"Дорга, ведущая к храму, обстреливается ежедневно" - читать интересную книгу автора (Бройдо Анна Ильинична)Сентябрь. 1993Народная война — это когда комбат отдает своим солдатам приказ: «Ребята, по-братски, — возьмите мост!». Привыкшему к российским просторам нелегко представить себе абхазские масштабы: от линии Гумистинского фронта до центра Сухуми — всего 5–6 километров. Последнее, сентябрьское наступление, шло по ним десять дней. Здесь это не красивая фраза — кровью заплачено действительно за каждую пядь земли. С начала сентября я собралась в отпуск. Вопроса, куда ехать, естественно, не возникало. Но так получилось, что в поезд я села только шестнадцатого — то из-за болезни, то из-за разных мелких дел, а, может быть, потому, что и вправду «там» наши судьбы расписаны, и никто не знает, когда он встает на свою Дорогу Грешников. Утром по вагонному радио услышала, что «эпоха Великого Соглашения» закончилась. В его нарушении принято обвинять абхазов, предпринявших четвертое наступление на Сухуми. Но — если уж распределять ответственность — кто вероломней: Абхазия, выполнившая все пункты мирного Соглашения от 27 июля, или Грузия — не выполнившая ни одного? Кто снимет вину с посредников и миротворцев, не желавших слушать неоднократные предупреждения руководителя группы наблюдателей Председателя ГКЧС России Сергея Шойгу: Грузия срывает договоренности — войска и техника не выводятся, законное правительство не имеет возможности вернуться в столицу? Не поэтому ли Шойгу был вскоре отозван в Москву? «А потому обычай мой: с волками иначе не делать мировой, как снявши шкуру с них долой»… Странно, что в российских газетах заголовки типа «Как же надо не любить свой город, чтобы разрушать его артиллерией» сочиняют правнуки тех, кто поджег Москву, отступая перед Наполеоном, а потомки инсургентов, давших миру Декларацию Независимости, поддерживают «малую империю». В Гудауте — страшно. По залитым солнцем пустым улицам медленно едет легковушка с репродуктором на крыше. Передается обращение Председателя Верховного Совета Республики Абхазия Владислава Ардзинба: это есть наш последний и решительный бой, Родина или смерть, каждый, кто уклоняется от фронта — предатель Родины, лучше умереть стоя, чем жить на коленях, все для фронта, все для Победы… Когда-то, в детстве, прочитав книгу или посмотрев фильм «про войну», ночью видела сон: вроде бы идет Отечественная, но я — там, даже принимаю участие в происходящем. И сейчас: как будто вернулись те сны, вот только война — другая, да и не сон это вовсе. Первым делом — по недоброй традиции — бегу читать списки погибших на стене морга гудаутского госпиталя. Среди фамилий одна знакомая — Мирод Гожба. В Москве сотрудница абхазского постпредства Бела Кур-оглы посоветовала: «Обязательно разыщи Мирода, это замечательный старик, настоящий носитель народной мудрости». Я опоздала на два дня. У госпиталя — огромная черная толпа женщин. Прибывают машины с ранеными, их проносят через живой коридор, люди со страхом и надеждой всматриваются в окровавленные лица. Молодой парнишка тащит на руках раненого, обессилев, просит помощи. Несколько пожилых, но вполне еще крепких мужчин в толпе застыли в оцепенении, из которого их выводит только отчаянный женский крик: «Да помогите же ему, гады!» Не выдержали нервы и у Капы Тванба, с начала войны работавшей в госпитале санитаркой. На одной из санитарных машин она совершила марш-бросок на «брехаловку». Там горячо и авторитетно обсуждала перипетии боевых действий та немногочисленная часть абхазской интеллигенции, которая восприняла полученную бронь как должное — как же, мы же генофонд нации! Под дулом одолженного автомата отчаянная Капитолина набила полную «Скорую» генофонда, доставила в госпиталь и не отпустила, пока каждый не сдал по 600 миллилитров своей драгоценной крови. Вечером «на огонек» в номер «Черноморца» никто не пришел — все друзья на передовой. Впрочем, и огонек-то был жалкий, свечечный — российское правительство отключило подачу электроэнергии, срочно наложив на абхазских ослушников экономические санкции. Проявили завидную оперативность — в отличие от минувшего сентября, когда Верховный Совет России рекомендовал наложить такие санкции на Грузию. Хорошо, что хоть в госпиталях есть дизельные движки. Утром сразу бегу в пресс-центр за аккредитацией и пропуском на фронт. Сталкиваемся с июльским другом-коллегой — фотокорреспондентом Андреем Соловьевым, смеемся: «Слетаются соколы!». С пропусками мчимся в штаб, влезаем в попутку — грузовик, везущий солдат на передовую. Плача, нас провожают русские женщины-поварихи, умоляют поберечься. Мы едем и сбивчиво говорим, что, похоже, не этот раз наступление будет удачным, вот-вот конец войне! В Эшере заместитель комбата Аслан Дгебия ведет меня на наблюдательный пункт в разрушенной школе, а Андрей, махнув на прощание рукой, уходит снимать переправу бойцов через Гумисту. Вечером в штабе Эшерского направления узнала, что Андрей легко ранен. Наутро на эвакопункте врач Ляля Джения объясняет: легких ранений в голову не бывает, из раны извлекли осколки кости, но от госпитализации в Афоне он отказался, уехал в Гудауту передавать в агентство отснятые пленки. Появляется ставшая совсем прозрачной Вика Хашиг, блестя глазами, хитро улыбается: «Ну что — в Сухум хочешь?» — «Конечно!» Часть города — уже абхазская, бои идут в районе «Универсама». В санитарной машине едем на передний край за ранеными. За рулем — зампотех медсанбата Мурман Сабекия. При въезде в город — «экологическая» наглядная агитация для курортников. В центре — плакат с оленем: «Не поднимай ружья на красоту!» На верхнеэшерском эвакопункте Вика, уже раскаявшись в своей необдуманной «доброте», делает попытку меня высадить. Упираюсь, едем дальше. Грохает. Полевой медпункт — в полуразрушенном универмаге, девчонки сидят под лестницей — так безопасней. Обнимаемся с чумазой, но счастливой Саидой Тыркба. Грохает. Бойцы бегом тащат раненого, заносят в машину. На полном газу Мурка рвет обратно. Вика оборачивается с переднего сиденья: — Сайка, как он? — Поздно… Погиб. Как только выезжаем из-под обстрела, Вика останавливает Мурку: — Подожди — не надо везти его так… Заскочив в салон, мягко закрывает парню глаза, бережно связывает ноги и кисти бинтом — чтобы не растрясло. В тот день — 21 сентября — через нижнеэшерский эвакопункт, прикрывающий прибрежный, самый тяжелый в те дни участок наступления, прошло более сотни раненых. Кстати, потом многие «знатоки» утверждали, что Сухуми освобождали то чеченцы, то русский суперспецназ — да кто угодно, только не абхазы. Я не хочу с ними спорить — их самих я там не встречала. Но тем, кто хочет знать правду, я бы просто предложила перелистать пухлую общую тетрадь, где медсестры записывали фамилии поступавших на эвакопункт раненых. 