный ею от славных и гордых пращуров, чтобы устоять, когда все вдруг неожиданно оборвалось и могло вот-вот рухнуть. Но Елена не допустила этого, доказав, что все-таки «не одной красотою привлекала она сердце Василия».[64] Государь неожиданно тяжело заболел и умер, едва успев благословить на царство трехлетнего сына Ивана. Как верно отмечает г-н Радзинский, еще «никогда Русь не знала такого малолетнего царя!». Однако далее идут слова, опять-таки весьма лишь приблизительно передающие реальные исторические события: «Правительницей стала его мать…» Да, Елена стала правительницей, но отнюдь не сразу после смерти супруга и вовсе не так просто, как это выходит у автора книги. По закону она не имела права даже претендовать на звание правительницы — на Руси не существовало традиции и юридических норм передачи власти женщине. Как утверждают историки, руководствуясь именно этим правилом, умирающий Василий образовал при своем малолетнем сыне-наследнике регентский совет в составе семи знатнейших (и как он надеялся, наиболее преданных) бояр. Возглавлять совет назначен был уже достаточно известный нам князь Михаил Глинский, к коему перед смертью государь обратился с последней просьбой: «Пролей кровь свою и тело на раздробление дай за сына моего Ивана и за жену мою…»[65] Именно этот регентский совет и должен был править страной от имени Ивана вплоть до его совершеннолетия. Самой Елене предоставлялся лишь обычный вдовий удел, как это было издавна заведено на Руси. Но… мать Ивана Грозного, видимо, просто не посчитала возможным довольствоваться только этим уделом. Действительно, «через полтысячи лет после легендарной княгини Ольги»[66] власть на Руси снова взяла в свои чуткие, сильные руки женщина. Вероятно, как и княгиня Ольга, она решилась пойти на это ради памяти своего мужа, дабы не погибло дело, коему служил он всю жизнь. А значит, ради будущего Руси. Ради будущего своего дитяти, которого тоже ждала лютая гибель, случись что худое со страной. И какая мать поступила бы иначе?.. …Назначенный Василием регентский (или опекунский) совет во главе с Михаилом Глинским, который создан был для того, чтобы «не допустить ослабления центральной власти»,[67] своей миссии выполнить не смог. «Передача власти в руки опекунов вызвала недовольство боярской думы (сильно натерпевшейся из-за пренебрежительного к ней отношения в годы правления Василия III и теперь пожелавшей взять реванш. — Авт.). Между душеприказчиками почившего государя и руководителями думы сразу возникли напряженные отношения. Польские агенты живо изобразили в своих донесениях положение дел в Москве: „Бояре там едва не режут друг друга ножами…“[68]» Именно этим и воспользовался, как не раз уже делали его предшественники, польский король Сигизмунд I. Прошло лишь чуть более полугода после смерти Василия, как Сигизмунд, прекрасно осведомленный о начавшихся на Руси междоусобицах и резком ослаблении власти, цинично потребовал вернуть Польше всю Северскую землю, Чернигов и Смоленск, с таким трудом отвоеванные у нее Москвой. Свои требования король подкрепил походом польских войск под командованием Андрея Немирова на Черниговщину. Вместе с тем тревожные вести шли и с восточных границ, где участились набеги казанцев. Ситуация сложилась критическая, но ни глава регентского совета князь Михаил Глинский, ни глава боярской думы князь Иван Овчина-Телепнев-Оболенский все не могли поделить полномочия и приступить к решительным действиям. Еще бы! Ведь согласно древней системе местничества Овчина-Оболенский был значительно выше по положению, нежели «выдвиженец» Василия III — Михаил Глинский… И тогда… И тогда молодая княгиня-вдова (не более 25–28 лет было ей в тот момент) решила сделать свой выбор. Не хуже усопшего супруга зная заносчивый норов дяди Михаила, памятуя его демонстративную измену в решающем бою под Оршей, она решила обезопасить себя и своих детей