"Чарльз Мэнсон: подлинная история жизни, рассказанная им самим" - читать интересную книгу автора (Эммонс Нуэль)Глава 119 апреля 1971 года в Лос-Анджелесе, Калифорния, Чарльз Майлз Мэнсон услышал, как верховный судья Чарльз Олдер выносит свое окончательное решение: «Я твердо убежден, что смертная казнь является не только подходящим наказанием, — сами обстоятельства практически заставляют сделать именно этот выбор. Не могу не согласиться с прокурором в том, что если не этот случай подходит для смертной казни, то каким же тогда он должен быть? Управлению исправительных учреждений поручено доставить вас под надзор начальника тюрьмы штата Калифорния в Сан-Квентине, чтобы он предал вас смерти в порядке, предписанном законом штата Калифорния». В зале суда с Мэнсоном сидели еще трое обвиняемых по этому делу: Сьюзан Аткинс, Лесли Ван Гутен и Патрисия Кренвинкель. 29 марта 1971 года жюри присяжных признало их виновными в совершении убийства Шэрон Тейт-Полански, Эбигейл Фолджер, Войтека Фриковски, Джея Себринга, Стивена Пэрента, Лино Ла Бьянка и Розмари Ла Бьянка. Немногим позже Мэнсон был также приговорен к смертной казни за два других убийства вместе с еще четырьмя обвиняемыми — Робертом Босолеем, Чарльзом Уотсоном, Брюсом Дэвисом и Стивом Гроганом. Босолей был осужден за убийство Гэри Хинмэна, Дэвис и Гроган — за соучастие в убийстве Дональда (Шорти) Ши. Уотсон входил в группу, совершившую убийства Тейт — Ла Бьянка. — Что такое следственные изоляторы, залы суда и тюрьмы, я узнал в двенадцать лет — с тех пор это стало моей жизнью. Когда мне исполнилось шестнадцать, я перестал бояться чего бы то ни было, чем могло меня попотчевать тюремное начальство. Но вот заключенные оставались непредсказуемы, и это делало мою смерть в тюрьме вполне реальной перспективой, особенно после того, как обвинитель, пресса и телевидение и кое-кто из сотрудников Управления исправительных учреждений заронили такую мысль в сознание других заключенных своими заявлениями в духе: «Природа преступлений Мэнсона такова, что она делает его привлекательной персоной в глазах других осужденйых, желающих привлечь к себе внимание и прославиться». Выслушивая смертный приговор из уст Олдера, я осознавал, что за этим решением стоит вся судебная система Калифорнии, и все же я знал, что штат Калифорния не казнит меня. Умру в тюрьме, наверное. Но быть казненным — увольте! Я оказался прав: и года не прошло с тех пор, как я вошел в число смертников, как действовавший на тот момент в Калифорнии закон о смертной казни был отменен. Все осужденные, ожидавшие исполнения смертного приговора, автоматически получили пожизненный срок. Для большинства бывших смертников отмена смертной казни означала возрождение надежд. Я же не чувствовал особого восторга по этому поводу, думая лишь о том, с чем теперь мне придется бороться. Паранойя крепко сидела во мне, ибо из-за особенностей преступлений, мощной огласки, которой сопровождался мой арест и растянувшиеся судебные слушания, имя Чарльза Мэнсона стало олицетворением ненависти и страха для тогдашнего поколения. Это крест, который я вынужден нести на себе с момента ареста в 1969 году. Время, проведенное в камере смертников — из-за усиленной охраны и изоляции от общей массы заключенных, — было самым спокойным за последние семнадцать лет моей жизни. Я мог наконец расслабиться. Но теперь я стал особой фигурой в системе исправительных учреждений Калифорнии и был вынужден отбывать срок наравне с остальными, увертываясь от дротиков, ножей и угроз покончить со мной, которые я получал от других заключенных, и в то же время следить за каждым тюремщиком, приближавшимся ко мне. Последнее покушение на меня, достойное попасть в газеты, произошло в художественной мастерской Калифорнийского медицинского центра. Я сидел за столом и лепил из глины. Я только начал пробовать себя в скульптуре и с головой ушел в работу. Я так увлекся, что ослабил свое постоянное внимание и перестал отслеживать происходящее вокруг. Это был один из тех редких случаев, когда я расслабился в тюрьме. Я не услышал шагов и не чувствовал никого рядом до тех пор, пока меня не окатили какой-то холодной жидкостью, залившей мне лицо, голову и одежду. Ошарашенный, я вскочил на ноги и повернулся туда, откуда получил этот душ. Глаза уже невыносимо жгло (это был какой-то легковоспламеняющийся разбавитель для краски). Я с трудом разглядел, как длинноволосый бородатый ублюдок-кришнаит бросил горящую спичку мне в лицо. Я не успел отбить ее и, как после взрыва бомбы, в один миг превратился в факел. Мои волосы, лицо, одежда охватило пламя. Я бросился на противника, но он ускользнул от меня. Боль от ожогов и инстинкт самосохранения не позволили мне преследовать его. Я метнулся на пол и через голову стянул горящую куртку, пытаясь потушить полыхавший разбавитель. Хотя в комнате находился охранник и несколько заключенных, я уже давно научился не ждать помощи или сочувствия от кого