"В военном воздухе суровом" - читать интересную книгу автора (Емельяненко Василий Борисович)У самого синего моря— Направляемся в Дербент! В ауле Ачалуки нам нельзя было засиживаться дольше одного дня, хоть все и очень нуждались в отдыхе. Соединения 1-й танковой армии Клейста подходили к Нальчику, станице Прохладной и Моздоку, пытаясь прижать к горам группировку наших войск. Противник теснил ослабленную 37-ю армию генерала М. П. Козлова к лесистым предгорьям Кавказского хребта. Справа от нее 9-я армия генерала К. А. Коротеева спешила поглубже зарыться в землю на берегу бурного Терека, чтобы с севера прикрыть подступы к Военно-Грузинской дороге и к Грозному. Двенадцатого августа 1942 года мы двинулись на восток по пыльной долине Алхан-Чурт, зажатой с обеих сторон Терским и Сунженским хребтами. В тыл отходили вереницы солдат с почерневшими бинтами, а навстречу, к передовой, шагали колонны пехоты с винтовками и автоматами. Встречались также подразделения солдат, которые по двое несли на плечах длинные тонкоствольные ружья. Это шли истребители танков. Вместо бутылок с горючей смесью, которые в первые дни войны швыряли на Березине курсанты Бобруйского автотракторного училища, они будут бить по танкам в упор бронебойными. В оросительных каналах вместо воды чернела грозненская нефть. Это был новый вид противотанковых препятствий: в нужный момент каналы заполыхают огнем… Кое-кто из нас примостился в кузовах растрепанных, громыхавших на ухабах грузовиков, но большинству пришлось продолжать пеший путь, начавшийся от Ростова. Ехали и шли молча — одолевали невеселые мысли. После зимних поражений гитлеровских войск под Москвой, Тихвином и Ростовом многие думали, что наступил наконец перелом в войне. Ведь гитлеровцы потеряли тогда около тридцати дивизий и были отброшены на некоторых участках фронта на 400 километров. "Теперь — только на запад!" Но события неожиданно развернулись иначе. Фашистским войскам удалось полностью овладеть Крымом, прорваться к Сталинграду и выйти к предгорьям Кавказа. А второго фронта в Европе все еще не было… В тот самый день, когда мы двигались по пыльной долине Алхан-Чурт, в Москву прибыл Черчилль. Но не с вестью о высадке союзников в Европе. Вместо этого премьер, по его же выражению, приведенному в послевоенных мемуарах, прилетел в Москву с "куском льда". И. В. Сталин написал ему: "…Легко понять, что отказ правительства Великобритании от создания второго фронта в Европе наносит удар всей советской общественности… осложняет положение Красной Армии на фронте и наносит ущерб планам Советского Командования…" Мы, конечно, не подозревали об этом "куске льда". Меня война занесла в знакомые места. Вспомнил санаторий Буюр-Нус, откуда заспешил в Николаев, чтобы не опоздать на фронт. А сейчас в Крыму немцы, и, кажется, на всех хватит этой затянувшейся войны. Враг рвется к Нальчику — городу моей крылатой юности, где в 1934 году я начал работать летчиком-инструктором в аэроклубе. В Дербенте, куда мы теперь направлялись, побывать не довелось, но об этом древнем городе я слышал от матери в детстве. Зимними вьюжными вечерами, когда в трубе завывал "домовой" и шальная пурга заметала сталинградские степные дороги, на нашей церкви в слободе Николаевской тревожно звенел колокол — сигнал для путников, застигнутых в степи бураном. А в родительском доме перед образами светила лампада, отбрасывая на стены зыбкие тени. Мать лежала со мной на теплой печи за ситцевыми занавесками и повторяла историю своей жизни. Пришлось ей с моим отцом, призванным на военную службу в Туркестан, плыть на пароходе из Дербента по "синему морю". — И таке ж воно лышенько було, — говорила мать. — З неба молыния бье та бье, а буруны таки высоки-высоки, як та круча, що у нас биля озера Будкового. Думала, що кинець свиту и страшный суд прийшов. Всю ниченьку бабоньки молылысь, и господь-бог не дав нам утопнуть… А утром сонычко блыснуло,. море стало синим-присиним… От этих воспоминаний щемило сердце: разве можно было предположить, что война докатится до этих мест, которые я когда-то считал краем нашей земли? Вот и увижу теперь Дербент, где полвека назад ступала нога моих покойных родителей, увижу и