от его непредсказуемых действий. По ее приказу князь Михаил Глинский был арестован и снова заточен в тюрьму, где скончается в 1535 г. Одновременно тонко, истинно по-женски лавируя между противоборствующими боярскими партиями, она приблизила к себе, казалось бы, злейшего врага — главу оппозиционной боярской думы — Ивана Овчину-Телепнева-Оболенского. Но именно он и стал ее главным советником. Фактически, как считают многие историки, Елена узурпировала власть. Но был ли у нее какой-либо иной выбор, чтобы спасти положение? Результаты совершенного ею переворота не заставили себя ждать. Например, в той же войне с Польшей «реакция… Елены Глинской была мгновенной: в конце 1534 г. московские войска под командованием боярина, князя Ивана Овчины-Телепнева-Оболенского вступили в Литву и опустошили Полоцк, Витебск, Браславль, дошли почти до Вильно (столицы) и, нанеся литовской территории большой ущерб, вернулись, практически не понеся потерь».[69] И немудрено! Князь Овчина-Телепнев-Оболенский был лучшим русским воеводой того времени. Уже в войнах начала 30-х годов он успешно командовал передовыми полками русской армии, так что сам государь Василий III высоко оценил заслуги еще совсем молодого воеводы, пожаловав ему титул боярина. Воистину княгиня Елена хорошо знала, кого выбирать себе в советники… Поговаривали, правда (злых языков хватает всегда и везде), что даровитый воевода — всего лишь любовник молодой вдовы и именно это вознесло его на вершину власти и славы. Заурядную сию версию не преминул повторить и Э. Радзинский, легко обойдя мнение историка о том, что «простое знакомство с послужным списком Овчины убеждает: карьеру он сделал на поле брани, а не в великокняжеской спальне».[70] Елена жестоко расплатилась с Сигизмундом за его подлую попытку воспользоваться русским «нестроением». В следующем, 1535 г. войско Ивана Овчины-Телепнева-Оболенского повторило рейд в Литву и выжгло города Кричев, Радомль, Мстиславль. Одновременно на север ею послан был боярин А. Н. Бутурлин. Там, на литовско-русском пограничье, по приказу княгини Елены у озера Себеж была построена мощная оборонительная крепость — Ивангород-на-Себеже[71] (позднее город Себеж)., И поляки срочно запросили мира. Такова была она, «чужеземка» на русском престоле… «В начале правления вдовствующей великой княгини вернулось было забытое своевольство бояр и князей, начались заговоры… Елена действовала так, как учил Василий: в темницу были брошены все претенденты на престол» — в том числе даже родные братья ее покойного мужа Юрий и Андрей — со вздохом констатирует автор. Попробуем расшифровать и эту туманную фразу. Да, в отношении братьев государя Елене во многом пришлось поступить так же, как неминуемо вынужден был бы сделать и сам Василий III. Отец его, великий правитель Иван III, умирая, наделил, по традиции, всех шестерых сыновей определенными им уделами — различными русскими городами и княжествами. Ведь нет, отнюдь не «убивали, — как изволил написать Э. Радзинский, — младших в роду, чтобы не дробить землю». Как раз наоборот: московские великие князья, оставляя сей мир, стремились раздать земельные уделы всем своим детям, неизменно веря и надеясь на то, что они вместе, единым родом, будут беречь Русь, верно служа старшему брату-государю. Однако служить, как уже было сказано выше, желали далеко не все. В сущности, каждый удельный князь делал в этом вопросе свой выбор перед богом и совестью. И выбор этот не всегда оказывался положительным, что влекло за собой смуты, кровь, гибель. Так было уже при наследниках Владимира Святого, так случилось и в момент смерти отца Ивана Грозного… Хотя к исходу 1533 года из шестерых сыновей Ивана III в живых осталось лишь трое братьев — сам государь Василий III, удельный князь Юрий Дмитровский и удельный князь Андрей Старицкий (остальные трое умерли еще в молодости), но, терзаемый предсмертными