бы то ни было. Не то что бы я целенаправленно думал о том, что могли бы сделать окружающие в подобных обстоятельствах, — в тот момент мой мозг напряженно решал, как же сбить пламя. Я понимал, насколько уязвим, вздумай тот недоносок напасть на меня снова. Но первым делом надо было разобраться с огнем. К счастью, парень просто отошел и смотрел, как я отбиваюсь от лизавших меня языков пламени. Я полыхал секунд сорок пять или минуту. Этого оказалось достаточно, чтобы у меня сгорели все волосы на голове и лице. Я заработал ожоги третьей степени на голове, лице, шее, левом плече и по всей левой руке. Несколько дней я провалялся в больнице, дня два находился в критическом состоянии. Это нападение не имело никакого отношения к тому, что я был «тем самым» Чарльзом Мэнсоном и сидел за «те самые» убийства. Всему виной был спор на религиозную тему, который состоялся накануне моего превращения в человека-факел. Парень, швырнувший в меня спичку, такой же психованный и переставший ориентироваться в законах общества, каким большинство людей видит меня. И все же, как и я, он считает себя не каким-нибудь фриком с помутившимся рассудком, а человеком, которому выпала такая игра, в какую невозможно играть согласно правилам и ценностям нашего общества. Меня зовут Чарльз Майлз Мэнсон. Когда я веду этот рассказ, мне пятьдесят один год. Если я вытянусь в полный рост и, чуть сжульничав, приподнимусь на носки, то мой рост будет равняться ста шестидесяти пяти сантиметрам. Думаю, было время, когда я весил порядка шестьдесяти трех килограммов, но раз или два — уже в тюрьме — я худел до пятидесяти двух. Я вовсе не похож на громадного увальня с большими кулаками. Но мой голос может звучать громко и раскатисто, как у настоящего великана. В 1970 году, накануне и во время судебного процесса, завершившегося для меня обвинительным приговором, моя фотография появлялась на обложках журналов, а имя мелькало в газетных заголовках чаще, чем реклама колы. В большинстве материалов и статей меня изображали так, словно я уже родился с клыками и рогами. Писали, будто моя мать была шлюхой, что с рождения у меня был сопливый нос, а если меня пеленали, то в пеленках оказывалось полно дерьма, причем оно нередко текло у меня прямо по ногам. Всех заставили поверить, что я попрошайничал на улицах, когда мне не было еще и пяти лет, и воровал еду, чтобы не подохнуть с голоду. В семь лет у меня уже были первые приспешники. Они занимались воровством, а добычу приносили мне. Мне не исполнилось и девяти, а я уже взялся за пистолет и грабил стариков и слабых. В возрасте двенадцати лет я изнасиловал дочку проповедника и задушил ее младшего брата, чтобы он не заложил меня. В тринадцать лет на меня уже накопилось такое полицейское досье, что я вполне мог войти в штат Никсона или возглавить мафию. За моими наркотиками мальчики из церковного хора выстраивались в ряд и воровали для меня церковные пожертвования. Среди моих подружек, которым я основательно затуманил мозги, были десяти- и двенадцатилетние соседские девочки. Чтобы доказать свою любовь, они приносили мне деньги, заработанные проституцией и съемками в порнофильмах. Разве не таким вы представляли меня? Разве прославленный прокурор, судьи, мои якобы последователи и пресса нарисовали не такой портрет? Изменится ли что-нибудь, если сказать, что я не выбирал свою мать? Или что, будучи внебрачным ребенком, я был вне закона с рождения? Что во время так называемого формирования личности я не контролировал свою жизнь? Эй, послушайте, к тому моменту, когда я научился думать и запоминать, меня оставляли с совсем незнакомыми людьми (их не знали даже знакомые мне взрослые), и они помыкали мной, как хотели. С самого рождения меня чаще всего отталкивали, а не любили и ласкали. Вы можете это понять? Вряд ли. И уже поздно, теперь мне все равно! Но меня спрашивают, откуда взялись моя философия, антисоциальное поведение и ожесточенность. Вовсе не пытаясь изменить общественное мнение, я расскажу кое-что о своей жизни с помощью парня, который пишет эту книгу. Вы уже наверняка читали что-нибудь на тему «Чарли то, Мэнсон се», и историю моей семьи вам уже описали, но любой человек в реальной жизни всегда отличается от того, каким его преподносят или считают. Уже написаны книги, и пишутся новые; появились фильмы, и, без сомнения, их будет еще больше. СМИ заполучили марионетку, которой можно вертеть как угодно, чучело, на котором можно отрабатывать удары. Все, кому не лень, подхватывали мои слова и мысли, перевирали и публиковали их с совершенно другим смыслом. Искаженная информация, сенсации и фальшивые цитаты, приписанные мне, печатались в прессе ежедневно. Их было так много, что жизнь на Земле потеряла для меня всякий смысл. Не вижу его я и сейчас. Мое тело остается в плену у общества, порождающего людей, подобных мне, но мой разум проник в царство мысли, далекое от Земли. Я понял одну вещь: чтобы оставаться собой, не следует