то самое синее море, о котором рассказывала мать… …Остановку для сбора полка сделали на окраине Гудермеса возле заброшенного сарая и скирды. От несметных полчищ комаров и мошкары звенел воздух. Наверное, поэтому мы и не сразу услышали звук моторов высоко летевшего немецкого разведчика. — Повыше Эльбруса попер, на Баку, — заключил Талыков, взглянув на свою карту. — А может, и на Тбилиси, — возразил ему Федя Артемов, не перестававший отмахиваться от назойливой мошкары. Уши у него покраснели и опухли, но шлема, как все прочие, он не надевал. На голове — пилотка набекрень, из-под нее пушится русый чуб… К вечеру гнус одолел нас окончательно, и мы спасались в сарае. Из всех его щелей наружу валил густой кизячный дым. Улеглись на полу, накрывшись с головой чем попало, но комары все же находили лазейки и жалили. Среди ночи поднялся гвалт, потом послышался смех. Это у Феди Артемова, лежавшего у дымаря, выгорел подол гимнастерки. Тогда Талыков толкнул меня в бок: — Айда на скирду! — Зачем? — Будет чем дышать, и все ж там высота, а у комаров "потолок" небольшой, если они атакуют нас с бреющего. — Идея! — дружно поддержали Талыкова несколько голосов. Задыхаясь от дыма и кашля, на карачках выбрались из сарая, побежали к скирде. У нее бока крутые, с трудом вскарабкались, становясь друг другу на плечи. Но и оттуда вскоре пришлось скатываться кубарем: комары отлично "работали" и на высоте. Остаток ночи мы балагурили в своем убежище под дымной пеленой. Мы не знали, куда двинемся после Дербента, и кто-то высказал предположение, которое никому до этого и в голову не приходило: — А ведь нас могут теперь через Иран в Англию послать. — Зачем? — Так надо ж второй фронт открывать! Они, как видно, дрейфят, а мы пообвыклись, пример им покажем… — А и в самом деле могут послать… — Только пообносились мы здорово, внешний вид не подходящий. — За этим дело не станет, новое выдадут. Мысль о посылке советских летчиков для открытия второго фронта показалась правдоподобной. А потом еще размечтались о том дне, когда кончится война. Понимали, конечно, что придет этот день не скоро, поэтому счет времени вели трезво. — Сколько пятились на восток, столько же и потерянную территорию отвоевывать придется, — высказался Федя Артемов. Но кто-то его подправил: — Это если только до нашей границы наступать, а как до самого логова — то еще годик придется накинуть… — А интересно: будет ли тогда парад на Красной площади? — Спрашиваешь! Конечно, будет! И наземный и воздушный! Штурмовиков через Красную площадь на бреющем пошлют. — На бреющем нельзя — кремлевские башни высоки! — А мы чуточку повыше их! — А из бомболюков будем сыпать цветы, — убежденно сказал Талыков. После разговора о параде все почему-то приумолкли. Возможно, кто и дремал, но многие, подперев ладонями подбородки, смотрели на пунцовый, мирно тлевший в дымаре жар. Созданная нашим воображением картина выглядела красочно: солнечный день, штурмовики стремительно проносятся над древними кремлевскими башнями; под нами нескончаемый людской поток вливается на Красную площадь; колонны расцвечены алыми стягами, реют на ветру знамена… С земли нам приветственно машут руками, а мы, победители, сыплем сверху на колонны живые цветы… И наверное, каждый тогда подумал: "А кому же из нас доведется пролететь над Красной площадью в тот солнечный день?.." На следующий день в Гудермес прибыли пешие. Им пришлось пройти от Ростова километров 700 под частыми бомбежками, без запасов продовольствия, с ночевками под открытым небом в степи. Пришли они обносившиеся, со стертыми ногами, многие даже босиком, зато никто не потерялся. Вместе с наземным эшелоном прибыл грузовик, заваленный вещевыми мешками и ободранными чемоданами. Там были и вещи погибших. Отправить бы их родным, но куда адресовать? Многие города и села, где жили семьи наших однополчан, оказались на оккупированной территории, а кто в какие края успел эвакуироваться — неизвестно. Майор Хашпер, недавно назначенный на должность командира уже не существующей второй эскадрильи и возглавлявший наземный эшелон, обратился к Холобаеву: — Вещи погибших — лишний груз. Машина и так без рессор осталась. — Что ж, по-твоему, выбросить