муками, Василий Иванович, наверное, хорошо понимал, что наибольшую опасность для будущего его слишком маленького сына-наследника представляют именно эти двое родных его братьев… Как отмечают историки, отношения между ними оставались напряженными почти все время правления Василия. Мы уже упомянули о том, сколь упорно, едва ли не четверть века, ждал своего часа князь Юрий, рассчитывая на то, что Василий умрет бездетным и тогда московский престол вполне законно достанется ему. Такой поворот событий был столь возможным, что Юрий Иванович, очевидно, и не слишком скрывал свои надежды, ибо о них было хорошо известно даже при дворе короля Сигизмунда, чьи соглядатаи исправно следили за всем, что происходило в Москве. И разумеется, польская сторона давно пыталась воспользоваться этими честолюбивыми замыслами второго сына Ивана III и Софьи Палеолог. За двадцать лет до смерти Василия III, во время русско-польской войны 1507–1508 гг., король Сигизмунд, «не надеясь на успех военных действий, но в то же время хорошо осведомленный о сложных отношениях в семье русского государя, предпринял попытку вызвать рознь между Василием III и Юрием Ивановичем».[72] Именно с этой целью Сигизмундом было направлено тогда к удельному князю Дмитровскому специальное посольство, в составе которого были знатнейшие вельможи польского королевства — Пётр Олелькович и Богдан Сапега. Посольство имело тайное поручение предложить князю Юрию вступить в союз с Сигизмундом против брата Василия и немедленно заключить сепаратный мир с Польшей. Взамен на это король клятвенно обещал Юрию Ивановичу всестороннюю военную поддержку в случае, если удельный князь пожелает, устранив Василия, захватить «осподарство»[73] — т. е. московский престол. Однако в те времена государь был еще молод, в полной силе, и потому, наверное, «дмитровский князь, понимая возможные последствия изменнических отношений с Литвой, никакого ответа Сигизмунду не дал».[74] Полускрытая, полуявная неприязнь между братьями жила; не исчезая, даже несмотря на то что Василий неизменно стремился к тому, чтобы они всегда были вместе с ним — и на охоте, и на поле брани, и при решении государственных дел. Увы, факты говорят, что это стремление вовсе не было обоюдным. К 1532 г., когда у государя все-таки уже имелся наследник, одним лишь своим появлением на свет враз лишивший удельных князей какой бы то ни было перспективы занять престол, отношения между Василием, Юрием и Андреем нарушились окончательно. Дело зашло так далеко, что даже Литовский сейм 1532 г. обсуждал вопрос о «великой замятие» в Московии и о «розтырке» Василия III с его младшими братьями, в результате которого князь Андрей Иванович захватил с помощью своих личных войск город Белоозеро, в котором хранилась государственная казна (!), а князь Юрий Иванович взял Рязань и еще несколько городов, привлекши в поддержку себе татар, с коими, гласят те же источники, он находился в тайных связя[75]2… Несомненно, смерть государя Василия III, последовавшая всего лишь год спустя после этого «розтырка», не могла не всколыхнуть былые намерения его мятежных братьев. Трехлетнее дитя на троне? Право, для них сие обстоятельство могло показаться даже смешным. И легко поправимым… Елена Глинская знала об этом, а потому, предупреждая жестокость, и сама действовала жестко. Не выждав и недели по кончине брата-государя, князь Юрий Иванович, нарушив присягу маленькому племяннику, начал тайно звать к себе на службу его знатнейших бояр — Шуйских, готовя почву для переворота. Но был разоблачен и немедленно «поиман» (арестован), брошен в тюрьму, что, собственно, явилось, как отмечает историк, всего «только логическим завершением предшествующих отношений (Юрия) с великокняжеской властью».