произносить ни слова, не издавать ни звука, не делать никаких движений — даже не моргать глазом, ибо, если сделать это в присутствии другого человека, о тебе тотчас сформируется какое-то мнение. Обязательно найдется какой-нибудь мнимый психолог, который проанализирует и опишет тебя таким, что ты станешь уже не тем, кто есть на самом деле. Как я уже говорил, СМИ разошлись не на шутку. Ничтожества разбогатели и обрели влияние. Так называемая «семья Мэнсона» разгромлена, а ее участники переметнулись на другую сторону, свидетельствуют в пользу штата, — так лгут в судах. Они понаписали книжек и заработали денег на интервью, где приуменьшили свою роль, свалив все на Чарли. Юристы, как со стороны обвинения, так и со стороны защиты, сколотили себе состояние благодаря участию в суде над «семьей Мэнсона». У меня такое чувство, будто общество изнасиловало и раздавило меня. Меня отымели прокурор и друзья. Вытянули всю душу суды. Меня избивали тюремщики и выставляли напоказ в тюрьмах. Тем не менее моих слов никогда не печатали и не передавали так, как они были сказаны мной. Так что с этой точки зрения мне нечего выгадывать или терять, рассказывая все так, как, мне кажется, было на самом деле. Тридцать семь из своих пятидесяти одного года жизни я провел в исправительных учреждениях для несовершеннолетних, семейных приютах и тюрьмах. Последние семнадцать лет я живу как зверь, посаженный в клетку в зоопарке. Наши клетки почти одинаковы, они сделаны из бетона и стали. Моя кормежка не отличается от кормежки животных: мне дают еду через решетку и по расписанию. Охранники расхаживают около моей клетки, убеждаясь, что она заперта, а я не сдох. Люди, приходящие в эту тюрьму, независимо от цели посещения, все как один спрашивают: «А где держат Чарльза Мэнсона? Можно пройти мимо его камеры?» И, как добрые служители зоопарка, тюремщики провожают их к моей камере. Поглазеть на Чарльза Мэнсона в тюремной клетке — это все равно, что увидеть редкостное дикое животное. Без этого посещение тюрьмы было бы неполным. Чтобы удовлетворить собственное любопытство, я смотрюсь в зеркало: вдруг у меня выросли рога или торчат клыки изо рта? Если зеркало не лжет, у меня нет ни того, ни другого. Я осматриваю тело, сравнивая его с телами тех, кто остановился и уставился на меня. Теми же самыми глазами, способными видеть, моргать и пристально смотреть, как глаза тех, кто стоит перед моей камерой, я вижу нормальное тело, две руки, две ноги, голову, на которой в обычных местах растут волосы, а также находятся глаза, нос, уши и рот — все, как у всех. Я ничем не отличаюсь от людей, остановившихся для того, чтобы метнуть в меня свой наполненный ненавистью взгляд. Или от вас, кому интересно тог что я должен сказать. Если бы журналисты и иже с ними с самого начала придерживались фактов, установленных следователями, Чарльза Мэнсона уже никто бы не помнил. Но из-за того, что каждый журналист, автор каждой книги и каждый телевизионный ведущий преувеличивал, измышлял, раздувал ради сенсационного эффекта и приправлял материал собственной враждебностью, я и те, кто жил вместе со мной, стали значить больше, чем на самом деле. Быть может, это делалось намеренно. В большинстве случаев меня и арестованных со мной людей описывали как психопатов со съехавшей от наркотиков крышей. В июньском номере журнала за 1970 год была опубликована статья под заголовком «Специальный репортаж: Чарльз Мэнсон — невероятная история самого опасного человека на земле». Впрочем, были и публикации, где высказывалось предположение о том, что в основе преступлений лежал какой-то принцип. Так, в февральском номере за 1970 год говорилось, что, возможно, я больше похож на революционера-мученика, чем на безжалостного убийцу. Естественно, вместе кое с кем из разделивших со мной безумие я с жадностью ухватывался за любые материалы, где хотя бы отдаленно проглядывалось сочувствие. Тогда я не прочел ни той, ни другой статьи, хотя был наслышан о них. Но с конца 1969 года я читал похожие заголовки и смотрел на собственные фотографии почти ежедневно. Везде меня называли «культовым вождем хиппи, программировавшим людей убивать для него, человеком, который несет ответственность за убийства Тейт — Ла Бьянка». Меня изображали каким-то мистическим сверхчеловеком, способным одним своим взглядом заставить другого человека выполнить любую мою прихоть. Из меня сделали очередного Крысолова, подбивавшего молодняк на преступления и жестокость. Зная, что я за человек, как я рос и каким был, я считаю эти байки смехотворными. Я прихожу в ужас от читателей, которые глотают всю эту ложь, не моргнув глазом, и верят ей, как Библии. Но я не могу не отдать должное ребятам, создавшим мой образ, этим виртуозам пера, которые высосут из пальца какую угодно историю и сделают из мухи слона. Я не должен винить читателей, ведь я сам отчасти попался на эти выдумки. Но когда я допускаю мысль, что действительно могу обладать всеми