их? — Зачем же? Надо раздать тем, у кого обмундирование пришло в негодность. Кто-то из штабных возразил: — С мертвых вроде бы неудобно… — С каких это мертвых? — вскинулся Холобаев. — Это наши товарищи, погибшие в боях! Гимнастерку Мосьпанова или Бойко любой из нас станет носить с великой гордостью. Обязательно раздадим. И не просто будем раздавать, а специально организуем вручение. Сегодня же! К вечеру у скирды выставили обувь, разложили стопочками гимнастерки, свитера. Сильно поредевший полк выстроили в одну шеренгу. Строй медленно обходили командир с начальником штаба. Остановились напротив "профессора" Шума: у того сапоги хитроумно замотаны проволокой и все равно просят каши, портянки вылезают. — Шум, три шага вперед! Максиму Ивановичу Шуму вручили сапоги погибшего Ивана Боброва. С поникшей головой он возвратился в строй, а командир двинулся дальше. Федя Артемов стеснительно прикрывает ладонями выгоревшую дыру в подоле гимнастерки. — Опусти руки… Уже и на летчика непохож, — пожурил его командир. Артемову была торжественно вручена гимнастерка Ивана Бойко, нашего друга. Федя возвращается на свое место, неся сложенную гимнастерку на обеих руках, словно хлеб-соль, и на глазах у него слезы проступают. Как живой виделся ему Иван Бойко — плечистый, с широкой улыбкой, голова забинтована. Таким Иван запомнился всем нам, когда заявился в полк после вынужденной посадки в Донбассе. Он тогда еле перетянул линию фронта, срубил крылом сосну — и штурмовик завертелся волчком. Ивана направили в лазарет, но вскоре он сбежал оттуда и объявился на КП. Размотал бинты, чтобы шлем налезал на голову, и — к командиру: — Посылайте на задание, не болит у меня голова! А 16 июля он полетел на разведку колонн противника в район Миллерова и не вернулся… Гимнастерка Артемову оказалась впору, только по знакам различия не подходила: Бойко был лейтенантом, а Артемов на ранг ниже, младшим. И пришлось тогда Феде снять по одному красному квадратику с выцветших петличек — на них остались не тронутые солнцем ярко-голубые отпечатки, как светлая память о друге. …Обстоятельства гибели Ивана Бойко выяснились через 25 лет. Развернул я газету "Советская Россия" (от 22 нюня 1966 года), — там статья с фотографией двух улыбающихся летчиков. Под снимком текст: "Справа лейтенант Бойко, не подскажут ли читатели, кто слева?" Фотография многие годы хранилась у колхозника хутора Ерофеевки Ростовской области Николая Александровича Шкоды. Это он восьмилетним мальчуганом наблюдал за воздушным боем одного штурмовика с шестью вражескими истребителями. Долго кружили самолеты, пытаясь зайти ему в хвост. Штурмовик ловко увертывался от дымных дорожек, которые с треском неслись к его хвосту. А потом наш летчик выпустил очередь вслед проскочившему вперед "мессеру", и тот вспыхнул. Но вскоре штурмовик тоже пошел на снижение и скрылся за бугром. Коля побежал туда и увидел на лесной поляне самолет. Недалеко от крыла лицом вниз лежал летчик, словно укрылся от жаркого солнца в тени под раскидистым дубом, чтобы отдохнуть после тяжелого боя. Мальчик увидел, что гимнастерку летчика на пояснице будто швейной машинкой прострочило. Ночью отец тайно похоронил летчика за хутором на высоком бугре. В кармане гимнастерки у него нашли фотографию. Ту самую, которая была помещена в газете через четверть века. Я тут же позвонил в редакцию: в летчике, который был слева от Бойко, узнал я себя, еще молодого. И в который раз вспомнил друга и Гудермес, где торжественно вручали гимнастерку Ивана Феде Артемову. Из Гудермеса железнодорожным составом тронулись в Дербент. Какое же это блаженство — лежать на верхних нарах под самой крышей товарняка, растянувшись на спине. Вагон покачивается, словно лодка на мелкой волне, а тебя уже не жалят комары, и под чугунный перестук колес крепко снится. И спал бы так, кажется, целую вечность. Но вдруг лязгнули буфера, вагон задергался. Тут же меня кто-то начал тормошить. Продрал глаза — мой сосед по нарам, летчик Петро Руденко. — Вставай, вставай, та швыдче! Командир кличе! — кричал он. — Где мы? — спросил спросонья. — В Махачкалу приихалы. — Гак нам же дальше, в Дербент! — Яке тоби дило! Швидче собирайся, як