22 сентября — полтораста раненых. Район Учхоза сплошь накрыт тяжелой артиллерией противника (той самой, которую по «Великому Соглашению» Грузия обязалась вывести с территории Абхазии). Девчонки сбиваются с ног. Толпу у гудаутского госпиталя вспоминаю почти с ненавистью: коли уж так переживаете, шли бы сюда — твоего к тебе первой привезут, первая ему помочь сможешь! — Сайка, как он? — Дышит. — Мурка, в Гудауту! Ночь, возвращаемся с эвакопункта из горного селения Каман. В машине семеро раненых. Один очень тяжелый — черепно-мозговая травма. Поэтому Вика командует ехать не в Афон, а прямиком в гудаутский госпиталь: там — единственный на всю Абхазию нейрохирург. Сайка — рядом с «черепником», поддерживает ему голову. Вика — на докторском сиденье, я, поджав ноги, посередине, на моторе. Мурману не позавидуешь: ехать медленно — не довезешь парня, быстро — растрясешь остальных. Двигаемся в густой темноте: путь идет прямо над городом, на высоте наши фары — отличная мишень, поэтому на самых опасных участках Мурка выключает их вообще, едет практически вслепую, шепотом поминая то ли Бога, то ли черта. Дорога даже днем абсолютно непроезжая — щебень, раскуроченный снарядами и дождями. Потом — на зеленых подфарниках и только после бесконечно долгой четверти часа — полный свет. Наконец выезжаем на трассу — полный газ! — Как он? — оборачивается Вика. — Дышит. — Мурочка, побыстрей… Абхазские медсестры заслужили свою славу. Но все-таки было бы несправедливо, если бы она заслонила ежедневный героизм скромной мужской части медсанбата — санитарных шоферов. Машины с красным крестом, проскакивавшие под любым огнем, вылетающие на передовую — иногда даже впереди солдат! — стали излюбленной целью противника (это к вопросу о международных конвенциях). Один из ребят, попав под обстрел, чудом уцелел, спрятавшись за колесо. Потом посчитал — в «Скорой» почти сотня пробоин. — Мур, ты кем до войны был? — Шоферил, а потом ночной бар открыл. — А после Победы чем займешься? — Дожить еще надо. Одно знаю — ни дня на «Скорой» работать не буду! Неприятно, понимаешь — едешь, даже если пустой, на тебя встречные такими дикими глазами смотрят — не их ли близкого везу — как вестник беды. Так, знаешь, неприятно… Варлам Кекелия, Мизан Кур-оглы, Рафик Барцыц, Гурам Квициния, Мераб Бигуаа, Гарик Джикирба, его брат Гена, не увидевший Победы — им действительно хватит подвигов на всю оставшуюся жизнь. Юра, отец троих детей, потерявший в юности левую руку, возивший на своем «Москвиче» легкораненых. Другой Юра, Акаба — директор совхоза, выкраивающий для раненых каждую свободную минуту, дядя Гурам, застенчивый машинист санитарного поезда Феликс… — У Шромы — обстрел такой, что головы не поднять, — рассказывали мне бойцы в Гудауте. — И тут вдруг на дикой скорости вылетает «Скорая», шофер выскакивает, сам помогает занести раненых, разворачивается — и ходу! Нет, в натуре мужик этот пацан! — Сайка, как парень? — Погиб… Эх, вертолет нам — довезли бы! — Мурка… вези в Афон… 24 сентября — противник перешел в успешную контратаку. Наступление начинает захлебываться. Главный хирург эвакопункта Лев Ачба, темнея лицом, в сердцах бьет кулаком по стене. С Северного Кавказа прибывает подмога — возвращаются уехавшие после подписания мирного Соглашения добровольцы. Высоко-высоко над Новым Афоном самолет. Люди, стоя в госпитальном дворе, наблюдают за ним, задрав головы. Вдруг на меня налетает Вика, схватив за шиворот, силой волочет в подвал. — Вик, да ты чего? Прислонившись к стене, она переводит дыхание: — Да нет, все уже… Просто знаешь, у каждого свое… Вроде не труслива, но вот после тех бомбежек вижу в небе самолет — и не могу… Когда по рации сообщили, что сбит летящий из Тбилиси самолет с отборными бойцами «Мхедриони» и боеприпасами, девчонки прыгали и хлопали в ладоши от счастья. Иногда с одним раненым прибывает сразу десяток сопровождающих — один тащит его автомат, другой — вещмешок и т. д. — целый «взвод почетного караула». Впрочем, трудно осуждать тех, кто воспользовался случаем хоть ненадолго вынырнуть из ада. Непонятней другое — в разгар наступления бойцы отлучаются с передовой на похороны погибшего товарища. И вот тут — отнюдь не трусость, нет: так велит древний обычай. Но должен ли он работать в такой ситуации: разве продолжать бой — не лучший способ отдать последний долг другу? Делюсь сомнениями с товарищами-абхазами — кто-то соглашается, но кто-то убежден: сохранение традиций стоит жертв. Конечно, некорректно со своей колокольни судить об обычаях другого народа. Но то, что и спустя месяцы после Победы не удается справиться с преступностью — тоже порождение местного уклада. Общепризнанные меры здесь не срабатывают — расстрел мародера будет воспринят многочисленной родней как тяжелейшее оскорбление, повод для мести. Особенно сложно с мародерами-абхазами, логика приблизительно такая: «нас и так мало, и сколько погибло в войну — как же можно расстрелять абхаза!» Говорят, в старину родня действовала несколько иначе: так же не давали трогать своих, но зато предельно жестко разбирались сами — чтобы фамилию не позорил. И критиковать друг друга тоже, к сожалению, не принято. Что особенно тревожно, поскольку все нынешние пороки Грузии начались с утраты реального самовосприятия. — Надо для Льва Николаича баночку сгущенки припрятать. Какое счастье, что он у нас на эвакопункте работает! А сколько ранений в тазовую область — ребята же стесняются… Без мужчины бы не справились. — Э, нет! — энергично жестикулируя, вмешивается шумная толстушка Джульетта Капикян. — Вика, моя золотая, я тебя умоляю — если не дай Бог чего, посмотри меня сама, Леве — у-у-убийце — ни за что не отдавай! — Джуль, да тебе с такой задней мишенью подальше прятаться нужно! — поддразнивают подружки. Джуля молодец — не из обидчивых. Сам «у-убийца» ходит мрачный — от работы в полусогнутом состоянии «проснулся» радикулит. — Когда началось формирование медсанбата, мы агитировали в санитарные шоферы ребят, у которых были собственные микроавтобусы. Я к Мизану подошел, объяснил, что к чему. Он отвечает: «Нет проблем, я согласен, только учти — я задний ход не имею!» А это такой чисто сухумский жаргон — «дать задний ход», в смысле, струсить, отступить. Я отвечаю: мол, все мы здесь ребята храбрые, ты прямо скажи, согласен или нет. А он опять: «Да согласен я, только знай — я задний ход не имею!» Ладно, думаю, ну комплексы такие у человека. Сняли сиденья, установили пару носилок, красный крест на боку и крыше оттрафаретили — а тут сразу с передовой вызывают по рации «Скорую». Приехали, раненых погрузили, и тут по машине как начался обстрел! Я кричу: «Сдай назад!» А он тоже кричит, чуть не плача: «Да я же тебе сколько повторял, что машина задний ход не имеет!» — Ой, девочки, не к столу будь сказано, но мы люди военные… — Когда в первый раз конкретно ударили артиллерией по эвакопункту, как раз к нам раненых привезли. Я одному помощь оказываю и тут такой грохот, как конец света. Я со страху просто ума лишилась, в беспамятстве забилась под каталку. Мой бедный раненый сам встал, меня из-под нее еле вытащил, стал успокаивать: «Не бойся, сестренка», и так и увел меня в укрытие. Ну, понятно: сколько мне тогда всего было — восемнадцать лет! — снисходительно говорит она с высоты своих девятнадцати… — А вот интересно, в их армии девочки воюют? — Да, ребята рассказывали: подбили танк, экипаж выскочил, его расстреляли, потом подошли — среди них одна девочка. И такая необыкновенная красавица, что ребята просто заплакали, увидев, какую девочку убили. — Бедная! Заморочили ей голову пропагандой, а за что она погибла… — А, может, и хорошо, что так получилось. Попала бы она в плен — не дай Бог, нашелся бы среди наших какой-нибудь мерзавец — осквернил бы эту красоту… Иногда по присоединенному к автомобильному аккумулятору приемнику удается послушать радионовости. Судя по постановке вопросов — «не двинутся ли абхазы за пограничную реку Ингури», западные корреспонденты считают победу Абхазии решенным делом. В Москве — осложнение политической обстановки, резко обострилось противостояние между Президентом Ельциным и Верховным Советом, идет чрезвычайный депутатский съезд. — М-да, — произносит Лев Ачба, — глядишь, так придется тебе здесь политического убежища просить. Скорее, скорее продвигаться надо, пока Москве не до нас! — Раньше мы думали: хуже, чем Гамсахурдиа, ничего и быть не может: ведь именно при нем Грузия стала настоящей «малой империей». Хотя, с другой стороны, их национализм еще раньше пышно расцвел — иначе бы его так единодушно не выбрали. И резню в Южной Осетии единодушно одобрили. Теперь понимаешь: лучше бы уж он остался, ему никто в мире руки не подавал. А вот Эдуард Бомбосбросович для них — голубь мира: он и СССР развалил, и Варшавский договор, поэтому Госсовет его и призвал на власть, чтобы получить на Западе поддержку. Грузию сразу в ООН приняли — и это как раз в то время, когда вовсю шла война в Мингрелии. Через месяц и у нас началось, а Аслан Абашидзе, президент Аджарии, давал интервью в российских газетах, что был