приписанными мне способностями, и пытаюсь опробовать их на своих тюремщиках, он или она хлопают дверью у меня перед носом. Так происходит возврат к реальности, и я осознаю, что я всего лишь то, чем был всегда, — «недоделанное ничтожество». Цель этой книги состоит не в том, чтобы продолжить дело «самого опасного человека на земле», если я таковым являюсь (или являлся), а в том, чтобы просто показать другую сторону личности, которую сравнивают с дьяволом. Но ведь и у дьявола, если он существует, была своя предыстория. Не помню, слышал ли я когда-нибудь о матери Люцифера, так что понятия не имею, был он рожден или выдуман, чтобы пугать детей. Если у него все же была мать, то у нас есть два сходства. Если нет, нас связывает то, что наши имена используют для запугивания детишек. Во всяком случае, лично у меня мать была. Ее звали Кэтлин Мэддокс. Родилась она в Эшленде, штат Кентукки, и была младшей из трех детей в семье Нэнси и Чарльза Мэддокса. Родители мамы любили свою дочь, и она хорошо о них отзывалась, но они были настоящими религиозными фанатиками, особенно бабуля, которая всем заправляла в доме. Она была строга и непреклонна в своем понимании божественной воли и требовала от своих домочадцев жить в соответствии с ее представлениями о желаниях Господа. По мнению бабушки, если ты показал лодыжку или даже послал слишком теплую улыбку лицу противоположного пола, это уже было греховным поступком. На алкоголь и курение был наложен строгий запрет. Косметика считалась злом — ей пользовались лишь уличные девки. Сквернословие отправляло тебя в ад с той же скоростью, что и воровство или супружеская измена. Мой дед работал в компании Вamp;О Railroad. Он работал без устали, преданный раб своей компании и хозяев. Как и бабуля, дед тоже проповедовал слово Божье. В отличие от бабушки, он не был таким строгим поборником дисциплины, но, как и дети, находился под каблуком жены. Если он пытался приласкать мою мамочку, например, легонько шлепнуть ее по колену или положить ей руку на плечо, бабуля тут же намекала на его вульгарность. Чтобы жить мирно, дедушка позволил жене быть главной в доме. Бедняга. В старости его увезли из дома, который он содержал. Дед умер в сумасшедшем доме. Маме постоянно приходилось отказываться от чего-то. От утреннего пробуждения до отхода ко сну она то и дело слышала: «Нет, Кэтлин, это платье слишком короткое. Заплети волосы, не причесывайся, как потаскуха. Из школы сразу домой, не вздумай болтать с мальчишками, поймаю. Нет, ты не можешь пойти на танцы в школе, потому что мы идем в церковь. Кэтлин, прочти молитву перед едой. Не забудь помолиться перед сном и попросить прощения за свои грехи». В 1933 году в возрасте пятнадцати лет моя мать сбежала из дома. Пожалуй, лучше было бы сказать, что «ее выжили из дома». Кое-кто из журналистов изобразил маму молоденькой шлюшкой. Если ее угораздило оказаться матерью Чарльза Мэнсона, значит, она не придерживалась моральных устоев. Лично мне больше нравится представлять ее своеобразной девочкой-хиппи тридцатых годов, опередившей появление «детей-цветов» на тридцать лет. Причины, заставившие ее покинуть родные стены, ничем не отличаются от тех, что было на уме у детей, с которыми я столкнулся уже в шестидесятых. Так же, как и эти дети, мать решила, что лучше быть бездомной и жить на улице, чем подчиняться предвзятым требованиям родителей, которые видят мир лишь таким, каким, по их мнению, он должен быть. Однажды родители очнутся. Их дети вовсе не тупицы. Домашняя жизнь — это как улица с многосторонним движением, где следует считаться и стараться понять все разнообразие жизни. Что касается утверждения, будто мама была проституткой, то полученное воспитание не позволило ей торговать телом, хотя тщеславие продажной женщины ей все-таки было свойственно. Броской красотой она никогда не отличалась, но была хорошенькой девушкой — рыжие волосы и изящное телосложение выделяли ее почти в любой компании. Ее рост едва доходил до ста шестидесяти пяти сантиметров, и ей казалось, что она потолстела, стоило ей набрать больше сорока килограммов. Но, несмотря на все свое тщеславие, внешнюю привлекательность и самоуверенность, мама искала себя и симпатии у окружающих. Пытаясь найти теплый прием, она могла легко и часто влюбляться, но быть шлюхой в то время? Бред! Уже потом, испытав на себе удары судьбы и переживая трудные времена, она могла продать кому-то свое тело. Я не намерен осуждать ее за это. С учетом того, что мне довелось узнать, я могу лишь пожалеть, что у матери не хватило ума, чтобы стать проституткой. Здесь вы можете откинуться на своем стуле и заметить: «Сказать такое — вполне в духе Мэнсона, чего еще от него можно ожидать?» Но, по мне, первоклассная шлюха — одно из самых честных существ на земле. У нее есть товар, принадлежащий ей одной. Она.