сам командир кличе! — торопил меня Петро, стягивая с нар свои вещички — фанерный, окрашенный голубым эмалитом пузатый чемодан с висячим замком да темно-синюю довоенного образна шинель с "курицей" на левом рукаве. "Курица" — эмблема летчика: два распростертых птичьих крыла, а посредине звездочка и скрещенные мечи. Вышитая когда-то серебряной витой канителью, на шинели Петра она давно уже почернела. Командир действительно высадил с поезда шестерых наиболее опытных летчиков. Эшелон вскоре тронулся дальше. Мы разыскали нескольких наших техников. Они уже вторую неделю бились тут, чтобы отправить по железной дороге в авиаремонтные мастерские семь штурмовиков, — не было платформ. На этих штурмовиках нужно было менять моторы: в маслофильтрах находили серебристую стружку — признак разрушения подшипников. Холобаев сказал нам: — Сюда на этих самолетах ведь кто-то долетел — долетим и мы. До мастерских — менее часа лета. В горы лезть не будем, в открытое море тоже, а пойдем вдоль бережка. Если у кого откажет мотор — садитесь только с убранным шасси на прибрежный песок или мелкую воду. Уразумели? — Так хиба ж море милке? — удивленно спросил Петро. — Ближе к берегу будет "милке", — улыбнулся командир. Ему нравился украинский говор этого летчика. В разговоре с ним он при удобном случае тоже "ввертывал" украинские словечки, неумело подражая собеседнику. Младшему лейтенанту Петру Руденко, молчаливому летчику, шел двадцать третий год. Однако еще до войны он успел жениться и с фронта часто писал письма "до Оли" в хутор Муртусово Конотопского района. Узнав о сдаче Конотопа, он перестал писать и сделался еще менее разговорчивым. С детства крестьянская жизнь не баловала Петра. И ходил он, глядя больше в землю и сутулясь, будто на своих крепких плечах нес мешок с зерном. С шестнадцати лет Петро работал на Конотопском электромеханическом заводе. Без отрыва от производства закончил аэроклуб, а потом Серпуховскую военную школу. По всему было видно, что нелегко далась Петру летная профессия, но он принадлежал к той категории людей, которые хоть и с трудом постигают всякие премудрости, но зато уж накрепко. Недаром Руденко часто повторял свою любимую поговорку: "Не срубаешь дуба, не отдувши губы". Воевал он смело, но в то же время прямолинейно, не применяя каких-либо хитростей для обмана противника, и, наверное, поэтому чаше других возвращался с задания на искалеченном самолете. Впрочем, к пробоинам в крыльях он был равнодушен… Сто боевых вылетов к тому времени совершил Руденко — рекордный в полку боевой счет, но из-за того, что поначалу у него не клеилось дело с ориентировкой, дольше других летал ведомым. Теперь его выдвинули на должность заместителя командира эскадрильи. Ходили слухи, что представили к высшей награде, и все мы ждали, когда Петро будет Героем Советского Союза… Руденко был бережливым. Даже на фронте, где никому неведомо, когда пробьет его последний час, он складывал копеечку к копеечке и ничего лишнего себе не позволял. Но в Махачкале Петро удивил всех своей расточительностью. Командир отпустил нас в город. — Побродите вволю на людях. К вечеру чтоб все были на месте. Вылетим рано, пока не жарко, да и выспаться надо. Мы ходили гурьбой по городу, искали "Тройной одеколон" для бритья, но купить его нигде не удалось. Об этой принадлежности туалета забыли и горожане, одеколон с прилавков давно исчез как предмет роскоши. У магазинов стояли бесконечные очереди — хлеб выдавали по карточкам. Тогда направились к пристани, чтобы на синее море посмотреть да искупаться. Там же, вдоль берега, сколько глаз видел, расположились многотысячным табором беженцы. Женщины с детьми, старики да старухи неделями ожидали посадки на пароход, чтобы эвакуироваться за Каспий. И море было совсем не синим, а грязным от нефти (танкер, говорили, где-то затонул), на воде плавали арбузные корки, обрывки газет, всякий мусор… Возвращаясь, хватились: исчез Петро Руденко. Появился он к вечеру с обклеенным синим дерматином чемоданчиком. — А я патыхвон купив! — торжественно объявил он. — Зачем он тебе, Петро? — заинтересовались мы необычной и по военным временам дорогой покупкой. — Щоб на танцях у нас грав. — Так