план одновременно ввести войска и к ним, чтобы обе «мятежные автономии» разом задавить. Вот только аджарцы сразу резко дали понять, что разберутся без Тбилиси, а наши, абхазские грузины, оказались пятой колонной. А ведь если бы они тогда выступили против вторжения, мы бы, дураки, их на руках носили! Вот что значит — жадность сгубила. Беда в том, что Шеварднадзе и в России большую поддержку имеет, не зря они с Ельциным вместе в Политбюро сидели. Ведь за месяц до начала войны с российской правительственной дачи в Пицунде вывезли в Сочи все карты, оружие, боеприпасы, необходимые для ее охраны — только рации оставили. Даже карт у нас в начале войны не было: в мае 1992 через командование Закавказского военного округа со всех военкоматов Абхазии были затребованы в Тбилиси карты гражданской обороны. Я больше чем уверен: в Москве знали, что здесь готовится. — Вот если какая опасность — я задницей чую! Скольки ж раз было: приказывают — переходите вот в тот дом! А я говорю: та ни, хлопцы, задницей чую — подождем чуток! И шо ж: через несколько минут — туда прямое попадание! Через пару дней беднягу доставили к нам на эвакопункт — с простреленной навылет задницей. А вообще в тот день таких обидных ранений было пять или шесть: отдельные группы вырывались вперед и получали в дыму и неразберихе «по тылам» от своих же, приотставших. И назвали его девчонки: «Задний день». 25 сентября — контратака отбита. Наступление пошло с высот над столицей, по Каманскому направлению. Столпившись у рации, слушаем: «Противник отступает в район свалки!» — Слава Богу, — почти благоговейно произносит Асида Квициния, — нашли они себе наконец достойное место… До центра Сухума — полкилометра. Вечером захожу в штаб Эшерского направления — заместитель начштаба Василий Кове говорит с Гудаутой: — Послушайте, у вас там пары-тройки наших флагов нет? Пора бойцам выдавать… Ну да, для здания Совмина… Понял, высылаю людей! … Мы ехали и пели про Победу — одну на всех, мы за ценой не постоим, про последний бой, который трудный самый, про красивое имя, высокую честь — Сухумская волость в Абхазии есть, и даже — трижды сплюнув — про радость со слезами на глазах, которых уже действительно невозможно удержать… В Генштабе Василий торжественно принимает государственные флаги Республики у Министра обороны Султана Сосналиева и Главного военного комиссара Сергея Шамба. Все, кто был в здании, собрались в кабинете — действительно исторический момент. На обратном пути заезжаем на минутку в дом к Васиной родне. Старая женщина в глубоком трауре просит: «Дайте хоть взглянуть, за что мы умирали!» — прячет в складках флага просветлевшее лицо, целует и плачет, плачет навзрыд. — Я раньше думал — любого грузина голыми руками удавлю — хоть старика, хоть ребенка! А когда вот так сталкиваешься — не могу обидеть. В дом зашли: мать и четверо детей — голодные, сил нет! Дали пацанам хлеба — плачут, но не берут, оказывается, их пропаганда стращала, что абхазы будут отравленное давать. На обратном пути завез им арбуз — тут только дети лопать начали… В бою погибли военврач Виталий Матосян и девятнадцатилетняя санинструктор Виолетта Клиевская, выносившая его из-под огня. Снайпер развлекался — ранив девушку в ногу, потом прострелил ей руку, немного погодя — голову. — Когда шли уличные бои, мы укрылись во дворе, где жил мой друг, Лаша Когония, погибший в мартовское наступление. А на днях погиб и его младший брат. К нам выбежала их мать — они с отцом всю войну здесь, в оккупации были — узнала меня, вынесла воды попить. Я одним духом выпил и скорее бросился прочь, пока она не успела ничего спросить. Ведь еще не знает, что обоих ее сыновей нет в живых — и не дай Бог первому такую весть матери принести… Ненавижу формулировки типа «братоубийственная война», «геноцид против собственного народа». Что же, если не братья — позволено убивать? Или геноцид «чужого» народа — меньшее преступление? Любопытно, как события на театре военных действий влияют на лексикон Шеварднадзе: только абхазы нажимают, в его патетических заявлениях вместо «Великой Сакартвело» начинает фигурировать «маленькая Грузия». 27 сентября 1993 года около трех пополудни мы узнали, что Совет Министров — здешний «Рейхстаг» — взят. Потом Машка-пулеметчик (не потому что «Мария», а потому что «мащька» по-кабардински — «пацан»), тот самый «наемник-доброволец Асланбеков», рассказывал: — Мы Совмин со всех сторон окружили, а подойти не можем — место вокруг высотного здания открытое, только ребят положишь. Я в армии связистом служил и поэтому на рации сидел. Вышел на их частоту — наверное, полчаса с ними базарил. Предъявили ультиматум: сдавайтесь. Они: мы смертники, нам идти некуда. Через некоторое время опять предложили сдаться — снова отказ. А снайперы с верхних этажей так и садят — одного нашего кабардинца убили, девчонку-медсестру и потом парня русского, корреспондента. Тут ребята совсем озверели, я дал им последние пять минут — глухо. Тогда мы ударили «зушками», загорелось шесть этажей. Тут-то они сразу выскочили с белым флагом — дайте нам коридор, чтобы уйти. Счас, конечно, дали им после всего этого… коридор… Трагически провозгласивший, что разделит судьбу жителей Сухума, Эдуард Шеварднадзе в последний момент удрал в Тбилиси — на российском военном самолете. Согласно «данным, полученным из абхазских высокопоставленных военных источников», когда стало припекать, он взмолился о помощи в Москву. Москва вышла на Гудауту, там рассудили, что не стоит из-за этого персонажа ссориться с Россией и дали воздушный коридор на полчаса — сухумский аэропорт уже давно контролировался абхазами. А личный самолет президента Шеварднадзе остался на взлетной полосе — почетный трофей. Интересно, что в тот день по шестичасовым российским теленовостям показали, как храбрец Шеварднадзе стоит на крыльце Совмина (к тому времени уже взятого) — с успокоительным комментарием. Кстати, после этого в Абхазии резко изменилось отношение к Шеварднадзе. До этого — ненавидели, но признавали за ним определенную личную храбрость. После осталось одно — презрение: если ты, мужчина, обещал «до конца» — что бы ни случилось, сдержи слово. Есть в этой истории и еще одна большая подлость грузинского лидера. Именно благодаря его «торжественному обещанию» из города не эвакуировалось немало впоследствии пострадавших в горячке уличных боев мирных жителей, застряли в здании Совмина и члены коллаборационистского правительства Абхазии. Несколько из них впоследствии были расстреляны. Неподалеку, в штабе, шла гулянка с гармошкой. А девочки на эвакопункте пили разбавленный НЗ, вспоминали и плакали. В тот день еще привозили раненых и убитых, у здания Совмина погибла санинструктор Марина Таниа. — Я часто мечтала, как встречу эту весть, как буду радоваться и смеяться. А сейчас — самой жутко: нет радости, только в душе пустота смертная и все ребята наши бедные перед глазами стоят, как живые. И ведь не было у нас иного выбора, но как вспомнишь, какой ценой мы за эту Победу заплатили — ну никакой радости… А вечером по московскому радио сообщили: в Сухуме убит российский фотокорреспондент Андрей Соловьев. — Вы, корреспонденты, вообще большие сволочи, — важно объявил вечно пьяненький пожилой зенитчик дядя Дима, когда мы с Андреем завернули на батарею в Эшере. — Один только раз у нас был отличный мужик, как вы, москвич — в мартовское наступление в руку его ранило. Вместе с нами везде лез, снимал — ничего не боялся! — Дядь Дим, уж не этот ли? — киваю на скромно сидящего в сторонке улыбающегося Андрея. Дядя Дима недоверчиво приглядывается — в блиндаже темновато. Узнав, с радостным воплем раскрывает объятия, сзывает товарищей: «наш приехал!» В Абхазии отношение к корреспондентам, скажем так, дифференцированное. Но Андрея — без преувеличения — любили все. И оплакивали — все. В июле мы с ним часто мотались вместе («только одно условие — в кадр не лезь!»). А из вечерних разговоров выяснилось, что