назначает за него цену. Если цена приемлема, клиент уходит довольный, а девушка может заплатить за квартиру и купить себе еды, и ее не изнасилует какой-нибудь бессовестный мужик, тыкаясь в нее своим твердым членом. У родителей не будет проблем с изнасилованной дочкой, которая будет всю жизнь пытаться забыть нанесенную ей психологическую травму. Полиция не заведет дело, а налогоплательщики не будут тратить свои средства на содержание в тюрьме какого-то парня бог знает сколько лет. Да, честная проститутка не просто спасает себя. Она и обществу приносит пользу. 11 ноября 1934 года, проживая в ту пору в Цинциннати, штат Огайо, моя незамужняя мать, которой было всего-навсего шестнадцать, родила внебрачного ребенка. В больнице новорожденного записали как «безымянный Мэддокс». Мальчик — это был я, Чарльз Майлз Мэнсон, — оказался изгоем с самого рождения. Зачал меня молодой аптечный ковбой. Он звался полковником Скоттом, переезжал с места на место в поисках работы. Тогда он трудился на строительстве плотины. Он не задержался надолго — он даже не видел, как у матери рос живот. Отец, тоже мне! Мне говорят, что я видел этого человека раз или два, но я не помню его лица. Фамилия мне досталась от Уильяма Мэнсона, с которым мама стала жить вскоре после моего рождения. Уильям был намного старше мамы, и по его настоянию они в конце концов поженились. Не знаю, пытался он так запереть маму дома или женился на ней из моральных принципов, то есть потому, что в доме был ребенок. Так я получил фамилию Мэнсон, но отца — нет! Этот брак не был долгим, поэтому не могу сказать, что помню Уильяма Мэнсона. По его вине произошел развод или по маминой, я так и не узнал. Возможно, виновата была мама: она всегда была симпатичной маленькой девкой, которая была не прочь переспать с кем-нибудь на стороне. Сбежав из дома, где ее абсолютно подавляли, мама без оглядки отдалась новому для нее состоянию свободы. Она много пила, спала с кем хотела, ни перед кем не отчитывалась и наслаждалась жизнью. Когда я появился на свет, у нее еще не было достаточно жизненного опыта — или опыта той самой свободы, — чтобы взять на себя всю ответственность материнства. Не скажу, что был нежеланным ребенком, но до изобретения противозачаточных средств было еще далеко, а мама, как многие другие молодые мамы, была не готова пойти на жертвы, которых требовал уход за ребенком и его воспитание. Со мной или без меня — у мамы был свой образ жизни. Меня оставляли у родственников или нанимали мне няню. Если у мамы было все хорошо, она не забирала меня. Нередко дедушка с бабушкой или кто-нибудь другой из семьи не могли отпустить няню, потому что мама не объявлялась. Понятное дело, что я всего этого не помню, но вы знаете, как это бывает: даже среди своих в семье, если уж кто-то в чем-то грешен, это обязательно смакуется. Один из маминых родственников с превеликим удовольствием рассказывал, как мама однажды продала меня за кувшин пива. Как-то днем мама сидела в одном кафе и держала меня на коленях. Бездетная официантка, мечтавшая о ребенке, в шутку предложила моей маме купить меня. «Кувшин пива, и он ваш», — ответила мамочка. Официантка принесла пиво, мама не спеша его прикончила и ушла из кафе, оставив меня там. Спустя несколько дней моему дяде пришлось обыскивать город в поисках той официантки, чтобы забрать меня домой. Может показаться, что, рассказывая все эти вещи о своей матери, я предаю ее, ведь мамины «стандарты» явно не соответствуют принятым в обществе нормам. Но, постойте, мне нравилась моя мама, я любил ее, и если бы я мог выбирать, то выбрал бы ее. Она была бесподобна! Не заботясь обо мне, тем самым она заставляла меня справляться со всем самого. Когда мне было лет шесть, мама оставила меня у бабушки с дедушкой, как предполагалось, на пару дней. Помню, через несколько дней дед позвал меня на прогулку. Выйдя из дома, он ласково заговорил со мной и стал добрее обычного. Во время прогулки мы играли и бегали наперегонки, и дедушка позволял мне обгонять его. Он посадил меня к себе на плечи, а я изображал самого высокого в мире великана. Потом мы присели передохнуть. Он обнял меня и, пряча слезы, сказал: «Твоя мама еще долго не вернется домой». Не знаю уж почему, у меня комок подкатил к горлу: то ли потому, что дедушка разрыдался, то ли я действительно осознал сказанное им. Вместе со своим братом Лютером мать пыталась ограбить заправку в Чарльстоне, штат Западная Вирджиния. Говорят, они оглушили работника заправки бутылкой из-под кока-колы. Их поймали и дали по пять лет, отправив в Маундсвиль, тюрьму штата. В Маундсвиле мать жила на женской половине тюрьмы, но работать ей приходилось рядом с камерами смертников. Ей нужно было убирать территорию, где в том числе находился эшафот (в Западной Вирджинии практиковалось повешение). Мама рассказывала, как однажды, делая уборку, она увидела, как охранники ведут к эшафоту какого-то мужчину. Обычно в день повешения на этой территории не должно быть никого, кроме официальных лиц и осужденного. Случайно или по недосмотру, маму забыли предупредить