ведь Юрченко на баяне играет! — Вин такого не грае… Петро откинул крышку, поставил единственную пластинку, покрутил ручку, и мы услышали всем знакомую "Рио-Риту". — Пид цей фокстрот я з Олей познаёмывся на танцях, — открылся нам Петро. А за ужином при всех сказал Холобаеву: — Як мене вже не стане, то подарить цей патыхвон, товарищ командир, тому летчику, який буде наихрабрийшим… Утром следующего дня мы взлетели. Пристроились к Холобаеву и вслед за ним сделали над аэродромом круг, чтобы набрать побольше высоты. Она нам могла пригодиться, чтобы в случае отказа двигателя хватило времени спланировать на "мелкую воду". Взяли курс на юг. Вскоре по правому борту навстречу медленно поплыли мрачные, с темными ущельями скалы Дагестана, а слева голубело тихое, словно застывшее, море. Вглядываясь в его даль, нельзя было понять, где оно кончается: вода сливалась с такого же цвета безоблачным небом. Консоль левого крыла медленно покачивалась над этим бесконечным покоем, и трудно было определить: ровно летит самолет или с креном. Пришлось все время косить глазами на горы да часто посматривать на стрелку прибора, показывающую температуру воды. Стрелка вскоре уже достигла красного деления, это максимум: мотор начал перегреваться. Долго тянулись минуты, пока впереди, на крутом берегу, не показалась россыпь выбеленных домиков, остатки крепостных стен и в середине, словно поднятая к небу пика, мечеть. Это и есть Дербент, половина нашего пути. А когда город уплыл под крыло, горы постепенно отступили от берега, из-за моря поднялся огненный диск, позолотивший песчаные отмели. Температура воды в системе охлаждения перевалила за предел, и на бронестекле заискрились мелкие брызги — воду выбивало через клапан редуктора. Прошло еще двадцать минут напряженного полета, когда ждешь, что вот-вот заклинит мотор, и уже не до созерцания земных красот. Наконец аэродром. Один за другим приземлились с ходу, не делая никаких кругов. Долетели! Командир ходил приосанившись, словно полководец, выигравший крупное сражение. — Перекусим, потом искупаемся в синем море — и на поезд! — сказал он. Столовая на аэродроме была маленькая, пришлось постоять в длиннющей очереди. А солнце уже жарило вовсю. С гор срывался ветер и гнал по земле космы песка. На зубах хрустело, на гимнастерках выступила соль. Тело зудело не то от укусов гудермесских комаров, не то от насекомых, которые появились за несколько недель странствий по безводному Донбассу и Сальским степям. Из столовой заспешили к морю, которое было очень чистым. Сутулый Руденко с патефоном широко вышагивал впереди. Он первым разделся, обнажив белое, цвета бумаги, тело. Только чернели, будто приставленные, кисти рук да ровно загоревшая шея. Петро зашел по колено в воду, нагнулся, зачерпнул пригоршню воды, хлебнул и зло сплюнул: — Яка ж вона гирка… — Постоял в раздумье, выбежал на берег, схватил камень, сгреб свою амуницию, погрузил ее в воду и привалил камнем ко дну. — Хай воны в ций води и подохнуть! Развеселил нас Петро. Мы, как мальчишки, долго барахтались в воде, ныряли, хохотали, а потом улеглись подряд нагишом, подставив солнцу белые спины, и вскоре притихли. Только Петро все скрипел заводной ручкой патефона. По ногам ритмично плескалась зыбь. Сквозь дрему мы слушали бойкую "Рио-Риту", а потом и звуки патефона, и всплески прибоя, и нас самих будто унесло теплым ветром в море… Федя Артемов проснулся первым. — Сгорели! — крикнул он. Все вскочили, как по боевой тревоге: где пожар?! И тут же раздался дружный смех: наши спины, и ноги, и то, что возвышалось между ними, были цвета кумача, а у Холобаева на лопатках появились волдыри. Петро в одежде Адама понуро стоял около своего патефона: его любимая пластинка сплавилась на солнце, края свисали с диска, словно блин с тарелки, игла вошла в нее, как в мягкий воск. Быстро оделись и направились на вокзал. Руденко раздобыл крынку кислого молока и смазал всем спины. Но это мало помогло: в поезде до самого Дербента никто из нас не мог ни сесть, ни лечь. Стояли мы у окон вагона, и глаз невозможно было оторвать от синего моря. На горизонте виднелся пароход: за трубой по морю волочилась длинная полоса дыма… |
||
|