давно живем «в параллель» и впервые могли встретиться еще в разрушенном землетрясением армянском городе Ленинакане. Я там работала в студенческом спасательном отряде, а для него это была одна из первых журналистских командировок. Мы вспоминали стылый ужас тех дней: он рассказывал, как в какой-то момент не выдержал, бросил снимать, заплакал, побежал кого-то искать, кому-то помогать… Снимки, сделанные тогда Андреем Соловьевым, были удостоены одной из самых престижных в мире журналистских наград — премии «Золотой глаз» конкурса World Press Photo. После ранения в голову ему приказали возвращаться в Москву. Потом в Москве рассказывали, что он не мог усидеть дома, отправился к мятежному Белому Дому, снимал. А потом, в тот же вечер, как-то смог убедить свое руководство, что должен вернуться в Абхазию. Вокруг его гибели уже насочиняли немало: и за боевика его из-за перевязанной головы приняли, и вообще чуть ли не сами абхазы его убили. Но очевидец — хирург Второй горбольницы Руслан Арсенович — рассказывал так: — Андрей бежал по улице Кирова со стороны рынка, вместе с ребятами из третьего батальона. Я стоял на углу, у хлебного магазина и среди них вдруг увидел своего брата, о котором больше года ничего не знал. Мы обнялись, Андрей нас сфотографировал. Тут от снаряда загорелся дом напротив хлебного, выскочила женщина с детьми и стала звать на помощь. Они втроем повернулись и побежали к ней: Андрей, Гена Айба и еще один парень. И тут Андрея из здания Совмина — снайпер, в шею. Гена над ним, бедным, плакал и все повторял: «Ну почему, почему его, а не меня!» Невозможно средь бела дня, глядя в прицел снайперской винтовки, перепутать с боевиком даже раненого в голову безоружного парня в штатском, с огромным фотоаппаратом на груди. Тем более, что рядом было полно «бесспорных» боевиков. Андрей Соловьев погиб не от осколка, не от шальной пули — снайпер целил именно в него, журналиста, защищенного, извините за выражение, международными конвенциями. Россия наградила его Орденом Мужества (посмертно). Абхазия присвоила ему звание «Герой Абхазии» (посмертно). Сам рассказ о его смерти похож на легенду: погиб, бросившись на помощь женщине. Он вообще был на редкость добрым и мягким человеком, не чувствовалось в нем этакого журналистского ковбойства. И еще одному научила меня его смерть — только потеряв на войне близкого тебе человека, получаешь моральное право призывать других к прощению. Андрей редко бывал в Москве — кстати, мы в ней так ни разу и не виделись. До сих пор не верится, что его нет: наверное, он просто, как всегда — где-то на войне. Первое Знамя Победы — на левом крыле здания Совмина — установили бойцы Сухумского батальона. А через несколько часов, когда пламя немного утихло, два парня-добровольца: кабардинец Арсен Эфендиев по прозвищу Монгол и поляк Янош Годава пробрались на крышу, сняли висевший с 18 августа 1992 года грузинский флаг и вновь подняли над городом государственный флаг Республики Абхазия. И Монгола и Янека уже нет в живых. — Познакомились мы в июле, в разгар наступления. Но как-то совсем не до любви было, да и вообще не знали, что с нами завтра будет. Объявили перемирие, я уехала к родственникам в Майкоп и только там начала понимать, что эта встреча — не случайная. А потом узнала, что и он меня весь тот месяц вспоминал. Как только началось наступление, я вернулась. Где он, жив ли — не знала. И если с эвакопункта куда-то отлучалась, потом первым делом листала тетрадку, где у нас всех раненых записывали — а вдруг его, пока меня не было, привозили! Когда уже Сухум освободили, вечером, привезли женщину раненую. Мы перевязали, а потом я руки бинтом от крови оттерла — воды ведь совсем не было — и вышла из перевязочной его выкинуть. Вдруг слышу: «Ой, кто же это?» Обернулась — он стоит. Я его сначала с бородой даже не узнала. И лицо потемнело от морщин и гари, но он все равно был необыкновенно прекрасный — форма, автомат на шее, за спиной плащ-палатка — знаешь, как настоящий солдат-освободитель из фильмов про войну. Мне даже захотелось, чтобы он меня, как немецкую девочку, на руки взял. Я подошла и молча в его плечо уткнулась. Он сказал: «Пошли». И я ответила: «Пошли», и пошла, и даже в голову не пришло спросить куда. Как он потом сказал, это был наш Край Света. Он повел меня по ночному городу в квартиру своей сестры. Там еще ребята были, ужинали хлебом и нашей фронтовой «красной рыбой» — килькой в томате. Все разговаривали, а мы только сидели и смотрели друг на друга, не отрываясь. Потом у меня глаза стали слипаться, он отвел меня в спальню и хотел уйти обратно к ребятам. Я его удержала: «Ты вернешься?» У него просто лицо осветилось: «Ты правда хочешь, чтобы я вернулся?» Он пришел и мы, пропыленные и измученные этим кошмарным днем, лежали рядом на белоснежных крахмальных простынях. Не подумай — ничего такого между нами в ту ночь не было. Мы просто лежали рядом, шепотом целовались, рассказывали, как искали друг друга, и не могли поверить, что все-таки, все-таки выжили. И смотри — все наступление ни разу небо не нахмурилось, а в ту ночь хлынул настоящий ливень. Это Бог послал дождь, который стер их черные следы с улиц нашего несчастного города, смыл всю кровь и грязь и плакал о тех, кому не довелось дожить до Победы. Потом я задремала у него на плече, а, проснувшись, увидела, что он, уже одетый, стоит у окна. Я тоже оделась, подошла и сказала: «Смотри, на улице уже проясняется». А он ответил: «Главное, чтобы у людей в мозгах наконец прояснилось…» Один зарок — подняться в совминовский кабинет Сергея Багапш — выполнить не удалось — в здании еще тлел пожар. А вот обещание вернуться, данное в минувшем августе врачам Второй горбольницы, я все-таки сдержала. Именно в нее, поближе к линии фронта, после взятия города перебросили наш эвакопункт. Первым, с кем расцеловались, был доктор Марлен Папава. Передаю ему привет от Ермолая Аджинджал, рассказываю, что он спасся, уже здоров. Потом стали приходить пережившие оккупацию врачи: самое удивительное, что меня узнавали! А вот я не сразу признала в седоватой женщине со строгим пучком очаровательного доктора Валю Чукбар: «Это я специально так причесывалась — пострашнее, чтобы не приставали!» На улице у «Скорой» стоит худенькая темноволосая девушка. Присмотревшись, обмираю — это же она, моя августовская боевая подруга, секретарша Ира Лободенко! Только я-то ее запомнила толстушкой… Поздним вечером 28 сентября во Второй горбольнице родился первый житель освобожденного города — Юрик. Ни акушера, ни гинеколога на эвакопункте не полагалось, поэтому роды принимали хирург Размик, анестезиолог Андрей, физиотерапевт Дана и я на подхвате. Хорошо, что решительная Дана взяла на себя командование операцией: все мы занимались этим деликатным делом впервые. Но обошлось, хотя мама — сухумчанка Лариса Каневская — еле справилась: организм сильно ослаб за год недоедания. Кроме Юрика, у нее две маленькие дочки. Муж, грек, за два месяца до конца войны эвакуировался на историческую родину. — Чего ж ты с ним не поехала? — Не хочу — я в Сухуме родилась, мои могилы здесь: родители, сын маленький в войну умер… Знаешь, по пословице: «Где родился, там и сгодился». — Как же ты одна троих поднимать будешь? — Ну и что — после Отечественной и по десять детишек бабы одни поднимали. Я же не в лесу живу — мне люди не дадут пропасть. После взятия Совета Министров грузинская армия, полностью деморализованная, бежала, бросая по дороге оружие и боеприпасы. Половину республики — от Сухума до пограничной реки Ингури — абхазы прошли за двое суток, практически без боев: догнать не могли. 