о назначенной на тот день казни. Опасаясь, как бы у нее не возникли проблемы, мама спряталась в кладовке для метелок за эшафотом. Когда петля затянулась, из-за того, что все произошло слишком быстро и под тяжестью тела, веревка перерезала парню шею, а мама подглядывала сквозь щелку, и ближе видеть происходящее было невозможно. Голова казненного подкатилась прямо к месту маминого укрытия. Она клялась, что глаза мертвеца были все еще широко раскрыты, так что смерть в буквальном смысле смотрела ей прямо в лицо. Двадцать семь лет спустя, впервые попав в камеру смертников в Сан-Квентине, я увидел газовую камеру. Два смотровых окна камеры были похожи на два огромных глаза, принадлежавших смерти. Внезапно я вспомнил мамин рассказ, и мне представилось, как она смотрела смерти прямо в глаза. В тот момент я понимал свою мать лучше, чем когда-либо. Пока мама отбывала свой срок в Маундсвиле, заботиться обо мне пришлось бабушке, хотела она того или нет. Так что я оказался в том же месте, откуда мама сбежала шесть лет назад. Строжайшая дисциплина, обязательная молитва перед едой и долгие молитвы перед сном. Не дерись, не воруй и подставляй другую щеку. Я верил всему, чему учила меня бабушка, и следовал этим заповедям. И так я стал самым известным округе слюнтяем. После того как я провел несколько недель у бабушки, было решено, что я буду жить у маминой сестры Джоан и ее мужа Билла в Макмичене, штат Западная Вирджиния. У дяди Билла было свое мнение по поводу того, как должны вести себя мальчики. Быть слюнтяем и бояться соседских ребят — дядя Билл совсем не так представлял себе мальчика в моем возрасте. Помню, как он велел мне не реветь при каждом случае и вести себя как мужчина, иначе он обещал одевать меня и обращаться со мной, как с девчонкой. Наверное, я не очень исправился. Сейчас я уже не вспомню, что конкретно заставило дядю Билла сделать так, но в первый день, когда я только пошел в школу, он вырядил меня в девчоночью одежду. Стыд и смущение охватили меня. Другие дети задразнили меня до того, что я пришел в ярость и начал колотить всех подряд. Подставь другую щеку — это правило, которое внушала мне бабуля, было позабыто. Мне набили шишек и пустили немного крови, зато в той школе я прослыл самым задиристым маленьким ублюдком, какого они еще не видали. Должно быть, дяде Биллу это пришлось по душе, потому что с тех пор я носил только одежду для мальчиков. Джоан и Билл были хорошими людьми и старались воспитать меня правильно. Мою жизнь у них можно было бы назвать нормальной, обычной жизнью, но невозможно передать, как я разрывался: всей душой я был с мамой, в тюрьме, а жил с людьми, которым был неродным ребенком. Черт, даже не знаю, о чем я тогда думал! Тетя с дядей прекрасно со мной обращались. Я получал под зад, когда заслуживал, и меня хвалили, когда я делал что-то так, как надо. Меня учили хорошим манерам, учили умываться, причесываться, чистить зубы, верить в Бога и почитать Его — в общем, всему, чему обычно учат любого ребенка. Но если ты неродной сын, это все равно уже другое дело. Я все еще помню, как взрослые называли меня «маленьким ублюдком», а дети, с которыми я играл, говорили мне: «Твоя мать нехорошая, она тюремная пташка. Ха-ха-ха!» Однажды после Рождества я поквитался с теми, кто смеялся надо мной. На Рождество я был у бабушки с дедушкой. Моим единственным рождественским подарком стала расческа. Расческа Супермена. Когда я разворачивал свой подарок, бабушка сказала мне: «Если будешь причесываться этой расческой, ты сможешь летать, как Супермен». Ну, я и купился на это — носил расческу с собой целыми днями и постоянно расчесывал ей волосы. Я прыгал с крыльца и вообще с любого места, если оно хоть немного возвышалось над землей, и на самом деле думал, что вот-вот воспарю в небо, как Супермен. Я так и не научился летать. Это был единственный раз, когда бабушка обманула меня. Соседские дети еще больше растравляли мне сердце, хвастаясь своими подарками. У них были всевозможные игрушки: детские коляски, игрушечные поезда, ковбойские шляпы и пупсики. Даже сейчас я не уверен, из-за чего точно я завелся: или я обиделся, потому что надо мной смеялись, или чуть не лопнул от зависти при виде того, чего не было у меня. Так или иначе, настал день, когда я сгреб все чужие игрушки, которые нашел, и увез на тележке с собой. Я бросил «добычу» на дрова и поджег кучу. Дети чуть не сошли с ума: кто-то плакал, другие стали мне угрожать, а их родители позвали шерифа. И хотя меня не забрали в тюрьму, это была моя первая встреча с представителем закона. В возрасте семи лет. Мне было лет восемь, когда маму выпустили из Маундсвиля. День ее возвращения домой по-прежнему остается одним из счастливейших дней в моей жизни. Думаю, она скучала по мне так же сильно, как тосковал по ней я. Несколько дней мы были с ней неразлучны. Я был ее сыном, она моей мамой, и мы гордились друг другом. Я был в восторге от этого! Скорее всего, ей