[76] Такая же участь (и по схожим причинам) постигла и другого брата — Андрея Ивановича. В январе 1534 г., едва минули сороковины по смерти государя, как князь Андрей Старицкий потребовал у вдовы увеличить его удельное княжество, присоединив к нему город Волок. По причинам, вероятно связанным со сложным положением в стране, правительство Елены Глинской не сочло возможным удовлетворить его требование, и до поры до времени князь смирился, уехав в свою удельную столицу. При этом он весьма демонстративно несколько лет подряд напрочь отказывался «принимать участие своими удельными полками в походах и военных действиях в составе великокняжеского войска».[77] А ведь это были тревожные годы войны с королем Сигизмундом… К исходу 1536 г. Елена все-таки попыталась хоть как-то наладить отношения с деверем, предложив ему подписать своеобразный договор «о ненападении», о том, что он не будет «подыскивати государств» под Иваном IV, взамен на что удельному князю гарантировалась полная свобода и безопасность. Но Андрей Старицкий отказался взять на себя такое обязательство (текст документа, который так и остался неподписанным, сохранился в архивах). Более того, Андрей отказался даже приехать в Москву, когда в начале 1537 г. на Русь напал казанский хан Сафа-Гирей и Елена прислала удельному князю приглашение срочно явиться в столицу для совместного решения «казанских дел».[78] Свой отказ старицкий князь объяснил болезнью. Но… тут же «посланный из Москвы врач — „мастер Феофил“ — установил, что болезнь Андрея была „легка“, т. е. носила дипломатический характер». Нежелание Андрея приехать в Москву в момент серьезной опасности с Востока правительство Елены Глинской вполне закономерно расценило «как открыто враждебный акт. В Старицу были направлены великокняжеские „посланники“ официально „о здоровье спрашивати и о иных делах“, но с одновременной инструкцией „про князя Ондрея тайно отведати: есть ли про него какой слух и зачем к Москве не поехал?“. Поездка посланников в Старицу не только подтвердила дипломатический характер болезни Андрея Старицкого, но и установила еще более важный факт: скопление в Старице у князя Андрея „прибылых“ людей, „которые не всегда у него живут“, свидетельствующий о том, что Андрей готовился к вооруженной борьбе против Ивана IV»…[79] Именно с этими «прибылыми» людьми он и поднял мятеж как раз в то самое время, когда Елена еще надеялась уладить все миром, без военного столкновения, как считают историки.[80] Она даже направила к удельному князю делегацию духовенства. Но все оказалось тщетным. Ссылаясь на то, что царевич Иван еще слишком мал, Андрей откровенно предложил поставить во главе государства самого себя.[81] С такой «программой» он и двинул свои войска на Новгород, рассчитывая поднять против Москвы его жителей, всегда склонявшихся к вечевой вольности, и сделать город базой для дальнейшей борьбы за великое княжение. Но дело не заладилось у него с самого начала. Поддержать Андрея согласилась лишь малая часть новгородских дворян. Новгород же «в целом оказался враждебным мятежу и выслал против старицкого князя вооруженный заслон. В самом городе, под руководством архиепископа Макария началось спешное сооружение дополнительных крепостных стен — на случай осады со стороны мятежников. Оказавшись запертым с фронта и тыла (из Москвы против него тоже послали войска), Андрей Старицкий был вынужден сдаться»[82] и закончил свою жизнь в тюрьме.[83] В целом, все перипетии этих бурных событий самым подробным образом рассмотрены в исторической литературе, однако и они тоже остались «за кадром» у г-на Радзинского… Но что же царица (именно так с гордостью величают ее все сербские летописи[84]) Елена? Разгром воинствующей оппозиции, едва не ввергшей страну в кровавую пучину удельных разборок, явился далеко не единственным достижением периода ее правления. Она была молода, умна, энергична. И воистину, как и ее далекая предшественница княгиня Ольга, расправившись с врагами мужа, Елена многое еще хотела сделать, о чем говорят уже даже те краткие пометки, что хранят документы того времени: «Великой княгиней чтено…» И она действительно многое успела. Выше мы показали, сколь молниеносно пресекла Елена агрессию со стороны Польши-Литвы. Не менее успешные шаги предприняты были и на Востоке, где «ей удалось, сочетая методы военной и политической борьбы против Крымского и Казанского ханств, ликвидировать (хотя бы на время) угрозу вторжения крымцев и казанцев в Русское государство».