30 сентября 1993 года стало Днем Освобождения Абхазии. И пришла радость со слезами на глазах. Весь проспект Мира — само название звучит сейчас дико — затянут дымом. Из калитки выбегает русский дедушка — грудь в орденских колодках: — Девочки, родные, с Победой! Господи, неужели наши пришли… Через пару дней я столкнулась на улице с крепкой бабулькой, которая, энергично встряхнув мне руку, пионерским голосом воскликнула: «Здравствуй, подруга!» Я, если честно, слегка струхнула: после всего пережитого многие горожане были, так сказать, не в себе. И вдруг слышу: «Я в ту войну тоже санинструктором была!» После таких встреч особенно противно было сталкиваться с отдельными «солдатами-освободителями», нацепившими на себя неизвестно каким подлым путем добытые награды той войны. На подогнанную вплотную к дверям хлебного магазина машину грузят хлеб для солдат. Столпившись вокруг, голодные сухумчане умоляют дать хоть буханку! Жалко, но объясняют: сейчас загрузим для армии, потом будем вам раздавать. Одна из девочек проползла под колесами грузовика вовнутрь, возвращается счастливая, с буханкой — невозможно отказать, когда за хлебом тянется ребенок. Увидев это, матери из толпы подталкивают вперед своих малышей. Мальчик лет семи, плача, упирается. Мама успокаивает: «Не бойся, это же наши, они стрелять не будут!» Через час в нескольких точках города начинают раздавать хлеб и жителям. Солдаты срывают голоса, пытаясь как-то упорядочить обезумевшую очередь. Только от настоящего голода человек будет так убиваться за буханку хлеба. Русские старухи объясняют: в оккупацию не владеющих грузинским языком выталкивали из хлебных очередей, избивали. Приходящая со всего мира гуманитарная помощь распределялась лишь среди грузин: «А вас, русских, пусть ваш Ельцин кормит!» Действительно, опустевшие грузинские квартиры забиты едой. Сейчас много говорят о возвращении беженцев. Я не знаю, как они, вернувшись, собираются жить рядом с соседями, которым когда-то отказали в куске хлеба. Вместе с братьями Барцыц — Левардом и Русланом — заходим в здание Сухумского государственного университета. По дороге они рассказывают, как накануне тушили там пожар в спортзале: в дело пошел даже рассол из недоеденной отступавшими банки соленых огурцов. В университете располагалась комендатура: в аудиториях ящики с боеприпасами, разбросанные документы, новенькая генеральская форма — прямо как бункер Гитлера на известной картине Кукрыниксов «Конец». Левард осматривает шкафы на своей кафедре географии: — Ничего не осталось, все выкинули или сожгли. Все мои научные труды, сигнальный экземпляр учебника «География Абхазии» — четыре года работы пропало… И знаешь, не могу я их понять: ведь в последние годы грузинизация в республике шла такими темпами, что еще лет шесть-семь — они бы нас и так задавили, по-тихому. Неизвестно, проснулись бы абхазы когда-нибудь, если бы грузины сами не начали войну. — Когда отбили универмаг, ребята принесли нам французские духи. Мы так обрадовались, что сразу надушились! А потом мне девчонки говорят: «Ой, что у тебя на шее!» Я в зеркало глянула: мама моя, шея такая от пыли и дыма грязная, что от духов потеки пошли… Может, кто-то осудит этих ребят и этих девочек, год не покидавших окопы. Я — не смогу. Вообще — есть мародерство и мародерство. Есть разница между человеком, берущим еду, взявшим пару кружек в свой опустошенный дом, и тем, кто вывозит в Сочи по семь холодильников. Армия, освободив город, двинулась дальше — до Ингури. За ними выдвинулся «третий эшелон». Практически все пострадавшие твердят: «Нас освобождали отличные ребята, а потом появились грабители». Фронтовики вторят: «Я вот смотрю на тех, кто гору добра волочет — ну ни одного воина знакомого среди них не вижу! И откуда они только повылазили?» Или так: — Ты Мамая видела? Нет? Так вот, Мамай — это бродяга по сравнению с нашими абхазцами! «Если бы я всю оккупацию не видел, что творили грузины, я бы тоже осуждал», — заметил хирург Руслан Арсенович. И все-таки мелькнула грустная мысль: уцелей Совмин — не дай Бог, пришлось бы спустя год после августа девяносто второго писать, как его грабили абхазы… На домах, ларьках надписи мелом «занято». Бойцы, смеясь, рассказывают: на опустевшем постаменте Ленина перед Совмином какие-то шутники начертали: «Занято. Саша Какалия». — Пришел в свой двор, люди окружили, плачут — живой вернулся. А потом сосед подошел, говорит тихонько: «Ты что, гонишь? Головой тронулся? Ты же раньше такой веселый был…» — Ви-и-к, там дедушка русский пришел, он дома парня-грузина прячет раненого, свои же гады его бросили. Говорит, что этот мальчик его спас… Вика, чего делать-то? Жалко пидараса… Отступая, грузинская армия бросала не только оружие — в Агудзерском госпитале на произвол судьбы остались их тяжелораненые, в крови и кале, без единой санитарки. Всех потом лечили абхазские врачи. Невыносимо видеть, как благородство и милосердие вступают в жестокое противоречие с повседневными ужасами войны. Наверное, не случайно, что именно «люди под флагом Бога» сберегли в себе человечность и сохранили верность Долгу. Я знаю — Он им зачтет. Журналист Георгий Гулиа мрачно разглядывает гранитный памятник на могиле деда — основоположника современной абхазской литературы Дмитрия Иосифовича Гулиа. Бюст изуродован автоматными очередями, отбит нос. Весь в отметинах от пуль — уже покрывшихся патиной — и стоящий у въезда в дендропарк бронзовый бюст его основателя, русского ученого-ботаника Смицкого. Расстреляны памятники на могилах Ефрема Эшба, Андрея Чочуа. Горько, что и в абхазской армии нашелся удалец, в первые дни после освобождения снесший голову памятнику Руставели в прибрежном парке. А для Вики Хашиг конец войны совпал с началом декретного отпуска. Друзья шутят: «Ну и хитрый же у вас с Гурамом чертенок будет! До Победы и заметно не было, а теперь живот растет не по дням, а по часам: малыш понял, что теперь — можно!». А я вспомнила, как, вернувшись ночью из Афона, мы с Викой прилегли хоть чуть-чуть поспать прямо на кушетке в перевязочной. Холодно, сбрасываем только обувь, под одним одеялом прижимаемся друг к другу. И вдруг я чувствую — округлившийся животик: «Вика! Ты что — беременна?!» А она — так спокойно: «Да нет, просто обожралась». Я и поверила — уж слишком невероятным тогда казалось мое предположение. Чертенок оказался крепкой и горластой девчонкой. Риткой назвали. Андрей Тужба делится счастьем: мама его дождалась. Тащит знакомиться. Тетя Оля сразу начинает хлопотать: — Вот, угощайтесь, новое слово в кулинарии — «супоборщ»: все, что в доме наскребли, в него попало. А часто «женили» еду — смешивали разные остатки. Хорошо хоть, что с соседками друг друга поддерживали, делились, чем могли. А вечером тихонько собирались и гадали на картах — я собрала колоду с разными рубашками, их когда-то мой муж, военный, у солдат отбирал. Вообще жилось хуже, чем в ленинградскую блокаду — там хотя бы знали, что враг — на фронте, а вокруг — свои. Тут же вчерашний друг худшим врагом стал. Вот Нодар из нашего дома — до войны добрым соседом был, а всю оккупацию кричал: «Абхазов надо убивать и свиньям скармливать!» Теперь опять почтительно здоровается… Я вообще не знаю, как не убили меня, я же чуть что, выступать начинаю. Они паспорт требуют, читают мою фамилию — Тужба: «А-а-а, абхазули!» Отвечаю честно: «Нет, я украинка». Тут они примолкали, не хотели связываться, потому что украинский президент Кравчук — лучший друг Шеварднадзе. Но того они не знали, что я — донбасская, а Донбасс с самого начала за Абхазию встал, когда они ткварчельских горняков начали в блокаде голодом морить! Вопреки сомнениям Малхаза Топурия, в грузинской армии воевало немало бойцов УНСО — отрядов Украинской национальной самообороны. Когда абхазы форсировали Гумисту, по рации слышны были переговоры противника: «Мыкола, тикай, индейцы прорвались!». Судя по репортажам общавшихся с ними коллег, парубки подрядились сражаться с «российским империализмом». А между индейцами и абхазами действительно есть общее: и тех, и других уничтожали за их прекрасную землю. Великий испанский гуманист XVI века, ученый монах Бартоломе де Лас Касас свидетельствовал: «Все жители тех земель, которые мы покорили в Индиях, имеют законное право пойти на нас