тоже это нравилось. Но все-таки для полного счастья двадцатитрехлетней девушке требуется нечто большее, чем восьмилетний сын. И если до попадания в тюрьму мама могла что-то наверстать в своей жизни, то теперь она опоздала. Слишком поздно об этом думать, но, возможно, многое было бы по-другому, пойди мама своей дорогой и оставь меня у тети с дядей. Она так не сделала — и я этому рад. Жизнь с мамой была похожа на бесконечную поездку. Мы часто переезжали, я пропустил много занятий в школе и позабыл многое из того, чему тетя и дядя пытались научить меня. Нашу с мамой жизнь уж точно нельзя было назвать обычной, но я ценил каждую минуту этой жизни. Все, что я хотел знать, — буду я на следующий день с мамой или меня спихнут кому-нибудь другому. Если я не мог быть с мамой в городе, то предпочитал жить у дяди Джесса в Мурхеде, Кентукки. Каждый раз я оставался у него на разное время. Порой это была неделя или две, а иногда я зависал там на пару месяцев и даже больше. Дядя Джесс жил в длинной хижине, стоявшей на столбах в нескольких метрах над землей. Джесс был самой что ни на есть деревенщиной — бородатый, босой, в комбинезоне, он гнал спирт и охотился на енотов с собаками. Его близкие могли влипать в какие угодно неприятности, Джесс защитил бы их в любом случае. Но если кто-нибудь посмел ему перечить, то берегись, ибо в доме он был царь и бог. У Джесса было четыре дочки. Они были милашки — настоящие дочери гор. Я не раз наблюдал, как Джесс доставал дробовик, чтобы прогнать парней, которые улепетывали под горку. Девочки могли что-то делать украдкой, но стоило Джессу оказаться поблизости и заговорить, они вздрагивали. Потом я понял, с чего это они были такие послушные. Однаэкды я отпихнул одну из собак Джесса от крыльца. «Сынок, — сказал он мне, — эта гончая тебя не трогала. Ты не имел права пинать ее. Никогда не обижай животных». Сказав это, он задал мне такую трепку, которую я запомнил на всю жизнь. Джесс был не из тех, кто много болтает, зато, когда он говорил, люди прислушивались к его словам. «Не отрывайте детей от земли», — порой предупреждал он. И он был прав, ибо любой, кто оторвался от земли, сожалеет или умирает без этого. Сам дядя Джесс умер на своей земле и не позволил никому увезти себя из родных мест. Полиция вышла на Джесса и его самогонный аппарат, но дядя обвел полицейских вокруг пальца. Он взорвал аппарат — и себя вместе с ним. Итак, вернемся назад. Еще до Маундсвиля мама была хорошенькой и сообразительной девушкой, но, сидя в тюрьме, она получила немалый опыт и даже разнообразила свою сексуальную жизнь. Я узнал об этом гораздо позже: в Маундсвиле она познакомилась с лесбиянками, которые были старше, и они открыли ей, что сексуальное удовольствие можно получить не только с мужчиной. Само собой, заниматься сексом гомосексуалисты тогда могли лишь тайно, поэтому мама была довольно осторожна в этом плане. В том возрасте я еще ничего не соображал и был совсем не против спать в другой комнате, когда какая-нибудь женщина жила у нас несколько дней. С таким сексуальным и тюремным опытом мама знала ответы на все вопросы и могла справиться с любой ситуацией. Проблема была лишь в том, что мать была вспыльчивой маленькой девкой, любившей пропустить стаканчик-другой и не терпевшей, когда ее тыкали лицом в грязь. Вот потому-то нам иногда приходилось удирать. Помню, как-то вечером мама вбежала в нашу старую однокомнатную квартирку и выдернула меня из постели со словами: «Давай, Чарли, подымайся! Помоги мне собрать вещи. Нам надо убираться отсюда». В то время она подавала коктейли в кафе «Голубая луна» в Макмичене. Там к ней пристал какой-то мужик. Мама пару раз попросила его утихомириться. Уговоры не подействовали. Она схватила бутылку с четвертью галлона спиртного и ударила приставалу по голове. Когда она уходила из кафе, он все еще валялся на полу. «Чарли, поторопись! Я только что ударила одного из братьев Замбини и не хочу дожидаться, чтобы проверить, очнется он или нет. При любом раскладе я попадаю в переплет». Братья Замбини обеспечивали городу «крышу», все их боялись, и мама не была исключением. Мы всегда переезжали, но в тот раз мы покинули наше пристанище быстрее всего. Следующие года два мы колесили по Индиане, Кентукки, Огайо, Западной Вирджинии и, быть может, еще паре штатов, сменив бог знает сколько городов. К тому времени, когда мне исполнилось двенадцать лет, я отставал в учебе, побывал в нескольких исправительных домах для несовершеннолетних и перестал верить, что все любовники моей мамочки были просто ее «дядями». По большому счету я стеснял маму. Кому-то из «дядей» я нравился, кому-то нет, но что касается меня, я их всех терпеть не мог. Думаю, моя ревность и обида на «дядей», спавших с мамой, были заметны, и между нами пролегла трещина. Когда мне было двенадцать, очередной мамин любовник довел дело до конца. В отличие от обычных двух- или трехдневных маминых интрижек этот парень задержался