[85] А еще она строила — и это тоже было характерной чертой ее времени. Видимо, как всякий искушенный политик, не слишком доверяя заключенным мирным соглашениям, Елена предпочитала укреплять обороноспособность своего государства более ощутимыми тогда средствами — строительством новых мощных крепостей и основательной реконструкцией старых — как, например, было сделано во Владимире, Твери, Ярославле, Вологде, Новгороде Великом, Перми и других городах.[86] Венцом этого массового строительства явилось сооружение Китайгородской стены в Москве, кстати, возведенной именно «по тому же месту, где же мыслил… князь великий Василий ставити».[87] Интересно, что Елена первая стала требовать участия в городском строительстве всех без исключения слоев населения, особенно боярства и высшего духовенства, а это дало немалые дополнительные средства, способствовало дальнейшему развитию городских центров на Руси. Ведь рост городов укреплял не только обороноспособность державы, но в еще большей степени — и ее экономику, о которой также не забывало правительство Елены Глинской. Еще во времена Василия III назрела необходимость денежной реформы в Московском государстве. Давно нужно было унифицировать денежное обращение в стране. Но Василий, видимо, просто не успел это сделать. Осуществить такой серьезный, непростой шаг, как введение новой серебряной монеты (по образцу новгородской «копейки» в отличие от старой московской «саблицы»), которая отныне становилась единой для всего государства, и изъятие при этом из обращения немалого количества фальшивых денег — на это решилась его жена. И реформа была проведена… Вряд ли все это могло осуществиться при женщине, делами которой, по словам Эдварда Радзинского, «заправлял ее любовник». Увы. сей шаблонно-легкий образ Елены Глинской, едва очерченный г-ном писателем, очень мало совпадает с образом реальной правительницы всея Руси, в каждом шаге, каждом поступке которой чувствуется железная воля, отчаянная борьба за интересы своего государства. Будь это иначе, вряд ли тогда потребовалось бы кому-то ее устранять, да еще с помощью яда. Вряд ли она тогда вообще бы мешала кому-то вместе со своим фаворитом, довольствуясь положением марионетки, бездумной куклы в руках бояр. Нет, великая княгиня Елена оказалась другой. Она была жестким и бескомпромиссным продолжателем дел мужа, чем и не устраивала очень многих, за что ее и убили 3 апреля 1538 г. Отныне ее восьмилетний сын Иван, которого впоследствии нарекут Грозным, остался один на один с собственной судьбой… Говоря об этом, автор книги наверняка лишь для эффектной «связки» текста бросил фразу о том, что царевич Иван горько плакал в день похорон матери. Летописи на сей счет молчат. Скорее восьмилетний отрок, слушая заупокойную службу, стоял молча, как требовал того строгий дворцовый обычай. И лишь тоска, тяжкая, недетская тоска и одиночество были в его больших, внимательных, враз повзрослевших глазах. Он крепко сжимал в руке маленькую ладошку своего пятилетнего брата Юрия, глухонемого от рождения, как бы показывая, что никому не даст его в обиду. Так и произошло. До самой смерти больного царевича в 1563 г. они всегда были вместе. И в детстве, и в зрелые годы Иван IV неизменно опекал ущербного брата, требуя к нему подобающего уважения. Кстати, уже один сей факт совершенно разрушает легенду о всеобъемлющей жестокости, которая якобы была присуща Грозному с самого юного возраста. |
||
|