справедливой войной, чтобы стереть нас с лика земли. И это право останется за ними до самого Судного Дня». Фронтовой медбрат, археолог Батал Кобахия, потерявший за полтора года самых близких, всеми правдами и неправдами вывозил из города мирных жителей-грузин: «Нам все помогали, потому что мы были людьми, и мы должны оставаться людьми!» — «Ты вот хлопочешь, хотя ведь знаешь, как они с нашими поступали!» — «А вы не путайте оккупационный режим с государственным строем Республики Абхазия!». Никогда не забуду сплошь залитое слезами загорелое лицо пожилого бойца: «Беременной… живот вспороли… да их надо живыми экскаватором в землю закапывать…». Человек, увидев, что враги сожгли родную хату, убили всю его семью, в беспамятстве хватает автомат, готов убить любого грузина, попавшегося навстречу. И останавливало зачастую только: «Брат, ну пусть они так с нами поступали, но они — фашисты, а мы-то — люди!» Горячечных убийств в те дни действительно было немало. Однако практически не было издевательств и изнасилований. И отрезанные головы между лежаками сухумского пляжа, как писала одна почтенная центральная газета, не валялись. Но пусть тем, кто начинает войны, запуская кровавый бумеранг, каждую ночь снится, как на центральной улице когда-то счастливого курортного города истощенная до предела собака грызет человеческую руку. Доктор Марлен Папава, грустно улыбаясь, демонстрирует обновы: — Вот, видите, приодели друзья с миру по нитке: Юра Когония куртку дал, Андрей Тужба — свитер. Я же был чемпионом мира по стрельбе из пистолета, мне в Лондоне, Париже костюмы на заказ шили бесплатно, за час — для рекламы. Все сваны отняли — теперь где-нибудь в горах чабаны в них гуляют… Марлен не смог уехать из оккупированного Сухума, бросить парализованную мать. Грузинские гвардейцы пытались заставить его бросить медицину и уйти в снайперы: выбили зубы, выводили на расстрел. А после Победы врач, спасавший очутившихся в больнице абхазов, оказался под подозрением в коллаборационизме. Лена Гулиа — полячка, выйдя за абхаза, прожила в Сухуме 15 лет. — Когда я в начале войны прятала и вывозила абхазов, соседи-грузины поджимали губы: «Ты абхазская невестка, вот им и помогаешь!» А я отвечала: «Ничего, подождите, скоро и вам так же буду помогать!» Точно так и получилось… Во Вторую больницу привозят грузинку средних лет — попытка самоубийства, резала вены. Врачи делают все необходимое, хотя и высказывают мрачные предположения — с чистой совестью вряд ли кто на такое решится. Кстати, потом я встречала эту пациентку в городе — ничего, живехонька. Кадры грузин, пытающихся покинуть город вслед за отступающей армией, идут по всем мировым телеканалам в рубрике «No comment». Зрелище действительно потрясает: люди просто обезумели, штурмом берут корабли в порту, плывут, карабкаются на борт прямо из воды. Вся дорога до границы забита брошенными машинами, добром. Те, кто не успел уехать, требуют у абхазов организовать их эвакуацию на историческую родину. Заниматься этим поручают многострадальному Беслану Кобахия и его Комиссии. Комиссию размещают в здании горсовета, под окнами толпится целый табор горячо желающих стать беженцами. Причем все сомневаются, что абхазы их вот просто так выпустят, поэтому срочно ищут блат, пытаются всучить Беслану разнообразные взятки. Самая банальная — бутылка чачи, а вот самой оригинальной мы с Леной и Эсмой признаем фотографию детсадовской группы с маленьким Бесиком в первом ряду. — Отправьте меня в Грузию, я уехать хочу… Меня из дома выгнали, я второй день на улице, — плаксиво тянет пробившаяся к Беслану в кабинет дородная женщина. — А я — второй год на улице! — взрывается заместитель Беслана Даур Агрба. Еле сдерживаясь, он, хромая, — потерял ногу в декабрьское наступление — выскакивает в коридор. Я выхожу следом. — Что, видала бедную овечку? — стискивает кулаки Даур. — Эта тварь до войны у нас самой главной заводилой на всех митингах была, самая ярая националистка в городе. По совести, валить таких гадин надо, а мы ее не только отпускаем подобру-поздорову, а еще с вещами и комфортом до самой границы на «Икарусах» доставим! — У нас во внутреннем дворике клумба есть, я на ней развел огород, чтобы хоть какое-то пропитание было, а когда начинался артобстрел, шел туда и грядки перекапывал. Соседи кричат: «С ума сошел, в дом беги!». — «Да лучше пусть на земле убьет, здесь и похороните, а если в доме завалит, то еще неизвестно, когда труп из-под обломков достанут». Один раз, мне так уже все равно было, я лег в своей комнате и под этот грохот заснул. Так осколок снаряда прямо надо мной в стенку попал, кирпичной крошкой засыпало, я вскочил, весь рыжий, как демон. А в соседнюю квартиру — прямое попадание, хорошо, что они уехали: крышу пробило и пол на втором этаже. Но дом у нас старый, раньше крепко строили: у стен по полметра пола осталось. Я туда земли натаскал и тоже помидоры с тыквами высадил. Однажды пришла корреспондентка из «Демократической Абхазии» (это они здесь такую газету выпускали), говорит: «Узнала про ваш огород, расскажите подробней». Ну, я шлаком прикинулся, отвечаю: «Вот слышу отовсюду, что за землю война идет, решил натаскать хоть несколько ведрышек, пусть и у меня немножко земли будет, если она такая ценная». Та соседям: «Да он гонит!», в смысле, с ума сошел. Еле отвязался… Вова рассказывает, а его жена варит на «буржуйке» традиционный абхазский кофе. С Лианой мы познакомились еще во время войны, в Гудаутском госпитале, — они с дочерью Яной помогали ухаживать за ранеными — а теперь сидим в ее чудом уцелевшей сухумской квартире. Впрочем, то, что они с мужем, несмотря на все пережитое, снова вместе — тоже чудо. Вова — грузин. Лиана — абхазка. — Меня за время оккупации не раз пытались заставить воевать. Но не мог я стрелять по Гудауте: жена, дочка там, да и сам я гудаутский родом. С ними уехать и в абхазскую армию вступить тоже, знаете, не смог — против своего народа идти. А сын наш женился на грузинке и в такую националистическую семью попал! Когда я Лиану с дочерью переправлял, хотел, чтобы и сын с невесткой уехали — та на восьмом месяце уже была. Мы ее родителей просто умоляли: «Пожалейте своего ребенка!» — бесполезно. Сын воевать отказался — арестовали, пригрозили, что расстреляют. Тогда он пошел в местную полицию. Но теперь уже все равно: взял в руки автомат — значит, считается, что воевал. Перед самым освобождением города сын вместе с семьей жены эвакуировался за Ингури, в Грузию. С тех пор никаких известий от него не имеем. — А думаешь, мне легко в Гудауте было? То знакомые передадут, что разговоры всякие ходят, то сама шепоток за спиной слышишь: «У нее муж — грузин, вместе с сыном в Сухуме остался, не иначе как шпионка. Дочку я на свою девичью фамилию переписала — хоть одного ребенка спасла…» Семья — хозяева одной из старейших в городе кофеен, расположенной на первом этаже того же дома. Вывеска — на трех языках: русском, абхазском, английском. — И вы послушайте, что придумала эта женщина: назвать кофейню — «Вселенная». В войну несколько раз гвардейцы приезжали, требовали переписать абхазскую вывеску — «Адунеи» — по-грузински. Я все тянул-тянул: то краски нет, то еще что, они злились, но ни разу не поднялась рука выстрелить по Вселенной, пусть даже «абхазской» — так и осталось. Раз пришел гвардеец, начал 50 тысяч требовать. Я ему: «Да если бы у меня такие деньги были, я бы давно отсюда уехал!» Тогда он меня — прикладом. Я хоть и не молодой, но еще крепкий: не сдержался и избил его сильно. На следующий день пришли трое: «У тебя жена абхазка и ты абхазов прячешь, показывай, где они». — «Нет у меня никого, один я». — «Врешь, один бы ты его так не отделал!» — втроем били, полжизни отняли. А когда начал выходить на улицу, тот, первый, в темноте подстерег с ножом, весь живот искромсал, только недавно меня из больницы выписали. Пришли абхазы — явились двое с автоматами: «Идем в комендатуру!». Ну, знаю