у нее на несколько недель. Как-то ночью меня разбудил шум их пьяных голосов. Они спорили. Большая часть запомнившихся мне слов была сказана мужчиной: «Говорю же тебе, я сваливаю. У нас с тобой все могло быть просто чудесно, но я не выношу твоего мерзкого детеныша». Потом я услышал мамин голос: «Не уходи, потерпи. Я люблю тебя, и мы что-нибудь придумаем». Бедная мама, мы с ней уже давно истощили гостеприимство родственников и друзей, готовых оставить меня у себя на любое время. Я испортился и привык почти всегда вести себя так, как мне нравилось. Я попробовал пожить в парочке семейных приютов, но был явно не тем ребенком, за которого приемные родители хотели нести ответственность. Спустя несколько дней после подслушанного мной спора мы с мамой стояли перед судьей. Устроив одно из лучших своих представлений, мать жаловалась на тяготы жизни. Она сказала судье, что ей приходится бороться за существование и не получается обеспечить мне подходящие условия. «Пока мать не сможет достаточно зарабатывать и найти приличный и надежный дом, куда Чарльз может вернуться, я отдаю его под опеку суда и отправляю в приют для мальчиков», — постановил судья. В тот момент эти слова ничего для меня не значили. Я злился на маму и не хотел жить вместе с ней и ее любовником. Я не чувствовал себя ни подавленным, ни обеспокоенным. Потрясение ждало меня лишь на следующий день. Суд определил меня в религиозную школу — воспитательный дом Гибо в Терр-От, штат Индиана. Со мной все было в порядке, пока меня оформляли в школьной канцелярии, но после оформления документов в моей голове и желудке стали происходить странные вещи. Когда меня проводили в общую спальню, где мне предстояло провести следующие десять месяцев, мне стало плохо. Я не мог дышать. Слезы градом катились у меня по щекам, ноги стали резиновыми, и я едва был в силах переставлять их. Какая-то невидимая сила сжимала мне грудь и вытягивала из меня жизнь. Я любил свою мать! Я хотел быть с ней! «Ну почему, мама? Почему все так происходит? Приди и забери меня отсюда, просто разреши мне жить с тобой. Я не буду мешать тебе!» Мне было очень одиноко — такого приступа одиночества я еще не испытывал. С тех пор я никогда не чувствовал себя так одиноко. Я больше не сердился на мать. Я лишь хотел быть с ней рядом, жить вместе с ней — на любых условиях. Я не хотел, чтобы меня заперли в какой-то школе, отгородив от всего. Потом шок прошел, и все стало не так плохо. Монахи-католики, управлявшие школой, были вполне добры ко мне, но требовали неукоснительного соблюдения дисциплины. За малейшее нарушение установленных правил пороли ремнем или били палкой и вдобавок лишали привилегий. Поскольку я писался в постель, мне доставалось больше, чем надо, причем за то, с чем я не мог справиться. В свои двенадцать лет я не был самым младшим в этом заведении, но, имея рост меньше ста пятидесяти сантиметров, а вес — меньше тридцати килограммов, я был мелочью и легкой добычей для задир. Хотя воспитательный дом Гибо не считался исправительным учреждением, за исключением изучения религии, там все было так же. И хотя жившие здесь мальчики не обязательно были малолетними преступниками, они точно так же обижались на родителей, закон и возмущались ограничением свободы, как и обитатели реформаториев. Я навидался в этом приюте всякого такого, чего обычный ребенок видеть не должен, пока не вырастет. Хотя со мной этого не делали, но я видел, как других детей принуждали к гомосексуальным актам. Я узнал, как обходить закон всевозможными способами, и научился держать свои чувства при себе, потому что если уделять слишком большое внимание какой-то одной стороне твоей жизни и привычкам, то окружающие могут воспользоваться этим и поднять тебя на смех. Воспитательный дом Гибо научил меня тому, что друзья могут быть жестокими, а враги — опасными. Мама приезжала ко мне иногда, но не слишком часто. Если она обещала приехать на следующей неделе, в лучшем случае она появлялась через пару месяцев. Навещая меня, она г Устав от житья в школе и от напрасного ожидания, я сбежал. Разумеется, я поехал прямиком к маме. Я хотел показать ей, что стал совсем взрослым и могу помогать ей. Я не чувствовал себя виноватым из-за побега. Я был уверен, что мама распахнет мне свои объятия и будет так же рада видеть меня, как я — ее. Она бы отвела меня к судье и сказала ему, что в состоянии позаботиться о нас. Все было бы в порядке. Боже, я витал в облаках! Мать выдала меня, и на следующий день меня вернули в воспитательный дом. Но я перестал быть маленьким мальчиком — слез уже не было. По крайней мере, щеки у меня были сухие. Я не чувствовал ни слабости, ни тошноты, но в то же время знал, что уже не смогу улыбаться и быть счастливым. Горечь переполняла меня, и я узнал, что такое настоящая ненависть. Возвращение в приют Гибо было пустой тратой бензина и времени. Я сбежал оттуда снова при первой же возможности. Прощай, Гибо. Прощай, мама. |
||
|