я такую «комендатуру» — за угол и в расход. Делать нечего, пошел, хорошо, что на улице встретил наших, гудаутских, они обрадовались: «Вова, Вова!». Те увидели такое дело — отпустили… Вот Лиана сердится, говорит, что я ей своей философией двадцать с лишним лет голову морочу, но я немало этих книг прочел. И я верю: ни один негодяй — ни убийца, ни мародер, ни Шеварднадзе, что начал войну, — не доживет до двухтысячного года, когда настанет Страшный Суд. И национальность тут не имеет никакого значения, потому что мерзавцы есть и среди грузин, и среди абхазов… А сегодня вот приходил ко мне насчет дочки Юра-казак, из добровольцев. Не знаю уж, как она сама решит, а лично мне очень парень понравился, хоть сейчас бы за него отдал! Каждый раз, когда слушаешь такие рассказы, потрясает даже не само их нечеловеческое содержание, сколько страшное спокойствие и простота переживших. Я смотрю на этих красивых немолодых людей и не могу не восхищаться их любовью и мужеством — хотя эти слова так и не были произнесены. Впрочем, ненормально другое: когда супруги вдруг вспоминают, что один из них — «не той» национальности. В Абхазии — в отличие от других зон конфликтов — такое случалось нечасто. И все-таки… Знакомая армянка из Очамчиры удивлялась: «Как война кончилась, на нашей улице уже три парня-абхаза женились. И представляешь — все, как один на своих, абхазских девочках!» С улицы слышен гудок — приехал брат Лианы, Алик, с товарищем: — О, журналистка из Москвы! А знаете, кто мой друг? Он грузин, а в нашей армии воевал! — Ну и что, — хмурится тот, — я ведь не против грузин воевал, а за справедливость. — Кстати, — радостно сообщает компании Вова, — сегодня я в коридоре видел крысу. Они же беду первые чуют, перед войной все исчезли, а если вернулась — мир настал! Я теперь специально буду давать ей кушать, приручу, чтобы знать: если, не дай Бог, пропадет, значит, снова начинается… Ночью напротив больницы загорелся дом — скорее всего, поджог. Восьмилетняя Луиза — дочка Джульетты Капикян — теребит меня за руку: — Это кто — твари подожгли? — Малышка, не говори так — не все грузины твари. — Я про всех и не говорю, — удивляется девочка, — есть очень даже хорошие грузины. Дядя Жорик, наш сосед, он за абхазов всегда был. И в Эшере хорошие были… В те дни не раз звучал тост: «За тех грузин, что не предали справедливость, остались людьми и тем самым спасли душу своего народа». Первый раз вижу Машку-пулеметчика в штатском — шлепанцы, старые штаны, пыльный турецкий свитер. — Машка, да ты настоящий бродяга! В военном такой красавец был, на человека похож… — Ну что ты, — улыбается Машка, — разве же солдат — это человек? Вот бродяга — это человек! Из больничного дворика доносятся душераздирающие женские крики — с Гумисты привезли двоих мальчишек, подорвавшихся на мине. Сбегаемся в перевязочную. Одного только слегка поцарапало осколками, а вот у другого, лет семи-восьми, лицо залито кровью и левая нога ниже колена — просто лохмотья. Кажется, он без сознания, Ася Квициния вкалывает обезболивающее, малыш вдруг содрогается всем телом и дико кричит: «Не делайте больно!» Когда лекарство начинает действовать, занимаемся ногой: чтобы наложить повязку, обрывки кожи и мышц доктору Лике Пачулия приходится обрезать простыми ножницами. 25 февраля 1994 года Международный Красный Крест выступил с инициативой о запрещении использования в войнах противопехотных мин, наносящих особо тяжелые, не поддающиеся лечению увечья и от которых в значительной степени страдает мирное население. Дело доброе, вот только для Абхазии эта инициатива явно запоздала. Армия Грузии использовала и запрещенные международными конвенциями игольчатые и шариковые снаряды. Именно последним был тяжело ранен в июльское наступление корреспондент «Красной Звезды» Владимир Попов. А пулями со смещенным центром тяжести, находившимися в арсеналах бывшей Советской Армии, стреляли обе стороны. Зурик, слава Богу, жив-здоров. Ему здорово повезло: вся семья цела. — Мне сейчас надо в церковь сходить, покаяться: я в это наступление человек двадцать убил. А один — мы друг в друга стреляли, потом у него патроны кончились, он бросил автомат, взвалил на себя труп, что рядом лежал — наверное, своего друга, — и стал отходить. Тут я тоже опустил автомат — не смог стрелять в безоружного… — Война кончилась — опять за старое возьмешься? — М-м-м… Знаешь, в моей квартире было два окна — от снарядов стало четыре, рамы, двери, даже линолеум с пола — все унесли. А я… не то, что отнять, не то, что украсть: валяется на земле японский магнитофон — не могу взять, стыдно! Говорят, война меняет человека. В свое время любили повторять: «Афганистан — школа жизни, из лоботрясов сделал мужчин». Между тем сами «афганцы» — категорически: «Никого Афган не сделал лучше или хуже, только усилил то, что было заложено в каждом». — Посмотри, из этого отреза платье хочу выходное сшить — будет в чем на похороны ходить. Чего ты удивляешься — какие у нас еще теперь торжества: только похороны да поминки. Ребята просят переписать кассету военных песен израильского барда Александра Алона. Особенно им по душе «Высота», написанная в семьдесят третьем году — о боях за Голаны. Наверное, потому, что все войны похожи друг на друга, и в этой войне тоже есть свои горькие высоты — Шрома, Одиши, Цугуровка: Но самая популярная фронтовая песня — «Помнишь, товарищ…» У нее удивительная история: мелодия написанного в тридцатых годах лирического танго «про любовь» была подхвачена в Великую Отечественную. С новыми, написанными самими воинами словами, она стала гимном альпинистских отрядов, освободивших Кавказ, скинувших с вершины Эльбруса фашистский флаг: Потом ее запели «афганцы»: А здесь поют так: За войны и десятилетия некоторые строки «Баксанской» потерялись. А теперь вот вышло так, что снова пригодился старый куплет: Всхлипывая, Ингрид утыкается мне в плечо: — Когда-нибудь ты напишешь обо мне роман — вроде «Анжелики»… — Я бы предпочла написать о тебе вроде «Унесенных ветром». — А-а, потому что она тоже мужей теряла, да?.. — Нет — потому что она выстояла назло всему. Ей всего восемнадцать: высокая, красивая, еще по-детски угловатая и грациозная, как жеребенок. Приехала из Эстонии — добровольцем, вместе с другом-латышом: — Я в Тартусском университете на первом курсе училась, а с Каспаром мы раньше знакомы не были, только слышала от друзей, что есть такой замечательный парень, с осени в Абхазии воюет. На Новый год он приехал в отпуск, а пятого января ему исполнялось двадцать три года. Девчонки потащили меня на день рождения. И знаешь — это была любовь с первого взгляда: мы весь вечер смотрели только друг на друга. Седьмого мы в первый раз целовались. А шестнадцатого уже были здесь, в Абхазии. — Как же Каспар тебя с собой взял? — Он не хотел, но я сказала, что все равно приеду — лучше уж сразу вместе. Он ПТУРСист, я — медсестрой. В марте решили расписаться, назначили свадьбу на двадцатое, но пятнадцатого началось наступление… Вернувшиеся из боя рассказали: Каспар погиб у них на глазах. Пытаясь одолеть проволочную изгородь, он был прошит автоматной очередью — тело так и осталось висеть, вытащить не удалось. После провала наступления в Гудауте провели собрание родственников погибших. Когда кто-то из них, обезумев от горя, стал панически призывать к капитуляции перед противником, Ингрид первая демонстративно покинула зал. Она не уехала домой — стала санинструктором черкесской группы, участвовала во всех боевых операциях. На досуге научила боевых товарищей нескольким эстонским словам и они любили приветствовать ее на родном языке: «Тере, Лапс!» — «Здравствуй, Малыш!». Однажды это услышали ребята-абхазы и безмерно возмутились: «Как ты посмел эту девочку так назвать, слушай!» Дело чуть не дошло до вооруженного конфликта, но, к счастью, недоразумение — под общий смех — разъяснилось. Дело в том, что, оказывается, по-абхазски «лапс» значит «сука». Черкесы все-таки здорово расстроились — как можно даже подумать, что они так обидят свою сестренку! 16 октября Ингрид исполнилось девятнадцать. А через несколько дней она приняла предложение Али — бойца черкесской группы. Конечно, нашлось немало желающих осудить. Не осуждали лишь друзья, те, кто знал Ингрид, Каспара и Али, кто понимал, как бесценно и безжалостно время на войне. После провала мартовского наступления грузинская сторона отказалась выдать абхазам тела погибших солдат. Их закопали экскаватором в овраге, в районе республиканской больницы. В начале ноября руководство республики приняло решение перенести останки в один из центральных парков города, где впоследствии будет сооружен мемориал. Эксгумация и опознание шли три дня. Между бесконечными рядами носилок с полуистлевшими останками ходили плачущие люди, пытаясь хоть по уцелевшим клочкам одежды найти близкого человека, беспомощно проклиная: «Чтобы у этого Шеварднадзе в доме каждый день такое горе было!» На третий день Ингрид нашла Каспара. Она узнала его сразу, откинув с носилок залитую дождем целлофановую пленку. Склонившись, плакала навзрыд, гладя то, что осталось от любимого, рукой в резиновой перчатке и в беспамятстве твердила: «Малыш, малыш, что же ты наделал!» А я тоже выла в голос, погибая от невыносимой жалости к этим несчастным детям, обнимала ее за талию и больше всего боялась, что, потеряй она сейчас сознание, упадет на него прямо лицом и не удержу ведь, не удержу… Каспара похоронили в сухумском центральном парке, в братской могиле — Ингрид решила: «Пусть лежит вместе со своими ребятами». Гроб вместе с бойцами несли Леонид Лакербая и Отар Осия — вице-премьер и министр здравоохранения Республики Абхазия. — Ингрид, заметь место, где его положили — напротив сосны. — Сосна — прямо как дома… Господи, за что же это! Но я все равно ни о чем не жалею, правильно сделала, что сюда поехала — хоть два месяца с Каспаром пожила! Через два дня Али погиб в автомобильной катастрофе. Наверно, Ингрид останется жить в Абхазии. Возвращаться с войны всегда нелегко, а каково ей будет дома, в Эстонии, среди друзей-подростков, которые — как и должно быть в этом возрасте! — раскатывают на мотоциклах и танцуют на дискотеках: «Они на меня смотрят, как на дикую!». Правительство выделило квартиру, работа найдется, но девочке надо учиться. Впрочем, в приемной комиссии сухумского университета меня заверили — пусть приходит: — Но у нее из документов — только студенческий. — Ничего, для зачисления вполне достаточно — не Сорбонна. В крайнем случае, сгодится копия по факсу. Ее биография — лучший документ… Девочка в черном платке идет по улицам Сухуми — маленький отважный жеребенок. Встречные узнают ее, ласково здороваются. — Ингрид, смотри — на калитке написано «Здесь живут эстонцы». — У-у-у, давай зайдем, вдруг они язык знают! Ты не представляешь, как мне хочется с кем-нибудь поговорить по-эстонски… Всю войну сотрудники гудаутского пресс-центра Верховного Совета Республики Абхазия ежедневно приклеивали на дверь новый листок самодельного календаря: «2 сентября — 17-й день агрессии… 42-й день агрессии… 121-й день… 368-й…» И, наконец: «1 октября — 1-й день Мира». Оптимисты. Впрочем, в таких вещах все мы обманываться рады. — Весь, весь народ же искалечен, — печально качая головой, повторял добродушный крепыш Аслан Шаов, врач-доброволец из Нальчика. — Лучший генофонд, молодые парни, истреблен, сколько ампутаций — и до сих пор чуть не каждый день на Гумисте люди подрываются! Не зря говорят, что Абхазия скоро станет страной одноногих… Через несколько лет начнут сказываться последствия ранений и контузий. У всех, кто провел зиму в окопах, как минимум, почки застужены. Я уж не говорю о тяжелейших психологических травмах, их вообще никто не избежал… «Господи, что они сделали с нами! За что?» — страшный рефрен первых послевоенных дней. Раньше в Абхазии и слова-то такого — «мародер» — не знали. А теперь появилась горькая шутка — тыловая Гудаута от награбленного «по данным ученых, на полметра в землю осела». Непоправимый ущерб нанесен памятникам культуры, истории и архитектуры, сожжены архивы, убиты актеры, поэты, ученые, художники. Увеличилось число наркоманов — роль «наркомовских ста грамм» здесь выполнял «косяк» анаши. Хозяйство разорено, осиротевшие пляжи, в панике брошенные отдыхающими, еще долго будут пустовать. — Сегодня приснилось: сижу у Гумисты в окопах, вдруг приходит отец и рассказывает, что Леву, брата моего Левку убили! И такая тоска сжала, что вот с Левушкой такое случилось — я просто встал на четвереньки и завыл от горя, как зверь. А потом в беспамятстве вскочил в полный рост из окопа, сразу грохот! — просто физически почувствовал, как осколки рвут мое тело, и от кошмарной боли и смерти — проснулся. Слишком многое я потерял в этой войне. Друзья, родственники — кто погиб, кто инвалид. Даже с теми, кто выжил, невозможно собираться вместе — слишком явно и тягостно видны потери. Я тоже теперь как бы наполовину мертвый — по крайней мере, тот, довоенный, Руслан Барцыц умер и вряд ли оживет. Сразу после Победы я вообще хотел надолго уйти в горы — подальше, чтобы людей не видеть. В моем Пицундском историко-архитектурном заповеднике дел невпроворот, а еще придется одновременно заниматься Гагрским заповедником, директор которого, мой близкий друг Анатолий Лагвилава, погиб в последние дни войны. А я с трудом заставляю себя заниматься делом, одно время даже хотел вообще бросить археологию. Пора заканчивать в Москве аспирантуру — полтора года вынужденного прогула, работы, готовые к публикации, сгорели в Сухуме, организовать раскопки смогу в лучшем случае года через два. Так что и у тех, кто выжил, жизнь скатилась куда-то. Но все это ерунда по сравнению с гибелью друзей, с которой я никогда не смогу смириться. Были раньше, конечно, у меня и друзья-грузины. К университетскому другу, Бадрику Анджапаридзе, я прибежал в дом сразу после освобождения Сухума. Дома пусто, но соседи рассказали, что Бадрик воевал против нас — против меня! — с первого же дня, в Шроме, где и погиб. И не один он такой… Грузин для меня отныне нет. Просто не существует. Я могу с ними общаться, но не доверяю ни одному. Не хочу жить с ними, они не заслужили права жить на моей земле. Где гарантия, что они опять не начнут кричать: «Абхазия — грузинская земля, абхазы, убирайтесь в горы, откуда спустились». Это неправда, что время лечит. Если время лечит — пусть тогда те, кого я потерял, оживут и встанут рядом со мной. И тогда я все прощу. Руслан Барцыц надеется на помощь российских коллег — уникальный Пицундский Храм нуждается в реставрации. Пока же сам из двух железных балок смастерил крест, прикрепив на спину, взобрался на купол Храма, установил — взамен скинутого в двадцатые. А вот в Новоафонском монастыре впервые с 1924 года возобновились православные службы, залатали асфальт на Дороге грешников, расчистили тропу к гроту Св. Апостола Симона Кананита. Начали работать промышленные предприятия, восстановлен знаменитый Гагрский парк, готовятся к курортному сезону пицундские пансионаты — абхазское «потерянное поколение» не может позволить себе роскоши теряться: — Если мы отдадим нашу Победу, мертвые нам не простят! Да, за нее заплачено очень дорого: ведь Грузия посылала сюда воевать уголовников, а у нас шли вперед и первыми погибали самые лучшие. Но мы знали, ради чего умирали, знаем, ради чего живем теперь. Мы на могилах своих ребят напишем: «Погиб за Родину». А они? Что сумеют написать они?.. При посредничестве России и ООН вновь начаты мирные переговоры, но в Тбилиси настойчиво требуют «освободить Абхазию от абхазских оккупантов», отменить решение о вступлении Грузии в СНГ, отмечают День независимости военным парадом — «на холмах Грузии лежит ночная мгла и так еще далёко до рассвета»… А сотрудники пресс-центра, как будто заклиная судьбу, каждое утро продолжают писать на календарных листках: «День Мира». |
||
|